Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть Ланде

ModernLib.Net / Отечественная проза / Арцыбашев Михаил Петрович / Смерть Ланде - Чтение (стр. 1)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Михаил Арцыбашев
Смерть Ланде

I

      Зимой городок затихал. Все, что было в нем молодого, беспокойного, разъезжалось по большим городам. Оставались одни старики духом и телом, жили по непоколебимому, однообразному порядку: играли в карты, служили, читали и думали, что это правильная жизнь. На улицах тихо лежал неподвижный, холодный саван белого снега, а в домах тихо и сонно копошились конченые люди. А весной, когда черная, влажная земля начинала пахнуть и везде зеленело, и солнце радостно грело, высушивая каждый бугорок, и по вечерам было тихо и чутко, — каждый день с поездом кто-нибудь приезжал домой, и на улицах показывались оживленные, свежие лица, такие же молодые и радостные, как весна. И так же естественно, как прилетали на старые гнезда птицы, как росла на старых местах трава, было то, что именно весною все молодые, жизнерадостные люди возвращались в свой маленький, тихий, немного грустный городок.
      Так, в мае приехал сын недавно умершего председателя уездной земской управы, студент-математик Иван Ланде.
      Целый день он просидел с матерью, все время с тусклыми, усталыми слезами рассказывавшей ему о смерти отца; а когда стало смеркаться, взял фуражку и пошел на бульвар, над берегом большой реки, еще полной от весенней воды. Там в одном месте берег падал вниз крутым обрывом и над ним были две лавочки из старых зеленых и мягких от сырости досок.
      За рекой стемнело. Даль ушла куда-то в темный простор. На потемневшем глубоком небе тихо и незаметно высветились звезды, и все было полно той торжественной тишиной, когда кажется, что кто-то незримый, величавый и спокойный стоит над землей.
      Только далеко внизу, на реке, протяжно, с непонятной тревожной грустью, точно предостерегая и напоминая о чем-то печальном и неизбежном, кричал пароход, и на широком речном стекле, странно светлом, когда везде было темно и черно, видна была беспокойная черная точка, быстро оставлявшая за собой ровную широкую серебряную полосу.
      На бульваре было безлюдно и пусто. Только из окон клуба падали на землю желтые полосы света и в них двигались беззвучные тени, да на самом обрыве смутно чернели фигуры, вспыхивали вздрагивающие огоньки папирос и еще издали слышались голоса и смех. Ланде спокойно и тихо шел туда и улыбался. Он был легкий и тонкий человек, и шагов его почти не было слышно на мягкой земле.
      — …Запоем песню ли закричим так, чтобы на том берегу было слышно! говорил полный и звонкий женский голос, и слова его мягко и радостно вспыхивали в густом теплом воздухе.
      — Начинайте! — задорно отвечал мужской голос, и кто-то смеялся.
      Ланде подошел и сказал:
      — Здравствуйте!
      Он говорил тихо, но внятно и спокойно, и его всегда было слышно.
      — А, Ланде! — обрадованно и так резко, что садилось в ушах, закричал маленький, угловатый студент и через головы других протягивал ему большую руку, торчавшую из коротких рукавов тужурки.
      Ланде, мягко улыбаясь, с удовольствием крепко и долго пожал ему руку и так же любовно и ласково стал здороваться с другими. Все радостно и оживленно пожимали его худую руку, и было что-то такое простое, искреннее, хорошее в этой общей радости, что ею заразился даже никогда еще не видавший Ланде приезжий художник Молочаев, большой и сильный человек в широкой шляпе. Когда Ланде подошел к нему и сказал:
      — Я — Ланде, познакомимся.
      Художник ответил:
      — С большим удовольствием! — и с улыбкой посмотрел ему в лицо, точно заглядывая в душу сквозь его чистые и спокойные глаза.
      — Я уж о вас слышал! — прибавил он. Голос у него был твердый и звучный, как будто он бил в медный колокол.
      — Разве? — спросил Ланде, улыбнулся и сейчас же отвернулся. Но в этом не было равнодушия, а была какая-то скрытая близость, точно он давно знал его.
      — О чем вы тут? — спрашивал Ланде.
      — Марья Николаевна хочет на луну прыгнуть! — смеясь, отозвался маленький студент.
      — Это хорошо! — улыбнулся Ланде.
      Больной студент Семенов хрипло закашлялся.
      — А ты все болеешь? — ласково сказал Ланде и обнял его за плечи.
      — Все… — грустно ответил Семенов, — по-прежнему.
      — Ну, ничего! — начал Ланде, и голос его задрожал.
      — Нет, брат, мне уж капут! — возразил Семенов, неестественно искривив в улыбке свое, старчески сморщенное от болезни лицо, и голос его против воли тонко и ярко прорезало острое отчаяние. — Скоро из меня хар-роший лопух вырастет!
      Все притихли. Что-то холодное и чужое, и страшно близкое всем встало внутри них. Оттого отчетливо был слышен тихий, как слабо натянутая струна, голос Ланде, когда он говорил:
      — Полно, голубчик! Нельзя так говорить! Нельзя так говорить о том, чего никто не знает. Все мы умрем когда-нибудь, не я, не ты один, а все, и все вместе узнаем, конец ли, лопух ли, как ты сказал, или иная жизнь. Все! Неужели ты ничего не чувствуешь за этим словом?.. Не может такая сила страдания, любви и мысли не стать над землей, уйти в лопух. И все чувствуют это и верят, и ты веришь, а только не хочешь верить, потому что боишься, как ребенок, нового, непонятного. Ведь мы не знаем смерти, и страшно в ней нам именно то, что мы ее не знаем…
      Та торжественная в своей простоте искренность, с которой он говорил свои спутанные, волнующиеся в воздухе слова, действовала на измученный мозг, как неуловимый мягкий запах, как теплая струя, нежащая душу, успокаивающая, отвлекающая обостренную мысль к чему-то неопределенному и светлому, как далекая заря. Детски доверчивая надежда робко засветилась в темной глубине дрожащего сердца, и, даже не вдумываясь в его слова, а только чувствуя их, Семенов улыбнулся спокойнее и светлее.
      — Блажен, кто верует! — уже легко, шутя, сказал он.
      Тогда все свободнее вздохнули и снова заговорили, задвигались. Незримый холодный призрак тихо отступил и снял свою страшную тяжелую руку.
      По бульвару, чиркая длинными ногами по шуршащему песку, прошел высокий, черный как тень человек.
      — Это Фирсов, — сказал Ланде и, напрягая голос, крикнул: — Фирсов!
      — Кто такой? — тихо спросил Молочаев.
      — Так, казначейский чин… — пренебрежительно и как будто досадуя на Ланде, махнул рукой Шишмарев.
      Черная тень медленно остановилась.
      — Это, кажется, вы, Иван Ферапонтович? — с неверным оттенком, так, что нельзя было понять, с каким чувством он говорит, спросил скрипучий деревянный голос.
      — Я, — отозвался Ланде.
      Чиркая ногами и из плоской тени превращаясь в длинного костлявого человека, Фирсов подошел.
      — Здравствуйте, Иван Ферапонтович, здравствуйте! — преувеличенно радостно заговорил он и, точно стараясь шуметь и волноваться как можно больше, лез по ногам сидевших к Ланде.
      — Осторожней… вы!.. — недружелюбно заметил Семенов.
      — Здравствуйте, Фирсов! Как живете? — крепко пожимая ему руку, сказал Ланде.
      — Что ж, — потирая руки, сказал Фирсов, — как я могу жить. Служба, служба — вот и вся жизнь! Только и живу духом в церкви, обновляюсь…
      В его скрипучем голосе все время свистела тоненькая фальшивая нотка самоумиления, когда он говорил о своей жизни, и казалось, что он хвастается ею перед Ланде.
      — Небогатая же у вас жизнь, — с открытой насмешкой сказал Шишмарев.
      Медленным, как будто хрустящим движением Фирсов повернулся к нему.
      — Вы думаете? — сквозь зубы спросил он и прибавил: — Большего богатства, как общение с Богом, не знаю… Вы, конечно, иначе смотрите?
      В голосе его тихо вздрогнула скрытая угроза. Шишмарев посмотрел на него презрительно и зло и отвернулся.
      — Да… — протянул Фирсов, помолчав. — А я, Иван Ферапонтович, на днях был в суде присяжным. Интересное дело попалось. Судили, знаете, за кражу со взломом одного мастерового… Он тут у нас на паровой ткацкой служил мастером. Да вы его, кажется, знаете: Ткачев по фамилии…
      — Ткачев? — испуганно вскрикнул Ланде, — да не может быть!
      — Да, — с удовольствием сказал Фирсов, за кражу. — Дело-то само по себе пустое, но держал он себя… Можете себе представить: от защитника он отказался, сам говорил… «Я украл, говорит, конечно, но, господа присяжные, кто из вас без греха, пусть первый меня осудит!..» Кощунство, в сущности говоря! Но тут только я понял, какая сила в этих словах…
      — Тут не в словах дело! — отозвался Семенов.
      Фирсов вдруг весь как-то взъерошился и надулся.
      — Нет, именно в этих словах!.. В словах!
      И он спутанно стал доказывать, что именно эти слова, как чудо, как «слово Божие», независимо от того человека, который сказал их, применив к своей страшной и горькой жизни, «ударили по сердцам». И в том, что он говорил, было что-то такое сухое, скучное, — его не стали слушать.
      Марья Николаевна протянула руку в широком белом рукаве, точно крыло какой-то большой белой птицы, и громко сказала:
      — Луна, луна всходит!
      Фирсов круто замолчал и с выражением злой обиды посмотрел на нее.
      — Да, конечно… луна важнее! — пробормотал он.
      — Все важно, — ласково, успокаивая его, улыбаясь, сказал Ланде.
      В глубоком мраке, не то очень близко, не то страшно далеко, из-за черного горизонта осторожно выглянул кто-то красный и тихо стал круглиться и расти, и сейчас же в темной воде заблестели искры, и тоненький, дрожащий золотой мостик ровно протянулся от одного берега к другому, точно таинственно и безмолвно предлагая легко перейти на ту сторону, в какой-то лазурно-темный и серебряно-светлый мир.
      — Какая красота! — полным, восхищенным голосом сказала Марья Николаевна, и голос ее, сильный и свежий, радостно прозвучал над обрывом.
      Ланде поднял на нее глаза и долго с радостью смотрел в молодое и красивое лицо, глубокими глазами глядевшее вдаль, мимо него.
      — Иван Ферапонтович, — скрипучим, унылым голосом проговорил Фирсов и встал, — мы еще увидимся, конечно… А теперь я пойду.
      Конечно, увидимся, — мягко и слабо пожимая ему руку с холодными и влажными пальцами, сказал Ланде.
      Фирсов молча попрощался с другими и ушел, чиркая ногами.
      — Охота тебе с ним связываться, — холодно пожал плечом Шишмарев, когда он отошел. — Ханжа, скаред… по церквам шляется, а ребенка своего мучает.
      — Он… — начал Ланде.
      — Э, да оставь, пожалуйста! — с досадой перебил Шишмарев.
      Ланде грустно улыбнулся и замолчал.
      Луна всплыла над землею и повисла в воздухе, круглая, молчаливая и светлая.
      — Вот, напишите что-нибудь такое, Молочаев! — не поворачивая головы, сказала Марья Николаевна. — Так я вас сразу в великие художники произведу!
      Молочаев молча смотрел на луну, и глаза у него расширились, стали мягче и глубже, точно он видел что-то, невидимое никому, кроме него, таинственное и великое.
      Шишмарев с пренебрежительным вниманием посмотрел на него.
      — Напишет! — сказал он и, отвернувшись к Ланде, заговорил торопливо, резко и озабоченно: — Ланде, у нас тут была история на Вершиловской мельнице. Вершилов стал мясо гнилое выдавать, ну, они и того… побили стекла, управляющего помяли… Двадцать два человека взяли!
      — А что, они правы, Ланде? — вдруг спросил Семенов с добродушной иронией.
      — Да… — твердо ответил Ланде.
      — Гм… — издал Семенов неопределенный звук и нахмурился.
      — Семейства их в ужасном положении… Скверная история! — встряхнул головой Шишмарев. — Мы тут кое-что устроили для них да что!..
      Все замолчали. Ланде смотрел в землю и слабо шевелил тонкими пальцами.
      Семенов тихо кашлянул, и звук отчетливо отдался над обрывом. Луна незаметно, точно крадучись, поднималась все выше и выше над чем-то черным и непонятным, и чем выше она поднималась, тем понятнее и светлее становилось это черное, и скоро стали ясно, но призрачно видны противоположный берег и белые полосы тумана в лугах. От реки тихо вставал тот же белый, холодный туман, и над темной глубокой водой заходили бледные и молчаливые призраки.
      Стало сыро и холодно. Семенов застегнул пальто, глубоко надвинул на голову фуражку, так что уши жалко оттопырились, точно у летучей мыши, и встал.
      — Я домой… — сказал он. — Холодно… А ты, Соня, пойдешь?
      — Нет, — задумчиво ответила тоненькая, как былинка, девочка, все время неподвижно сидевшая над самым обрывом.
      — Ну, как хочешь… — мутным голосом, равнодушно сказал Семенов… Холодно. Приходи ко мне, Ланде!
      — Хорошо, — ответил Ланде.
      — До свиданья!
      — Что? — машинально отозвался Молочаев.
      — Задумался, художник! До свиданья!
      Семенов болезненно сгорбил спину и медленно пошел вдоль бульвара.
      — Слушай, Леня… — тихо заговорил Ланде, и было видно, что думал он все время об этом. — Надо помочь тем…
      — Да, что можно было — сделали. Средств нет никаких!
      Ланде встал.
      — Где же никаких?.. — сказал он задумчиво. — Ты приходи ко мне завтра… А теперь я пойду. Меня мама ждет.
      Скоро стало совсем холодно. И земля, и небо, и вода, и лица людей — все голубело от холодного света луны и казалось прозрачным и холодным, как голубой лед. Шишмарев с Соней пошли в одну сторону, а Ланде, Молочаев и Марья Николаевна — в другую.

II

      — Я с вас этюд напишу! — сказал Молочаев, близко наклоняясь к самому лицу Марьи Николаевны, ярко освещенному луной.
      — Хоть два! — засмеялась она, и глаза у нее вспыхнули веселым гордым удовольствием.
      Ланде поднял голову, посмотрел на них и сказал:
      — Это хорошо…
      Ему хотелось сказать: «Это хорошо, что вы оба такие молодые, красивые и что вы влюблены друг в друга!» Но он не сказал и только улыбнулся.
      — Что же вы думаете устроить для рабочих? — вспомнив и делая серьезное лицо, спросила Марья Николаевна.
      Ланде слегка развел руками.
      — Особенного ничего… а так, на первое время… у меня деньги есть.
      Молочаев посмотрел на него, и от его освещенного луной худого, некрасивого, с большими прекрасными глазами лица на художника повеяло простой и несокрушимой решимостью. Чувство неприятной, неопределенной зависти шевельнулось в Молочаеве, точно поежился под лучом света в глубине души его какой-то притаившийся мутный дух.
      — Отдадите? — недоверчиво кривя губы, спросил он.
      — Да, — ответил Ланде.
      — Все? — с выражением нехорошей шутки опять спросил Молочаев.
      — Не знаю, право, голубчик… — добродушно и раздумчиво, точно советуясь с ним, ответил Ланде. — Может, и все… как нужно будет.
      — А у вас-то их много ли? — с деланной иронией сказал Молочаев.
      «Оригинальничает тоже!» — подумал он и, чувствуя, что из зависти к нему-то думает неправду, озлобился.
      Марья Николаевна внимательно смотрела на Ланде.
      — У меня…
      Ланде поправил фуражку и спокойно сказал:
      — Не очень… четыре тысячи есть.
      И опять Молочаев нехорошо подумал: «А эффектную паузу выдержал!»
      Потом нечаянно посмотрел на Марью Николаевну и забыл про Ланде.
      — У вас лицо с картин Штука, когда вы смеетесь или задумываетесь! сказал он восхищенным, искренним голосом, а глаза у него жадно заблестели.
      Марья Николаевна засмеялась, и при луне на мгновение ярко и таинственно забелели белые зубы в резко очерченных полуоткрытых губах. Ланде посмотрел на нее и увидел, что лицо у нее точно — белое, сильное и нежное, и жестокое, как на картинах Штука. И вся она была такая высокая, стройная и сильная, и пахло от нее чем-то свежим и возбуждающим.
      — Так все им и отдадите? — пряча лицо от Молочаева, спросила Марья Николаевна Ланде.
      — Так и отдам! — радостно и ласково улыбаясь ее красоте и ясным глазам, сказал Ланде.
      И голос у него был такой спокойно и мягкодушевный, что Марья Николаевна вдруг на мгновение задумалась. Какая-то глубокая, теплая и кроткая струнка чутко отозвалась где-то в самой глубине ее души.
      «Милый он какой-то и странный… Блаженненький! — с улыбкой вспомнила она, как называл Ланде Семенов… — Нет, он не блаженный!»
      Ей захотелось, чтобы это было не так. Не потому, что перед ней был именно Ланде, а потому, что теперь, в ночь, хотелось, чтобы тут близко, в живом и сознательном, засветилось торжественно и просто то могучее и прекрасное, что было вокруг, в лунном свете, в звездном небе, на торжественно-спокойно спящей земле.
      — Мне сюда… — сказал Ланде нерешительно. Ему не хотелось уходить от них.
      — Прощайте! — холодно и слишком быстро отозвался Молочаев.
      Ланде подумал и, тихо улыбаясь, ушел.
      «Пусть их!» — сказал он себе, и в душе у него было что-то широкое и умиленное, как общее объятие.
      Молочаев и Марья Николаевна долго шли молча, и торжественная тишина точно стояла в самой ее душе.
      — Юродивый какой-то этот Ланде! — с нехорошим выражением сказал Молочаев. — Дурачок… А, может, напротив, далеко не дурачок! — скривившись, добавил он, и неожиданно просто и вдумчиво проговорил:
      — У него лицо некрасивое, но очень интересное. Вы, кроме своего искусства, ничего не видите! — сказала Марья Николаевна, негромко засмеялась и повернула лицо к луне.
      — Нет, я все красивое вижу! — возразил Молочаев, вкладывая в свои незначительные слова особый, близкий и понятный ей смысл.
      — А кроме красивого?..
      — А черт его знает! Ничего! — вздернул широким плечом Молочаев.
      Марья Николаевна смеялась. Под белой кофточкой от смеха колыхалась грудь и при луне, резко очерченная глубокими влажными тенями, казалась точно голой. И вся она в ярком, синеватом свете была какая-то странная, резко красивая, не похожая на обыкновенную дневную женщину.
      Молочаев широко открытыми глазами смотрел на нее и что-то властно тянуло и толкало его к ней.
      «Ого!» — вспыхнуло у него в мозгу. Давно и любимо знакомое ему чувство силы и жадности задрожало у него в ногах и груди, и вдруг подняло над землей, и отделило от всего мира. Как будто и луна не светила и не было холодно, было жарко и пусто, и только она одна, резко и таинственно красивая, стояла ярко и отдельно, как звезда во мраке, и страшно близкая, и страшно далекая. Молочаев наклонился и сбоку видел темные блестящие глаза, не смотревшие на него, как будто безмолвно ждущие и что-то таинственно обещающие.
      Было тихо. Только где-то далеко, за домами, то черными и мрачными, то белыми и холодными, одиноко, тоненько тявкала маленькая собака: «Гав… гав… гав… гав… гав»!..
      И что-то общее, странное и напряженное стояло во всем.
      — Жить хочется! — тихо, а потом все громче и сильнее заговорила Марья Николаевна. — Что-то сделать хочется, любить хочется…
      И вдруг засмеялась неожиданно и звонко.
      — На луну прыгнуть хочется, как говорит Шишмарев! — вспомнила она.
      И все стало просто и обыкновенно красиво.
      — Спать, спать пора! — певуче прибавила она, — вот что! До свиданья!
      — До свиданья… — еще дрожащим голосом ответил Молочаев и вздохнул глубоко и напряженно.
      Они уже стояли возле калитки ее дома.
      — До свиданья!..
      Легкие шаги стихли за забором. Где-то раз и другой щелкнул запор; слышно было, как дверь тяжело осела внутрь, кто-то что-то сонно спросил, и опять стало тихо и пусто.
      Молочаев долго шел по пустым улицам, залитым лунным светом, смотрел на далекий кружок луны и радостно ни о чем не думал.

III

      Когда Ланде пришел домой, мать его сидела у стола и, видимо, давно ждала его ужинать.
      В доме еще было уныло пусто после смерти отца Ланде, и ей было скучно, страшно и жалко себя. Ей казалось, что все в мире кончилось, умерло, и вся жизнь ее темной и роковой силой раскололась на две ровные половины. То, что было скучно и тяжело прежде, она забыла, и ей казалось, что позади, страшно далеко было только мимолетное, радостное и теплое, все точно освещенное ярким и греющим светом, а теперь было пусто и холодно, впереди еще темнее и мрачнее, и хотелось иногда умереть. Только когда она вспоминала сына, что-то светлое мелькало перед нею и становилось осмысленнее все, что она делала.
      — Ваня? — тихо спросила она из-за лампы.
      — Я, мама! — отвечал Ланде, бросил фуражку на стол, подошел к ней и сел рядом, прижавшись головой к полному, но уже не упругому, теплому, как лежанка, плечу. Она погладила его по голове, по редким, очень мягким и светлым волосам, и подумала, что в нем — все ее будущее, вера, радость и смысл, вся эта непонятная, страшная жизнь.
      — Хочешь есть? — спросила она и положила ему руку на плечо.
      — Хочу, — сказал Ланде и стал тихо и нежно целовать ее пухлую, с коротенькими сморщенными пальцами руку.
      — Милый мой мальчик! — со слезами на глазах сказала мать.
      Что-то прочное, давно знакомое и дорогое им ощущение протянулось между ними, и Ланде больше не мог не сказать того, о чем думал все время:
      — Мама, что, собственно, осталось после папы… всего?
      Мать нисколько не удивилась этому вопросу, потому что Ланде еще не знал, в состоянии ли он продолжать теперь университет, и она подумала, что это затем.
      — Немного, Ваня… — грустно сказала она, думая о другом. — Вот дом, пенсию мне назначили, слава Богу, недурную. А денег осталось всего четыре тысячи.
      — Так я и думал. Мама, дом и пенсия, конечно, твои, а деньги позволь взять мне теперь, мне нужно… — сказал Ланде, и в ту же минуту в душе его появилось тяжелое, тревожное чувство.
      — А, да… возьми, возьми… они ведь тебе и завещаны.
      Мать задумчиво посмотрела на Ланде и провела рукой по его волосам.
      — Что же ты с ними сделаешь? — тихо и ласково, как ребенку, улыбаясь, спросила она.
      Ни на одну секунду у Ланде не было мысли не говорить ей. Он взглянул ей в глаза просто и ясно, лицо его просветлело, и ответил твердо и спокойно.
      — Я, мама, хочу отдать их семьям тех рабочих, которых прогнал Вершилов.
      — Что? — переспросила мать, улыбнулась и сказала: — Глупый ты еще у меня, как ребенок, хоть и борода уже выросла…
      Ланде печально улыбнулся и промолчал.
      — Ты и в самом деле не вздумай этого! С тебя ведь станется! — вдруг совсем другим, тревожным и предостерегающим голосом сказала она. И еще раньше, чем договорила, увидела по его ясно и как-то чересчур широко раскрытым глазам, что он говорит правду. С минуту она молчала, с испугом глядя ему в лицо, а потом, больше стараясь уверить себя, проговорила:
      — Глупости! А сам ты с чем останешься?
      — Как-нибудь… — печально сказал Ланде, чувствуя, как между ними незримо встает непроницаемая, холодная стена.
      — Глупости! — упрямо, точно защищаясь против чего-то враждебного и злого, повторила мать. И было это точно враждебно и зло для нее, ибо стирало на нет все, чем она прожила всю свою долгую, муравьино-кропотливую жизнь.
      Ланде промолчал, и в сердце его точно оторвалось что-то кровавое.
      Ночью, лежа в постели, он думал:
      «Что делать? Мама не поймет и не захочет понять. Это будет для нее страшным горем; а я иначе не могу… Мы будем становиться на дороге друг другу, и так как я люблю ее, то буду уступать ей… А этого не должно быть! Значит, надо уйти от нее!»
      Огненное чувство отметило это решение; что-то больно сжалось в груди, и в глухой темноте он почувствовал себя одиноким, оторванным от всего. В первый раз в жизни он рвал с бесконечно любимым человеком, и перед разрывом стало ему холодно и страшно. Почему-то сгорбленный, умирающий Семенов встал перед ним и в душе поднялась незнакомая тревога.
      «Вот я здесь лежу, — вдруг подумал Ланде, — один со своей верой в то, что надо разорвать, причинить горе и боль; а быть может, все-таки… ну, все-таки… кругом только пустота, только бесконечная пустота. Там где-то звезды, только звезды! И я не то, что песчинка, а меньше, бесконечно меньше, и жизнь моя в вечности не миг даже, а что-то… точно и нет ее совсем. А я живу, верю, сам ухожу от… Что же я делаю тогда?»
      Волосы зашевелились на голове у Ланде; мелкая дрожь назойливо била в левой ноге. На мгновение показалось ему, что он висит в какой-то холодной, мертвой и величаво страшной пустоте. И внизу, и вверху темно и пусто. Потом ему вспомнился тот котенок, которого при нем взял за шиворот кучер Вершилова, подержал и бросил оземь и убил на месте, — и Ланде показалось, что это он висит, взятый за шиворот, в пустоте, на один миг от смерти и беспомощно мотает лапками. И вот что-то швырнет его, страшно, как гром, ударит и будет тихо, неподвижно, темно. Чувство одиночества стало нестерпимо для натянутых нервов и мучительно хотелось, было нужно, чтобы кто-нибудь сказал, что он не один в огромном, как вечность, мире, что это не так.
      Ланде судорожно откинул голову назад и, напряженно вытаращенными глазами глядя куда-то в черную бездну, повисшую над ним, напрягая все существо свое в страшном порыве, стал молиться кому-то: — Господи, Господи… Господи, Боже мой!
      В голове у него в невообразимом хаосе крутились мысли, мелькали, сталкивались и путались между собою, и все тело и весь дух его томились, выливаясь в этой молитве. Кроме этих слов ничего не приходило ему в голову, но он всем существом напрягался в них, и в громадности этого напряжения, доходящего до границ, какие может вынести человек, вырастало что-то могущественное, великое, что, казалось, не могло быть бесцельным.
      — Господи, Господи!..
      И уже чувствовалось ему, что Кто-то слушает. Властный и Спокойный.
      Вдруг среди хаоса мыслей неожиданно, неведомо для него, одна стала выделяться, крепнуть, освещаться.
      «Я молюсь, лежа в теплой кровати, а рабочие Вершилова спят теперь после тяжелого, беспросветного дня, на голом полу…»
      Что-то остановилось и как будто выжидательно прислушивалось в нем и вокруг него. Было тихо, напряженно тихо, и Ланде сам слышал, как судорожно и тяжело дышал он.
      «Ну, так что ж из этого? Что я должен делать?» — спрашивал Ланде кого-то внутри себя.
      И где-то в глубине его души явилось сначала незаметное, а потом все сильнее и сильнее оборванное желание встать и лечь на холодный пол.
      «Но ведь не в том дело!» — сказал себе Ланде.
      Но чувство стало огромным и начало томить его тоской.
      «Господи!..» — попробовал бороться с ним и молиться опять Ланде, но призыв отозвался в его душе пусто и мертво.
      Тогда Ланде с внезапным порывом быстро встал с кровати и опустился сначала на колени, а потом положил горячий лоб на холодный пол. Кругом было также тихо и темно.
      Глаза у него вдруг стали мокрыми, и в душе стало тихо, точно все вздохнуло от разрешенного напряженного ожидания. И сейчас же Ланде вспомнил, что завтра он отдаст деньги рабочим, отдаст все, что может отдать, всего себя, самое радостное и светлое своей души. Как это будет, Ланде не знал и не думал об этом, как не думал уже и о том, что огорчит этим мать, восстановит против себя многих, затруднит свою собственную жизнь.
      Полное и радостное чувство встало в нем и все вокруг наполнило чем-то громадным, светлым и ясным. Страх исчез, как дым. От пола было холодно, и все тело Ланде дрожало; но ему было приятно это, как будто этим он соединялся с кем-то и уже не был одиноким. А потом все вокруг: и твердость пола, и холод, и тьма, и собственное полуголое, смешно скорченное на полу тело, — все отошло куда-то и стало незаметным, ненужным.
      — Господи, Господи мой! — с неутомимой силой снова молился Ланде.
      И в этом напряженном, радостном состоянии, похожем на величайшее и глубочайшее счастье, он точно застыл, успокоился, стал забываться и заснул на полу, когда в окна стало смотреть что-то светлое, серое и прозрачное.
      Было это в последний раз в его жизни, когда в нем мелькнуло сомнение, когда он смутился на мгновение в предвидении тяжелого разрыва. Потом в душе его открылась светлая и прямая дорога.

IV

      Утром на другой день Ланде пошел в острог. За городом, на нежно-зеленом лугу, по широкому откосу реки резко белели белые стены и чернели одинокие солдаты, пронзая голубой воздух блестящими на солнце штыками.
      Ланде проводили к смотрителю, у которого была борода по пояс, белая, седая, такая, какую пишут всегда на плоских суздальских иконах. Он вежливо уставился на Ланде и вопросительно пошевелил тонкими, недоверчивыми губами.
      — Моя фамилия — Ланде. Вы меня, наверное, знаете?.. Я бы очень хотел повидать того Ткачева, которого третьего дня оправдали в суде. Я узнал, что он еще у вас…
      Иконописный смотритель тюрьмы шевельнул костлявыми пальцами.
      — Это можно… Он у нас еще. Видеть его, конечно, можно! — повторил он, как будто стараясь уверить себя самого. — Я вас велю проводить… Или, может, сюда позвать?
      — Лучше я сам к нему пойду, — он, может, еще и не захочет ко мне. Я с ним, собственно, почти что незнаком.
      Смотритель в упор посмотрел на Ланде.
      — Сидоров, проводи! — вдруг сердито насупив брови, сказал он и перестал смотреть на Ланде.
      — Что ж, я буду распоряжаться им, знаете?.. — доверчиво говорил Ланде. — Я хочу, видите ли, предложить ему…
      — А это уж вы там с ним поговорите! — еще сердитее буркнул смотритель и стал трогать бумаги на столе.
      Ланде стало стыдно за смотрителя, за его грубость и холодность, и он заторопился.
      Старый, бритый и щетинистый солдат, в черном мешковатом мундире, разорванном под мышками, шевельнул в сторону Ланде обшлагом с потертыми нашивками и сказал:
      — Слушаю, ваше благородие!.. Пожалуйте, господин!
      Ланде пошел за ним на двор.
      Двор был чистый и большой, но на нем не росла трава и было душно и жарко, несмотря на мягкое весеннее небо, сверкавшее вверху. Пахло кислыми щами, швальней и приторным, противно-нудным запахом отхожего места.
      — Нехорошо у вас тут… — сказал Ланде.
      Сидоров оглянул двор маленькими мужицкими глазками, как будто с веселым недоумением отыскивая, что же тут было нехорошего.
      — Так точно! — сказал он все-таки, так быстро и охотно, как будто ему доставило большое удовольствие согласиться с Ланде.
      Ланде посмотрел, как тяжело и крепко шагал он корявыми мужицкими ногами и прибавил:
      — Скверная у вас тут служба: людей стеречь!
      — Так точно! — так же охотно ответил Сидоров.
      — Лучше бы землю в деревне пахать! — продолжал Ланде, жалея его.
      — Что ж, — сказал Сидоров, — и землю пахать хорошо.
      От его охотного и веселого голоса и Ланде стало весело.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8