Современная электронная библиотека ModernLib.Net

У последней черты

ModernLib.Net / Русская классика / Арцыбашев Михаил Петрович / У последней черты - Чтение (стр. 20)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Русская классика

 

 


Тренев вскочил и с радостью, которую сейчас же отметила жена, пошел навстречу.

Арбузов, в синей поддевке и лакированных сапогах, широко и упрямо шагая, вошел в комнату. Он был заметно пьян, но держался твердо и размашисто. Только мрачные глаза его были воспалены, да кричал он чересчур громко и весело.

– Здорово!.. А я за вами!.. В клуб, а?.. Все наши будут… Сережка Михайлов приехал… А, ладно?..

Тренев боязливо оглянулся на жену. Арбузов заметил этот взгляд и нагло усмехнулся, но промолчал. Тренев видел эту усмешку и вспыхнул от стыда. И опять шевельнулась в нем досада: благодаря ее тяжелому характеру он не смеет быть самим собою и служит предметом насмешек всякой сволочи!.. Он, лихой офицер, которому когда-то море было по колена!..

– Не хочется что-то… – неловко протянул он. И даже потянулся для пущей убедительности.

– Чего – не хочется?.. Поедем, ну!..

– Да нет, ей-Богу…

– Да ну… будет… едем! – с упрямством пьяного приставал Арбузов, хватая его под руку. – Будь друг!.. Гулять хочется… Всю компанию расстроите!.. Едем!..

И, может быть, сознательно, может быть, случайно, прибавил:

– Жена отпустит, мы попросим… она добрая!

– Я его не держу! – притворно, но весело улыбаясь, заметила она.

Тренев покраснел.

– При чем тут… Просто не хочется. Вот чудак!.. Понять не может!..

Арбузов нагло, с явной насмешкой смотрел ему прямо в глаза злым, воспаленным взглядом.

– Врешь, жены боишься! – сказал он и захохотал.

– Отчего ты не хочешь? – вдруг с притворной небрежностью вмешалась жена. – Поехал бы! Тренев быстро взглянул на нее.

– Конечно, поезжай, – ободряюще глядя на него, сказала она.

Тренев старался угадать выражение ее глаз, но в их уклончивой прозрачности ничего нельзя было разобрать.

– Да оно, конечно, поехать можно… да только… – нерешительно протянул он.

– Ну, и едем! – закричал Арбузов. – Живо!.. Одевайтесь!.. Я подожду!..

Тренев так же нерешительно пошел одеваться, пожимая плечами и неуверенно улыбаясь.

Арбузов остался в столовой, и Тренев, одеваясь, слышал его удалой голос и сдержанные тихие ответы жены. По этой сдержанности он уже видел, что она недовольна, и сердце у него сжалось. Но желание уйти из дому было так сильно, что он продолжал одеваться, сам презирая себя за слабость.

Пропустив Арбузова вперед, он задержался, чтобы проститься с женой. Целуя, робко заглядывал ей в глаза: не сердится ли?.. Она притворно улыбалась, но глаза были невеселы и лживы. И это мгновенно раздражило его.

«Господи, неужели это такое преступление, что мне хочется пойти в клуб?»

– Может, лучше я не поеду? – неуверенно спросил он.

– Отчего же? – неискренно возразила она. – Ведь тебе хочется?

– А ты тут не будешь скучать одна? В ней тоже вспыхнуло раздражение: конечно, ей будет скучно, конечно, он должен был бы остаться и не спрашивая… Зачем эта неискренность?

– Нет, я почитаю и лягу спать… Иди, иди!..

– А может, остаться? – безобразно тянул он.

– Да иди же, иди! – почти крикнула она, но сейчас же улыбнулась и прибавила: – Иди, веселись!..

Наконец, Тренев решился. Но уже все удовольствие было испорчено. В дверях он еще раз, как привыкшее к неволе животное, нерешительно оглянулся. Она мгновенно изменила потемневшее лицо и, притворно улыбаясь, театрально помахала ему рукой. Тренев вышел с таким усилием, точно отрывался от земли. В эту минуту ему уже и в самом деле не хотелось ехать. Было жаль жену, оставшуюся совершенно одинокой, и страшно грядущей ссоры. Но Арбузов ждал, отказываться уже было неловко, и Тренев уехал.

XI

За огромным окном мастерской в мокром тумане расплывался серый мутный сад. Осенняя грусть наплывала в тусклом свете сумерек, и бледная, больная, тихо бродила по комнатам.

Михайлов только утром приехал со станции, весь день спал и проснулся под вечер с тяжелой головой и беспричинной тоской в душе.

Всего только сутки тому назад он был в большом городе, а уже и туманные улицы, и вереницы извозчиков с поднятыми верхами пролеток, и холодный электрический свет, и знакомые лица казались ему где-то далеко позади.

И в то же время собственная мастерская показалась ему чужой и холодной. Он покинул ее, когда ярко светило солнце и листья в саду только тронулись первым золотом ясной осени, а теперь был мокрый сад, по дорожкам валялись вялые листья, забитые дождем в холодную грязь, в мастерской стоял застывший полумрак, на всем лежала тонкая паутина пыли. Было неуютно, как в чужом нежилом доме. Скучно глядели со стен этюды и картины, а чучело филина, точно не узнавая хозяина, с непонятной злобой пялило на него круглые желтые стеклянные глаза.

Михайлов ходил из угла в угол, не зная, что делать, и вяло прислушивался к унылому течению своих мыслей. Все валилось из рук, все казалось ненужным, и было ощущение какой-то непоправимой ошибки.

«И зачем я сюда приехал?» – спрашивал он себя с глухим раздражением.

Это в первый раз он приехал в город осенью; раньше бывал только золотым летом да зелено-радостной весной.

Он и сам не знал, почему ему пришло в голову приехать. Погнала какая-то тоска, какая-то беспричинная злоба на всех и на самого себя. Он как будто кому назло сделал это:

«Скучно, так вот пусть будет еще скучнее!.. Глупо, нелепо, так пусть будет еще глупее, еще нелепее!..»

Дня за два до своего отъезда он провожал Женечку, которая прожила месяц в Москве и уезжала куда-то в Сибирь.

Сцена прощания ярко осталась у него в памяти.

Женечка стояла на полутемной площадке вагона и смотрела на Михайлова черными, даже в сумраке блестящими глазами. И в этих смелых, живых глазах была мягкая, глубоко затаенная грусть.

– Итак, едете? – машинально, не зная, что говорить, сказал Михайлов.

Он смотрел на ее стройную фигуру, на красивое яркое лицо с черными глазами и черными бровями, и ему даже самому было странно, что он ничего не чувствует, кроме усталости. Ему даже как будто хотелось, чтобы она скорее уехала. А ведь она была близка ему, так или иначе вошла в его жизнь, столько заставила перечувствовать.

Правда, она никогда не говорила, что любит его. Когда Михайлов спрашивал об этом, Женечка только смеялась загадочно.

– Ой-ра!.. Не все ли вам равно, Сергей Николаевич?

И он знал, что все равно, но все-таки почему-то было неприятно, что она не скажет «люблю!». В ее смехе, в ускользающих от прямого ответа глазах было что-то говорящее: что-то было там, в глубине ее гордого сердца, но никогда не выскажется ему. Он только чувствует, что она томится и страдает.

– Так едете? – повторил Михайлов.

– Да, еду… пора! – ответила Евгения Самойловна. – Ну, что ж… прощайте! Не поминайте лихом, больше не увидимся!..

– Почему?

Он спросил только потому, что слишком было неприятно подчеркивать разлуку навсегда, и то, что они уже чужие друг другу. Евгения Самойловна пристально, как бы надеясь найти что-то, посмотрела ему в глаза. Розовые губы ее вздрогнули, но она засмеялась.

– Эх, Сергей Николаевич!.. А зачем нам встречаться?.. Дальше будет уже скучно. Ведь так?.. Да?.. Михайлов неловко пожал плечами.

– А так будем помнить друг друга, как приятный сон, – зазвеневшим голосом продолжала молодая женщина. – Да и зачем вам?.. Будет другая… другие, вернее!..

Перед Михайловым промелькнула туманная вереница этих «других», еще не известных женщин, которые придут откуда-то и принесут ему свои ласки… И почему-то стало скучно и противно: неужели их будет еще много и, как десятки прежних, так же исчезнут они в тумане жизни, словно ненужный сон?.. Зачем?.. Только чтобы забыть и их лица, как забыты прежние, как будет забыта и вот эта?.. Только?..

И вдруг ему захотелось, чтобы Женечка не уезжала. Все-таки она – милая!.. Может быть, она и неумна, и пуста, но она уже близка, уже между ними что-то протянулось… Зачем же рвать и искать новое?.. Кто знает, зачем она сошлась с ним, но она доставила ему много хороших минут, была славным товарищем наслаждений, ничего не требуя и ничем не связывая. Чувство нежной телесной благодарности согрело душу. Михайлов взял руку Женечки и тихо, благодарно поцеловал ее повыше перчатки в холодноватое гладкое тело. Она посмотрела на него сверху, и что-то страдальческое промелькнуло в веселых черных глазах, которых Михайлов не мог видеть в эту минуту.

– Все-таки… – проговорил Михайлов и не кончил, чего-то испугавшись.

Женечка смотрела, как будто ожидая. Потом вздохнула и засмеялась.

– Ну, пусть! – непонятно сказала она.

Мимо площадки каждую минуту проходили люди и мешали говорить. То и дело их просили посторониться пассажиры и угорелые носильщики, лезущие с неуклюжими чемоданами и портпледами. Женечку толкали и прижимали к стене, но она не уходила. Приходилось молча смотреть друг на друга, и оттого было неловко и как-то глупо.

Резко пробил второй звонок. Стало еще тяжелее. Чувствовалось, что все больше растягивается и разрывается по ниткам какая-то связь, и с каждым мгновением они становятся дальше и дальше друг от друга.

Сейчас они расстанутся, чтобы никогда не встречаться. Она унесется куда-то в далекий провинциальный город, где ей будут хлопать, подносить цветы и бриллианты, где она сойдется с кем-то другим, и этот неизвестный, непредставляющийся человек будет ей близок, как теперь Михайлов, так же будет целовать, раздевать и ласкать ее. А он поедет назад один, на мокром извозчике, по мокрым московским улицам, наполненным чужой, куда-то спешащей толпой. И Михайлову все нелепее казалось это. Он опять взял и поцеловал руку Женечки. В эту минуту, как бы там ни было, ближе ее у него никого нет!

– А мне все-таки жаль, что вы уезжаете, – принужденно сказал он, сам не зная хорошенько – правда это или ложь. Странно двоятся чувства человека!

Будто бы? – спросила Евгения Самойловна, и опять промелькнуло в ее черных глазах что-то теплое и скрытое.

– Конечно… все-таки я вас любил! – сказал Михайлов и сам улыбнулся нелепости этого «все-таки».

Женечка покачала головой.

Михайлов вспомнил все, что было, и почувствовал, что были же в самом деле моменты, когда она заполняла для него весь мир и вызывала нежное, горячее чувство. И не страсть только!.. Даже и теперь: ведь если бы ей угрожала какая-нибудь смертельная опасность, разве он поколебался бы броситься на смерть?

– Нет, все-таки любил! – повторил он настойчиво, как будто сам цепляясь за это слово.

– Нет, – возразила Женечка, и черные глаза ее стали серьезными и мудрыми, – были моменты, когда вам так казалось, но это вы не меня любили: вы женщину вообще любили!..

Что-то поразило Михайлова в этих словах. Он посмотрел на Женечку с удивлением и каким-то странным уважением. Она вдруг показалась ему другой, неизмеримо выше и тоньше той пустой и легкомысленной актрисы, которую он знал. Неужели он просмотрел ее настоящее лицо?.. Какие тайны скрыты в глубине того, казавшегося ему таким маленьким, странного существа?

– Вот как… – медленно произнес он. – Отчего вы раньше никогда не говорили так?

Странно, она мгновенно поняла, что он думает, и ответила с кривой усмешкой:

– Вам не это было нужно, Сергей Николаевич!.. Вы… Ну, да все равно уж!..

Она помолчала. Потом виновато улыбнулась и сказала голосом новым, полным глубины и нежности:

– А несчастные мы, женщины, все-таки!.. Все это не так легко нам дается… как… Впрочем, не то! – перебила она себя поспешно. – А скажите… мы расстаемся, может быть, и, правда, навсегда… теперь все можно сказать… Скажите: счастливы ли вы? Ну, хоть иногда?.. Ну, вот со мной, с другой… такой же? – прибавила она со страдальческой насмешкой над собою.

Михайлов поднял на нее глаза.

– Нет, никогда! – с глубочайшей, из глубины сердца вырвавшейся искренностью ответил он. И в ту же минуту почувствовал зловещий холодок в сердце.

Евгения Самойловна долго молча смотрела, и по ее яркому красивому лицу пробегали какие-то тени.

– Да… Я знаю… – с проникновенным выражением сказала она. – Вы – несчастный человек, Сергей Николаевич!.. Для вас уже все…

Резко и настойчиво пробил третий звонок, и толпа хлынула к вагонам. Михайлов едва успел поцеловать ее руку, как Женечку отделили от него и прижали к стене площадки. Она смеялась, изгибаясь всем гибким телом, чтобы не уступить места. Михайлов, не расслышавший конца ее последней фразы, через головы толпы смотрел на нее. Какой-то толстый офицер лез на ступеньки и кричал толстой даме в огромной лиловой шляпе:

– Передай папе, что к Рождеству я непременно приеду, хоть на два дня…

Кто-то целовался, кто-то кричал:

– Пишите! Кланяйтесь вашим!.. Не забывайте!.. Счастливой дороги!..

Толпа незаметно все дальше и дальше оттесняла Михайлова от вагона. Между ним и Женечкой уже встало что-то холодное, чужое и даже как будто враждебное. Уже издали смотрели на него черные, в последний раз нежные глаза. Губы по-прежнему улыбались, но глаза были печальны и говорили что-то, чего не было и уже не будет высказано словами. Нельзя было переговариваться, и Михайлов, неловко улыбаясь, кивал головой. Ему одновременно хотелось и чтобы она не уезжала как можно дольше, и чтобы скорее прекратилось это невыносимое, нелепое кивание.

Поезд осторожно, почти незаметно двинулся, дернул, пополз и вдруг пошел все скорее и скорее. Зашумели вокруг, замахали платками и шляпами.

Медленно уплывало вдаль яркое лицо с черными бровями и черными блестящими глазами. Рядом торчала круглая рожа толстого офицера, все еще кричавшего своей тучной даме:

– Так передай папе… Не забудь!..

Женечка поднималась на цыпочки, чтобы через его голову видеть Михайлова. Она все улыбалась, но Михайлов уже не мог разглядеть, что ее блестящие глаза полны слез, а губы мучительно дрожат.

Еще раз за столбами перрона мелькнуло ее лицо, махнул белый платок, но уже нельзя было разобрать – се ли. Далеко, сливаясь в вертикальные черточки, еще были видны окна и площадки вагонов… Мелькнул задний фонарь поезда, и столбы вокзала навсегда скрыли все. Белый дым медленно таял под арками. Отдаленный грохот становился все глуше и, наконец, затих совсем.

«Уехала!»

Что-то оборвалось и опустело в душе. Михайлов постоял и пошел к выходу. Рядом, впереди и позади шли и переговаривались люди, но он чувствовал себя совершенно одиноким и никому не нужным. Это чувство усилилось и стало почти болезненным, когда он вышел на большую мокрую площадь, залитую искрящимся блеском электричества и покрытую черными верхами извозчичьих пролеток. Странно и чуждо раздавались звонки трамваев и крики кучеров.

Михайлов взял извозчика и поехал к себе в гостиницу.

XII

Целый вечер он ходил из угла в угол по своему номеру, бесцельно глядя себе под ноги и прислушиваясь к тайной работе, совершавшейся в глубине души.

Огромная гостиница молчала. Где-то за ее глухими стенами тяжко рокотала неумолчная мостовая… Вес ехали и ехали куда-то неизвестные, ненужные Михайлову люди.

Ему представилось бледное безбрежное море человеческих лиц, на горизонте сливающихся в туманное колеблющееся марево. Сколько их!.. И все живут, пишут картины и книги, обладают женщинами, наполняют дома, по-своему любят и страдают… И каждому кажется, что его любовь, его страдания, его жизнь – самые важные и значительные!..

Михайлов пожал плечами, как бы в недоумении.

Он был в каком-то странном беспокойном состоянии: ему все казалось, что надо как можно скорее что-то сделать, до болезненности отчетливо чувствовал он бесполезный ход времени и ощущал, как с каждой секундой уходит что-то непостижимо драгоценное, чего уже не вернуть никогда. Но в то же время полная апатия охватывала и душу, и тело: не хотелось ни работать, ни говорить, ни идти куда-нибудь, ни видеть людей. Все казалось противно и не нужно. Михайлов не мог понять, что такое с ним, чего ему надо, откуда эта ноющая тоска?

Он попытался заставить себя работать, но вместо того достал акварельный набросок женской головки с черными блестящими глазами и черными бровями на ярком смелом лице и долго пристально смотрел на него, все прислушиваясь к чему-то, тихо и беспокойно ноющему в душе.

«Да в чем дело? – почти с раздражением спрашивал он себя. – Мне жаль, что Женечка уехала?»

Михайлов вздернул плечами и швырнул рисунок в стол.

– Мало ли их!.. Этого добра везде сколько угодно!.. – с нарочитым цинизмом, точно кому-то назло, сказал он громко.

Звук собственного голоса в пустом номере, среди ночной тишины огромного здания, показался ему чрезвычайно странным и неприятным. Даже жутко стало. Он встал из-за стола, лег на диван, заложил руки под голову и закрыл глаза.

И сейчас же перед ним появилось лицо Женечки. Оно посмотрело на него о чем-то спрашивающими, что-то затаившими глазами, качнулось и, поплыв, растаяло в мутной мгле. А вместо него появилась другая женщина – большая, с лениво пышным телом, с серыми, очень открытыми, много знающими глазами.

Михайлов с чувственным предвкушением представил ее себе всю, от пышной модной прически и тяжелых плеч до узких ступней изящных небольших ног.

Это была жена одного адвоката, с которой он познакомился здесь, в Москве. На каком-то благотворительном вечере она представила ему и своего мужа: добродушный, немного смешной человек в черном фраке с красной гвоздикой в петлице и с превосходной черной бородой пил у киоска коньяк из тонкой стрекозиной рюмочки и дружелюбно щурил близорукие глаза под золотым пенсне. А она стояла возле, крупная, великолепная, в белом платье, покрытом шелковой сетью, под которой платье казалось наготой, и спокойно смотрела на них прозрачными откровенными глазами. Должно быть, ей доставляло удовольствие видеть, как дружелюбно беседуют ее муж и будущий любовник… Михайлов уже знал тогда, что она отдастся ему.

В этом самом номере, на той же кровати, на которой вчера по подушкам беспокойно разметывались черные волосы Женечки, она раскинется нагло и бесстыдно, даже не спрашивая, сколько женщин перебывало до нее на этой постели.

И опять то же, в тех же подробностях, с такими же поцелуями и словами… Только и всего, что вместо черных будут распущены светлые волосы, да вместо крепкого смугловатого тела раскинется, как пышное блюдо, большое, белое, лениво-сладострастное… Только и всего!

На этот стул вчера было брошено красное платье Женечки, на него же швырнет она свои юбки и шелковый корсет. Так же она будет возиться с кнопками и тесемками, так же сверкнут торжествующей наготой освобожденные пышные плечи…

Михайлов поморщился болезненно и брезгливо.

«Ну, а дальше?» – спросил он себя.

А дальше – ничего!.. Легкая неловкость, холод удовлетворенного желания, и такое же нетерпеливое ожидание, когда она, наконец, оденется и уйдет. Это самое лучшее, что она может сделать: уйти, как можно скорее и навсегда.

Михайлов лежал с закрытыми глазами и вспоминал.

Бледной чередой вставали перед ним полузабытые женские лица… Сколько их!.. Белокурые, черноволосые, страстные и холодные, худые и полные, все знающие женщины и робкие девушки со слезами стыда на испуганных глазах. Многих он, кажется, не помнил даже по именам.

Это вдруг поразило и как бы испугало его.

Он стал тщательно припоминать и спутался: ярко и полно не представлялась ни одна – он помнил только отдельные моменты, плечи одной, груди другой, изгиб тела третьей… Из прошлого вставали нагие фигуры без лиц, без слов, без имен и расплывались в тумане, как призраки над болотом.

И это навеяло тоску почти невыносимую. Было такое чувство, точно он вдруг остановился в конце пути, оглянулся и увидал, что не знает, куда и зачем пришел.

«Но ведь это же и есть жизнь: смена впечатлений и переживаний, непрерывная цепь наслаждений! – с невольным отчаянием подумал Михайлов, как бы споря с кем-то в глубине своей души. Но почему же тогда такая тоска, такое болезненное отвращение?.. Неужели это была ошибка? Ошибка всей жизни!»

Ледяной холод ужаса прошел по его душе.

«Полно, не вся же жизнь!.. Не этим же одним я жил… А искусство?»

«Искусство!» – повторил Михайлов, но душа не отозвалась, и было в ней пусто и мертво.

«Разве я не люблю искусства?.. Нет, люблю, но… надоест же когда-нибудь людям вечно малевать картинки, вечно писать книжки, вечно лепить статуэтки…» – вдруг неожиданно услышал он пророчески зловещий голос Наумова и почувствовал, что слова сумасшедшего инженера эхом отозвались у него в душе.

Михайлов ужаснулся открывшейся перед ним пустоте.

И мысленно перенесся в залы выставки, где был еще сегодня утром и где висело его чистое, холодное «Лебединое озеро».

Там было неуютно и пусто, хотя толпились сотни людей. Они приходили и уходили, восхищались или смеялись, но чувствовалось ясно, что, в сущности, им все равно. У каждого была своя жизнь, тысячи дел, может быть, и совершенно ничтожных в сравнении с вечным искусством, но для них – гораздо ближе и важнее.

Пестрые головы крутились внизу, как водоворот, а сверху смотрели на них яркие полотна. Картины сливались в одно пестрое целое, и странно было думать, что не один человек по заказу расписал стены на этот день, а десятки людей искренно мучились над каждым мазком, наивно и свято веря, что совершают неизмеримо важное дело.

Неизмеримо и свято важно, что один смешал краски так, что напомнил впечатление скотного двора, другой озера с плывущими лебедями, третий заката, четвертый – восхода солнца, пятый – новгородской толпы!.. И это с тем, чтобы завтра добиться впечатления запущенного парка, послезавтра – первого снега, потом – казни стрельцов, нагого женского тела или букета цветов!..

От начала веков люди изображали все, что вокруг них есть, и торжествовали, что изображают приблизительно верно!.. Тысячелетия пройдут, и они, как вечные дети, все так же будут копировать торжествующую над их усилиями сияющую природу.

Нет, этим можно жить только наивно веря, а верить можно и в деревянный чурбан… И верили, и верят, и будут верить, потому что страшно вдруг очутиться в пустоте и увидеть, что все – лишь суета и томление духа!..

«Но ведь то, что есть, – уже факт! – подумал Михайлов. – Да, факт, но факт только тот, что тысячи живущих и давно умерших людей на кусочках полотна, глины или бумаги оставили бледные следы своих переживаний, своей забытой жизни… По этим бледным знакам, как по истершимся письменам, грядущие поколения читают историю человечества, чтобы прочесть, быть может, на последней странице то, о чем догадывались не раз: что жизнь бессмыслица, а люди пылинки, которыми играет ветер вечности».

«Да, они прочтут рано или поздно все до последней буквы и с мертвой пустотой в душе равнодушно подпишут – конец!..»

Михайлов встал в страшном мучительном беспокойстве, не зная, что делать с собою. В тоске, от которой все нервы, казалось, вытягивались, как нити, готовые порваться, он несколько минут стоял посреди комнаты, беспомощно и жалко оглядываясь кругом. Потом решительно бросился к кровати и потушил электричество.

И сейчас же стало светло за окнами. Близился рассвет и мокрым туманом, как чье-то больное дыхание, ложился на запотевшие стекла окон.

Михайлов тщетно старался заснуть. Быть может, минутами он и забывался тяжелым мутным полусном, но ему казалось, что глаза все время были открыты, а мысли неустанно и больно тянулись в голове, как осенние тучи.

Будет новый день, новые встречи, новые мысли и чувства… Мною лет проживет он, черные волосы тронет седина, потускнеют глаза и задрожат руки… Старый художник, как каторжник, прикованный к тачке, все будет писать и писать свои картины, не смея остановиться, чтобы не умереть с опустелой душой. Скучно и тускло протянутся последние годы жизни… мало-помалу уйдут женщины, лунные ночи станут только холодными и сырыми, солнечные дни – тусклыми и длинными, жадное тело – тяжелым, нудным бременем, искусство – надоевшей привычкой… А потом, наконец, наступит последняя болезнь, агония и смерть… И под ненужные ему надгробные речи кончится все!..

Так просто и скучно, как будто бы вся жизнь только и была, чтобы подготовить его к этому неизбежному страшному концу.

И в тупом забытьи бессонницы Михайлов в первый раз подумал, как было бы хорошо, если бы новый день совсем не начался, и не нужно было бы ему ни картин, ни женщин, ни страданий, ни наслаждений.

Сладким и милым представился ему покой.

ХIII

А на другой день он уехал на родину.

Сам не зная, зачем он едет, Михайлов всю дорогу был в том же тоскливом метании.

Он то ложился, то вставал, то выходил на площадку, то пил в ресторане-вагоне, то по целым часам бесцельно смотрел в окна.

За слезящимися стеклами уныло бежали мокрые поля с вросшими в землю, похожими на кучи гнилого навоза деревнями, чахлыми рощицами, дрожащими речонками и куда-то летящими мокрыми воронами. И при взгляде на это унылое бескрайнее серое пространство, сплошь затянутое мутной пеленой дождя, дико приходило в голову:

«Неужели и тут живут люди?.. Что же они думают, что делают целые долгие дни, чем и для чего живут?..»

Все было уныло, бедно и серо. Дождь моросил без конца, и казалось, что все – и земля, и небо, и леса, и деревни, и летящие вороны, и мокрые серые мужики на заброшенных полустанках, тупо глядящие вслед поезду, – все плачет в какой-то убогой вечной печали.

От бессонной ночи в голове Михайлова был туман, по временам он совершенно ни о чем не думал и только чувствовал, что с ним совершается что-то страшное и последнее.

Только приехав домой и проспав весь день тяжелым тупым сном, Михайлов точно очнулся. Он окинул взглядом запылившуюся мастерскую, увидел мокрый сад за окном и с ужасом спросил себя:

«Зачем я сюда приехал?.. Ведь это уже конец!..»

Он вдруг как-то странно растерялся и долго, совершенно бесцельно ходил по комнатам, озираясь кругом, как заблудившийся человек.

Сумерки сгущались. Михайлов машинально зажег лампу, и сейчас же за окном стало черно, а в мастерской заблестели багетные рамы, и чучело филина родило на потолке огромную, хищно распростершую крылья, черную птицу.

При свете стало как-то легче. Михайлов напился чаю, разобрал вещи и решил идти в клуб. Ему даже захотелось кого-нибудь увидеть, и не без удовольствия он вспомнил старого доктора Арнольди.

В это время пришла Лиза.

Она почти вбежала, мокрая от дождя, запыхавшаяся от волнения, в каком-то сером платочке на распустившихся от сырости волосах. Вид у нее был растерянный и виноватый: она как будто сама испугалась своей смелости и не знала, как он встретит ее, но наивные глаза блестели от радости.

Михайлов, стоя посреди мастерской со шляпой в руках, несколько мгновений недоуменно смотрел на нее. За все это время он ни разу не вспомнил о Лизе:

ему казалось, что их связь уже кончена, что Лиза ушла из его жизни навсегда. И вдруг она очутилась у него, в этой робкой позе, в которой чувствовался сдержанный порыв, с этими спрашивающими глазами, лучезарными от любви и радости.

Она как вошла, так и стала у дверей, виновато и радостно улыбаясь.

Михайлов взглянул на ее молящие преданные глаза и смутился. Он вдруг понял, что это не так просто, что перед ним – нечто огромное и мучительное, что еще надо пережить.

– А… вы? – нелепо протянул он и шагнул навстречу, сам не зная, что сделает и скажет.

Бог знает, что почудилось Лизе в его движении, но лицо ее вдруг осветилось безграничным восторгом и любовью неизъяснимой. Она бросилась к Михайлову, уронила свой серый платочек на пол, охватила его шею обеими руками и замерла, не смея взглянуть в глаза.

С минуту они стояли среди комнаты, и Михайлов чувствовал, как дрожало и жалось к нему ее гибкое теплое тело под мокрой холодной кофточкой. Он только тут заметил, что на ней нет ничего, кроме этой кофточки и маленького серого платочка. А на дворе было холодно, и шел резкий косой дождь. Что-то теплое и нежное шевельнулось в нем. Он поднял за подбородок ее прячущееся лицо, увидел широко раскрытые, полные светлых слез, почти испуганные от счастья глаза и поцеловал ее в губы.

Лиза вся вздрогнула.

На мгновение она как-то отстранилась, взглянула на него и вдруг, еще крепче охватив руками, беззаветно прижалась губами к его губам. Потом опять оторвалась, опять взглянула в глаза, как бы не веря своему счастью, и начала покрывать поцелуями все его лицо, лоб, волосы, глаза… Видно было, что она даже не сознает, что делает.

И вдруг заплакала.

– Ну, что… что, моя бедная девочка? – дрогнувшим голосом спросил Михайлов и, чувствуя что-то острое в сердце, стал гладить ее по светлым, еще мокрым волосам.

– Я так измучилась! – жалко пробормотала Лиза и снова заплакала.

Он молча продолжал гладить ее по волосам, сверху глядя на склоненную светлую головку. Мгновенный порыв нежности прошел, осталось только чувство острой жалости и мучительное сознание вины. Он сам заметил, как отечески-покровительственно гладит ее по голове.

Чучело филина злыми желтыми глазами смотрело на них из угла, и почему-то Михайлов обратил внимание на этот неприятный и жуткий мертвый птичий зрак.

Неожиданно Лиза подняла голову и улыбнулась сквозь слезы.

– Я глупая! – сказала она. – Милый, милый, милый мой!

Именно этими словами она думала о нем каждый день и каждую ночь.

И она опять то отводила его от себя руками, то снова целовала, то снова отстраняла и смотрела безумными от счастья и любви глазами. Она, видимо, уже не знала, что сделать, как выразить ему свою любовь, мукой и счастьем переполнившую все ее молодое тело.

Михайлову стало неловко и мучительно стыдно.

– Божество мое! – страстно сказала Лиза, и это банальное слово резнуло его.

– Ну, будет… вам… сказал он. – Садитесь, что ж мы стоим…

Но Лиза не выпускала его из рук, точно не слыша, и продолжала смотреть восторженными глазами. В эту минуту она забыла все, что пережила, – тоску, ревность, сплетни всего города, унижение и отчаяние – и видела только его любимого, прекрасного, светлого, как молодой бог.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30