Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гоголь в русской критике

ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Гоголь в русской критике - Чтение (стр. 36)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр:

 

 


Но если вы, преодолев скуку, наводимую однообразием этих писем, всмотритесь в них ближе и точнее, сравните их с письмами прежних годов, вы увидите, что во втором периоде сохранилось, кроме молодой веселости, все то, что было в письмах первого периода, и наоборот, в письмах первого периода вы найдете уже те черты, которые, повидимому, должны были бы принадлежать второму периоду. Это убеждение нам самим долго казалось сомнительно; предполагая, что оно может показаться сомнительно и читателю, мы считаем нужным подтвердить его выписками довольно многочисленными. Если читатель найдет их излишними, тем лучше: значит, он уже убежден, что Гоголь если и заблуждался, то не изменял себе и что если мы можем жалеть о его судьбе, то не имеем права не уважать его.
      Одною из самых странных особенностей, которыми поразила «Переписка с друзьями» и предисловие ко второму изданию первого тома «Мертвых душ», была просьба, с которою обращался Гоголь к своим читателям: присылать ему замечания о русских нравах. Это желание казалось так странно, что многие сомневались в его искренности. Но после издания писем она не подлежит сомнению: всех своих друзей Гоголь заклинает доставлять ему замечания о русской жизни. Иногда предмет требований странен до невероятности; так, например, одну даму, жившую в провинции, он просит составить для него записку о раскольниках той губернии, совершенно забывая, что дама эта совершенно не имеет понятия о деле, которое на нее возлагается. И мы ошиблись бы, если бы приписали только последнему периоду жизни Гоголя требование материалов для своих сочинений. Эта привычка была у него с самого начала и только развилась впоследствии. Вот, например, отрывок из письма к матери, посланного еще в 1829 г., при самом начале литературной карьеры Гоголя, когда он приготовлял «Вечера на хуторе»:
       1829 г. апреля 30.
      Теперь, почтеннейшая маменька, мой добрый ангел-хранитель, теперь вас прошу в свою очередь сделать для меня величайшее из одолжений. Вы имеете тонкий наблюдательный ум, вы много знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому, я знаю, вы не откажетесь сообщать мне их в нашей переписке. Это мне очень, очень нужно. В следующем письме я ожидаю от вас описания полного наряда сельского дьячка, от верхнего платья до самых сапогов, с поименованием, как это все называлось у самых закоренелых, самых древних, самых наименее переменившихся малороссиян; равным образом названия платья, носимого нашими крестьянскими девками, до последней ленты, также нынешними замужними и мужиками. Вторая статья: название точное и верное платья, носимого до времен гетманских. Вы помните, раз мы видели в нашей церкви одну девку, одетую таким образом. Об этом можно будет расспросить старожилов: я думаю, Анна Матвеевна или. Агафия Матвеевна много знают кое-что из давних годов. Еще обстоятельное описание свадьбы, не упуская наималейших подробностей. Об этом можно расспросить Демьяна (кажется, так его зовут, прозвания не помню), которого мы видели учредителем свадеб и который знал, повидимому, всевозможные поверья и обычаи. Еще несколько слов о колядках, о Иване Купале, о русалках. Если есть, кроме того, какие-либо духи или домовые, то о них подробнее, с их названиями и делами. Множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов и пр., и пр., и пр. Все это будет для меня чрезвычайно занимательно. На этот случай и чтобы вам не было тягостно, великодушная, добрая моя маменька, советую иметь корреспондентов в разных местах нашего повета. Александра Федоровна, которой сметливости и тонким замечаниям я всегда удивлялся, может и в этом случае оказать вам очень большую помощь (том V, стр. 81).
      В этом отрывке тот же патетический тон, как и в просьбах о «Мертвых душах», будто бы дело идет о предмете первой необходимости, будто без присылки замечаний от матери Гоголь не в состоянии описывать малорусскую жизнь. Та же самая странность и в том, что сведения, требуемые Гоголем, кажутся иногда излишними не только человеку, проведшему все детство в Малороссии, но прожившему хотя неделю в этой стране. Например, неужели Гоголь мог не знать «полного наряда сельского дьячка»? Наконец та же самая обширность обязанностей, налагаемых Гоголем: он просит мать набрать особенных корреспондентов по разным местам для доставления ему сведений. Разница только в одном: пока Гоголь думает, что достоинство его сочинений важно только для людей, близких к нему, он обращается с просьбою только к людям близким; потом он просит без различия всех своих читателей, – но зато ведь он уже полагает, что достоинство его сочинений важно для каждого читателя.
      Странною чертою в «Переписке с друзьями» казалось уверение, что нужно только укрепиться в вере, и тогда легко будет переносить самые прискорбные утраты. Это было принято даже за лицемерие, по пословице «чужую беду по пальцам разведу». Но вот что пишет Гоголь на семнадцатом году жизни, получив известие о смерти отца:
       1825 г. апреля 23 дня.
      Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, я сперва был поражен ужасно сим известием; однакож не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения ко всевышнему (том V, стр. 19).
      Затем Гоголь продолжает рассуждать, что «благословляет священную веру, в которой находит утоление своей горести», так что теперь он спокоен. Неужели в самом деле не был опечален шестнадцатилетний мальчик смертию отца? Странна казалась в «Переписке» манера утверждать, что самые тяжелые потери надобно считать за радостные события, потому что ими очищается душа и доказывается благоволение промысла. Но что это не было притворством, а действительным убеждением Гоголя, видим из письма к матери, по случаю жестокой горести, поразившей одного из ближайших друзей Гоголя:
       1838 г. мая 16.
      Я получил ваше письмо и уже хотел было отвечать на него, как вдруг мне принесли еще одно ваше письмо, в котором вы извещаете о смерти Татьяны Ивановны. Мне было тоже прискорбно об этом слышать. Мне еще более было жаль, что мой добрый Данилевский не со мною в это время, чтобы я мог сколько-нибудь облегчить участием его потерю и утешить его в ней. Я, однако ж, написал ему об этом в Париж, где он теперь находится и где, может быть, уже получил это печальное известие без меня. Частые потери, наконец, так приучают сердце и ум к мысли о смерти, что она, наконец, не имеет для нас ничего ужасного. Истинный христианин радуется смерти близкого своему сердцу. Он, правда, разлучается с ним, он не видит уже его, но он утешен мыслию, что друг его уже вкушает блаженство, уже бросил все горести, уже ничто не смущает его; и в этом-то состоит глубокое самоотвержение, какое может только быть и какое может только внушить одна христианская религия (том V, стр. 325).
      В письме к матери о постороннем человеке Гоголю не было нужды надевать маску; поэтому можно верить искренности его мления, когда он в письме к самому А. С. Данилевскому толкует, что «может быть, горесть, постигшая тебя, есть перелом, который высшие силы почли для тебя нужным, и эти исполненные сильной горести слезы были для оживления твоей души». А надобно заметить, что эти письма относятся к 1838 году, когда Гоголь еще не предавался аскетическому направлению.
      Чертою лицемерной гордости, под маскою смирения, казались рассуждения Гоголя о том, что в каждом событии своей жизни видит он руку промысла; но вот отрывок из письма его к матери, оно нимало не уступит «Переписке с друзьями», хотя относится еще к 1829 г.:
       1829 г. июля 24.
      Теперь, собираясь с силами писать к вам, не могу понять, отчего перо дрожит в руке моей; мысли тучами налегают одна на другую, не давая одна другой места, и непонятная сила нудит и вместе отталкивает их излиться перед вами и высказать всю глубину истерзанной души. Я чувствую налегшую на меня справедливым наказанием тяжкую десницу всемогущего; но как ужасно это наказание. Безумный! я хотел было противиться этим вечно неумолкаемым желаниям души, которые один бог вдвинул в меня, претворив меня в жажду, ненасытимую бездейственной рассеянностью света. Он указал мне путь в землю чуждую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности, чтоб я сам по нескольким ступеням поднялся на высшую, откуда бы был в состоянии рассеивать благо и работать на пользу мира. И я осмелился откинуть эти божественные помыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими, издерживающими жизнь так бесплодно. Пресмыкаться другое дело там, где каждая минута жизни не утрачивается даром, где каждая минута – богатый запас опытов и знаний; но изжить там век, где не представляется совершенно впереди ничего, где все лета, проведенные в ничтожных занятиях, будут тяжким упреком звучать душе, – это убийственно!
      Несмотря на это все, я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы то ни стало; но богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и, что всего страннее, там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, легко получали то, чего я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть. Не явный ли был здесь надо мною промысл божий? Не явно ли он наказывал меня этими всеми неудачами, в намерении обратить на путь истинный? Что ж? я и тут упорствовал, ожидал целые месяцы, не получу ли чего. Наконец... какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать... Маменька, дражайшая маменька! я знаю, вы одни истинный друг мне. Поверите ли? и теперь, когда мысли мои уже не тем заняты, и теперь при напоминании невыразимая тоска врезывается в сердце. Одним вам я только могу сказать... Вы знаете, что я был одарен твердостию, даже редкою в молодом человеке... Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел ее... нет, не назову ее... она слишком высока для всякого, не только для меня... Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце; глаза, быстро пронизывающие душу; но их сияния жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска, с возможными муками, кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была... Я по крайней мере не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я... Взглянуть на нее еще раз – вот бывало одно-единственное желание, возраставшее сильнее и сильнее, с невыразимою едкостью тоски. С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчета в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так дивно назначаемый путь мне. Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шаткосозданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений... Но, ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока (том V, стр. 84—86).
      В этом отрывке тот же самый мистический тон, как и в письмах аскетического периода.
      Высокомерным ханжеством казались требования Гоголя, чтобы каждый непременно читал его «Переписку с друзьями» для душевной пользы своей, и предписания, как именно читать ее, и приказания передавать ее для чтения другим. Каковы бы ни были эти советы и требования, но Гоголь давал их от чистого сердца, по твердому убеждению в их великой пользе; это доказывается письмами к матери, из которых вот отрывок одного:
       1843 г. 1 октября.
      Письма ваши и вместе с ними письма сестер моих я получил. Сказать поистине, все они вообще меня несколько изумили, изумили меня именно в следующем отношении: я не ожидал ничего более насчет моего письма, как только одного простого уведомления, что оно получено. Вместо того получил я целые страницы объяснений и оправданий, точно как будто бы я обвинял кого-нибудь. Если кто ощущает желание оправдаться в чем-либо, пусть оправдывается перед своею совестью или перед духовником своим. А я не могу и не хочу быть обвинителем никого. Многие даже позабыли, что все до последнего слова в письме следует взять на свой счет, а не одно то, что более забирает за живое. Другим вообразилось, что я вследствие неудовольствия написал это письмо. На это скажу вам, что ни одно письмо не было к вам в духе такой душевной любви, как это письмо. Но оставим об этом всякие изъяснения. Исполните теперь мою просьбу, о которой вас буду просить: оставьте мое письмо, не читайте его, не заговаривайте о нем, даже между собою, до самого великого поста. Но зато дайте мне все слово во все продолжение первой недели великого поста (мне бы хотелось, чтобы вы говели на первой неделе) читать мое письмо, перечитывая всякий день по одному разу и входя в точный смысл его, который не может быть доступен с первого разу. Кто меня любит, тот должен все это исполнить. После этого времени, то есть после говения, если кому-нибудь придет душевное желание писать ко мне по поводу этого письма, тогда он может писать и объяснять все, что ни подскажет ему душа его.
      Теперь я должен еще вам сделать замечания насчет двух выражений в письме вашем. В одном вы говорите, что я теперь истинный христианин. Прежде всего – это неправда. Я от этого имени далее, чем кто-либо из вас, и все эти упреки, которые каждая нашла в письме моем как направленные собственно на нее, все эти упреки, собрав вместе, можно сделать одному мне, и такое действие будет справедливо вполне. В другом месте вы говорите, что редкий брат сделал столько для сестер, как я. На это я вам скажу искренно: истинно полезного я не сделал ничего для моих сестер. Одно только я сделал истинно полезное дело, написавши это письмо. Но и тут не мой подвиг: без помощи иной я бы не мог этого сделать. К тому же это письмо, в истинном смысле своем, осталось не понятно. Стало быть, я ничего не сделал. Но ни слова больше об этом предмете, как бы не зашевелился у кого-нибудь язык заговорить о нем. Только этими словами отвечайте на письмо это: просьба насчет письма будет исполнена, и ничего более. Предметов у вас, верно, найдется поговорить и кроме этого письма (том VI, стр. 27—28).
      Удивительны распоряжения о том, как читать письмо; не менее удивительно и чрезвычайно высокое мнение о необыкновенном благодеянии, которое он оказывает матери и сестрам этим письмом. Для родных своих Гоголь сделал в самом деле много: он воспитал своих сестер, он уступил им свое именье, мать хвалит его за это. «Нет, отвечает он, это все пустяки, а вот за письмо это вы действительно можете считать меня своим благодетелем, но я не горжусь тем: не сам собою, а по внушению высшей силы написал я это, да и не может человек сотворить такого великого дела без помощи высшей силы».
      Много у Гоголя во втором периоде писем, производящих очень невыгодное впечатление; но из всех самое тяжелое чувство наводится теми, в которых он своей матери проповедует правила жизни хозяйственной и даже нравственной. Мы защищаем добрую славу великого писателя, но не будем молчать о фактах, даже наиболее способных поколебать доверие к его сердцу. Вот отрывки из этих писем, перед которыми очень слабым свидетельством против Гоголя кажутся все остальные его слова и поступки:
       1847 г. января 25.
      Пишу к вам вновь, по поводу ваших писем, перечитавши их снова. Сначала мне было очень неприятно, что письмо мое, пришедши не вместе с книгой, ввело вас в заблуждение и тревожное состояние духа. Теперь я вижу, что случилось это не без воли божией. Письмо мое нечаянным образом послужило пробою вашего состояния душевного и обнаружило предо мною, на какой степени любви и веры и вообще на какой степени христианских познаний и добродетелей находитесь вы все, тем более что по письмам, писанным по приезде из Киева, мне уже было показалось, что сестры мои поняли, что такое христианство и чем оно необходимо в делах жизни. Я обманулся. Духовное распоряжение, которое я сделал во время тяжкой болезни, от которой меня бог своею милостию избавил, – распоряжение, которое делает в такие минуты всяк, – распоряжение, которое, по-настоящему, всяк христианин должен сделать заблаговременно, и без болезни, хотя бы надеялся на свои силы и совершенное здоровье, потому что не мы правим днями своими – человек сегодня жив, а завтра его нет, – это самое распоряжение сделало такое впечатление на вас всех, кроме одной Ольги, как бы я уже умер и меня нет на свете. Я изумился только тому, как могут упасть духом те, которые только молятся богу, а не живут в нем, как бог наказывает их помрачением рассудка; потому что так перетолковать строки письма моего может один тот, у которого в затмении рассудок (том VI, стр. 330—331).
       1847 г. февраля 16.
      Повторяю вам всем вновь, что, относительно денежных расходов, нужно более, чем когда-либо, наблюдать бережливость и благоразумие, чтобы уметь не только содержать самих себя, но еще прийти в возможность помогать другим, потому что теперь более, чем когда либо прежде, нуждающихся. Если вам вообразилось, что вы уже распоряжаетесь очень умно я хозяйничаете совершенно так, как следует истинно хорошим хозяйкам, и достигнули уже такой мудрости, что умеете чувствовать границу между излишним и необходимым и не издерживаете ни на что, как только на самое нужное, то знайте, что дух гордости овладел вами и сам сатана подсказывает вам такие речи, потому что и наиопытнейший хозяин и наиумнейший человек делает ошибки. Счастлив тот, кто видит свои ошибки и перебирает в мыслях все сделанные дела свои именно затем, чтобы отыскать в них ошибки; он достигнет совершенства и во всем успеет. Горе тому, кто самоуверен и не рассматривает прежних поступков в убеждении, что они все умны: ему никогда не добыть разума; бог его оставит (том VI, стр. 342).
       1847 г. февраля 16.
      Пишу к вам так часто теперь потому, что мне улучилось иметь свободное время, и потому, что вижу надобность хоть сколько-нибудь вас укрепить в деле жизни. Я никогда не думал до сих пор, чтобы вы были так мало христианки. Я думал, что вы все-таки сколько-нибудь понимаете существо христианства. А вы, как видно, мастерицы только исполнять наружные обряды, не пропускать вечерни, поставить свечку да ударить лишний поклон в землю. А на практике и в деле, где нужно именно показать человеку, что он живет точно во Христе, вы, как говорится, на попятный двор. Вот почему я написал к вам сряду два длинных письма, нынешнее и предыдущее, еще не получивши ответа на прежние, чтобы мне не быть за вас в ответе перед богом. Но теперь, в продолжение целого года, вы не будете от меня получать писем, кроме разве изредка самых маленьких, с извещением, что, слава богу, жив, потому что у меня есть дело, которым следует заняться и которое важнее нашей переписки. А потому советую вам почаще перечитывать мои прежние письма во все продолжение года так, как бы новые (том VI, стр. 344).
      При чтении таких писем трудно было бы удержаться от негодования, если бы самая неуместность и неприличность их не свидетельствовала о том, что они порождены совершенно особенным настроением духа: экстаз тут доходит до совершенного самоослепления; весь проникнутый идеею о том, что «всяк человек есть ложь», нуждается в обличениях и укоризнах нравственных, Гоголь забывает для идеи, его ослепляющей, о естественных отношениях сына к матери, о том, что, как бы то ни было и что бы то ни было, не сыну быть обличителем матери... Состояние ужасное, нечеловеческое... Но в чем же заключается особенность, которою так тяжело действуют эти письма? В том ли, что сын оскорбляет мать? Нет, примеров тому так много видим мы на свете, что они не изумляют нас; если бы Гоголь только оскорблял мать, мы оказали бы, что он был дурной сын, и внимание наше не остановилось бы на этом грустном замечании: мало ли на свете дурных сыновей? Ужасно здесь то, что Гоголь вовсе не думает нарушать своих обязанностей относительно матери; напротив, он воображает, что исполняет их самым доблестным образом: видите ли, он воображает, что заботится о спасении души ее, что ведет ее к вратам царства небесного. Слышали ли вы когда-нибудь на рынке песню убогих слепцов о том сыне, который скрылся из отцовского дома, пришел назад одетый во вретище и поселился, как незнаемый нищий, в конуре под порогом родительского дома, и каждый день слышал вздохи отца, стоны матери о погибшем возлюбленном сыне, и, укрепляясь духом, молчал, и только через много лет, в минуту смерти открылся им, что он сын их? Читали ль вы недавно в наших газетах рассказ о том, как одна мать зарезала двух своих детей, зарезала с любовью, с ласкою, чтобы сделать двух мучеников и самой спасти душу спасением двух душ от земного соблазна? В аскетических письмах Гоголя веет тот же самый дух ослепленного экстаза, – дух, побуждавший некогда сибирских раскольников сожигаться добровольно в домах своих, с восторженными гимнами о спасении, ими приобретаемом через муки смертные? Страшно именно это изуверство в письмах, отрывки из которых привели мы. Невозможно не удивляться силе души этих сожигавших себя изуверов, этой несчастной женщины, убийцы детей своих; но невозможно и не проклинать лжеучения, давшего такое противоестественное, такое пагубное направление энергии, которая могла бы совершить столько прекрасного и великого, если бы направлена была к разумным целям. Эти люди, сожигавшие себя, имели в себе все качества души, которыми прославляли себя и спасали отечество Муций Сцевола и Деций Мус или те страдальцы новой цивилизации, которые погибали, прививая к себе чуму для испытания средств спасать людей от чумы, которые поражаемы бывали молниею, устраивая громоотводы. И не вздумайте говорить, что Гоголь только других учил страдать, не прилагая к себе своих изуверских учений; после описания его предсмертной болезни, напечатанной доктором, его лечившим,[ ] невозможно сомневаться в том, что он уморил себя. В одном человеке какие несообразные крайности! Человек [двинувший вперед свою нацию] мучит себя и морит, как дикий изувер Брынских лесов! Да, [пока не] пришли годы, в которые человек, вместо инстинкта природы, должен принять своим руководителем разум, [он был вождем своего народа благодаря мощному и благородному инстинкту своей натуры; но] когда пришло время разуму овладеть инстинктом, когда по-настоящему должна была бы начаться плодотворнейшая эпоха его деятельности, – оказалось, о горе, о стыд нам! – оказалось, что жизнь среди нас исказила светлый дар его разума так, что он послужил только на погибель ему! Страшна и нелепа эта жизнь!
      И не вздумайте сказать, что пример Гоголя – одинокое явление; нет. Правда, ни в ком не было столько энергии, как в нем, потому ничья погибель и не была так страшна, как его погибель. Но лучшие люди, так или иначе, изнемогали под тяжестью жизни, едва пришла им пора, опомнившись от страстного увлечения свежею молодостью, обозреть проницательным взглядом мужа жизнь, все они погибли. Легок и весел был характер Пушкина, а на тридцатом году, подобно Гоголю, изнемогает он нравственно [теряет силу быть руководителем своей нации] и умирает через несколько лет [не по какому-нибудь случайному сцеплению обстоятельств, – нет], потому что невыносимо было ему оставаться на свете, и он искал смерти. Лермонтов? – Лермонтов [тоже] рад был расстаться поскорее с жизнью:
 
За все, за все тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За ложь врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был...
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне
Не долго я еще благодарил...
 
      Как вы думаете, напрашивался ли бы он на ссоры и дуэли, если бы легче казалась ему жизнь, нежели смерть? А Кольцов? О, у этого судьба была заботлива, она хотела избавить его от желания смерти, предупредив всякие желания: железного здоровья был человек, а нехватило его железного здоровья больше, чем на тридцать два года; заботлива была судьба, хотела предупредить его желания, а все-таки не успела:
 
В душе страсти огонь
Разгорался не раз,
Но в бесплодной тоске
Он сгорел и погас.
Только тешилась мной
Злая ведьма судьба,
Только силу мою
Сокрушила борьба... (и т. д.)
Жизнь! зачем же собой
Обольщаешь меня?
Если б силу бог дал,
Я разбил бы тебя!
 
      Не вспомнить ли еще Полежаева, который, по всему видно, был не хуже других, но
 
Не расцвел, и отцвел
В утре пасмурных дней...
 
      Но долго бы было вспоминать всех: кого ни вспомнишь из сильных душою людей, все они годятся в этот список. Что же вы, милостивый государь, претендуете на Гоголя за то, что был
 
Жизнью измят он...
 
      Такова была ж его натура; не ему одному, всем была такая участь: нравственное изнеможение, ведущее за собою преждевременную, почти умышленную, во всяком случае желанную смерть. Мир тебе, человек слишком высоких и слишком сильных стремлений. [Не мог ты остаться здоровым и благоразумным среди нас]
 
Мир тебе во тьме Эреба!..
Ты своею силой пал...
 
      Но мы уклонились от предмета; мы хотели сказать, что если нарушал Гоголь законы благоразумия и гуманности в своем аскетизме, то и не даром обходились ему эти нарушения. Вот, например, едва ли он был злым и бесчувственным сыном, это по всему видно, даже по тем изуверским письмам, в которых он так жестоко оскорбляет чувство сыновней почтительной любви своими назиданиями матери, – скажите же, легко ли было ему потом опомниться, видеть вдруг, какую дикую сумятицу наделал он, как грубо и неуместно он проступился, – увидеть все это из жалоб, которые ему на него справедливо принесла огорченная им мать.
       1847 г. 3 мая.
      Я получил письмо ваше от 12 марта, исполненное упреков. Простите меня: я перед вами виноват. Виноват также и перед моими добрыми сестрами, которые меня искренно и нелицемерно любят и которым я показал, как бы вовсе не замечаю любви их. У меня был некоторый свой умысел: получая сам отовсюду упреки и находя неоцененную пользу для души моей от всяких упреков (даже и несправедливых), я хотел попрекнуть вас, особенно сестер, с тем чтобы уже никогда ни в чем не попрекать. Я не имел намерения оскорбить их. Поверьте, что я совсем не думаю, чтобы кто-нибудь из них был бестолков в делах жизни. Если бы я вам сказал откровенно, что я о каждой из вас думаю; то слова мои могли бы даже оскорбить вашу скромность. Скажу вам откровенно, что я горжусь вами; вами горжусь, что вы мать моя, сестрами – что они сестры мои. Но, зная по себе, как способны мы задремать, когда окружающие нас люди говорят нам об одних только наших достоинствах и. ни слова не упоминают о недостатках наших, я принял на себя, на время, мне не принадлежащую должность, видя, что никто другой, кроме меня, не отважился бы взять ее. Упрек мой в распоряжениях и расходах экономических был совершенно несправедлив. Это я увидел ясно из вашего письма, где вы означили обстоятельно, на какие именно потребности забираются товары у разносчиков и в лавках. Я имел в виду не столько попрекнуть сестер за сделанное дело, сколько напомнить вообще об аккуратности впредь, которой вообще у всех нас, грешных русских людей, очень мало, начиная с меня. Еще раз прошу прощения как у вас, маменька, так равно и у всех сестер. Отныне не только вы, которой, как матери, я не имею права давать упреков, но даже никто из моих сестер не получит от меня ни за что выговора. И скажу вам искренно, что я очень рад, сложивши с себя, наконец, эту неприятную и мне не принадлежащую должность. Не сердитесь же на меня. Помните только то, что перед вами вновь стоит благодарный и признательный сын ваш. Вновь повторяю вам, если вы думаете, что я уверен в совершенстве моем и в том, что я могу учить других, вы впадаете в то же самое заблуждение, в которое впали и другие. Никогда еще я не чувствовал так живо, что я ученик, что мне нужно многому учиться, и никогда еще не страдал я таким желанием учиться. Письмо ваше, исполненное мне выговоров, я принял с благодарностью. Говорю вам это искренно и перечитываю его несколько раз, потому что мне это очень нужно. Не сердитесь же на меня. Меня это очень огорчит, тем более что я и без того неспокоен. Я чувствую уже и без того упреки совести на душе своей... (том VI, стр. 387—389).
      Иной скажет: «Это притворство, Гоголь вовсе не чувствует раскаяния, он только притворяется смирившимся». Положим; но если он считал себя правым, тем тяжеле была ему необходимость принять на себя унизительную роль провинившегося в нарушении самых первых обязанностей; чем меньше искренности в просьбе о прощении, тем тяжеле просить его. Но, читая письма Гоголя из аскетического периода, мало-помалу отвергаешь мысль, что тут говорит лицемер (как ни вероятно кажется такое предположение сначала), и убеждаешься, что он большею частью писал в состоянии увлечения, не говоря уже о том, что в самом тоне слышится часто что-то задушевное, чтобы быть притворным; все свидетельствует о том: совершенное забвение ловкости и условных приличий, о которых никогда не забывает лицемер, нелогичность объяснений и оправданий и вместе с тем постоянное повторение одной и той же, неловкой и неизменной мысли в десятках писем к разным лицам: выдумщик говорил бы связнее и правдоподобнее и не оставался бы так однообразен в своих выдумках, даже самых неловких. Нет, видно, что в голове Гоголя действительно слишком упорно засели мысли, им выражаемые.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46