Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть Ланде

ModernLib.Net / Отечественная проза / Арцыбашев Михаил Петрович / Смерть Ланде - Чтение (стр. 3)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Семенов сидел на кровати, и страшен был его вид. Землистое сморщенное лицо его, жидкие волосы, смоченные потом и прилипшие к обтянутым сухой кожей вискам, тощее тело, напяленное на узких острых лопатках, все говорило простым и страшным языком об одинокой, никому непонятной во всей громадности своего горя, бессмысленной болезни, скрывшейся внутри одного человека и заключившей там, возле места разрушения, весь его мир- страдание, отчаяние и ужас.
      Семенов посмотрел на Ланде расширенными, блестящими лихорадкой глазами и, когда Ланде сел возле него на постели, проговорил, путаясь:
      — Хорошо, что пришел… Скверно… страшно чего-то… было. Скоро я умру уже, Ланде.
      Казалось, он говорит не Ланде, а кому-то страстному и огромному, томящемуся в глубине его больного, страдающего тела, убеждая его в неизбежном и еще невообразимом конце.
      Острая, как боль, жалость охватила Ланде: он всем телом повернулся к Семенову и обнял его обеими руками за худые, пахнущие холодным потом, плечи. Сквозь истертую, жидкую рубашку чувствовалось горячее сухое тело и кости, острые и страшные.
      — Вася… милый мой, бедный! — заговорил он и стал убеждать его в том, во что верил сам любовно и наивно: что не может быть жизни только для земли, что слишком громадны усилия и страдания, чтобы они умирали, не поднявшись от земли, что непонятно, убого и бессмысленно было бы тогда существование духа человеческого, с его светлым разумом и гибкой, богатой мыслью, в бесконечно великом, стройном и вечном мире.
      Ланде говорил долго, торопясь, как будто боясь, что не успеет своими словами остановить, не успеет загромоздить пути тому темному, громадному, что неуклонно надвигается и медленно овладевает страдающей душой. Семенов сидел неподвижно, скорчившись и глядя в упор на огонь лампы. Тонкие потрескавшиеся губы его были плотно сжаты. Сбоку Ланде был виден блестящий круглый глаз его, отражавший желтый огонь лампы, и по временам ему казалось, что Семенов его не слышит, и Ланде хотелось закричать ему в ухо, позвать, потрясти за плечо, с великою скорбью и отчаянием. И с ужасом видел он, что это одинокое страдание остается глухо и замкнуто, как крышка железного гроба, холодного и немого, таящего в себе страшную тайну, ведомую ему одному.
      — Вася, ведь я знаю, ты верил! — с мукой говорил Ланде. — Помнишь, как мы были счастливы и светлы, когда говорили о Боге, о вечной жизни, о вечной радости!.. Что же ты молчишь, Вася?.. Скажи что-нибудь!
      — Слушай, Ланде… — вдруг отозвался Семенов, не поворачивая головы, точно скрывая от него какое-то тайное выражение своего лица, и заговорил не так, как говорил всегда — не несерьезно и иронически, как взрослый человек с ребенком, — а жалким, беспомощным и растерянным голосом, с детскими всхлипывающими звуками. — Я хотел тебе сказать, Ланде… не хочется умирать!
      Тоненькая острая тоска плакала и молила в том, что он говорил, и голос его мучительно входил в уши. Не хочется, Ланде… Пусть все так, может быть… и я… только раньше вас прихожу к общей цели… Пусть и Бог и все… а… не хочется умирать, Ланде!.. Жаль жизни, жаль тебя, себя, жаль солнца, травы… всего… Может, я больше никогда не увижу… Ланде!
      Ланде плакал; крупные слезы текли по его худому напряженному лицу, и руки бессильно шевелились.
      Семенов замолчал. Потом встал, ероша жидкую светлую бороду, подумал о чем-то и опять сел. Морщинистое лицо его сразу изменилось и стало сухим и желтым.
      — Дурак ты, Ланде! — зло усмехаясь, сказал он, — неужели ты думаешь, что все эти глупости о Боге могут иметь какое-нибудь значение, когда и в самом деле приходится умирать?.. Все это очень красиво и приятно, думать о бессмертии… необходимо думать, чтобы жить. А когда умираешь и не видишь ни впереди, ни позади никакого Бога… не обманешь, да и незачем… Не говори ты мне ничего больше!.. Это меня только раздражает!..
      Тоненьким и злым голосом крикнул он последнее слово, и нижняя челюсть у него неудержимо запрыгала.
      — Вот я страдаю… Можешь поверить, что не на шутку страдаю, — криво усмехаясь, сказал он. — Жизнь уже кончена, все радости, смысл… все… кончено!.. Осталось одно страдание… кажется, тут уж и нужно Бога… Тут страдание уже нелепое!.. А где же твой Бог?.. Что же он не приходит?.. Ведь, когда я буду в агонии и ноги у меня будут холодеть… Ты это понимаешь!.. А… б… я все еще не буду знать, правда ли это, есть ли Бог!.. Да на что же мне зна!..
      Голос Семенова в нелепо страшном тоне засвистел и завизжал, вонзился в землю и сорвался. Семенов побледнел, дико вытаращил глаза, весь затрясся, и вдруг мучительный, надорванный и мокрый кашель точно порвал в куски его исказившееся от страха, ненависти и боли лицо.
      Ланде подхватил его и поддержал трясущимися руками. Семенов выкатывал прямо ему в лицо огромные, как страдание, глаза и силился что-то сказать.
      — Т… так какая же цена твоему Богу, — отдышавшись и дико косясь на платок, в котором были мокрота и кровь, проговорил он, — для живого человека. Человек, значит, узнает Его, если Он и есть, только тогда, когда все человеческое в нем, все живое кончится… когда человека уже не будет, будет труп, а не человек… Ложись спать… Я лампу потушу…
      Ланде ничего больше не ответил: слова Семенова падали и безвредно, не возмущая, растворялись в чем-то огромном и глубоком, наполнявшем его душу; но слов не было в ответ, и бессилен он был передать чувство свое и веру свою другому, страдавшему от него в двух шагах человеку. И тяжкое чувство беспомощности надавило ему на сердце холодной, смертной тоской.
      Семенов остро посмотрел на него и с мучительным наслаждением усмехнулся.
      — Знаешь, о чем я думал сегодня, Ланде? — обычным своим тоном заговорил он, тонко кривя рот. Что все люди — мне братья, а потому действительно придут и дадут мне последнее братское целование… Но только я тебе скажу, продолжал он с напряженным чувством сдерживаемого возврата бешенства, — что меня если что и утешает, так это только то, что все сдохнут!..
      Он лег на кровать, завернулся с головой в одеяло и, маленький, щуплый, как убитый цыпленок, застыл.
      Ланде потушил лампу и лег ничком, не раздеваясь, лицом уткнувшись в подушку. В эту ночь он не спал; и она прошла для него почти незаметно, как будто он был вне времени. Без сна и покоя думал он о том, что сам не проник и не углубился в свою радостную веру, ибо бессилен передать ее, ибо и сам страдает, хотя и чужим страданием, сам хочет милости, отмены и исцеления, хотя и для другою. Жалость, как молния, прорезала сверху донизу его незыблемую веру в великую правоту и предвечный, необъятный смысл Бога. И тогда подумал он в первый раз, что жизнь слишком сложна, велика и странна для его слабого ума, что среди блеска и треска ее огней он теряет истинный свет и что только одиночество, сосредоточенное углубление в душу свою дали бы ему снова ясность и крепость в вере, пошатнувшейся в нем от жалости.
      Мысль эта, еще смутная и неопределенная, легла ему на душу.

VIII

      Всякий раз, когда Марья Николаевна видела Ланде, что-то чистое и кроткое овладевало ею и согревало душу, как ясный и тихий свет утра. Случалось ли ей раздражаться, скучать, смутно и жадно желать чего-то, она успокаивалась тотчас же, как только встречала Ланде, с его детскими, доверчивыми, добрыми и ясными глазами.
      И это чувство доверчивого и ясного спокойствия с особенной силой овладело ею в один ясный и теплый вечер, почти через месяц после приезда Ланде, когда они вдвоем пошли гулять за город.
      Сейчас же за последними, крепко придавленными к земле домами окраины начинались волны сыпучего и белого песка. Солнце заходило где-то сзади, и их длинные тени, неестественно высоко поднимая длинные ноги, шагали впереди, точно указывая им дорогу, как бесконечные черные стрелы. Далеко на буграх, в пустом поле, отчетливо вырисовываясь на синем небе и ярко освещенный низким солнцем, сидел человек.
      — Это Молочаев, — сказала Марья Николаевна.
      Ясно было видно, как художник что-то делал над маленьким, комично стоявшим на тоненьких колких ножках, белым мольбертиком.
      — Нравится вам Молочаев? — спросила Марья Николаевна, и чувство которое было в ней, радостно ждало именно того спокойного и доброго ответа, какой, как ей казалось, мог давать всегда один Ланде.
      Ланде улыбнулся.
      — Мне все нравятся… — сказал он. — Все люди в сущности одинаковы, и кто любит человека вообще, тот любит всех и каждого…
      — Но ведь бывают же люди хуже и лучше?
      — Нет, не думаю… Это только так кажется тогда, когда мы начинаем оценивать человека не по хорошим чувствам, которые есть в каждом человеке, каков бы он ни был, а по отношению его к тем фактам, которые с нашей личной точки зрения представляются нам хорошими… Это ведь несправедливо… Надо быть очень уверенным в своей непогрешимости, чтобы так судить!.. Да… У всякого есть любовь, доброта, деликатность, честность, самоотвержение — все, чем богата душа человека. Только условия жизни людей неодинаковы, и оттого чувства эти направляются не в одну сторону… Но никому не доставляет удовольствия быть так просто, ради чувства, злым, завистливым, жестоким, жадным…
      — А мне иногда доставляет удовольствие быть жестокой… — задумчиво возразила Марья Николаевна.
      Ланде с ласковой нежностью посмотрел сбоку на ее тонкую, выпуклую фигуру и нежный, прозрачный профиль, всегда казавшийся грустным, каким бы ни было в действительности выражение ее лица.
      — Ведь это мучительное болезненное наслаждение… — сказал он. — А истинной, спокойной и светлой радости от жестокости не испытывает самый закоренелый злодей, если только он не душевнобольной, то есть уже не человек. Всякому человеку надо что-нибудь любить, жалеть, для чего-нибудь жертвовать собою; вечно он создает себе Бога, ибо Бог в душе его. И не его вина, если жизнь направляет его чувство не по настоящему пути… Это все от внешних условий, от того русла, в которое вольется случайно жизнь. Вот и Молочаев… ведь он страстно любит свое искусство, красоту; я знаю, что он пойдет на всякие подвиги и жертвы для него. Значит, есть в нем способность, и даже громадная способность, любить. Другой случай, иной толчок — и его громадная любовь направится в другую сторону и из этого же, на вид… с нашей точки зрения, узкого, пустого художника — выйдет подвижник, человеколюбец… все!
      — Вы верите в людей! — тихо сказала Марья Николаевна.
      — Верю! — твердо ответил Ланде.
      — Что вам дает такую веру? — тихо спросила Марья Николаевна, почему-то стыдясь своего вопроса.
      — Вера в Бога! — тем же тоном, как бы продолжая, ответил Ланде. — Я верю, чувствую, что дух Божий, брошенный Богом в хаос для создания себе подобного, проходит сквозь человека навстречу желанию божьему, проходит сквозь ужасную, титаническую творческую муку, проходит, чтобы облегчить великое одиночество Божие… Я не могу этого выразить, но я верю в человека, как в начало Будущего… Верю!
      Ланде замолчал в сильном волнении, нервно улыбаясь, светя глазами, влажными и блестящими, и ломая худые, слабые пальцы.
      Волнение его странно сообщилось девушке.
      — А смерть? — со смутной надеждой и тревогой спросила она, отвечая своим мыслям.
      — Боитесь ли вы смерти? — спросил вместо ответа Ланде.
      — Боюсь! — протяжно ответила Марья Николаевна; услышала свой голос и засмеялась.
      И смех ее чисто и звонко отдался в маленьком, молодом бору, к темно-зеленой полосе которого они медленно подходили.
      — Нет, не бойтесь! — радостно засмеялся и Ланде. — И нельзя бояться самой смерти… Ничто в мире не боится самой смерти, боится только человек и боится не ее, а неизвестности… Страх смерти — это усталость слабого ума, измучившегося в бессильных стараниях преждевременно проникнуть в тайну. А он бы и не вынес ее, несовершенный… Смерти нет… я верю!
      Они вошли в смолистый сумрак первых пушистых зеленых елочек. Под ними было темно и казалось, что уже вечер. Иглистые веточки тихо покачивались над зеленой травой у дороги. Какая-то птица неслышно порхнула вниз между корней.
      — Вы, значит, верите в загробную жизнь? — с детским непоследовательным любопытством спросила Марья Николаевна.
      — Я только чувствую, что не могу бесследно уничтожиться… — ответил Ланде, не удивляясь ее вопросу. — Но что это будет, я не знаю. Рассуждать и представлять себе человек может только то, что в пределах его настоящего бытия, его теперешнего разума и ощущения. Нельзя представить себе вечную жизнь, ибо это вне нашей телесной жизни: тело не вместит и притянет к себе, умалит до своих размеров… Можно только предчувствовать.
      — Я не понимаю… — робко отозвалась девушка. — Если она есть, то это странно…
      — Нет, не странно. Что же странного в том, что вы не в силах объяснить себе великого предчувствия, когда даже чувства, заключенные в самом теле нашем, мы не можем объяснить себе… Что такое любовь?.. А ведь это не странно вам?
      — Любовь? — чутко откликнулась девушка. — Да, любовь!.. — тихо повторила она.
      — Вечность и бесконечность самые великие свойства Духа Божия… мечтательно говорил Ланде. — Еще так далек человек от восприятия этих последних тайн… А когда наст…
      — Кто это? — испуганно сказала Марья Николаевна и остановилась.
      Два человека вышли из-за кустов им навстречу. Их выпуклые, мягко-пестрые фигуры неслышно ступали по сырой земле в зеленом, влажном сумраке бора. Они подходили, не торопясь, даже тихо, и опустив руки, но было в них что-то особое, тревожное и страшное, как скрытая угроза.
      Ланде спокойно поднял голову и посмотрел на них.
      — Ткачев! — громко и удивленно сказал он.
      Не доходя нескольких шагов, люди остановились и исподлобья оглянулись назад и кругом. И это беспокойное оглядывание в ясном и тихом сумраке было неестественно и страшно.
      — Бежим! — с ужасом шепнула Марья Николаевна над ухом Ланде.
      Он не узнал ее голоса, приниженного и сухого, и с удивлением оглянулся на нее.
      Ткачев, черный и сухой, в рваном пиджаке поверх рубахи, остался на месте; а другой, неизвестный, ловкими босыми ногами легко подошел к ним, и Марье Николаевне на всю жизнь почему-то ярко и страшно врезались в глаза его босые, далеко расставленные пальцы, между которыми попадали иголки нежно-зеленой травы.
      — Не будет ли на косушку? — развязно и хрипло сказал человек, протягивая большую руку.
      Марья Николаевна судорожно ухватилась за локоть Ланде и прижалась к нему. Ткачев не шевелился.
      — Ну? — угрожающе повторил босой.
      Ланде с трудом достал свободной рукой кошелек.
      — На-те… — печально и серьезно глядя в глаза босому, сказал он.
      Ткачев издали язвительно улыбнулся.
      — Что, мало? — быстро спрятав куда-то кошелек, торопливо спросил босой. — Давай спинжак… Живо!.. Барышня, вы бы отошли… Нехорошо! — издеваясь, прибавил он.
      Марья Николаевна, широко раскрыв на него глаза и вся дрожа, вполоборота стояла на дороге. Ланде опять печально улыбнулся, снял пиджак и в одной старой рубахе со складочками на груди, плохо заглаженными, стал худее и слабее.
      — Портки хороши больно… — беспокойно оглядываясь и встряхивая пиджак перед самым носом Ланде, проговорил босой. — Снимай, что ли!..
      — А вам они нужны? — спокойно возразил Ланде, но сейчас же сел на траву. — Уйдите, Марья Николаевна… — сказал он. — Бог с ними…
      И вдруг Марья Николаевна почувствовала прилив нервного, сумасшедшего смеха. Точно кто-то шутя, но сильно сдавил ее за горло, так было дико и страшно, но в то же время смешно. Полураздетый Ланде с серьезным и мягким лицом сидел на траве, а босой тянул его за ногу. Ткачев пошевелился и издал какой-то странный, хриплый звук, на который никто не оглянулся; подернул плечом, точно ему стало холодно, и опять застыл, пристально глядя на Ланде.
      — Идите, Марья Николаевна!.. — повторил Ланде.
      — Э… барышня! Постой-ка! — спохватился босой. — Это что?.. — и он протянул руку к ее груди, на которой качалась длинная цепочка часов.
      Ужасное, омерзительно-грубое почудилось девушке в этом движении. Изогнувшись, как змея, она скользнула в сторону и вдруг, подобрав высоко и дико красиво платье, стремглав бросилась бежать по дороге, точно резкий ветер внезапно подхватил и понес большой белый разбитый цветок.
      — Куда! — коротко крикнул босой и, бросив пиджак прямо на голову Ланде, прыгнул мимо него ловко и легко, как хищный лесной зверь.
      И в тот же миг дикий, тонкий и острый, как игла, женский крик пронизал бор и высоко вонзился в потемневшее небо.
      Крик этот услыхал подходивший за поворотом Молочаев. И так же быстро инстинктивно, как всегда и во всем, соображая, он бросил ящик и мольберт и с места рванулся бежать. Босой увидел его прежде всех. С размаху остановившись и поскользнувшись в траве, он пригнулся к земле, с секунду смотрел на Молочаева круглыми, дикими зрачками и вдруг бросился прочь по кустам с треском и шумом. Марья Николаевна налетела на дерево и, больно ударившись всем телом, остановилась с разбившимися волосами и безумными глазами, не понимая, что с ней. Мимо, тяжело сопя, торопливыми скачками пробежал Молочаев и, минуя Ланде, который поднялся и, весь белый, тоненький и слабый, стоял на траве у края дороги, налетел на Ткачева. Ткачев видел его еще издали, и одно мгновение показалось, что он побежит; но он не побежал, а только съежился и черный, и упрямый стоял и ждал подбегавшего Молочаева. Он стучал зубами, и его темные глаза с опущенными веками горели мрачным и упорным огнем. Молочаев молча подбежал к нему и прежде, чем Ткачев пошевелился, размашисто вскинул кулаком и со страшной силой ударил его прямо в лицо. Ткачев тихо, испуганно охнул, взмахнул руками; шапка у него соскочила, прыгнув по спине, и он грузно и твердо сел. Другой удар пришелся сверху, по голове, и Ткачев, свернувшись набок, странно и неуклюже свалился на дорогу, ударившись головой о землю.
      — Молочаев, Молочаев! — пронзительно вскрикнул Ланде и, как был в одном белье, бросился к ним и ухватился за руку Молочаева. — Оставьте!
      Марья Николаевна, с ужасом прижавшись к сосне, издали смотрела на них.
      Молочаев, тяжело дыша, весь красный и возбужденный, опустил руки, а Ланде торопливо стал на колени и старался поднять Ткачева. Побитый не шевелился, и голова его на длинной и тонкой шее беспомощно ерзала по земле.
      — Вы его убили! — с ужасом пробормотал Ланде.
      — Ну… так ему и надо! — жестко ответил Молочаев.
      Но Ткачев вдруг быстро поднялся на руки и встал. По лицу его текла густая кровь, на виске прилипла земля, и вся левая сторона лица и нос были страшного, грязно-кровавого цвета.
      — Ожил!.. Будет знать в другой раз! — безжалостно и возбужденно сказал Молочаев. Руки у него вздрагивали и сжимались, точно ему хотелось еще бить и рвать.
      Ланде его не слушал; он достал из кармана лежавших на траве брюк носовой платок и совал его Ткачеву.
      — Вытрите… кровь… Ах, Боже мой, что это такое! — бессвязно, с бесконечным ужасом и болью бормотал он.
      Ткачев не двигался и платка не брал. Один глаз у него запух, а другой глядел одиноко и страшно. Кровь капала с подбородка и разбитой губы на засаленный отворот пиджака.
      — Да что с ним разговаривать еще!.. — в то же время говорил Молочаев. Вот я его сведу куда следует, так… Эй, ты! иди-ка, ну! — и Молочаев грубо схватил Ткачева за шиворот и дернул так, что тот уродливо и бессильно шагнул два раза вперед и поскользнулся.
      — Да оставьте же! — пронзительно и гневно крикнул Ланде и всем своим слабым телом бросился на руку Молочаева.
      Молочаев с удивлением и злостью посмотрел на него.
      — А вы, какого черта дурака разыгрываете! — вспылил он, но вдруг неожиданно опустил руку, молча поглядел на раздетого Ланде, прыснул и раскатисто захохотал. Марья Николаевна, сама не замечавшая, как подошла к ним, с удивлением взглянула на Молочаева, потом на Ланде, опомнилась, покраснела до ушей и, быстро отвернувшись, пошла прочь по дороге.
      — Ах, вы, шут гороховый! — проговорил сквозь смех Молочаев.
      Вдруг черная, кровавая маска Ткачева исказилась, и он хрипло и злобно засмеялся, брызгая кровью. И этот смех избитого был уродлив и страшен. Ланде смотрел на них и улыбался спокойно и печально, как всегда.
      — Да одевайтесь, вы, черт вас побери! — крикнул Молочаев, махнул рукой и пошел вслед за девушкой.
      Ланде не обратил на него никакого внимания, точно Молочаева тут и не было.
      Ткачев перестал смеяться, одним глазом посмотрел на Ланде, потом вслед Молочаеву, повернулся и медленно пошел.
      — Ткачев! — крикнул Ланде.
      Ткачев остановился и встал вполоборота. Ланде подошел.
      — Ткачев, — умоляюще заговорил он, дотрагиваясь до его рукава, — вы нарочно это устроили: я по вашим глазам видел!.. Зачем это, Ткачев, зачем?
      Ткачев тяжело и хмуро взглянул на него, точно не слыша и думая о другом.
      — Видал ты настоящего человека? — хрипло спросил он. — Вон, смотри!.. дернул он худой и длинной шеей в сторону Молочаева. — Это человек… сила!.. А ты… так, мразь одна! Так, ни к чему ты!
      — Может быть, — согласился Ланде, — но только все-таки за что же вы меня ненавидите? Неужели только за то, что я хуже его?
      Ткачев уныло помолчал, глядя в сторону.
      — А за то, что я сколько лет в тебя верил! Сам вот до чего дошел… горько ткнул он себя в разбитую щеку, — и вижу теперь, что дурак был, сладкой брехне верил… А жизнь-то где? И прошла… Мне теперь бы, может, человеком быть, а я… Ты-то понимаешь теперь?.. Ты?.. А ему… а ему я это отплачу-у! — вдруг прибавил он и с бессильной злобой потряс черным кулаком. — Сам пропаду, а ему я это попомню!.. Подожди-и!
      Ткачев быстро повернулся и пошел прочь. Ланде показалось, что он хрипло и тихо залаял; но больше Ткачев не обернулся и скоро затерялся в зеленом сумраке бора. Ланде долго смотрел ему вслед, потом с глубоким и растерянным отчаянием заломил руки, вздохнул и, одевшись, медленно повернулся догонять Марью Николаевну и Молочаева.
      «Теперь он в ожесточении, а когда успокоится, я найду его…»- смутно мелькало в голове Ланде.
      — Вот здесь я ваш крик услыхал! — оживленно рассказывал художник, подымая с дороги ящик и мольберт. — Я ведь вас давно заметил и хотел догнать, да уронил шпахтель и долго искал… Ну, слава Богу, все-таки поспел вовремя!
      Марья Николаевна чуть-чуть оглянулась, почувствовав Ланде. Он улыбнулся ей доверчиво и ласково, но она быстро отвернулась, подавляя припадок все еще нервного смеха. В эту минуту Ланде казался ей только жалок и смешон.
      Молочаев тоже посмотрел на него и со злорадным презрением сказал:
      — Эх, вы!.. герой!..
      — Я не герой… — махнул рукой Ланде с редкой для него досадой.
      — Оно и видно! — злорадно скривился Молочаев.
      И всю дорогу до самого дома он грубо и жестоко острил над Ланде и с хвастливым удовольствием рассказывал о своей страшной физической силе. Ланде печально улыбался, а Марья Николаевна искоса поглядывала на Молочаева со странным чувством физического любопытства, и ее тонкие, прозрачные, как у породистой лошади, ноздри чуть-чуть раздувались. Ей было и интересно, и немного противно.

IX

      Было уже темно и луна еще не всходила, когда Ланде подходил к дому. Думал он все о Ткачеве, и думы его были упорны и мучительны.
      «Когда он смеялся надо мной, он страдал больше, чем я сам; это я видел… Это ужас, но кто в нем виноват, он, я… или кто-то вне нас?.. Я не знаю… Надо бороться, но как бороться, когда я не понимаю даже, откуда это?..»
      Было тихо. Ланде шел, упорно глядя невидящими глазами в темную землю, медленно уходившую из-под его ног назад.
      — Па-а!.. — отчаянно, с болезненной мольбой закричал где-то поблизости ребенок, и вся тихая, пустынная и темная улица вдруг вспыхнула и ожила дикими, безобразными звуками.
      — Папа… не буду… папочка! — беспомощно кричал и как будто рвался ребенок.
      — Не будешь?.. Не будешь?.. Не будешь? — методично, все повышая и напирая на звук, скрипел отрывистый и какой-то сухой бас. И чудилось, что в коротких промежутках между обрывками слов делается что-то безобразное и страшное.
      Кто-то стоял под окном флигеля и чутко прислушивался. Тоненькая, бледная тень девочки, с бледным личиком и большими блестящими жутким чувством глазами, колебалась в сумраке странно и неясно.
      — Это вы, Соня? — смутно узнавая сестру Семенова и хватая ее за худенькую руку, спросил Ланде. — Что это такое?..
      Слышите, он его убьет! — отозвалась она странным полудетским, полуженским голосом и с движением жестокого и дикого любопытства вытянула шею к окну.
      Ланде, с трудом оторвавшийся от своих дум, вдруг понял, охнул, опрометью, стукнувшись коленом о невидимый в темноте тротуарный столбик, вбежал во двор, вскочил на крыльцо и толкнул дверь в комнату.
      Там горела лампа большая и светлая, отражаясь снопом золотых искр в куче образов, нагроможденных в углу до самого потолка. А посреди комнаты, лицом к двери, странно и как-то сладострастно согнувшись, стоял Фирсов в одном форменном жилете с мелкими блестящими пуговками и равномерно, продергивая, стегал длинным тонким ремешком по покрасневшему маленькому телу, которое было крепко зажато между его длинными костлявыми коленями в серых штанах.
      — Не будешь! Не будешь! — режущим голосом, стиснув зубы, повторял он и в каждом промежутке меж слов хлестко и с наслаждением стегал ремнем, прорезывавшим синими полосами нежно-розовое округленное мягкое тело.
      Что-то холодное и туманное ударило в голову Ланде, и, прежде чем он успел сообразить, что делать, почти в бешенстве бросился к Фирсову, схватил тонкую жилистую руку и изо всей силы толкнул его в грудь. Фирсов дрыгнул поскользнувшимися ногами, уронил ремень и ребенка и ухватился за стол… Что-то зазвенело и разбилось об пол.
      — Это еще что такое! Вам что надо? — заревел он, сжимая кулаки.
      Ланде прижал к себе навзрыд плачущего ребенка и смотрел ему навстречу огромными гневными глазами.
      — Фирсов, опомнитесь! — дрожащими губами, но со странной неотвратимой силой выговорил он.
      С минуту Фирсов безумно смотрел ему в глаза, точно не узнавая, а потом вдруг густо покраснел и мрачный, и дикий огонь, горевший в его круглых глазах, сразу потух. Он судорожно провел рукой по голове и пробормотал:
      — Ах, это вы, Иван Ферапонтович!.. Извините… я…
      — Опять, Фирсов, опять! — с напряженным укором сказал Ланде. — Как вам не стыдно, как вам не грех!
      Он отвернулся и легонько толкнул ребенка к Соне, молча стоявшей в дверях.
      Желтое длинное лицо Фирсова сделалось медным.
      — Позвольте, Иван Ферапонтович… — хрипло заговорил он. — Вы не знаете… я не без причины…
      — Какая может быть причина! — с тою же силой и гневным презрением крикнул Ланде. — Никакая причина не может оправдать этого ужаса!
      Фирсов вдруг ступил к нему и поднял костлявую дрожащую руку.
      — Нет, есть! — как-то оскалив желтые корешки съеденных зубов и опять выкатив глаза, крикнул он. — Знаете, что он, пащенок, сделал? знаете? — с нарастающим торжеством выкрикивал он.
      — Что?
      — А, «что»!.. Вот полюбуйтесь! — со злобным торжеством отступил в сторону Фирсов и, вытянув длинный палец, ткнул им в образа.
      Ланде недоуменно посмотрел и увидел сначала только ящик с красками, кисточку и стакан с грязной зеленой водой.
      — Что? — повторил он.
      — А вот! — с тем же торжеством повторил Фирсов и дернул Ланде за руку к образам.
      Тогда Ланде разобрал, что две напечатанные на бумаге сцены из Священного Писания грубо и нелепо раскрашены детскими красками и к женским лицам пририсованы усы и бороды.
      — А! — равнодушно сказал Ланде.
      Ребенок тихо всхлипнул.
      — Не плачь… Мы не дадим больше… — как-то машинально сказала Соня, не спуская глаз с Ланде.
      — Да ведь это же ребенок, Фирсов! — беря его за руку и стараясь успокоить, говорил Ланде.
      — Я знаю, что ребенок! — запальчиво и тяжело дыша, вздернул головой Фирсов, — Если бы это не ребенок был, я, может, убил бы его!..
      — Что вы говорите! — с удивлением сказал Ланде, махнув рукой.
      — Да… убил бы, убил! — стуча по столу костяшками пальцев, упрямо крикнул Фирсов.
      — Оставьте, Фирсов, — властно приказал Ланде, беря его за руку и оглядываясь на Соню. — Оставьте, — из-за такого пустяка!..
      Фирсов быстро выпрямился, как будто ждал именно этих слов.
      — Пустяка-а? — неестественно растягивая слова, повторил он.
      — Да, разве можно придавать этому серьезное значение? Неужели вы не понимаете, что вы бесконечное число раз больше грешите, чем бедный мальчуган? — убедительно и печально сказал Ланде.
      — А!.. по-вашему, это пустяк? Так… — начал Фирсов и вдруг, точно нарочно пришпоривая себя, тем же фальшиво-бешеным голосом закричал:
      — Пустяк? — и пронзительно завизжал и затопал ногами. — Вон, вон отсюда!.. Богохул, дьявол! Вон, чтоб духу твоего!..
      — Фирсов, — удивленно проговорил Ланде, — что с вами?
      — Вон! — нарочно не слушая, брызгая и топоча ногами и оттого в самом деле впадая в бешенство, кричал Фирсов.
      Во второй раз в жизни Ланде показалось, что это кричит не человек, а кто-то хитрый и злой внутри его. Ему стало страшно и противно, и чувство это было так непривычно и мучительно для него, что он поскорее отвернулся и отступил.
      — Я уйду… — поспешно сказал он. — Вы теперь какой-то странный… Лучше я завтра приду… Только я и Сережу возьму с собой, а то вы…
      Фирсов задохнулся, вытаращил глаза и замолчал.
      Ланде повернулся к Соне.
      — Возьмем его к себе, Соня! — сказал он.
      Соня вскинула на него глаза, молча кивнула головой, с усилием, сморщившись, подняла тяжелого заплаканного мальчика и отошла к двери.
      — Мы уходим, Фирсов, и Сережу берем… — повторил Ланде.
      — Скатертью дорога! — хрипло проговорил Фирсов, длинный и всклокоченный, точно прилипнув в углу около образов.
      — Мы берем его только потому, что вы раздражены очень, — примиряюще говорил Ланде.
      — Ладно, ладно! — злорадно кивал головой Фирсов. — А назад приведете… тогда увидим!
      Ланде с секунду стоял неподвижно, жутко и скорбно глядя прямо в глаза Фирсову. Но Фирсов отворачивался и бегал глазами по иконам, по полу, по сторонам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8