Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три долі

ModernLib.Net / Классическая проза / Марко Вовчок / Три долі - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Марко Вовчок
Жанр: Классическая проза

 

 


Молодой козак, приподняв шапку и указав во мглу улицы, усеянной, словно искорками, отблесками из окошечек, проговорил:

– Минувши эту улицу, направо будет гетманская хата.

Они, поблагодаривши козака, минули указанную улицу и угадали, которая направо гетманская хата, по более яркому освещению и по тому, что две дивчины, проходя мимо, приостановились, заглянули в окошко и сказали: «Пан гетман, должно быть, не спит».

В этом окошечке ярко обрисовывалась голова усатого козака, точно вырезанная из черного камня, склонившаяся на руку в глубокой думе. Прислушавшись, можно было слышать мужские шаги по светлице, шаги то медленные, то быстрые, удивительно-выразительные шаги.

Сечевик постучался.

Усатый козак покинул думать, встал и отворил двери. Шаги в светлице прекратились мгновенно, и наступила совершенная тишина.

– Пану гетману приятели поклон прислали, – промолвил сечевик, вступая в хату рука об руку с Марусею.

То была незатейливая светлица; в следующую двери были затворены.

– Спасибо за приятельскую ласку! – отвечал усатый козак равнодушно-приветливо, словно подобные посещения случались сплошь да рядом.

– А можно видеть гетманские ясные очи, братику? – спросил сечевик.

Но двери из следующей светлицы уже распахнулись, сам пан гетман стоял перед ними, и вся его фигура спрашивала без слов: откуда гости? каковы вести?

Свет огня освещал его не всего, а полосами и искрами: то сверху, то сбоку, то снизу. Он весь являлся в черных тенях и в трепетном узорном освещении. Черт лица невозможно было хорошо уловить, только очи, пронзительные и пытливые, сверкали в полутемноте, как уголья.

– Челом бью пану гетману! – сказал сечевик, увидя его, и низко поклонился.

Низко поклонилась и Маруся пану гетману.

– Спасибо, – ответил пан гетман. – А какую песню пропоешь нам, ласковый бандурист?

Самый звук голоса уже показал человека, привыкшего повелевать, а не слушать повеленья – человека, привыкшего без запинки высказывать свои желанья и мненья и без колебанья и страху их оспаривать и за них стоять.

– Разве свою, пане гетмане, потому что не сижу на чужом возу и не подтягиваю за хозяйскую ласку.

Пан гетман ничего не ответил на это, но никакие слова не передали бы лучше удивления, гнева и горести, чем это молчание.

– Откуда Бог несет? – спросил пан гетман.

– Из Запорожья, – отвечал сечевик. – Запорожцы приказали низко кланяться вельможному пану гетману.

– Спасибо, – промолвил гетман. – Милости просим до моей светлицы.

Сечевик последовал за гетманом во вторую светлицу, и Маруся, все еще державшаяся за его руку, вошла тоже в гетманский покой.

Убранства в этом покое не было никакого особенного; те же белые стены, те же липовые лавки, как и в простой козацкой хате, только много разного и дорогого оружия и по стенам висело и по углам стояло; на столе лежал бунчук и бумаги. Гетманские жупаны висели на колках и блестели шитьем. Кровать стояла какою-то неприступною для сна и успокоенья, и столкнутая с изголовья подушка ярко и несомненно выражала, в каком жару и муке была приклонявшаяся к ней не надолго голова.

– Прошу садиться, – промолвил пан гетман.

И сам сел и устремил огненные очи на сечевика. Все его члены видимо трепетали, точно он сдерживал себя и эта узда докучала ему и раздражала его.

– Извини, пане гетмане, – отвечал ему сечевик, – вот видишь, у меня поводырь маленький, утомился – аж привял, надо бы отдохнуть ей, бедняжке…

Пан гетман встал и, сдернув с ближайшего колышка великолепный жупан, кинул его сечевику. Потом глаза его пали на персидский ковер, покрывавший большую скамью; он сдернул его одним движением и тоже кинул сечевику, с нетерпением следя за его заботами о поводыре.

Ни одна нянька не перещеголяла бы сечевика в быстроте и ловкости, с какою он постлал персидский ковер на лавке, искусно устроив изголовье без подушки; да и какая же нянька могла бы бережнее и нежнее приподнять Марусю и заботливее, ласковее опустить ее на постель и прикрыть великолепным гетманским жупаном?

С каким наслажденьем усталые члены коснулись этого ложа, приготовленного верною и надежною рукою!

Но спать девочка не могла; сна у нее совсем не было. Она даже не дремала; из-под падавших складок гетманского жупана очи ее приковывались невольно и непобедимо к двум собеседникам и следили за их малейшим движением, ловили самое мимолетное выражение их лиц.

Они сидели у стола, друг против друга, и свет ярко пылавшей восковой свечи совершенно освещал их лица и фигуры.

Что за мощная фигура сечевика! Сила, краса его исполняли сердце девочки каким-то благоговением и упованием.

Но другая фигура!

Душа ее исполнилась жалостью и трепетом, когда она глядела на эти впалые очи, мрачно и тревожно сверкавшие из-под густых бровей, на несвоевременные морщины, избороздившие величавое и гордое чело, на все следы разрушения внутренним огнем – огнем, казалось, неугасаемым, палившим безостановочно и неотступно.

Они оба тихо говорили. Очень тихо и сдержанно.

Она долго вслушивалась в этот разговор, как вслушиваются в отдаленный шум моря.

Наконец, усталость взяла свое, глаза ее вдруг сомкнулись, и она уснула.

<p>XVI</p>

Маруся спала, как спят на берегу моря: и спишь, и чуешь, что вокруг тебя грозная пучина, и улавливаешь сквозь сон ее грозный ропот, и хотя грезится многое свое, но неотступно мерещатся безбрежно колыхающиеся волны.

Ей представлялся отцовский хутор, благоухающий вишневый садик, знакомые родные лица, но все это как-то странно, не то чтобы линяло, а лучше сказать, тонуло в тумане, отодвигалось на задний план; на первом плане ярко сияли новые образы.

Вдруг она мгновенно пробудилась и быстро приподнялась на своем ложе.

Сечевик сидел, по-прежнему облокотясь на стол и, по-прежнему, его очи горели, как две яркие звезды, ослепительно, спокойно и ровно, как настоящее светило.

Пан гетман стоял посреди хаты. Видно было, что он рванулся с места в ту самую минуту, когда его уязвила страшная боль, рванулся и остановился, как бы ошеломленный метко попавшим ударом.

У пана гетмана тоже горели очи, но горели иначе; мучительно замирало сердце, чувствуя, что из этих очей могут сейчас же хлынуть отчаянные, жгучие слезы. Гордое чело побелело от обуревавших мук и терзаний, и залегшие на нем морщины, казалось, видимо бороздились все глубже и глубже.

– Чи плакав би сліп, якби стежку бачив! [11] – проговорил он, наконец. – А время идет! Время идет! А согласья нет! Помощи нет! Я знаю, я сунулся в воду, не спросившись броду, знаю! Да и вы к доброму берегу не приплывете! Вижу я, какой конец будет!

Голос у него прервался.

Сечевик молчал и только пристально глядел на пана гетмана.

Пан гетман заговорил снова:

– Так вы так уж и посчитали, что я на Иудины гроши соблазнился, а? Добрые люди! Добрые люди! Вы…

– Пане гетмане! – почтительно прервал его сечевик, – позволите вашей милости притчу доложить?

– Говори!

– Жили-были два добрых пса…

– Знаю, знаю, знаю!

Пан гетман кинулся на скамью у стола, протянул руки на стол и припал на них головою.

Лица его не было видно, но по одному склоненью не умеющей гнуться шеи угадывалось, как тяжела бывает гетманская шапка.

Так оставался он несколько минут.

Сечевик, все так же пристально и внимательно глядевший на него своими звездоподобными глазами, казалось, не считал нужным обращаться к собеседнику с какими бы то ни было вопросами, объяснениями или речами.

Наконец, пан гетман поднял голову.

– Так что ж мне, по-вашему, нести вам повинную голову, а?

Голос его был сдержан, но в нем слышалась глубокая, едкая горечь; бледное лицо как-то медленно передергивалось.

– А мы же присягали, пане гетмане, эту голову нашу нести, куда надо, за родину. Не в нашей голове тут сила.

Пан гетман быстро встал, прошелся по светлице, как вдруг вскакивают и делают круг раненые звери, подошел к окну, поглядел во мглу благоухающей, тихой и теплой ночи, на сверкающие мириады звезд и опять сел у стола.

Наступило долгое молчание, и так стало тихо, что Маруся слышала биение своего сердца.

Наконец, пан гетман снова встал, подошел к полке в углу, взял оттуда чернильницу, перо и бумагу, перенес на стол, разложил как бы для письма и опять удалился к окну, опять глянул в благоухающую мглу теплой ночи, на искрометные звезды и оттуда проговорил глухо, как будто горло его сдавливала железная рука:

– Я ему напишу все, что требуется.

– Доброе дело, – ответил на это сечевик.

Еще на несколько минут наступило молчание. Между тем, глаза сечевика встретились с глазами Маруси и он ласковым знаком головы и улыбкой дал ей понять, чтобы она постаралась снова заснуть и отдохнуть.

Но она, в ответ, указала на пана гетмана.

Он понял, что ее мучит, и опять ответил ей успокаивающим знаком.

Пан гетман подошел к столу и начал писать.

Важное, надо полагать, было это письмо и трудно ему было писать.

Когда оно было окончено, пан гетман передал его сечевику.

– Прочти! – проговорил он.

Сечевик прочел исписанный листок, сложил и, взяв свою бандурскую шапку, бережно засунул его под шапочную подкладку.

– Когда ж доставишь? – спросил пан гетман.

– Как только донесет меня Бог и добрая доля, так и доставлю, – ответил сечевик.

И с этими словами он встал.

– Идешь? – спросил пан гетман.

– Иду, пане гетмане; счастливо вам оставаться. Маруся в одно мгновенье была тоже на ногах.

– Меня не покинешь? – спросила она.

– Нет, не покину, – ответил ей сечевик, слегка наклоняя над нею свое смуглое лицо. – А коли утомилась, так на руках понесу.

Маруся схватила его за руку.

– Бью челом пану гетману, – сказал сечевик, низко кланяясь.

– Он продаст нас! – глухо проговорил пан гетман.

– Милостивый Бог не выдаст, супоросная свинья не съест! – возразил сечевик.

– С ним нельзя правдою! – воскликнул пан гетман, – нельзя…

– Ничего, пане гетмане, ничего: де не хватає вовчої шкіри, там ми наставимо лиса [12], – проговорил сечевик, – будьте здоровы и нас поджидайте. Пойдем, Маруся малая.

Они вышли из гетманской светлицы и направились опять к городской заставе.

Все было тихо и темно по улицам; вишневые садики мягко белелись; где-то глухо журчала вода.

Отойдя несколько шагов, Маруся оглянулась на гетманскую хату.

В отворенных дверях, через которые они только что вышли, стоял пан гетман и глядел им вслед.

При неясном свете мерцающих звезд едва виднелась его фигура, но и это неясное очертанье было до того преисполнено выраженьем муки, что у Маруси сердце больно забилось.

– Утомилась, Маруся? – спросил сечевик, пробираясь по излучистым переулкам.

– Нет, – отвечала она. – Мне хорошо итти. Далеко могу, куда хочешь!.. Мы далеко пойдем?

– Далеко.

Несколько времени они шли молча. Раза два или три им то навстречу попадались, то перегоняли их чигиринские жители – все сильные, крепкие люди, которые, как будто мимоходом, только взглядывали на них и затем повертывали своею дорогой.

У заставы вдруг поднялся с земли какой-то гигант с аршинными усами и воздвигся перед бандуристом наподобие колокольни.

– Куда Бог несет, ласковый пане бандурист? – спросил он.

– Туда, где добрые люди, шановный земляче.

– Ну, а как повстречаются злые, пане бандурист?

– Волка бояться, так и в лес по ягоду не ходить, земляче.

– Кабы я был козак сильный, пане бандурист, я бы поклонился тебе и попросил бы… да несмелый я козак!

Маруся пожелала получше поглядеть на этого «несмелого», но голова его была так от нее высоко, что она могла видеть только висячие, как снопья свежей степовой травы, усы.

– Ничего, осмелься, – ответил бандурист.

– Спой ты мне какую ни на есть думку.

– Изволь.

Бандурист тихонько заиграл на бандуре и тихо запел:

Ой послухайте, ой повидайте,

Що на Вкраїні постало:

Під могилою, під Сорокою,

Множество ляхів пропало [13]

Когда пенье смолкло, «несмелый» козак отодвинулся в сторону и бандурист с Марусей свободно вышли за заставу.

Дорога вилась далеко-далеко черной змеею по мягкой, густой мураве. В чигиринских садиках пели соловьи.

<p>XVII</p>

Ровно через две недели после свиданья с паном гетманом, тихим чудесным вечером, старый бандурист со своим поводырем медленно подходил к сожженному селу.

Видно было, что эти путники не баловали себя излишним отдыхом: впалые глаза блестели каким-то лихорадочным огнем на запыленных, загорелых лицах, губы пересохли и потрескались.

Однако они шли бодро и спокойно между собой разговаривали.

Ни души им не попадалось по дороге; всюду молчанье, тишь.

Прямо перед ними чернелись обгорелые хаты и садики, вдали дымились села и хутора.

Миновав выжженную улицу, на которой уже кое-где бархатились пятна свежей зеленой муравы, они повернули к разрушенному засоренному колодцу.

– Приятно испить свежей криничной водицы! – сказал бандурист.

С этими словами он запустил руку в глубокую торбу, висевшую у него через плечо, достал оттуда деревянный ковшик, размахнул им плавающие поверх воды головешки, зачерпнул и подал своему поводырю с такою дружескою улыбкой, которая несомненно показывала, что он своим поводырем доволен и счастлив вполне.

– Милости просим, Марусю! – сказал он.

– Спасибо, – ответила Маруся.

И ее улыбка также несомненно показала, что и она довольна и счастлива своим спутником.

Она прильнула запекшимися губами к ковшику с холодною водой, но утоленье жажды не поглотило ее вовсе; она пила как-то рассеянно, глаза ее беспокойно, тоскливо, пристально и жадно оглядывали разрушенный колодец и в глубине его, покрытую головешками, водную поверхность.

Вдруг она вскрикнула:

– А!

Вскрикнула она так, словно обрела, наконец, мучительно ожидаемое. Лицо ее вспыхнуло, глаза засияли, увлажились и обратились на спутника.

Взгляд, который обратил на нее спутник при этом восклицаньи, был не вопросительный, а скорее взгляд шутливого торжества, каким напоминают забывчивым детям о их повторившемся, невзирая на усердные за себя ручательства, промахе.

– Ох, как звонко ахнула! – проговорил он. – Видно, очень сладка ключевая водица, Маруся?

Маруся опять вспыхнула, но уже глаза ее не засияли, а вдруг померкли, брови сдвинулись, и омрачившееся лицо понятно сказало:

– Опять я не выдержала!

– Ну, что уж с возу упало, то пропало, – сказал бандурист. – Кинем лихом об землю! Еще не все наши чайки потонули! Маруся, полно! Не запечатывай своего сердечка, не топи очей в землю, не смыкай уст! Некому ни подслушивать, ни подглядывать тут на пожарище. Сядем-ка, закусим, а закусивши, дальше потянем.

Из торбы была вынута краюха хлеба, несколько свежих огурцов, мешочек с солью, и путники принялись за закуску.

Что же заставило радостно вскрикнуть Марусю, точно она вдруг обрела сокровище, на которое и надеялась, и нет?

Ничего не видать было около разрушенного, обгорелого колодца, кроме обуглившихся головешек.

Разве вот только бросается в глаза свежая плетеница зеленого барвинка, которая, вместе с обуглившимися головешками, кружится на всколыхавшейся воде.

В самом деле, как попала сюда эта свежая плетеница?

Бандурист и его поводырь или это знают, или этим вовсе не интересуются, потому что они ведут разговор про город Батурин и ни единым словом не поминают про барвинок.

Закуска окончена.

– Что, Маруся, отдохнула? – спрашивает бандурист.

– Отдохнула! Отдохнула! – громко отвечает Маруся.

И вот уже она на ногах и закинула дорожную котомку за плечи и глядит на своего спутника блестящими глазами.

Перед уходом с места отдыха ее спутник опускает свой старческий посох в колодец и вытягивает из воды свежую плетеницу барвинка.

– Маруся! – говорит он, – отличный будет венок!

Маруся схватывает протянутую ей зелень, стряхивает с нее воду и быстро обвивает ею свою голову.

– О, венок чудесный! – говорит она.

И снова бандурист с поводырем пускаются так же бодро и спокойно в путь.

– Теперь уж недалеко, – говорит бандурист, – не успеет блеснуть в небе первая звездочка, а уж мы завидим могилу Надднепровку.

И точно: не успела еще блеснуть в небе первая звездочка, как они уже завидели эту могилу.

Солнце уже зашло, и наступила вечерняя мгла, но мгла особая, какая-то золотисто-лиловая. Молоденькие деревья, густые кусты и высокая трава, которыми поросла могила, казалось, тихо пылали; каждая веточка, каждая былинка вырезывались до того отчетливо на горизонте, что глазам становилось как-то трудно на них глядеть.

Черный обломанный крест освещался так мягко, что казался бархатным, а реющие в высоте темные птицы, точно каким волшебством, превращались в радужных, из радужных опять в темных и затем снова в радужных, смотря по направлению своего полета.

С могилы открывался Днепр.

Он представлялся отсюда громадным разливом вороненой стали. На противоположном берегу высились лесистые горы – снизу совсем черные, а сверху точно подернутые золотистым огнем.

Доходил ропот воды снизу и звонкий шелест очерета; кругом чувствовалась удивительная свежесть; время от времени, в общем безмолвии, проносился крик чайки, и сама она мелькнула над рекой чуть заметною точкой.

– Вот тут мы сядем и запоем, – сказал бандурист.

Та все пани, та все дуки,

Позаїдали наші поля, луги, луки! —

прокатилось над водами, грянуло в ущельях и откликнулось далеко за горами.

Окончивши песню, бандурист несколько минут перебирал струны бандуры, между тем как зоркие глаза его неподвижно были устремлены на Днепр.

Маруся тоже не сводила глаз с реки.

Вдруг где-то неподалеку, в очеретах, крикнула чайка.

Глаза бандуриста блеснули ярче, и снова загудело над рекой пенье:

Та немає гірше так нікому,

Як бурлаці молодому!

Гей, гей, як бурлаці молодому!

Що бурлака робить-заробляє,

Аж піт очі заливає!

Гей, гей, аж піт очі заливає!

Опять неподалеку в очеретах крикнула чайка.

Аж піт очі заливає, А хазяїн нарікає,

Гей, гей, а хазяїн нарікає!

А хазяїн нарікає,

А хазяйка ввічі лає,

Гей, гей, а хазяйка ввічі лає!

С той стороны, где кричала чайка, из камышей выплыл узенький челнок и, едва отличаясь от темных вод, быстро заскользил по ним, направляясь к маленькой бухточке, устроенной самою природой как раз против могилы Надднепровки.

Вглядевшись пристально, можно было различить неясные очертания пловца, или, лучше сказать, его высокой шапки.

Но и не видя пловца, можно было наверно сказать, что рука у него мощная и ловкая.

Эта рука действовала веслом, как игрушкой. Челнок несся по воде, как легкая пушинка по ветру.

– Ну, Маруся, – сказал бандурист, – пора нам на берег.

Не разбирая дороги – тут, впрочем, тропинок не было проложено, – они быстро спустились с могилы, обогнули каменистый, крутой выступ берега и очутились внизу, у самой реки, тихо плескавшей в прибрежные травы и каймившей их узкою полоской белой пены.

– Здорові були і Богу милі! – приветствовал их ласковый знакомый голос.

Легкий челночок был вытянут на прибрежный песок, а около челнока, облокотясь подбородком на весло, стоял добродушный хуторянин, пан Кныш.

– Бьем челом! – ответил бандурист, снимая шапку.

– А что, дивчинка? Как живешь-можешь? – спросил пан Кныш, пристально вглядываясь в Марусю своими ясными сокольими глазами.

– Благополучно, – ответила Маруся.

Да если бы она этого и не ответила, он бы легко мог угадать ответ по каждой фибре ее оживленного лица.

Однако, как человек, привыкший не полагаться на отдельный, хотя бы и самый доказательный факт, он, не довольствуясь свидетельством лица Маруси, улыбаясь и гладя ее по головке, кинул быстрый, но насквозь проницающий взгляд на ее спутника.

Тот, в эту минуту, глядел, усмехаясь, на Марусю.

Пану Кнышу, вероятно, эта усмешка показалась достаточно выразительною, потому что он перестал кидать на них взгляды и обратил глаза на Днепр.

– Скоро поплывем? – спросил бандурист.

– А вот сейчас. Славно будет плыть, тихо… Тихо так, что не шелохнет… Кабы не свежесть от воды, так жарко бы было.

Судя по выраженью лица и голоса пана Кныша, он с наслаждением упивался этой тишью, и слова бессознательно срывались с его уст, как это бывает, когда человек весь находится под обаяньем какого-нибудь ощущенья.

Вдруг раздался крик чайки, и раздался как будто из-за плеча пана Кныша.

Тотчас же издалека, с противоположного берега, пронесся такой же ответный крик.

– Пара откликается! – заметил бандурист.

– О, эти птицы пречуткие! – отвечал пан Кныш, усаживаясь в челнок. – Садись, дивчина, – прибавил он, обращаясь к Марусе и протягивая ей руку.

– Где другое весло? – спросил бандурист, впрыгивая так легко и ловко в челнок, что челнок даже не покачнулся.

– В челноке, на дне. Отчаливай!

Челнок быстро соскользнул на воду и понесся по темному Днепру.

<p>XVIII</p>

Очень хорошо плыть по большой реке в летнюю теплую ночь!

Звезды горят над вами и звезды горят под вами, сверху плывет месяц и снизу плывет месяц.

«Вот там берега!» – думаете вы, всматриваясь в темные линии. Вот там непременно растет сосна, потому что сильно вдруг потянуло оттуда смолистым запахом, а вот там, наверно, пропасть цветов, потому что порыв теплого ветра словно кинул вам в лицо целый, только что сорванный, обрызганный ночною росою букет.

– Ну, что нового? – спросил бандурист.

– Немного, – ответил пан Кныш, работая веслом.

– А как немного?

– Да так, что и малому дитяти двумя пальченятами захватить нечего.

– Что ж, он дома?

– Дома, каплунов жарит, прожорливых гостей ждет.

– Уж коли каплунов жарит, значит, что-нибудь порешил: даром тратиться не будет, не такой хозяин!

– Кто его разберет, что он замышляет, у него гадок, як у пса стежок! [14]

– Ну, да уж в святое место не забежит; разве что нечаянно.

– Разумеется. А тот?

– Э! кабы все такие были, как тот, так еще бы можно людям на свете жить. Тот человек. У того душа, как пойдет на небо коржи с маком есть, так не станет жаловаться, что в пне жила!

– Написал?

– Написал. А не легко было ему написать! Так его всего и поводило, как бересту в огне.

– Половина дела сделана, и за то спасибо Богу. Этот охотник-таки водит…

– Может, со мной немного кругов обойдет; я такой карась, что трепетывался на удочке… Маруся, изморилась, а? Легла бы ты да отдохнула, а? А я бы сказку сказывал.

– Это дело, – заметил Кныш.

– Я не хочу спать, я посижу, – начала было Маруся.

Но две сильные, ловкие руки в одно мгновенье, одним махом, разостлали по дну лодки толстую суконную свиту, приподняли Марусю и бережно положили на это ложе.

– А я буду сказку сказывать, – повторил сечевик.

– У, роскошь! – сказал Кныш. – Беда моя, что у меня всего-навсего два уха: кабы мог, я бы еще десятка два взаймы взял и всеми бы слушал.

– Жил-был козак, – начал сечевик, – козак добрый, благочестивый, да только дурень. Он с виду-то и ничего, и с первых слов ничего, а чуть зачерпни его поглубже, так такая уж там дуровина, что другие умные козаки пьянели от нее, как от какого поганого зелья. Вот и задумал этот козак строить себе хату. И говорит он жене:

– Ну, жена, удивлю ж я тебя: такую хату выстрою, какой еще не бывало на свете. И строить я ее стану не так, как люди.

– А как же? – спрашивает жена.

Он моргнул этак глазом: дескать, не на такого напала, не проговорюсь! – засмеялся и пошел в лес руб…

– Поглядите, – вдруг вскрикнула тихонько Маруся, – поглядите!

И указала вперед, вправо.

Но Кныш, сидевший лицом туда, давно уже слегка щурил свои сокольи глаза, как бы всматриваясь и распознавая знакомые предметы.

Сечевик, при возгласе Маруси, не шелохнулся, а только спросил Кныша:

– Что там?

– Они, – отвечал Кныш.

Река в этом месте значительно суживалась, и челнок плыл почти у самого правого берега.

На песчаной косе, как бы серебряной лентой входившей в темные, сверкающие звездами, воды, стояли два человека, в свитах и высоких шапках, и, казалось, поджидали плывущий челнок.

Хотя до песчаной косы оставалось еще, по крайней мере, добрых четверть версты, но стоящие на ней так ясно и отчетливо вырисовывались в воздухе, что Маруся без труда узнала знакомые фигуры Семена Ворошила и Андрия Крука.

Чем ближе подплывал челнок к песчаной косе, тем яснее можно было различить, что поджидающие кого-то козаки невеселы.

Андрий Крук стоял, опершись на свою дубинку, и в мрачном безмолвии глядел, не спуская глаз, на приближающийся челнок; Семен Ворошило о чем-то, по-видимому, рассуждал нерадостном, и левая рука его беспрестанно делала такие жесты, какими, обыкновенно, смертные выражают свою раздражительность, говоря об обманувших их надеждах, приятелях или врагах.

Когда челнок коснулся носом отмели, оба козака сняли шапки и проговорили:

– Будьте здоровы!

– Будьте здоровы! – отвечали Кныш и сечевик. Они посмотрели несколько мгновений друг на друга. Лица сечевика и Кныша были спокойны, глаза их внимательно были устремлены на обоих козаков, и только.

Лица козаков были заметно угрюмы, а глаза не то, чтобы избегали встречи с приплывшими приятелями, но как-то или разбегались, или прятались под нахмуренные брови.

– Челнок-то вот сюда бы, к этой сторонке, – угрюмо проговорил Семен Ворошило.

И с этими словами усердно принялся помогать Кнышу тащить челнок.

– Маруся, – сказал Андрий Крук, вынимая из-за пазухи узелок, – вот мать тебе прислала.

И он подал ей посылку.

– Спасибо, – ответила Маруся, – что они там? Все здоровы?

– Все здоровы. И ничего, все сошло благополучно.

– А мне гостинца никакого не будет? – спросил сечевик. – Коли принесли, то, будьте ласковы, дайте, а коли нет, то так и скажите.

– Были мы всюду, – начал Андрий Крук, – да не так-то все делается, как…

– Мы, ходячи вокруг тех ледачих полупанков, пару чобот стоптали, – подхватил Семен Ворошило. – Сказано: не так и сами паны, как те полупанки!

Челнок был уже на песке, и теперь все четверо стояли друг против друга.

– Так дело не выгорело? – спросил сечевик.

– Оно не то, чтобы совсем не выгорело, и не то, чтобы выгорело, – ответил Семен Ворошило.

– Да вы видели Самуся?

– Нет, Самуся не видали.

– Отчего?

– Да мы ждали его, а он не пришел.

– Отчего же вы сами к нему не пошли?

– Да мы и думали было пойти, а потом рассудили, что его не застанешь, потому он, сказывали, в Киев уехал.

– Так сходка без него была?

– Без него.

– Такую сходку и сходкой срам назвать, – сказал Андрий Крук. – Пришли семь баб да сказали семь рад, а другие сели на колоды, поговорили про пригоды, табаку понюхали, рады послухали, да и до дому пошли!

– На чем же порешили?

– А ни на чем не порешили. Подумаем, говорят; еще надо, говорят, подумать.

– А долго будут думать?

– В ту субботу опять рада сберется.

– Ну, так вот что, панове козацтво: вы, не дожидаючи этой субботней рады, потрудите свои шановные ноги, обойдите кого следует и скажите, что коли к положенному сроку не будет все в исправности, так дело пропадет. А коли теперь дело пропадет, так пусть уж на нас не рассчитывают.

Ни Андрий Крук, ни Семен Ворошило ничего на это не ответили, может, потому, что в эту самую минуту начали раскуривать свои трубки.

Трубки, впрочем, как-то дольше обыкновенного раскуривались.

Наконец, когда уже дым пошел клубом, Семен Ворошило проговорил:

– Оно бы, может, и лучше, кабы пообождать вестей от Бруя и от Попика… Может, оно бы надежней… Уж больше ждали… Уж можно бы еще подождать малую толику…

– Да, оно точно бывает, что поспешишь, да людей только насмешишь, – заметил Андрий Крук, застилая себя целым облаком дыма.

– Скорые-то дела под лавкой лежат, – прибавил Семен Ворошило.

– Оно, разумеется, всякое бывает, – ответил сечевик.

– Кабы тогда не послушались вашего первохода, да не поспешили, так вот теперь бы, может, и не попались в дурни, – сказал Андрий Крук.

– А по моему глупому разуму, так вы потому-то и попались, как вы сказываете, в неразумные, что вы и тогда выбирались, как панычи за море утят стрелять.

Пока происходил этот разговор, Кныш, не теряя ни слова из него, набрал сухого очерету, зажег костер и мгновенно устроил все, необходимое для варева кулеша.

Несколько минут длилось молчание.

Потом сечевик, со своим обычным спокойствием, спросил:

– Так на чем же вы порешите, панове козацтво? Снесете вы мой поклон кому надо или нет?

– Да отчего ж, это можно, – ответил Андрий Крук.

– Это можно, – повторил Семен Ворошило.

– Только вот что, – сказал Андрий Крук, – напрасно вы так погоняете…

– Пане Андрий, – ответил сечевик, – нам с вами, надо полагать, не сговориться. У меня, как у той завзятой жинки, что муж ее топил, да не научил, все будет стрижено, а не брито. Киньте вы меня в днепровскую пучину, а я, как пойду ко дну, еще покажу вам пальцами ножницы.

– Горе да и только! – проговорил, как бы про себя, Семен Ворошило.

– А что, скоро кулешом угостишь? – спросил сечевик Кныша.

– Закипает. Садитесь да берите ложки. Все уселись вокруг котелка.

– Что, Маруся, такая старая сидишь? – спросил сечевик.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7