Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Самоучки

ModernLib.Net / Антон Уткин / Самоучки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Антон Уткин
Жанр:

 

 


– Поедем ко мне, – сказал Павел, – посмотришь на мою… – При этих словах водитель по имени Чапа заговорщицки мне подмигнул и улыбнулся блаженно, словно только что увидел светлый, чудесный сон.

Контора занимала первый этаж неотреставрированного особняка, а сверху ютились какие-то агонизирующие учреждения прежней неправедной власти. У Паши имелся отдельный вход – крылечко, украшенное неуклюжим современным литьем и мраморными ступенями, сразу за которыми мокла под осенним дождем злополучная наша страна.

Внутренности сей драгоценной шкатулки превосходили самые смелые ожидания: по углам были натыканы уродливые пластиковые пальмы, рядом с синтетическими диванчиками стояли по стойке «смирно» сверкающие плевательницы – на тот, видимо, случай, если кому-нибудь вздумается сплюнуть, – окна были наглухо забраны салатовыми вертикальными жалюзи, а невнятный шум кондиционеров и полное отсутствие персонала увеличивали назойливое сходство с усыпальницей. Мы прошагали анфиладу безлюдных комнат, пока не очутились в просторном холле. За столом сидела по-настоящему красивая девушка и разговаривала по телефону на немецком языке.

– Интим не предлагать! – вдруг закричал Павел, хлопнул меня пониже спины и протолкнул в следующую дверь, да так быстро, что я не успел разглядеть, какое впечатление произвела эта сомнительная шутка на прекрасную секретаршу.

Две огромные квадратные картины в узких полированных рамах висели по обе стороны стола. Я спросил, сколько он за них отдал. Судя по цене, это были очень хорошие картины. К тому же они ничего не изображали. Мне хотелось узнать еще что-нибудь, но в голове вертелась его давешняя выходка, и это сбивало с мысли.

– Не в казарме все-таки, – заметил я.

– Как сказать, – отозвался он загадочно.

В кабинете имелась еще одна дверь – через нее можно было попасть в маленькую каморку. Перегородка делила ее надвое: в одной половине около одностворчатого, узкого, как бойница, окна стояла железная армейская койка и металлический офисный стул с черным сиденьем, а другая служила уборной. Единственной роскошью здесь можно было счесть сверкающий унитаз, раковину умывальника и душевую кабину из прозрачного пластика.

Окно выходило в глухой дворик, где когда-то были гаражи, и упиралось в корявые колени разросшимся тополям.

– Что же ты квартиру-то нормальную не снимешь? Или не купишь? – спросил я, рассматривая этот диковатый интерьер.

– Не люблю быть в разных местах, – объяснил Паша, плюхаясь на кровать. – Да и что там одному-то делать?

– Не знаю… Жить, наверное.

– Жить не получится, – почему-то сказал он.

На широком подоконнике мигал зелеными цифрами электронный будильник, а на стене над кроватью булавкой была приколота черно-белая фотография семилетней давности: в поле стоит солдат, за плечами у него по мерзлым комьям пашни волочится погасший парашют. Я знал эту фотографию очень хорошо, потому что сам нажимал на спуск фотоаппарата «Смена» негнущимся пальцем. Еще секунда, подумал я, и бросок ветра толкнет купол, нижние стропы вырвет из рук, и они обожгут закоченевшие пальцы; солдат потащится за куполом как всадник, у которого нога застряла в стремени. Но это будет через секунду, а пока солдат стоит, и в воронке поднятого мехового воротника сияет глупая и счастливая улыбка.


Когда мы вышли из кабинета, Павел познакомил меня со своей сотрудницей.

– Алла, – как невеселое эхо повторила девушка вслед за Павлом и грустно улыбнулась. Очертания губ у нее имели выражение легкой обиды и отливали скромным перламутром.

Эта секретарша, по первому взгляду показавшаяся мне одним из тех манекенов, которые составляют важнейший признак процветающих дел, оказалась обладательницей непритворно милой улыбки и владелицей естественных манер. Ужимки и кривляния здесь не культивировались, однако и увядающее кокетство не возбранялось. Вдобавок выяснилось, что мы с ней учились в соседних школах, и у нас нашлись даже общие знакомые.

Ее немецкий напомнил мне одну насущную проблему. Незадолго до того в некой монографии я натолкнулся на любопытную ссылку. Цитата была взята из немецкой книжки, а немецкого-то я как раз не знал.

Должен признаться, что во всякого рода правилах я не был силен, этикет мне никак не давался, и это досадное обстоятельство вкупе с настырным любопытством не раз служило мне плохую службу. Твердо я доверял лишь одному правилу: «Друг моего друга – мой друг», и наоборот. Эти нехитрые аксиомы заменяли мне любезность, избавляли от ненужных рассуждений и до поры казались простыми и надежными рекомендациями на все случаи жизни.

Ее красота, спокойная и печальная и оттого величественная, так меня поразила, что я – сам первый враг наглецов – унизился до хамства:

– В Исторической библиотеке содержится одна книга, написанная по-немецки…

Алла смотрела на меня и ждала, что последует дальше. Честное слово, не знаю, что мною двигало, когда я сказал:

– Вот было бы здорово, если б вы перевели мне пару страниц.

Даже Павел бросил мне несколько веселых и понимающих взглядов, однако Алла не повела и бровью.

– Давайте книжку, – сказала она просто, – я переведу.

– Книжка-то в библиотеке, – радостно сообщил я.

– Так вы ее возьмите, – посоветовала она невозмутимо.

– Да все дело в том, что эту книгу не дают на руки. Она там чуть ли не в единственном экземпляре, – объяснил я.

– Тогда ксерокопию сделайте.

– И ксерокс не разрешают делать.

Она задумалась ненадолго.

– Тогда выучите немецкий.

– Ничего не остается, – ответил я со вздохом. Я уже чувствовал провал и начал медленно краснеть, но она неожиданно согласилась:

– Вы это серьезно?

– Абсолютно, – невнятно заверил я, страдальчески посмотрев на Разуваева.

– Тогда надо ехать, – вмешался Павел. – Чапа вас подбросит. Только потом чтобы сразу сюда, скажи ему.

Всю дорогу Чапа мигал мне, как маяк терпящему бедствие пароходу.

Мы поднялись в отдел редких книг. Часа через полтора она положила передо мной лист бумаги с переводом. Только сейчас я обратил внимание, что пальцы ее были свободны от каких бы то ни было украшений, а ногти подстрижены коротко, по-мужски.

«…народ этот сентиментальный, но не добрый… три случайности свершили эту судьбу…»

– Интересно, – сказал я и аккуратно сложил лист вдвое.

Мы вышли из библиотеки под вечер. На улицах было еще людно, но основная масса часа пик уже растеклась по разноцветным венам метро. Я еще держал в руке листок с переводом и размышлял, на какой странице моей работы были бы уместны эти обидные слова.

– Чем это вы занимаетесь? – спросила Алла, кивнув на листок.

– Хочу выяснить, как образовалось государство у восточных славян.

– Ну и кто же мы такие?

Той осенью в подобных мимолетных вопросах я усматривал непозволительную беспечность и в глубине души сердился на всеобщее равнодушие к загадкам вселенной.

– Лучше и не спрашивать, – отмахнулся я, но это не было шуткой. В самом деле, кто может ответить на такой вопрос?

– Что-то мудрено, – сказала она.

Еще раз мне пришлось махнуть рукой.

– Понимаете, одни вопросы влекут за собой новые вопросы, одни выводы требуют других.

– Червь познания, – заметила Алла.

– Это не червь, – ответил я. – Это змей. Знаете, как в сказке – одну голову рубишь, а на ее месте тут же две новых вырастают. И вся эта простая конструкция уходит куда-то в бесконечность, а мы делаем вид, что что-то познаем. Никто ничего не знает. – Непонятным образом я разошелся не на шутку, раскидывая по сторонам хмурые взгляды. – И так без конца. Вот говорят – нельзя представить бесконечность. А и конечность поди-ка представь! Черт знает что.

Только сейчас я заметил, что закончилось лето. Первый приступ ненастья прошел, и дожди, собираясь с силами, ненадолго уступили место прохладному солнцу, которое задумчиво лежало на тихих улицах, на крышах домов, уже остывших от тяжелого августовского зноя. Небо потеряло глубину и стало как грязное стекло, и под этим истончившимся, полинявшим велариумом деревья занялись холодным осенним огнем. Первыми вспыхнули клены, оторвавшиеся их листья искрами затрепетали в воздухе и кружась полетели к земле. Кое-где в углублениях асфальта блестели лужи, в которых тонули листья и отражения.

Может быть и правда деловитая осень, если не считать колдовской, пушистой, почти неправдоподобно сказочной зимы, была Москве к лицу больше других состояний. В конце осенних дней чувствовалась какая-то сжимающая сердце мимолетность. Мне нравилось пробираться в толпе, среди женщин, спешащих с покупками к семьям, топтаться у киноафиш и ярко освещенных витрин торговых павильонов, бродить, слоняться, болтать с уличными продавцами всякой всячины, подставлять огонек зажигалки под вздрагивающую сигарету, прикрывая перчаткой слабенький язычок, ловить и отражать быстрые взгляды, мимоходом провожать глазами понравившееся лицо и видеть с бессильной грустью, как навсегда скрывает его людская толща или равнодушные двери вагонов, или стекла автомобиля. Я чувствовал, что эти минуты особенные: в эти минуты кто-то находит свое счастье, кто-то расстается навек, и меня всегда охватывала тоска по всем бесчисленным возможностям, которые, как песчинки, сыпятся в никуда сквозь бессильно разведенные пальцы.

Жаль, что не придется поболтать вот с этим и не переброситься словом с этим, и никогда не познакомиться вон с тем, который, нагруженный пакетами, неловко залезает в такси. И мне отчего-то хотелось знать, куда он едет в этой просторной желтой машине, куда торопится в таинственных и скорых осенних сумерках и кто встретит его там, где высадит его неразговорчивый шофер. И куда едут остальные машины, в шесть рядов упрямо ползущие друг за другом; мне хотелось знать, кто их ждет, о чем говорят посетители кафе, сидящие за столиками у высоких окон, выходящих на улицу, для кого покупают цветы и кого жаждут узнать молодые люди и девушки, стоящие на выходах станций метро, нетерпеливо перебирающие лицо за лицом в бесконечном человеческом потоке, и становилось грустно оттого, что людей так много для одного человека.

– Вы его близкий друг? – спросила Алла, имея в виду Павла.

– Бывает, наверное, ближе, – усмехнулся я.

На прощанье в кафе у метро мы выпили минеральной воды.

– Пока есть такие мужчины, стоит оставаться женщиной, – заметила она, но сказано это было без всякого интереса. В устах красивой и неглупой женщины все прочие комплименты утрачивали обаяние. – Он еще умеет мечтать, – добавила она и выразительно вздохнула.

– Не замечал, – рассмеялся я.

– А я, – произнесла она невесело, как-то по-детски склонив голову набок, – уже устала мечтать. Я больше не могу. – Светлые волосы с обманчивой безыскусностью обрамляли ее лицо. Прикрытая челкой, продольная предательская морщинка пересекала высокий прямой лоб и разглаживалась ближе к вискам. Алла имела привычку немного щурить глаза, напоенные серьезной печалью; от этого они словно веселели и, меняя грусть на забаву, становились лукавыми. – Давай на «ты», – предложила она.

– Давай, – сказал я, – а вы, то есть ты… – сбился и не мог закончить начатое.

– Я, – произнесла она утвердительно и весело и посмотрела мне прямо в глаза. – «Я зеркало души твоей, всмотрись в меня сильней…»

– За этим дело не станет, – заявил я панибратски. – Каким же образом почитательницы столь утонченной поэзии сводят знакомство с грубыми торговцами?

– Да очень простым, – откликнулась Алла. – Была у меня подруга. Хотя почему была. Она и сейчас есть. Просто живет не здесь. Замуж вышла – уехала. Они живут в Кении, муж там работает. Дом стоит прямо на берегу океана. Муж такой смешной, представляешь – коллекционирует военные шапки: фуражки всякие, шлемы, эти… как их?

– Каски? – предположил я.

– Каски. – Ее глаза остановились, их взгляд отразился от пространства, как от невидимого зеркала, и ушел обратно. Несколько секунд она сидела не говоря ни слова, словно пыталась примерить на себя чужую судьбу, и решала, хотела бы она жить на берегу океана, где бесконечной чередой идут к берегу плоские волны, с человеком, который собирает военные шапки.

– Ну и что дальше? – осторожно напомнил я.

– А… В общем, она меня с Павликом познакомила. Они тогда только открылись – нужен был человек. И я как раз без денег сидела. Случайно так получилось.

Подруга была той самой студенткой, которая на свою голову полюбила горную природу и которой Павел по долгу службы, как будто оспаривая слова нестареющей песенки, устроил дополнительный день рождения. Когда Павел появился в Москве, он первым делом нанес визит ее родителям, теша себя мыслью, что для него начинается светская жизнь, и был принят как нельзя лучше.

Я продолжал свои исследования:

– А раньше что поделывали?

– В Париж моталась с одним антикваром.

– Вдвоем? – деланно ужаснулся я.

– Он был толстый и жадный, и он это знал. – Она посмотрела на меня с усмешкой. – А я ему переводила.

Темнота вечера сделалась уже холодной, воздух быстро остыл и словно загустел. Небо вбирало в себя отблески уличного электричества, и в нижнем его слое пробивалась ядовитая краснота. Мы спустились на тротуар и пошли к станции.

На прощанье она улыбнулась немножко виновато, словно извиняясь, что обрекает меня на одинокий путь домой.

Весь следующий день я провел за письменным столом, приискивая место для давешней добычи, а вечером появился Павел и избавил меня от этого занятия.

Работа историка сильно напоминает работу следователя – следователя по особо важным делам. Следователя, распутывающего в тишине коллективные преступления, заговоры правительств, напрасные метания одиночек и заблуждения народных масс, которые сносила, сносит и будет сносить земля. Еще одно свидетельское показание, еще одна улика – все нужно приобщить к делу.

– Что такое меценат? – спросил Павел с порога.

– Вообще-то это не что, а кто. Это был такой в Древнем Риме человек, он оказывал покровительство искусству.

– Типа спонсор?

– Типа спонсор, – ответил я. – Почему ты спрашиваешь?

– Да… – Он удовлетворенно улыбнулся: – Меня тут так назвали.

– Да ну! Кто? – Я даже привстал от восхищения.

– Помог, понимаешь, одной галерее. Слушай, есть одно дело. Есть один клиент, короче. Сможешь ему растолковать, что там написано, в книгах в смысле? Что за писатель, когда жил, про кого написал? В двух словах. Возможно такое?

– Что автор хотел сказать своим произведением, – добавил я, подавив зевок.

– Именно, – ответил Павел с ноткой восхищения, показавшего, что я верно угадал требования «клиента».

– Ну и кто он такой, чем занимается? – осведомился я.

Павел прошелся по комнате опустив голову, посмотрел в окно, опрометчиво отвернув штору, с которой посыпалась пыль, как снег с зимней елки, и вспорхнула перламутровая моль.

– Да это я, – произнес он, улыбаясь смущенной и вместе с тем счастливой улыбкой человека, делающего сюрприз, прежде всего приятный ему самому. – Я.

– А тебе-то зачем?

– Нужно, – коротко сказал он. – Мне нужно. Табула раза, – неожиданно произнес он с изяществом младшего Катона.

– Как ты сказал? – переспросил я озадаченно.

Он повторил.

– Кто же это тебя научил таким словам?

Паша порылся в кармане и вручил мне затасканный, потертый на сгибах листок, на котором была начертана транскрипция этого древнего изречения.

– А то я как баран, – мужественно признался Павел. – Москва все-таки и вообще…

– Да ну. Глупости. – Я снял с полки несколько увесистых томов. – Вот, – сказал я и хлопнул ладонью по переплету, – «Война и мир»… – Я вопросительно взглянул на него.

– Слыхал, – кивнул он, но книги не принял.

– Ты что, читать не умеешь? – рассердился я.

– Умею вроде, – как-то не слишком уверенно произнес он, – но не могу. Даже газет не читаю. Только платежки – еще куда ни шло.

Некоторое время я раздумывал. Делать мне, если не считать смертельно надоевшей дипломной работы, было решительно нечего. Здесь должен признаться, что склонность к безделью и по сей день является отличительной чертой моего характера; в ту же пору я наслаждался свободой вдвойне, так что был готов во всякое время к любым услугам. Бесспорно, невозмутимость моего болота была мне очень дорога, почти как настоящим лягушкам, но все чаще меня посещала мысль, что жизнь – хитрющая из иллюзий – крадется прочь за моим немытым окном, а за ней вприпрыжку бежит молодость. Я не на шутку стал опасаться навсегда почить в обществе плохо освещенных химер да полумифических героев, скупо прописанных на едва сохранившихся скрижалях истории. «В последний раз», – шептала обманщица шорохом осеннего ветра, шелестом приговоренных листьев. В домах напротив зажигался свет. Свет заката таял далеко в небе, под сенью сиреневых облаков.

– Хорошо, – сказал я, – я тебе помогу. Хотя и не понимаю, зачем тебе это нужно.

Когда он ушел, я долго сидел в темноте и, время от времени прикладываясь к чашке с остывшим чаем, вспоминал другие ночи: черные ели под Гайжюнаем, широкие просеки, уложенные бетоном, и на них поднявшие хвосты самолеты, гудящие, как майские жуки.


Для меня началась другая жизнь – жизнь с обязательным двухчасовым круговоротом. По утрам я продолжал свои исследования, а в перерывах освежал в памяти подробности фабулы того или иного шедевра отечественной словесности.

Заниматься у меня в комнате или где-нибудь еще Разуваев решительно отказался, не выдвинув против этого никаких серьезных причин. Мне, впрочем, причуда эта пришлась по душе – я и раньше замечал, что думать лучше во время движения. Дорога приносила неожиданные мысли; ко всему прочему, моя келья мне осточертела.

Каждый день, но в разное время за мной заходил Павел, и мы спускались к его внушительному автомобилю, который сделался нашей аудиторией. Чапа, оказавшийся добродушным парнем атлетического сложения примерно наших лет и приверженцем того стиля в одежде, который в последние времена побил у нас все рекорды моды и который принято называть спортивным, выводил машину из тесных переулков на волнистую грудь Садового кольца, и мы по два часа, что называется, наматывали круги или увязали в пробках под тихий, шелковый шелест мотора.

– С чего начнем? – спросил я, чувствуя себя настоящим миссионером.

– Тебе лучше знать, – резонно ответил Павел. – Ты только объясни сначала, зачем вообще все это нужно – ну, искусство там и все такое.

– Очень просто, – без запинки начал я, – одним нужно, чтобы избавиться от скуки, вторые подражают первым, а третьи… ну вот тебе зачем-то ведь нужно?

– Нужно, конечно, – согласился Павел. – Но я не знаю зачем.

– Вообще-то считается, что искусство изменяет мир и делает человека добрей и достойней собственного разума, – с расстановкой проговорил я, а подумав, добавил: – Кроме того, иногда за это можно получить неплохие деньги.

– Неплохие – это сколько? – деловито подхватил он.

– По-разному. – Я подивился такому вопросу. – Зависит от времени и места.

Конкретных и знаменитых сумм я пока не называл, ибо не мог же я в самом деле погружать в филологическую премудрость человека, не способного в правильном порядке перечислить буквы родного алфавита.

– Да, – вспомнил я в предисловии, – и еще… Искусство призвано привести человеческое устройство в согласие с замыслом Творца.

– Это кто еще такой – Творец? – наивно поинтересовался Разуваев. – Бог, что ли?

– Бог это, бог, – не выдержал Чапа и даже раздосадованно качнул своей коротко стриженной головой.

– Помолчи, – сказал Павел и обратил на меня вопрошающий взор.

– Так и есть, – подтвердил я, кивнув на Чапу. – Он правильно сказал. Только никто хорошенько не знает, в чем этот замысел состоит.

– Ну, это-то понятно, – удивился Павел. – В том, чтобы все было хорошо.

– Что – все? – переспросил я.

– Ну как что? Все, – решительно пояснил он. – Чтоб небо не падало, короче.

– Ладно, – решил я, – черт с тобой, открою секрет: искусство – это как зеркало. Человечество любит смотреться в зеркала. Считать свои морщины, так сказать. Само по себе изображение ничего не может, – прибавил я со вздохом.

– Чапа, понял что-нибудь? – спросил Павел.

– А как же, – ответил Чапа, круто бросая автомобиль в щель между двумя вишневыми «пятерками», на крышах которых по какому-то некодифицированному праву были прилеплены синие колпачки сирен. – Я сообразительный.


В одежде мой друг проявлял удивительную разборчивость и подавлявшее меня разнообразие. Пиджаки и галстуки, или иначе «гаврилки», сменяли друг друга как на подиуме, но один наряд всего более был ему по душе. Он состоял из черного ворсистого пиджака и тоже черной водолазки, бравшей, как кредиторы, за самое горло и подпиравшей подбородок, точно воротник инфанты, и имей Павел лицо поуже, а волосы потемней, он и впрямь походил бы на герцога Альбу с полотен великих испанцев. Поверх водолазки лежала короткая серебряная цепь – точь-в-точь знак отличия ордена Алкатравы[6]. Одетый таким образом, он чувствовал себя заметно свободней, и беседы наши в эти дни затягивались дольше обычного, обнаруживая живой характер и приобретая неожиданные направления.

Нельзя сказать, чтобы Чапа оставался равнодушным к нашей паралитературе. Иногда я замечал в зеркале заднего вида его веселые серые глаза в желтую крапинку, на мгновение отрывавшиеся от дороги, и усмешку, создававшую уверенность, что он проявляет к сумасбродным глупостям интерес больший, чем можно было в нем предположить по первому взгляду. Примечательно, что он как будто искал встречи именно с моими глазами, призывая в свидетели или приглашая разделить забавное наблюдение. Как бы то ни было, у меня рождалось чувство: он знает о своем хозяине что-то такое, чего я за ним не знаю или забыл за время семилетней разлуки.

Чапа был, видимо, больше чем водитель – Чапа был друг, поэтому, когда я однажды познакомил экипаж синего автомобиля с соображениями одного дипломата относительно пропорций счастья, глупости и любви, Чапа, к моему изумлению, осудил Софью с предельной жестокостью.

– Да сука, – мрачно сказал он. – Проститутки кусок. – Он поискал место, куда бы сплюнуть, потом нажал кнопку стеклоподъемника и выпустил наружу влажное доказательство своего возмущения.

Поначалу меня выводили из себя комментарии такого рода, но я же не был убежденным профессором, поэтому быстро привык и почти перестал обращать внимание на эти замечания. Однажды я все-таки рассердился и спросил напрямик:

– Слушай, ты вообще кроме «Маши и медведей» читал что-нибудь?

– Читал, – спокойно ответил Павел и загнул мизинец. – Таможенный сборник – раз, Уголовный кодекс – два…

– Новый, – добавил Чапа с глупым смешком.

Больше никаких вопросов я не задавал и, как умел, делал свое дело.


Мы продвигались довольно быстро и через месяц с небольшим докатили уже до «Мертвых душ». Здесь Павел выслушал меня особенно внимательно, еще внимательней слушал Чапа. Оба они были серьезны, как аспиранты на лекции опального гения, затравленного властью рабочих и крестьян.

Единственным, что мешало мне излагать свое прочтение классики, были беспрестанные телефонные звонки, вторгавшиеся в наш тенистый мирок с систематической назойливостью, и я, кажется, думал о том, что если эти звонки и есть ключ к успеху и неотъемлемый его атрибут, то мне, пожалуй, никогда не разбогатеть. Порою они надолго затыкали мне рот и буквально вышибали нас из круга – тогда надо было куда-то мчаться, и мы ехали, ныряя в повороты и блуждая в разломах центра, или неслись к окраинам, наперегонки с торопливостью прочих участников движения.

Чичиков им понравился, им было понятно, чем он занимался и чего, в сущности, хотел от своей неугомонной жизни.

– Был у меня один приятель, – сказал как-то Павел, – так он в Восточной Сибири банки прогоревшие скупал. Неплохо наживал, – прибавил он после долгого раздумья. – Ну и что с ним дальше было, с этим Чичиком?

– Кто бы знал? – вздохнул я.

– А моего грохнули, – сказал Павел задумчиво. – Он вышел из дома, его прямо у машины расстреляли. Он по земле катался, все равно достали. Под колеса прятался. Семь дырок сделали… Правда, не сразу умер.

– Искусство условно, – твердил я после каждого похожего заявления, однако под крышей синего германского автомобиля верили мне плохо.

Постепенно мы перешли на вечерний график. К ночи мы колесили без всяких помех, бездумно разглядывая город, с которого темнота и пустота как будто стирали тщеславный грим и косметику процветания. И он походил на стареющую женщину, принявшую ванну, чтобы отойти ко сну. За отсутствием людей, ежедневно прикрывавших эту наготу, становился заметен мусор, убожество витрин, голые и чахлые деревья – сбитые на обочины пасынки и падчерицы жестокого города, пучки трещин на грязных стенах, отвалившаяся штукатурка на цоколях и неумытые окна зданий.

С огромных подсвеченных щитов улыбались в никуда яркими губами рекламные герои, на время ночи утерявшие свою власть над погруженными в сон миллионами, и тщетно всматривались честными, пристальными глазами в безлюдную дорогу, и оттого их беспомощные улыбки вызывали еще большее недоумение.


Павел преуспел, а точнее, как он сам говорил, нажился случайно, как это тогда произошло со многими. Немало соотечественников однажды буквально обнаружили себя состоятельными людьми и удивились, до чего же это просто.

Его криминальный брат большую часть времени проводил на родном берегу в черноморских портах, где встречал плывущие из Турции сухогрузы с контейнерами медикаментов, а Павел размещал их в столице и в прочих населенных пунктах, где еще звучала русская речь. Краем уха я слышал, что у этого родственника имелись чрезвычайно выгодные договоры о поставках обезболивающих препаратов для МЧС – контракты, способные озолотить даже прирожденного ленивца.

Поддавшись настояниям «семейного» интереса, Павел перебрался в Москву. Он быстро осмотрелся, благоразумно отложив на потом удивления и восторги. Москва ему, в общем, понравилась. По своей природе он был человек деятельный, в его глазах не существовало проблем, которые казались бы ему неразрешимыми. Москва же была способна закружить в вихре движения и надежд и менее расположенную к тому натуру. Все здесь создавало убеждение, что и ты как-то причастен к безостановочной суматохе, плоды которой погружали совесть в летаргический сон.

С другой стороны, причерноморский юг чем-то сходен со столицами – там всегда ощущалось приторное дыхание если не свободы, то по крайней мере ее предчувствия, и дух кустарной предприимчивости как будто обитал в виноградных лозах, которыми южные жители затеняли свои цементные дворики.

Каждое лето отдыхающие, рассеявшись по побережью, приносили с собой признаки нервного, нездорового родства с северным средоточием главного смысла и результатами поползновений слабого ума, а море, равнодушно ворочая щебни тяжелыми волнами, приглашало к фантазиям и давало понятие о далеких манящих государствах. Но отдыхающие уезжали: запыленные поезда мчали их на север, самолеты оставляли в небе призрачные, тающие на глазах следы, а Павел оставался и мог только гадать, с какими божествами ведут они беседы, вернувшись домой, и какие тайны поверяют им эти божества, обитающие по соседству.

Кроме меня в Москве у него были уже и другие знакомые. Кое-кого из них я видел. Один носил часы за двадцать семь тысяч долларов или около того.

– А что в них такого? – поинтересовался я.

– Очень удобно сидят на руке, их и не чувствуешь совсем, – доверительно сообщил он и даже оголил запястье, чтобы я мог хорошенько разглядеть это дорогостоящее достоинство. – Видите?

– Как будто, – выдавил из себя я, сдерживая икоту.

Одевался он так же, как и Павел, словно живал уже однажды – в эпоху Возрождения. Нос у него был сломан и в середине утолщался и как будто вилял на одутловатом лице, огибая некое незримое препятствие. Его пиджак плохо сходился на животе, а тыльная сторона коротких пальцев служила почвой какому-то рыжему кудрявому мху.

– Горохом торгует, – со смехом сообщил Павел, когда мы остались одни. – Наш, из Краснодара пацан.

Благодаря Павлу в ту зиму я побывал во многих местах, куда бы самостоятельно не попал ни за что, и повидал многих людей, на которых при других обстоятельствах не обратил бы сугубого внимания. Впрочем, всего скорее, эти люди рассуждали точно так же.

Другой его приятель был беззаботный гуляка. Он играл в букмейкерской конторе, располагавшейся в подвале где-то в районе Трубной площади. Он был полноват, с лицом нежным, как у девушки, а может быть, как у евнуха, и только редкая крапинка и синеватый отлив на подбородке выдавали искомую сущность. Дела его, скорее всего, были никудышные. Однажды я отчетливо услышал, как он сказал какому-то парню с тусклым ленивым взглядом из-под прикрытых свинцовых век:

– Предков разменивать буду. Моя доля – пятьдесят штук… На полгода хватит, а дальше в петлю. – Он вздохнул и недоверчиво понюхал пальцы обеих рук, а потом так же недоверчиво посмотрел на стоявшую перед ним пивную кружку и раскрытый пакетик чипсов.

Но не о них речь – эти связи были вполне бескорыстны. Павел стремился приобщиться к культурным пластам всякой глубины залегания. Далекая столица издавна пользовалась его уважением – она представлялась ему сокровенным оазисом. Каким-то образом, непонятным прежде всего ему самому, он то и дело обнаруживал себя в знакомстве с блистательными москвичами и теми, кто уже готовился вычеркнуть из памяти и паспорта менее звучные названия мест своего рождения. Откуда они брались, где и как сводил он с ними дружбу, он зачастую затруднялся мне объяснить: просто оказывались рядом; были и такие, которые находили его сами. Они величали его по имени-отчеству и давали понять, что не сегодня-завтра станут прибавлять еще имена деда и прадеда – для пущей важности. Люди эти представляли разные направления и методы творческих поисков всех видов искусств, но цели их были едины. Почти все они докучали ему ежедневно, отнюдь не ленясь злоупотреблять смертельно перегруженной телефонной сетью и терпением Аллы, весьма, впрочем, ограниченным.

Пользуясь его открытостью, известной простотой и невежеством, они пытались вызвать в его душе сочувствие к судьбе отечественной культуры и порадеть за нее кошельком. Их не смущал даже его облик, не имеющий ничего общего с их смутными идеалами, и род занятий, добросовестные размышления над коим запросто изнуряют натуру, чересчур обремененную атавистической моралью.


  • Страницы:
    1, 2, 3