Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранные произведения в двух томах(том второй)

ModernLib.Net / Публицистика / Андроников Ираклий / Избранные произведения в двух томах(том второй) - Чтение (стр. 5)
Автор: Андроников Ираклий
Жанр: Публицистика

 

 


      …Мы всегда жили большой актерской семьей, в которую входили и оперные. Я лично очень дружил с Леонидом Витальевичем Собиновым. И сейчас, между прочим, расскажу вам забавную историю.
 
      Надо знать, что до революции у московского Большого театра и у московского Малого театра костюмерная была общая. А все находили, что у нас с Леней Собиновым одинаковые фигуры. Поэтому, невзирая на то, что Собинов служил в Большом, а я в Малом, на нас двоих сшили один костюм – для Ромео… Споет Собинов в «Ромео и Джульетте» Гуно – волокут этот костюм в Малый театр. Я его немножечко ушью в поясе (у Лепи талия была пошире моей!) и выхожу играть Ромео в трагедии Шекспира. А в последнем акте меня уже тычут в спину: «Отдавай обратно костюм – завтра Собинов снова поет Ромео…» А потом он встречает меня, и начинается:
      «Кто тебе позволил ушивать наши портки? Чувствую вчера: не могу опереть голос – не набираю дыхания. В антракте гляжу – портняжничал! Я велел распороть! Только тронь теперь!… Соскочут? Ничего не соскочут!… Не мое дело,- надуй пузо и выходи!…»
      – …В то время, когда я слышал,- Остужев пальцем легонько касается уха,- я очень любил бывать в опере. И мог бывать сравнительно часто. Потому что в молодые годы мне поручали такие большие роли, что через двадцать минут после начала спектакля я уже шел разгримировываться. Закатят мне, например, в первом акте пощечину. И я скрываюсь. На сцену больше не выйду. И мог бы скрыться в Большой театр. Или, скажем, проткнут меня в первом акте шпагой на поединке. И я мертвый. И могу мертвый сидеть в Большом театре. Либо меня разыскивают по ходу пьесы, чтобы вручить мне большое наследство. А я об этом не знаю. И могу не знать тоже в Большом театре. Но па спектакли, в которых пели Алчевский, Нежданова, Собинов, билеты всегда нарасхват. И прежде чем у нас в Малом вывесят репертуар на следующие полмесяца, в Большом – ни одного места. И не достать.
      H тогда я решил воспользоваться тем, что у Большого и Малого не только костюмерная была общая, но и дирекция была общая. А возглавлял ее очень воспитанный и подтянутый старичок – генерал в отставке фон Бооль.
      Добился приема, рассказал ему о своих затруднениях. Он при мне приглашает чиновника и главного капельдинера и говорит:
      «Благоволите пропускать господина Остужева на все спектакли Большого театра, в любое время, кроме дней тезоименитств их императорских величеств…»
      Отпустил иx и обращается ко мне:
      «Постоянного места, господин Остужев, я вам не могу предоставить. А разрешаю бывать запросто – за кулисами.
      – Какое счастье!…- Остужев смыкает руки и прижимает их к сердцу.- Он лишил меня почетного права задирать башку в заднем ряду артистической ложи, откуда ни черта не увидишь. Вместо этого я получил разрешение прибегать в любой час за кулисы Большого театра и, стоя рядом, следить за игрой величайших мастеров русской оперной сцены. Это было для меня настоящей школой!
      Видите ли, дорогой!… Ученый, писатель, композитор – они творят в тиши своего кабинета. Поэт, который хочет создать свои строфы, находит уединение даже на улице. Но актер,- и в том числе великий актер, который готовится выйти на сцену, чтобы создать неповторимый образ,- он перед началом спектакля чувствует себя за кулисами как на базаре! Все лезут к нему, чмокаются, берут под руку, нашептывают жирные анекдоты… И я всегда понимал, какое страдание для такого актера, как, скажем, Федор Шаляпин, ежесекундно отвлекаться перед началом спектакля на пустяки. И хотя я был с ним знаком, если он занят в спектакле, никогда не лез кланяться. Увижу – и отойду в сторонку. Я понимал, что он простит мне эту невежливость.
      Но я не мог отказать себе в наслаждении наблюдать, как Шаляпин гримируется!… Оооооооооо!!!!!!!! Мир не видел такого гримера!!!
      Вообще говоря, каждый актер должен был бы гримироваться сам. Рассчитывать на руку гримера – все равно, что надеяться на то, будто вы можете выразить на моем лице волнующие меня чувства. Попробуйте! Не выходит? То-то!… Ну, а уж лучше Шаляпина никто не мог знать, как поведет себя его физиономия на предстоящем спектакле. Это же был великолепный художник! Бывало, после спектакля едет с друзьями в ресторан, и, пока лакеи тащат всякую всячину, он вынимает из кармана цветной мелок и начинает рисовать па крахмальной скатерти разные морды – карикатуры, автопортреты, эскизы своих гримов. А каналья ресторатор под видом, что скатерть не чиста, тащит другую, а ту, что с рисунками, загоняет поклонникам.
      В тот вечер, когда Шаляпин выступает в Большом,- я житель кулис. Встану тихонько у дверей его артистической и наблюдаю, как он работает.
      А он сидит раздетый до пояса перед тройным зеркалом-складнем, смотрит на себя недовольно, хмыкает и моргает своими белыми ресницами.
      Перед ним на столике лежит черная курчавая борода – огромный вороной клин с вырезанными треугольниками на щеках: он поет сегодня партию свирепого военачальника Олоферна в опере Серова «Юдифь»…
      Корпус Остужева чуть подался вперед – и уже не Остужева вижу я, а Шаляпина перед зеркалом: дерзкий вырез ноздрей, крутую шею, обнаженный могучий торс…
      А голос рассказывает:
      – Потрогает, помнет свою физиономию, чтобы узнать, из чего она у него сегодня сделана, встряхнет бороду, прикинет к лицу. И щурится…
      Кончики пальцев Остужева подперли складку под нижней губой – ассирийская борода! Насупилась бровь – сверкнул яростный взгляд Олоферна,… Бровь поднялась, ушли руки – снова Остужев.
      – Налюбовался,- продолжается неторопливый рассказ,- придвинул карандаши, краски, начал класть смуглый тон, клеить черные – стрелами – брови… Удлинил разрез глаз, вытемнил ямки у переносья… Нахмурился…
      И опять в ясном взоре Остужева смелое выражение светлых шаляпинских глаз. Руки поднесли к лицу воображаемую бороду – блеснули грозные очи ассирийца.
      – Кашлянул – прокатил голосом первую фразу:
      «А… гхм… они тебя скрывают… хгхы… эти соб-баки… черррви…» (Намеком возникла в рассказе фраза, испробованная тогда Шаляпиным!) Не отнимая от лица бороды, Шаляпин опустил голову, поднял бровь, глянул искоса – смотреть страшно!… Отложил. И большим пальцем от крыла ноздри повел к углу рта жестокую коричневую складку!
      А в комнате… полно народу! Какие-то субъекты в смокингах и во фраках, с крахмальными пластронами гогочут, сообщают последние театральные сплетни, демонстрируют друг другу циферблаты своих часов… Только не курят ему в лицо!
      А он иногда обернется к ним, бросит реплику… И снова занимается своей бородой. Подклеит. Повертит головой во все стороны. Оторвет. И вот здесь, под глазами, нарисует большие синие треугольники.
      Вдруг к нему подходит ларинголог – горловой врач. Испрашивает:
      «Феденька! Мальчик! Как твое горлышко?»
      «Ничего, в порядке!»
      «Ну, не ленись, детка! Покажи мне свою глоточку!»
      «На, смотри! Ахааааааа…»
      И тогда все, кто был в комнате, перестали брехать, подошли к Шаляпину и, оттесняя друг друга, стали заглядывать ему в рот. И выражали при этом бурные одобрения. А он очень спокойно показывал:
      «Кто еще не видал?… Ты? На, гляди!»
      Наконец он прогнал их. Они отошли в свой угол, встали в кружок, как оперные заговорщики, и начали обсуждать виденное. О, горе!… Из тех слов, которые я мог расслышать за порогом, я понял, что пропустил нечто сверхъестественное, чего уже, может быть, никогда не увижу. И тогда я оторвался от косяка, вступил в комнату, робко приблизился к Шаляпину и сказал:
      «Федор Иванович! А мне нельзя? Посмотреть?»
      Он повернулся:
      «А ты где был-то?… У дверей стоял?… А чего ж не подходил?… Побоялся?… Маленький!… Гляди не заплачь! Ты что, один остался непросвещенный? Жаль мне тебя, темнота горькая!… Так уж и быть – посмотри!»
      Раскрыл рот…
      Остужев делает долгую паузу. Потом выкрикивает, с жаром:
       Вы не знаете, что – я – увидел!!!
      Выставив руки, словно предлагая наматывать на них шерстяные нитки, он округляет ладони, соединил кончики пальцев – руки встретились; оглядел образовавшееся внутри пространство, дал мне налюбоваться, глядя в глаза мне, крикнул звонко, отрывисто:
      –  КРАТЕР!!!
      Полная напряжения пауза – и снова яростный возглас:
      – Нёбо?!.
      Из ладоней образуется круглый свод:
      –  КУПОЛ!!!Он уходит под самые глаза!… И вот под этим куполом рождается неповторимый тембр шаляпинского баса!… Язык, как морская волна в знойный полдень, едва зыблется за ожерельем нижних зубов… И ВО ВСЕЙ ГЛОТКЕ НИ ОДНОЙ ЛИШНЕЙ ДЕТАЛИ!…Она рассматривается как сооружение великого мастера! И я не могу оторвать глаз от этого необыкновенного зрелища!… Наконец Шаляпин закрыл рот и спросил:
      «Ты что? Не нагляделся еще?… А чего ты так выпучился? Не бойсь! Не проглочу! А теперь ступайте отсюда все! Работать не даете! Осточертели! Дьяволы!…»
      И все, толпясь, вышли.
      И я выскочил из артистической, пристроился в кулисе, видел, как мимо, шумно дыша, прошел Шаляпин в сандалиях, с золотыми браслетами на голых руках, в золотой диадеме, в шелках и в парче – словно отделился от вавилонского барельефа. Потом услышал, как в зал, расширяясь и нарастая, полетел раскаленный шаляпинский звук… Слушал, смотрел… И не мог отделаться от представления об этом огромном поющем раструбе. Особенно в те мгновения, когда Шаляпин брал верхние ноты и язык дрожал у него во рту.
      …Кончился спектакль. Приезжаю домой. Первое, что я делаю,- беру зеркальце, чтобы посмотреть, какая у меня глотка!… ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ, ЧТО -Я УВИДЕЛ!!!
      Остужев складывает два указательных пальца и чуть раздвигает их:
      –  ГОРДО ПИВНОЙ БУТЫЛКИ!…Нёбо?! ПОТОЛОК В ПОДВАЛЕ!…Язык?… Как КУЛАКторчит во рту. А дальше – потемки дремучие!…
      На другой день встречаю в Камергерском приятеля – очень культурный человек, окончил консерваторию, много писал о певцах. Рассказываю:
      «Был за кулисами у Шаляпина – непостижимое чудо природы!… Гортань, – показываю,- во!… Нёбо – во!…»
      Никакого эффекта! Не ахнул, не улыбнулся… Потом говорит:
      «Тебе, дураку, это внове. А нас, людей сведущих, этим не удивишь. Я горло Шаляпина знаю. Согласен с тобой – это чудо! Но не природы! Это – чудо работы, систематической тренировки… У Шаляпина от природы – великолепный бас,- редчайшие связки! И обыкновенная глотка. Но его первый учитель пения, Усатов, специальными упражнениями сумел поднять ему мягкое нёбо, расширил стенки гортани, он выучил Шаляпина – ну как бы тебе объяснить? – полоскать горло звуками…
      Я когда-нибудь покажу тебе принцип упражнений, которые помогли Шаляпину отшлифовать дар природы… Слушай, Шаляпин – человек -шекспировского таланта, тончайшей интуиции, глубокой художественной культуры, высочайшей требовательности к себе и к другим… Шаляпин – вокалист, для которого технических пределов не существует. Это великий труженик, при этом вечно собой недовольный… Бросьте вы все болтать про чудо природы, выдумывать, будто Шаляпин сразу родился великим певцом, что он ничего толком не знает и ничего не умеет, что на него во время спектакля нисходит непонятное озарение… Все разговоры: «Шаляпин прогнал», «Шаляпин скандалит», «Шаляпина беспокоит, «зазвучит» или не «зазвучит» вечером» – это толки ничтожных сплетников, пошляков, которым хотелось бы разменять его золотой талант на медные пятаки в искусство… Брал бы лучше пример – с Шаляпина! Голос, которым владеешь в совершенстве,- сокровище не только в опере, но и в драме… Почаще вспоминай Федора Иваныча! Нам многому следует у него поучиться!…»
      – Разговор происходил…- Остужев припоминает,- в тысяча девятьсот… девятом году, дорогой. Около сорока лет назад… Я использовал этот совет и с тех пор систематически упражнял горло. Вы сами часто выступаете с эстрады – для вас это должно представлять интерес. Взгляните!…
      Остужев разинул рот… Гляжу: нёбо – высокая арка. Как подъемный мост, опустился язык, открыв вход в огромный тоннель. Горло? О нет! Не горло вижу я – сооружение великого мастера! И не могу отвести глаза от этого необыкновенного зрелища!
      Закрыв рот и видя, что я сижу удивленный – и этим рассказом, и видом этой гортани, Остужев победоносно, но скромно перекинул через руку мохнатое полотенце, взял мыльницу и, прикрывая отсутствующий на больничной пижаме галстук ладонью, отправился умываться на ночь.
      Как только он вышел, я поспешно выдвинул ящик из тумбочки возле кровати, достал зеркальце, открыл рот…
      Вы не знаете, что увидел я!… Бугор языка, сзади – потемки. И никаких перспектив!
      С того времени я тоже стал упражнять горло. Недавно смотрел – пока демонстрировать нечего.
      Ну что ж!… Не все пропало еще. Посмотрю через сорок лет!…
 

1949-1959
 
ОШИБКА САЛЬВИНИ

 
      Вы, конечно, уже догадались: мне было интересно узнать, как Остужев – замечательный исполнитель роли Отелло – расценивал других исполнителей этой же роли. А из истории театра я знал, что в конце прошлого века на сцепе московского Малого театра гастролировал знаменитый итальянский трагик Томазо Сальвини. Я собираюсь спросить Остужева, как трактовал Сальвини роль мавра, памятуя и ту молву, что дошла до нашего времени, и главу о Сальвини из книги К. С. Станиславского. Но Остужев понял уже, что я интересуюсь Сальвини, и поднимает ладонь.
      – Я слышу,- говорит он очень тихо, невнятно, как большинство глухих, когда отвечают па ваш вопрос или произносят фразы делового характера (когда он рассказывает, он говорит безо всякого напряжения, так звучно, что его можно было бы слушать на стадионе!).- Вы хотите, чтоб я рассказал о Сальвини? Мне нетрудно. Я играл вместе с ним в одном спектакле – в «Отелло»… Да-да! – утвердительный наклон головы.- Сальвини играл Отелло. А мне незадолго до этого поручили роль Кассио… Сальвини играл по-итальянски. А мы, Малый театр,- по-русски. Это не мешало нам хорошо понимать друг друга…
      Вы, наверно, хотите узнать, каково мое отношение к Сальвини? «Понравился?» «Не понравился?»… Скажите: я угадал?… Вы не последний и нe были первым, задавая этот вопрос! Ответить на него коротко – «да» или «нет» – очень трудно. Но поскольку времени у нас с вами вдоволь и сегодня к нам никто уже не придет, кроме дежурной сестры, которая потушит свет и запретит нам болтать, я постараюсь дать о нем более полное представление.
      Видите ли, дорогой! Когда я был тринадцатилетним мальчишкой в Воронеже и обучался в железнодорожных мастерских размахивать кузнечным молотом и ездить на паровозе, у меня не было возможности прочесть сочинения Шекспира.
      Но у меня был знакомый, очень влиятельное лицо в Воронеже (по сравнению со мной). Потому что ему уже исполнилось в то время четырнадцать и он обучался в гимназии, а, кроме того, был сыном состоятельного нотариуса.
      Вот этот парнишка прочел где-то «Отелло» Шекспира и при встрече пересказал мне содержание этой пьесы своими словами в продолжение каких-нибудь десяти минут, из чего вы легко можете сделать вывод, что это не был дословный перевод прославленной трагедии… И, тем не менее, выслушав его, я пошел под железнодорожный мост – и заплакал. Так жалко мне стало этого благородного Отелло. С тех пор это мой любимый герой…
      Слушайте! Он – самый искренний, самый умный, самый человечный во всей пьесе! А его чаще всего играют тупым ревнивцем. Пошел, начиная с третьего акта, рычать страшным голосом и ломать вокруг себя мебель!… Я никогда не мог постигнуть смысла такой трактовки. Ведь ревность – не трагедия в высоком смысле слова. Страдания ревности никогда, никого и ничему еще не научили, никого не обогатили душевно. Ревность – это каждый раз частное чувство. Это чувство низменное, зависть, причиной которой является живое лицо. Не мог Шекспир, поэт Возрождения, проповедник свободы человеческих чувств, воспеть и возвысить темную страсть. Не поверю!
      А вот наш Пушкин – он не был театральным режиссером, а в нескольких строчках сумел объяснить весь шекспировский замысел: «Отелло – не ревнив. Он – доверчив…»
      Какая это правда! Какая тонкая и умная правда! Какой молодец наш Пушкин! Какой это талантливый человек. В любой области, даже в той, которая не являлась его специальностью, он сумел сказать новое и оставить глубокий след.
      Конечно, доверчив! Как все сразу становится ясным!… Человек по своей человеческой сути должен быть доверчив. Но как часто от излишней доверчивости погибали – не отдельные люди, а целые народы и государства! Вот это трагедия! Человек должен быть доверчив – и не может быть доверчив до конца, пока в мире существуют зло и обман, желание одних людей попрать и уничтожить других. Вот это настоящая трагедия!…
      Доверчивость трагична, если ты наивен или беспечен, если не понимаешь, с кем ты имеешь дело. И вот этой способности – понимать людей – был лишен несчастный Отелло! Бедный человек!…- На глазах Остужева выступают слезы.- Он ничего не понимал в людях! Ну как можно было поверить этому негодяю Яго? Ведь тут сказалось легковерие Отелло, если хотите,- даже какая-то ограниченность, которая делает его похожим на младенца. А это заставляет еще больше жалеть его!
      – А те,- помолчав, продолжает Остужев,- кто играет Отелло-ревнивца, не обращают внимания на другую очень важную особенность пьесы. У Шекспира сказано: «венецианский мавр». Мавр – это человек великой древней культуры, которая может спорить с культурой Венеции. А им это слово ничего не говорит. Для них это синоним первобытности. Для них важно: «мавр»? «ревнив»? – значит, он черный дикарь. Значит, можно играть не мавра, а готтентота, бушмена – первобытного человека среди цивилизованных европейцев. А это разрешает надеть курчавый парик, намазать физиономию сажей – будут лучше сверкать белые зубы и устрашающие белки…
      Я лично никогда не разделял такого толкования Отелло. И поэтому Сальвини, густо вымазанный черной краской, с большими усами, которые он не сбривал и не заклеивал, не вяжется с моим представлением о том, каким должен быть этот благородный герой. Но голос!!! – По лицу Остужева пробегает усмешка, полная сожаления по отношению к собеседнику.- Вы никогда не слышали такого голоса и, я боюсь, не услышите!… Когда Сальвини в первый раз вышел для репетиции на сцену Малого театра, почтительно поклонился нам и бросил первую реплику топом спокойным и удивленным, деревянный пол сцены начал вибрировать. Можно было подумать, что заиграл орган… Он говорил вполголоса. Но это «вполголоса» в каждой груди вызывало сладкую дрожь, звучало, казалось, даже в мягких складках бархатных драпировок, переполняло театр… Вообще он играл великолепно, очень темпераментно, очень умно, неожиданно, тонко. Казалось, что он впервые во время спектакля узнал об утрате платка и, бросив текст роли, говорит уже от себя. Публика с ума сходила, вызывала его неистово. Многие кидались за билетами, чтобы снова видеть его!… Аааа!…
      Следующий спектакль многих разочаровывая: это было полное повторение прежнего – до малейших деталей. То, что в первый раз казалось такой удивительной находкой, такой неожиданностью, раскрывалось как рассчитанное и закрепленное вдохновение. Все отточено, тысячу раз проверено перед зеркалом… Ни малейшего отступления – ни в чем! Никакой импровизации – ни в жестах, ни в интонациях… И – при этом поразительная простота, естественность поведения на сцене!… В первый раз я видел такое!… Потому что актер лепит образ каждый раз как бы заново! Пусть эти слепки будут похожи один на другой, как близнецы. Но ведь нельзя же каждый раз рождать одного и того же ребенка! Тут у Сальвини был какой-то просчет! Непосредственное переживание на сцене у него не рождалось. И тем не менее даже рентгеновский глаз Константина Сергеича (Станиславского!) принял это великое изображение страсти за самую страсть! Нарисованный огонь – за настоящее пламя! Он обжегся, прикоснувшись к пожару, бушующему на полотне!… Это величайшее искусство – то, что дал нам Сальвини! Но второй раз опытный зритель не ошибется. А слезы, каждый раз порождаемые на сцене непосредственным душевным волнением, будут трогать всегда!
      В смысле непосредственности был очень интересен Таманьо – итальянец, который приезжал на гастроли в Россию и пел на сцене Большого театра партию Отелло в опере Верди. О, это был превосходный Отелло!
      Надо вам сказать, что Таманьо обладал великолепным героическим тенором и настоящим артистическим темпераментом. Но он пришел на сцену, не владея актерской техникой, без которой Отелло не вытянешь ни в драме, ни в опере. А вокальную партию проходил с ним сам Верди – в ту пору уже глубокий старик.
      Наблюдая на репетиции, как Таманьо в последней сцене пытается изобразить самоубийство Отелло и не может освободиться от ходульных приемов, Верди обратился к нему и сказал:
      «Синьор Таманьо, одолжите мне на минуту кинжал».
      Взяв клинок в правую руку, он дал знак дирижеру, слабым голосом пропел последнюю фразу и коротким ударом поразил себя в грудь. Все выкрикнули беззвучно:
      «Ааа!…» – всем показалось, что клинок вышел у него под лопаткой. Никто не мог шевельнуться… Верди побелел, выдернул кинжал, сделал глубокий вздох и, протягивая руку к Дездемоне, а другою захватив рану, стал подниматься по ступенькам алькова, не дотянулся, стал оседать, оседать – рухнул, раскинув руки… и покатился с возвышения на авансцену!
      Все кинулись, чтобы поднять прославленного маэстро, убежденные, что видели смерть.
      Верди встал, отклонив помощь, поднял кинжал и, возвращая его Таманьо, сказал:
      «Я думаю, что вам будет удобнее умирать так».
      Не удивительно, что он сумел научить его! Когда Таманьо в третьем акте оперы начинал комкать и разрывать занавеску, из-за которой наблюдал беседу Кассио с Дездемоной, публика инстинктивно приподнималась от ужаса! Все верили, что сейчас совершится убийство! И что такойОтелло может задушить – и не только Дездемону, но и сидящих в партере!
      По всем правилам опытного рассказчика, Остужев делает паузу, чтобы я мог издать несколько восторженных восклицаний, потом продолжает:
      – Когда Таманьо выступал на сцене Большого театра, московские студенты, которые всегда знали все лучше всех, никогда не приобретали билетов на галерею. Они слушали его задаром – с Петровки. У этого молодчаги был такой голосина, что ему приходилось перед спектаклем шнуровать на голом теле специальный корсет, чтобы не вздохнуть полной грудью. Как вы знаете, на улице никогда не слышно ни оркестра, ни хора… но голос Таманьо проникал сквозь слуховые окна на чердаке. Если бы он не шнуровался, то, пожалуй, стены дали бы трещины, а какой-нибудь театр поменьше нашего Большого, того и гляди, загудел бы в тартарары!
      Остужев умолк. Может быть, я больше ничего и не услышу сегодня: ведь это же не рассказ, а припоминания… Нет, вижу но взгляду, что он вернулся к началу.
      – А про Сальвини я должен рассказать вам замечательную историю.
      Это было во Флоренции, где его страшно любили.
      По городу расклеены афиши: «Томазо Сальвини выступит в роли Отелло».
      Билеты расхватаны в тот же час, нельзя достать ни за какие в мире блага, потому что мальчики-перекупщики сегодня сами будут смотреть Сальвини.
      Театр переполнен за час до начала. В сущности, он мог бы уже не играть: в зале атмосфера триумфа.
      Наконец пошел занавес. Никому не интересно, кто и что там болтает: все ждут появления Сальвини. И не успел мелькнуть в кулисе край плаща Отелло, как публика устроила ему бешеную овацию. Сверкая белками, весь черный, Сальвини стремительно вышел и остановился посреди сцены, положив руки на эфес сабли… Аплодисменты как срезало! И сразу: топот! крики! мяуканье! Пронзительный свист в дверные ключи! Всё повскакало с мест! Всё ревет!!!
      Он понимает: случилось нечто ужасное!… Что???!!!
      Неторопливо обводит взглядом сцену… актеров… рукава своего камзола… Аа!!
      У него белые руки!…Он забыл их нагримировать!…
      Другой бежал бы со сцены!… Из города!… Из Италии!… Но этот?…
 
      Авторитет этого актера был так велик, что могучим жестом, исполненным какой-то сверхъестественной гипнотической власти, он сумел бросить публику на места, придавил, приковал ее к креслам! И в тишине, в которой можно было слышать дыхание, обратился к Сенату и начал свой монолог!… Никогда еще он не играл так просто и вместе с тем так возвышенно! Он рассказывал о том, как узнал Дездемону и впервые был одарен чистым счастьем… Он поправлял диадему на ее льняных волосах. Он склонял перед нею колено. Он пламенел к ней любовью. И при этом нарочно касался белой рукой черного бархата ее платья.
      Кончился первый акт. Второй, как вы знаете, происходит на острове Кипр. Первые явления: Яго, Родриго, Монтано. Сейчас должен выйти Отелло.
      Все, что сидело в зале, разинуло глаза и вытянуло шеи вперед, чтобы быть ближе к месту происшествия хотя бы на несколько сантиметров. Каждый боится пропустить его выход.
      И едва Сальвини появился на сцене, как в зале раздались невообразимые вопли! Публика ринулась к рампе, и кто-то уже швырнул в прославленного актера огрызок яблока! У него опять белые руки!…
      Тогда совершенно спокойно – под рев толпы – Сальвини – одну – за другой – снял – с рук – белые – перчатки – и отдал солдату!…
      У него – черные руки!…
      Оказывается: когда он в первом акте заметил, какой совершил промах, как только окончилась сцена, вышел за кулисы и тотчас послал в отель за парой белых перчаток. Тем временем намазал руки морилкой, подгримировал черным и, надев перчатки, вышел на сцену, сделав вид, будто он и тогда, в первом акте, тоже был в белых перчатках!
      Буря аплодисментов вознаградила его находчивость. Театр буквально ревел от восторга, скандировал: «Браво!…», «Саль-ви-ни!…», «Ви-ва!…».
 
      Все поняли, что он ошибся и ловко вышел из положения. И радостно простили ему эту ошибку. Но тем не менее каждый раз, приезжая во Флоренцию, Сальвини выходил в первом акте «Отелло» в белых перчатках. В других городах – с черными руками. А во Флоренции – только в белых перчатках. И мало-помалу все уверились, что и тогда было так! Что он и тогда вышел в белых перчатках. И ошибся тогда не он, Сальвини, а она, публика.
      Вот это самое поразительное, дорогой, из того, что может случиться в театре! Вы понимаете, конечно, что убедить публику могут многие актеры,- без этого не существовало бы сценическое искусство! Но переубедитьпублику – очень трудно. А чаще всего – невозможно. Один раз поверив во что-нибудь, она уже не захочет верить в другое. Она не хочет знать многих Гамлетов и многих Отелло. Она хочет знать одного Отелло и одного Гамлета в исполнении разных актеров. Вот почему так трудно переменить даже внешность, а тем более характер героя, которого зритель уже знает и любит. Вот почему так трудно ломать театральные традиции и предлагать свое понимание знаменитой пьесы. Это под силу только очень большому мастеру. И я рассказал вам эту историю, дорогой, чтобы вы правильно меня поняли.
      Сальвини был гениальный актер! Он поражал своей властью над публикой и своей сценической техникой. Это – тоже великое дело!…
 

1949-1959
 
РИМСКАЯ ОПЕРА

 
      А теперь речь пойдет о поездке в Италию, когда во Флоренции должен был состояться конгресс Европейского сообщества писателей и большой группе советских литераторов поручено было представлять на этом конгрессе нашу страну. Чтобы быть точным, скажу: в Италию ехала не одна группа, а две. Одна, числом поменее,- шесть человек,- оформлялась как официальная делегация и ехала за государственный счет. Другая, – «числом поболее»,- десять человек,- составляла туристскую группу и, естественно, ехала за свой собственный счет. Но по прибытии во Флоренцию участники туристской поездки не только могли, но должны были выступать на конгрессе, а затем,- уже в Риме,- участвовать в беседах за круглым столом с итальянскими литераторами.
      Я попал во вторую группу.
      Группа была отличная! Довольно сказать, что в нее входил Виктор Борисович Шкловский – человек бесконечно талантливый, неожиданный в ходе мысли, оригинальный, умный и острый. Со своим, очень своеобразным, стилем и в разговоре и в книгах. Уже давно пожилой, но полный энергии, живых интересов, очень контактный, добрый, неприхотливый. В таких поездках с ним очень легко и просто… Нет, группа была прекрасная!
      Когда мы узнали, что едем в Италию, то, посоветовавшись, решили немножко дополнить наш туристский маршрут. Мы – писатели. И в Милан нас не возят. Туда возят музыкантов, певцов. А нам тоже хотелось побывать хотя бы денек в Милане, а вечером – на спектакле «Ла Скала». В ту пору этот театр в Москве еще не бывал, и впечатления, которые мы жаждали получить, были бы, конечно, еще повей и острей, чем сегодня.
      Предложен был план: я от имени группы иду в «Интурист» и прошу, чтобы здесь, в Москве, от нас приняли дополнительную сумму в рублях, а что он – «Интурист» – договорится с итальянской туристической фирмой о том, чтобы она внесла в наш маршрут Милан и «Ла Скалу». Расчет был на то, что я сумею заговорить сотрудников «Интуриста».
      Я взялся за это дело и, лично считаю, что выполнил его довольно успешно. Через десять минут после появления моего в «Интуристе», по телефону стали отвечать:
      «Позвоните через двадцать минут, идет заседание». А к концу дня договорились с Италией: мы вносили в Москве нужную сумму в рублях, а фирма включала в нашу программу Милан и оперу «Тоска» с участием Марии Каллас, Джузеппе ди Стефано и Тито Гобби.
      Но так случилось, что задержались три визы. Пошел разговор о том, что, может быть, придется нам лететь всемером, а трое «подъедут». Но мы уперлись, говорили, что всемером не хотим, деньги – наши, можем и совсем не лететь… Пока мы исторгали эти тирады, визы пришли. Но до начала конгресса оставалось уже мало времени. Поэтому нас, как говорится, «перекантовали». В аэропорту Шереметьево сунули во французскую «Каравеллу», перекинули на аэродром Орли близ Парижа, пересадили еще в одну «Каравеллу» и доставили в Рим. В Риме мы сели в поезд, который под утро доставил нас во Флоренцию. И к девяти часам мы уже пошли на конгресс. А «Ла Скала» в Милане благополучно попела без нас.
      Не стану распространяться о том, каков был конгресс; скажу только, что он был представительным и посвящен важной теме: «Литература в ее связях с кинематографом и радиотелевидением». И от того, что телевидение представляет новейший способ общения людей,- все выступавшие так или иначе касались телевизионных проблем.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25