Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три долі

ModernLib.Net / Классическая проза / Марко Вовчок / Три долі - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Марко Вовчок
Жанр: Классическая проза

 

 


Сообразив, что это круженье около воза может навлечь подозренье, она удалилась от него и стала бродить по широкому двору; она заглянула в густой сад, посмотрела вдаль на поле.

– Что делать? Что будет? – думала она.

Вдруг, проходя мимо груды камней, наваленной во дворе, она услыхала голос, явственно промолвивший:

– Спасибо, Маруся малая! Не бойся ничего, все благополучно!

Она в то же мгновение узнала этот голос и, пораженная радостью, как стрелою, вдруг восхищенная и обессиленная внезапно отлетевшими муками и тревогами, зашаталась, чуть не упала и села на землю, не имея сил ступить дальше шагу.

Понемногу она пришла в себя и внимательно разглядела место; груда камней, у которой она сидела, видно, была навалена здесь очень давно, когда строился погреб, каменною отдушиною выходивший во двор, и камни, оставшиеся от постройки, с той поры, очевидно, не трогались, потому что они проросли травою и крапивою по всем извивчивым направлениям.

– Не ослышалась ли я? – подумала Маруся, вся замирая от томления.

Но голос, выходя из-под земли, прозвучал снова:

– Верная моя девочка! Развесели свое сердечко! Переплыли мы самую быструю, на берегу, Бог даст, не потонем!

Маруся долго оставалась недвижима, все еще прислушиваясь. По его слову, как по волшебному веленью, сердце ее исполнилось живою радостью, и потому на лице заиграл такой яркий, счастливый румянец, очи так засияли и засветились, что Тарас, гарцовавший по дедовому двору, то в гордом виде гетманского коня, то в грозном виде самого гетмана, то в личине храбрых козацких вождей и полковников, то, наконец, разгоряченный представляемыми им прекрасными и славными ролями, необузданно предаваясь прыжкам и скачкам в собственном своем виде, очутившись перед чужою девочкой, поражен был преобразившею ее переменою, остановился перед нею в некотором недоумении и устремил на нее свои орлиные взгляды.

– Что ей дед дал? – подумал он. – Что?

Перед ним замелькали и заносились какие-то неясные виденья смачных маковников в меду, сластен, пряничных коней, каленых орехов и прочих благ. И чем больше глядел он на чужую девочку, тем виденья эти становились фантастичнее, заманчивее, а вместе с тем все более раздражали и волновали его. Недоумевающий, чающий, он стоял и глядел, более чем когда-либо подобный хищному орленку, расправившему крылья, навострившему клюв, зорко оглядывающему оком, в какую сторону лететь на добычу.

Он весь вздрогнул, когда Маруся заговорила:

– А что, хлопчику, пойдем, может, мы с тобою в садок?

– Пойдем, – отвечал он с некоторым колебанием, как человек, который еще не уверен, выиграет ли он от этого или проиграет. – А что дед дал?

– Кому? – спросила Маруся.

– Тебе?

– Ничего.

– Так пообещал? Что пообещал?

– Ничего.

Тарас поглядел на гостью пристально и недоверчиво.

– Чего ж так рада? – спросил он.

– Я?

Она хотела было сказать: «Я не рада», но не могла и сказала только:

– Пойдем в садок.

И они пошли в садок, и гуляли там, и рвали ягоды, и рассуждали о разных разностях.

Хлопец Тарас рассуждать был охотник; особенно рассуждать о том, как бы он то или другое устроил на месте пана гетмана, и уж конечно, не счесть никому, будь он хотя и звездочет, сколько на словах перекрутил он разнородной не виры, сколько городов обеспечил, сколько сел и деревень обогатил. Речи хлопца Тараса были заманчивы в этом случае, как мед; впрочем, глядя на него, можно было уверенно положить, что и дела его не будут полынью.

Я не знаю, много ли есть на свете вещей лучше прогулки по душистому, свежо благоухающему, густому саду, когда сердце играет и все ваше существо после жгучего ожиданья и томительного сомненья точно смеется! Дай Бог погулять так всякому доброму человеку хоть один раз в жизни!

Так гуляла Маруся, следя за Тарасом по всем углам и закоулкам сада и толкуя с ним о том и о сем.

А Тарас, водя гостью по саду, угощая ее ягодами и занимая разговорами, все-таки, время от времени взглядывал на нее с сомнением и никак не мог отогнать от себя тех неясных, заманчивых видений таинственных маковников, бубликов, сластен и всяких других с мак о в, где-то близко сущих и являвшихся перед ним всякий раз, как только обращалось к нему сияющее личико гостьи.

<p>XI</p>

А солнце, между тем, высоко взошло, и сияло, и играло так, что нигде почти тени не было, а если где и отыскивалась, то все-таки ее как-нибудь да пронизывал, как-нибудь да пересекал, как-нибудь да задевал солнечный луч. Его теплый и яркий свет наискось пал в хатнее окно, под которым уснул насыщенный пан Иван, и, должно полагать, своею мягкостью и теплотою разбудил его, непривыкшего или даже уже отвыкшего от всякой мягкости и теплоты на белом свете.

Пан Иван хоть проснулся, но некоторое время не открывал глаз, а только вздыхал и как-то жалобно усмехался. Эта усмешка точно хотела сказать: ведь я знаю, что всей теперешней неги и след простынет, как только я открою глаза; ведь я знаю это и понимаю!

Но вдруг он вскочил, как обожженный, лицо приняло обычное равнодушно-суровое и даже несколько враждебное выражение, и, проворно оправляясь и собираясь, он недоброжелательно оглядывал белые стены, по которым играли веселые солнечные лучи.

Никого не было в хате; он крикнул громко и отрывисто:

– Эй, хозяин!

Зычен был голос у пана Ивана и раскатился по двору во все концы. Маруся и Тарас бросились к хате и, притаившись за цветущими кустами сирени и калины, ожидали, что будет.

Все было тихо кругом, и ничего не было слышно, кроме шума и движения летнего погожего дня.

Пан Иван крикнул снова, громче и отрывистее прежнего:

– Эй, хозяин! Али уши заложило?

И совсем прибравшись в дорогу, в шапке и прилаживая половчее пику, пан Иван толкнул хатнюю дверь каблуком сапога, распахнул ее настежь и приостановился, не зная, куда лучше итти: сени были сквозные, и с обеих сторон по мураве разбегались тропинки, и там и сям стояли разные сельские снаряды. С третьей стороны полуотворена была дверь в светлицу.

Но уже слышался приветливый голос хозяина в ответ на зов, голос, прерываемый легким, вовсе не неприятным кашлем и быстрою спешною походкою.

– Иду, пане Иване, иду! – приветливо и радушно звучало издали.

Но пан Иван никак не мог уловить, откуда голос приближался, и понапрасну, повертев шею туда и сюда, нетерпеливо двинулся в какую дверь попало и лицом к лицу сошелся с ласковым и запыхавшимся хозяином.

– Хорошо ли отдохнули, пане Иване? – спросил хозяин, участливо и простодушно глядя в недовольные глаза гостя. – Не кусали мухи?

– Черт с ними, хоть бы и кусали! – отвечал пан Иван, чувствовавший себя что-то неладно после отдыха и сна.

– Конечно, прах им, пане Иване, конечно, – отвечал хозяин, охотно присоединяясь к выраженному мнению гостя, и между тем, как гость на минуту призадумался, сурово и раздражительно покручивая усы, он тоже, подумав с минутку, прибавил:

– Однако, скажу вам, часом в самый этак смак любого сна, обидно бывает доброму человеку от этой дряни…

– От какой? – спросил пан Иван, выходя из задумчивости.

– А от мух-то, добродию. Подумаешь, что добрый человек им слаще меду иной раз…

– Голова болит, – перервал сурово пан Иван словоохотливого, хозяина. – Ты лучше чарку водки поднеси, чем попусту калякать…

– Пожалуйте, пожалуйте, пане Иване, – подхватил хозяин, заторопившись с таким довольством, словно ему село с угодьями подарили.

И мелким радостным шажком он пробежал вперед пана Ивана в хату, а пан Иван вступил за ним следом, сохраняя все тот же суровый и раздраженный вид, но уже поглаживая и расправляя щетинистые усы.

– Садитесь, пане Иване, а я сейчас чарочку наполню, – говорил хозяин, суетясь по хате.

– Некогда садиться, – отвечал, не смягчаясь, пан Иван, – давай скорее, я так, на ходу, хлебну. Да деньги у тебя готовы? Мне мешкать не приходится…

– Жалко, страх как жалко, что такой вам спех, пане Иване, – промолвил хозяин. – Такую горелку пить бы, да смаковать, скажу нелестно…

– А деньги готовы? – спросил пан Иван.

– Готовы, пане Иване, хоть и тяжеленько нашему брату.

Тут хозяин вздохнул и меланхолически поглядел на вынутый из кармана кошель, а потом на пана Ивана.

– Толковать об этом нечего, – возразил пан Иван, успевший проглотить огромную чарку водки, словно ягодку.

Хозяин покорился с новым вздохом и больше не толковал, молча вынул гроши, гривны и стал их на все стороны обертывать, разглядывать, а потом принялся шепотом считать.

– Ты до трех-то сочтешь или не сила твоя? – спросил пан Иван, но не очень сердито, потому что, спрашивая, наливал вторую чарку горелки и спросил больше насмешливо, даже игриво. – Ты как считаешь-то?

– А я все копами считаю, пане Иване, – отвечал хозяин – пять, шесть… нет лучше счета, как копами… семь, восемь… батько покойный отроду не ошибался… девять… и ни один жид его не сбил… одиннадцать… а уж известно, что жиды…

– Жиды первые в свете христопродавцы! – рассеянно перебил пан Иван и, налив третью чарку, выпил ее и некоторое время смирно и безмолвно слушал суждения хозяина о нравах жидов, перерываемые счетом грошей, устанавливаемых кучками на столе.

Но после четвертой чарки вся суровость пана Ивана возвратилась с лихвою, лоб насупился, лицо омрачилось. На ласковые прощания хозяина он ничего не ответил, строго пересчитал поданные деньги, засунул их в карман нетерпеливою рукою, вышел быстрым шагом из хаты, отвязал кормившегося коня, назвав его прожорою, сурово приподнял шапку на все приветствия, нахлопнул ее сейчас же почти на самые глаза, пустился вскачь со двора и скоро исчез среди широкой степи, ярко зеленевшей, при играющем веселом солнце.

<p>XII</p>

Между тем как орлиные очи Тараса жадно следили за скакавшим вдоль по степи паном Иваном, Марусины очи, проводив всадника со двора, обратились на хозяина.

Хозяин стоял у ворот и, казалось, без цели и мысли глядел вслед скакавшему пану Ивану, наблюдая, подобно Тарасу, его быструю езду да машинально прислушиваясь к звуку копыт по степи. Одною рукою ласкал он подошедшую собаку, а другою, в виде зонтика, прикрывался от лучей солнца, бьющих ему в лицо. Потом он, словно вдоволь насытившись зрелищем, медленно и безмятежно повернул от ворот к хате, посматривая туда-сюда по двору с тем пытливым видом, с каким аккуратный, исправный и бдительный хозяин иногда посматривает, выискивая, нет ли где в его исправном и безукоризненном хозяйстве чего такого, к чему бы можно прицепиться и на что бы можно обратить свою ретивую хозяйскую деятельность.

– Дед! – крикнул Тарас, очнувшись, наконец, от упорного созерцания давно исчезнувшего всадника. – Где вражеское войско стоит? Я думал, в Великой Ярузи, аж…

– А, детки, вы тут в садку гуляете? – ласково промолвил пан Кныш, останавливаясь на ходу и кивая головою. – Коли нагулялись, то берите дорогу до хаты, да «нехай хліб святий не даром родить»!

И он, усмехаясь, пошел к хате, а они за ним.

В мгновение была принята прочь фляжка и чарка, служившие пану Ивану; на столе появились вареники и коржи, и резкий запах горелки заменился запахом свежей сметаны.

Тарас, хотя озабоченный тем, где теперь расположилось вражеское войско, при заботе этой не хуже кого другого уписывал вареники – уписывал так проворно, словно кидал за себя, – но Марусе не шла еда на ум, и между тем, как ее тоненькие пальчики ломали и крошили коржик, ее глаза не отрывались от хозяйского лица.

– Дед, а дед! – снова начал Тарас, – коли он поскакал к Кривым Хрестам, значит, уж войско не в Великой Ярузи стоит?

– Надо полагать, хлопчик, надо полагать, – отвечал снисходительно дед, усердно подставлявший им яства. – А вот ты напомнил мне одно дело, Тарас: надо бы проведать, что наши верши близ Великой Ярузи.

– Я совсем забыл про них! – вскрикнул Тарас, вскакивая с места, словно его кто скинул одним махом.

– Эх ты, хозяин! – промолвил пан Кныш, усмехаясь.

– Ну, дед! – сказал Тарас, – и не знаю, как это я забыл!

И он стоял перед дедом в совершенном недоумении, точно ему-то уж никак не пристало, никак не годилось упускать из виду подобных вещей в хозяйстве.

– Пойду скорее, погляжу! – проговорил он, приходя, наконец, в себя от удивления и прогоняя смущенье быстрым исполнением решенного вопроса.

Он выскочил из хаты, на минуту раздался его усердный топот, раз донесся уже издали его голос, прикликавший Рябка, – и все стихло.

Маруся осталась наедине с хозяином, и теперь хозяин стоял перед нею и смотрел на нее – смотрел иным взглядом, от которого у нее сильно-сильно начало биться и трепетать сердце.

На ее глазах свершилась мгновенная, точно волшебная перемена или, точнее, преображение: пан Кныш переродился. Вместо лукаво-простодушного, добродушно-озабоченного хозяйского образа, перед нею сверкали пронзительные, проникающие, словно острый кинжал, очи; все мягкие морщины исчезли, все черты как-то иначе выяснились – не шутливо и не безмятежно было теперь это лицо, – даже рост стал выше, плечи шире, рамена мощнее.

Несколько минут Кныш глядел на Марусю, а Маруся на него, словно зачарованная птичка, потом он сказал, – и голос у него иной стал: до того звучнее и полнее, что на прежний походил только, как походит скрипка с оборванными струнами на скрипку настроенную и поющую под искусною рукою.

– Маруся, – сказал он, – тут недалеко находится один приятель твой и хочет с тобою словца два перемолвить, – может, ты бы поспешила к нему?

Поняв Марусин ответ без слов, которые сильная радость перехватила, как острый нож, он сделал ей знак следовать за собою.

Он вышел из хаты во двор. Марусины глаза с радостным недоуменьем остановились на ворохе старых камней, около которого она слышала голос, возвративший ей бодрость и радость, но Кныш не сделал к нему и шагу, – он остановился, зорко поглядел во все стороны и свистнул, стороживший у ворот Ворон в два прыжка очутился подле; сел на задние лапы, закинул голову и толково и внимательно глядел в глаза хозяина, в ожидании приказаний.

– Нет чужого близко, Ворон? – спросил Кныш.

Ворон в ответ как-то особенно тихо и выразительно взвизгнул, будто говоря: ох, будьте спокойны! и, как бы в большее доказательство, что можно на этот счет быть совершенно беспечными, начал ловить и глотать мошек, пользуясь свободным временем, выпадающим между серьезных забот и важных занятий.

Кныш снова ввел Марусю в сени, но, вместо хатних дверей, отворил двери напротив, в комору, преисполненную запасами всего, что служит на поддержание жизни человеку: едва можно было двигаться между многочисленными мешками муки, круп, пшена, гороху, маку, бобов; свет затемняли гирлянды висевшего хмелю, колбас, сушеных яблок; коши яиц, готовых раскатиться от неосторожно сделанного шага, заставляли боязливо приостанавливаться, в немалую тревогу вводили и строи бутылей и фляжек, пересекавшие путь.

Маруся остановилась при входе, выбирая, куда лучше ступить – всюду был шаг опасен. Она обратила глаза на Кныша, притворявшего за собою двери, и вдруг увидала у самого порога отверстие вниз под пол и ведущую в подполье лестницу.

– Тихонько спускайся, дивчино, – сказал Кныш. – Береги свои ножки!

<p>XIII</p>

Они начали спускаться вниз по ненадежной лесенке, которая гнулась и трепетала под ними, как живая.

Маруся не заметила, каким образом открылось подполье, и как оно закрылось, она заметила только потому, что они вдруг очутились в темноте.

Чем ниже они спускались по лесенке, тем воздух становился свежее и сырее, как бывает в погребах, куда не заглядывает отроду теплый и ясный луч солнца. Время от времени она чувствовала прикосновение надежной и уверенной руки, заботливо ее поддерживавшей.

Наконец, лестница окончилась и Маруся очутилась на дне глубокого погреба.

В то же мгновение проводник взял ее за руку и повел за собою.

Шли они не долго; едва сделали несколько шагов в темноте, как широкая полоса дневного света ярко пала сверху и осветила Марусе просторное подземелье, по которому спокойно прогуливался взад и вперед сечевик, погруженный в какие-то соображения, но не утративший ни крошки своей обычной чуткости и бдительности и в ту же секунду заслышавший и завидевший посетителей.

– А, Маруся малая, порадница верная! – промолвил он, встречая их с спокойною улыбкою, словно гостей на мирном и приятном празднике.

Он не выказал волнения, и только на мгновенье, не больше, его светящиеся очи потонули в устремленных на него с радостью и упованием глазах девочки.

Но существует какая-то тайная, непонятная сила, выдающая в иные минуты жизни даже глубоко сокровенное биение сердца, и пан Кныш отлично угадал и понял, что маленькая девочка уже стала для запорожца всем, что красит и освежает, что чарует и наполняет отрадою и нежностью трудную, суровую, одинокую жизнь, исполненную опасностей.

И, вместе с тем, как он угадал и порешил это дело, на лице его мелькнуло то особое выражение какого-то томления, какой-то жажды обрести предмет нежности, какое-то выражение горечи, что не встречают его глаза такого предмета, куда ни обращаются, то особое выражение промелькнуло, которое рано или поздно промелькает у всякого, даже самого сильного духом, самого твердого нравом одинокого человека.

– Пройдемте подальше, – сказал Кныш, – там удобнее будет присесть и потолковать: слышнее будет, в случае какого неожиданного посещенья…

Они прошли еще вперед по подземелью, которое то суживалось, то расширялось, то не пропускало ни искорки света, то свет его освещал, падая сверху, кругами, полосами, звездами, треугольниками и всевозможными фигурами, смотря по тому, какую лазейку устроила природа. Иногда этот свет падал сквозь трещину, словно сквозь круглое окно, иногда снопом лучей проникал через маленькие отдушники или узкою полосою дрожал на черной земляной стене.

Везде, где только свет проникал, были подмощены лесенки, и скрытый в подземелье мог, по своему желанию, не только наслаждаться светом дня, но даже и видеть, что творится во дворе, между тем, как сам оставался невидим.

Все помолчали, как часто бывает, когда за живое заденет и сильно повернет сердце человеческое какая мысль или какое чувство.

– А временем мы не богаты! – проговорил Кныш, обращаясь к сечевику.

– Зато не бедны вымыслом, – отвечал сечевик, – не побираемся ни отвагою, ни здоровьем!

– По-моему, коли в путь, то в путь!

– Авжеж! Выряжай меня, приятель, а я так охоч, как поповна замуж!

– Так за дело! – сказал Кныш.

Он отошел несколько шагов в бок и тотчас же вернулся с полною охапкою поношенных убогих сельских одежд, с накладною седою бородою, усами и бровями, с сумою и с бандурою, точно все это достал из-под земли.

– Так дивчина пойдет с тобою? – сказал Кныш, разбирая принесенную охапку.

– Маруся, пойдешь со мною? – спросил сечевик.

– Пойду, – отвечала Маруся.

– А знаешь, куда итти-то, дивчина? – спросил Кныш.

– Знаешь, куда? – повторил сечевик.

– Не знаю. Пойду, куда скажешь, – отвечала Маруся.

И радостно, и тепло, и бодро было у нее на сердце при мысли итти.

– Так вот убор дивчине, да пусть принаряжается, коли думает итти, – сказал Кныш, выбирая из охапки убогий девичий убор и подавая его Марусе, как подает из яйца букет цветов искусный отводчик глаз человеческих – фокусник.

– Славный бандурист из тебя выйдет, пане приятелю! – говорил Кныш, глядя, как сечевик прибирался в одежды странствующего певца. – Да и поводырь у тебя будет щирый! – прибавил он, перенося взгляд на Марусю и улыбаясь усердию, с каким она вся предалась переодеванью, далеко отбрасывая свои красивые одежды и жадно облекаясь в ветхие и плохие «дранки».

– Пойдем, Маруся, к самому пану гетману! – сказал сечевик.

Сияющий взгляд, ответивший ему, навел на него какую-то думу, но не надолго.

– Тем временем, как мы прибираемся в путь, пане приятелю, – сказал он Кнышу, – ты, будь ласков, поучи нас уму-разуму. Расскажи толком, что тут у вас деется. Вот я уже больше месяца никаю помеж людом, а до сего часу ничего не добился ни путного, ни верного: больше согласья у молодиц на великом торгу, чем у вас на славной Украйне!

Кныш все молча следил за переодеваньем и, как человек, больше знакомый с осмотрительностью, чем с откровенностью и отвагою, вместо знаков согласия или отрицания, только время от времени слабо проводил рукою по струнам бандуры, которую держал.

– У тебя каковы вести? Ты ведь на свободе толкуешь, без спеху, а мое дело такое, как вдогонку целоваться… ты, значит, лучше все разумеешь и разбираешь, чем я, – продолжал сечевик.

– Да что! – ответил Кныш, – ропщет народ… Тогобочному давно не верит и сегобочному верить перестает… [5] Времена незавидные. С одного боку москали, с другого – ляхи, с третьего – татары, а дома два гетмана друг на друга чеснок товчуть…

– Сказывали, что наш подался здоровьем; правда?

– Болен он не был, а с лица спал; да и не диво: горе только одного рака красит! – отвечал Кныш.

– А тот?

– Тот? О том, коли добрые слухи сбирать, то, исходивши всю Украйну, вернешься с пустыми руками, а коли сбирать худые, то оглохнуть можно всюду, куда ни приду.

– Кто там около него из наших?

– Антон еще держится, да и тот говорит, что уже невтерпеж: таким еще плюгавцем никогда, говорит, я не бывал. В случае чего, помни, что жинка у него добрая.

– Вправду? Та великая пани?

– Да, та великая пани. Бывает, что и между крапивою растет кийло [6].

– Она у него откуда?

– Не знаю.

– Коли с их поля ягода, так не верь: будет все тот сам зверь, только под другой приправой. Так наш крепко подался?

– Подался.

– Кто там у него в советчиках теперь?

– Никого. Сидит один, как подстреленный орел.

– Ему трудно.

– Трудно.

Сечевик был уже готов и принял бандуру из рук Кныша.

Маруся тоже была готова, и все вышли из подземелья.

Отряды, проезжавшие под вечер мимо хутора, видели почтенного бандуриста, сидящего на завалинке хаты пана Кныша, тихо перебирающего струны и протяжно поющего божественные псалмы, между тем как поводырь его, пользуясь отдыхом, спал на траве, а пан Кныш, склонив голову, смиренно и несколько трусливо слушал эти божественные гимны, как человек, смутно чувствующий, что он не всегда шествовал по стезе, указанной в псалмах.

<p>XIV</p>

В сумерки бандурист с своей поводыркой уже были около стана, расположившего свои походные палатки недалеко от реки, на пригорке, среди широких, благоухающих свежих полей.

Вечерние тени уже сгущались, и только на западе светила ярко-алая полоса вечерней зари.

В стане было очень тихо. Стража, позлащенная вечерними лучами, казалось, вылита из металла по своей неподвижности и блеску. Несколько фигур ходило быстро, суетливо, несколько других медленно бродило; в одной палатке, несмотря на еще не совсем погасший дневной свет, теплилась уже, сквозь белое полотно, зажженная свеча; время от времени звякало там или сям оружие, раздавался голос.

Появление бандуриста издалека было усмотрено и замечено, но он спокойно приблизился к самому стану и потому никакого сомненья, ни опасенья не возбудил.

Его появление многим даже доставило видимое удовольствие; когда он заиграл на бандуре и медленно, торжественно запел божественный псалм, все слушали, задумавшись.

Многие головы, перевязанные окровавленными повязками, приподнялись с очевидным намереньем кинуть приношение к ногам певца, и сознание слабости вырвало у иных восклицание досады, у иных грустную усмешку; один сделал знак проводнице подойти ближе, показывая ей издали грош.

Девочка, однако, стояла в нерешимости – бандурист ей ничего не говорил, вероятно, потому, что по крайней слабости старческого зрения не видал сделанного знака.

– Подойди, красная девушка, – проговорил раненый, – я тебя не укушу, а грошик дам!

Другие руки тоже протянулись с приношением, другие голоса тоже звали девочку, и она пошла кругом, кланяясь и сбирая дрожащею рукою приношения, встречая ласковые взгляды, выслушивая шутливые приветствия.

Но тут бандура так зазвучала у бандуриста, что все внимание обратила на себя.

Что это была за песня – разобрать было трудно; не то угрожающий гимн, не то мучительный стон.

Все притихло, слушая, поглощенное непонятною силою; робкая девочка с опущенною головкой и дрожащею ручкой была забыта. Все увлеклись бандуристом.

В прозрачном тихом воздухе, в светозарной мгле розового вечера гудело, дрожало и разливалось:

Ой ти ремезо, ой ти ремезонько,

Да не мости гнізда, да понад Десною!

Бо Десна – Десни щодня прибуває,

Вона твоїх діток да позатопляє! [7]

Какой-то молодой офицер, красивый, как картина, самодовольный, удалой, с военными ухватками и военным выражением лица, вышел из палатки.

Он вышел, очевидно, от скуки, от нечего делать, но, услыхав пенье бандуриста, приостановился, потом перестал пускать дым колечками, потом забыл курить трубку, потерял воинское выражение лица и фигуры.

Что-то давным-давно заглохшее, что-то давным-давно позабытое ему вспомнилось.

В иные минуты странно преображаешься ты, образ человеческий!

На лице офицера, всего за несколько секунд пред тем являвшем, так сказать, один воинский парад, теперь заиграло совсем иное.

Даже черты словно стали другие. На гладком, отлогом лбу собрались, может, отроду тут небывалые складки, губы, щеголявшие, как лучшим украшением, самодовольною и несколько наглою улыбкою, сжались, глаза, имевшие только способность глядеть по-военному, чудесно смягчились.

Грозное, зловещее пенье бандуриста перешло в другое, до того преисполненное отчаянной, бессильной тоски, что один раненый солдат проговорил:

– Ах, жилы из меня тянут!

Зажурилась Україна,

Що нігде прожити,

Витоптала орда кіньми

Маленькії діти

Що малії витоптала,

Старії побила,

Молодую челядоньку

У полон забрала! [8]

Слушая это незатейливое изложение фактов, офицер как бы спрашивал себя о многом таком, о чем прежде спрашивать не было помышления.

Можно было наверное сказать, что в этот момент он не крикнул бы с прежним удальством:

– Пли!

Какой-то усатый солдат, напоминавший цветом и изъянами израненного тела старую, поломанную медную статую грубой работы, могущую олицетворять собой представление грубой, свирепой жестокости, сначала мрачно, но неподвижно, слушал пение, потом отошел дальше, потом скрылся за палатку, лег на траву, прикрылся шинелью, и по его закаленному лицу потекли обильные теплые слезы – слезы, не выдавшие себя ни рыданьем, ни вздохом, совсем тихие, тише весеннего благодатного дождя в степи.

Вдруг пенье оборвалось, бандура зазвучала быстрее, быстрее, быстрее, и воинский стан огласился плясовыми звуками.

Ой продала дівчинонька юпку,

Та купила козакові люльку,

Люльку за юпку купила —

Вона ж його вірно любила!

Ой продала дівчинонька душу,

Та купила тютюну папушу,

Папушу за душу купила —

Вона ж його вірно любила! [9]

Раздался с разных сторон хохот; некоторые принялись подтягивать, качать в такт головою.

– Ай да бандурист! – слышались восклицания, – ай да бандура!

Много шутливых песен еще пел бандурист в потеху воинам, и не без сожаления они распрощались с ним, не без удовольствия приняли его обещание возвратиться снова и снова их потешить.

– Куда идешь? – говорили некоторые. – Ночь ведь на дворе, а дороги-то, известно, не надежные…

– Старцу разбой не страшен, – отвечал беспечный бандурист, уходя, и скоро скрылся с своею проводницею во мгле летнего вечера.

<p>XV</p>

Уже звезды загорелись в небе, а сечевик с Марусею все шли тихою, безбрежною, задремавшею степью.

Все вокруг них безмолвствовало, и сами они не промолвили слова.

Да и что говорить, когда рука с рукою идешь на доброе дело?

Да, хорошо было так итти рука с рукою по дремавшей степи, среди ночного безмолвия, чувствуя только биенье своего переполненного сердца!

Они не знали, долго ли шли, и мы не станем высчитывать того – часы эти были добрые, значит, нечего было знать их – сами пролетели птицею.

Перед ними мигающими точками мелькнули во мгле огни и скоро во мгле же очертились и темные очертания стен и зданий.

Угрюм и мрачен был вид этого города, черно рисовавшегося в ночной темноте, сверкавшего мелкими огненными точками. Обычного торопливого городского шуму не было слышно, обычной вертлявой городской суеты не было заметно; совсем иная жизнь здесь проявлялась: не те были отзвуки шагов, не те отклики голосов. Как в природе видно приближение наступающей грозы, так в этом городе все дышало готовностью к битве и отпору; чем это особо выражалось – нельзя определить точно, но выражалось на всем: и на убогих низких хатах среди садиков, и на высокой дзвонице [10], и на старых городских стенах, и на свежеподсыпанных валах. Все здесь приняло характер решительного отпора, хотя соловьи по-весеннему заливались и щебетали по садикам, и женские фигуры спокойно проходили по улицам.

Никто не окликнул их, когда они подошли к городским воротам, и они ступили в город без помехи и затрудненья; но всякая пара глаз, казалось, заметила их и следила за ними бдительно и зорко.

– Эй, братику! – сказал сечевик, обращаясь к молодому козаку, ждавшему чего-то, опершись на садовый плетень около хатки с светившимся окошечком. – Эй, братику! будь ласков, покажи старому бандуристу, как доступить до пана гетмана!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7