Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьмать

ModernLib.Net / Поэзия / Андрей Вознесенский / Тьмать - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Андрей Вознесенский
Жанр: Поэзия

 

 


Припадаешь, как к телескопам,

к неподвижным мужским зрачкам…

Я брожу с тобой, Верка, Вега…

Я и сам посреди лавин,

вроде снежного человека,

абсолютно неуловим.

1958
BЕЧЕРИНКА

Подгулявшей гурьбою

все расселись. И вдруг —

где

двое?!

Нет

двух!

Может, ветром их сдуло?

Посреди кутежа

два пустующих стула,

два лежащих ножа.

Они только что пили

из бокалов своих.

Были —

сплыли.

Их нет, двоих.

Водою талою —

ищи-свищи!

Сбежали, бросив к дьяволу

приличья и плащи!

Сбежали, как сбегает

с фужеров гуд.

Так реки берегами,

так облака бегут.

Так убегает молодость

из-под опек,

и так весною поросли

пускаются в побег!

В разгаре вечеринка,

но смелость этих двух

закинутыми спинками

захватывает дух!

1959
ЁЛКА

За окном кариатиды,

а в квартирах – каблуки…

Ёлок

крылья

реактивные

прошибают потолки!

Что за чуда нам пророчатся?

Какая из шарад

в этой хвойной непорочности,

в этих огненных шарах?!

Ах, девочка с мандолиной!

Одуряя и журя,

полыхает мандарином

рыжей чёлки кожура!

Расшалилась, точно школьница,

иголочки грызёт…

Что хочется,

чем колется

ей следующий год?

Века, бокалы, луны…

«Туши! Туши!»

Любовь всегда —

кануны.

В ней —

Новый год

души.

а ёлочное буйство,

как женщина впотьмах, —

вся в будущем,

как в бусах,

и иглы на губах!

1959
ГОЙЯ

Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворон,

слетая на поле нагое.

Я – Горе.

Я – голос

войны, городов головни

на снегу сорок первого года.

Я – Голод.

Я – горло

повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

било над площадью голой…

Я – Гойя!

О, грозди

возмездья! Взвил залпом на Запад —

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды —

как гвозди.

Я – Гойя.

1959
ПАРАБОЛИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА

Судьба, как ракета, летит по параболе

обычно – во мраке, и реже – по радуге.

Жил огненно-рыжий художник Гоген,

богема, а в прошлом – торговый агент.

Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра,

он дал кругаля через Яву с Суматрой!

Унёсся, забыв сумасшествие денег,

кудахтанье жён и дерьмо академий.

Он преодолел тяготенье земное.

Жрецы гоготали за кружкой пивною:

«Прямая – короче, парабола – круче,

не лучше ль скопировать райские кущи?»

А он уносился ракетой ревущей

сквозь ветер, срывающий фалды и уши.

И в Лувр он попал не сквозь главный порог —

параболой гневно пробив потолок!

Идут к своим правдам, по-разному храбро,

червяк – через щель, человек – по параболе.

Жила-была девочка рядом в квартале.

Мы с нею учились, зачёты сдавали.

Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс

меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд!

Прости мне дурацкую эту параболу.

Простывшие плечики в чёрном парадном…

О, как ты звенела во мраке Вселенной

упруго и прямо – как прутик антенны!

А я всё лечу, приземляясь по ним —

земным и озябшим твоим позывным.

Как трудно даётся нам эта парабола!..

Сметая каноны, прогнозы, параграфы,

несутся искусство, любовь и история —

по параболической траектории!

В Сибирь уезжает он нынешней ночью.

….

А может быть, всё же прямая – короче?

1959
МАСТЕРА
Поэма
ПЕРBОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ

Колокола, гудошники…

Звон. Звон…

Вам,

художники

всех времён!

Вам,

Микеланджело,

Барма, Дант!

Вас молниею заживо

испепелял талант.

Ваш молот не колонны

и статуи тесал —

сбивал со лбов короны

и троны сотрясал.

Художник первородный —

всегда трибун.

В нём дух переворота

и вечно – бунт.

Вас в стены муровали.

Сжигали на кострах.

Монахи муравьями

плясали на костях.

Искусство воскресало

из казней и из пыток

и било, как кресало,

о камни Моабитов.

Кровавые мозоли.

Зола и пот.

И Музу, точно Зою,

вели на эшафот.

Но нет противоядия

её святым словам —

воители,

ваятели,

слава вам!

BТОРОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ

Москва бурлит, как варево,

под колокольный звон…

Вам,

варвары

всех времён!

Цари, тираны,

в тиарах яйцевидных,

в пожарищах-сутанах

и с жерлами цилиндров!

Империи и кассы

страхуя от огня,

вы видели в Пегасе

троянского коня.

Ваш враг – резец и кельма.

И выжженные очи,

как

клейма,

горели среди ночи.

Вас моё слово судит.

Да будет – срам,

да

будет

проклятье вам!

I

Жил-был царь.

У царя был двор.

На дворе был кол.

На колу не мочало —

человека мотало!

Хвор царь, хром царь,

а у самых хором ходит вор и бунтарь.

Не туга мошна,

да рука мощна!

Он деревни мутит.

Он царевне свистит.

И ударил жезлом

и велел государь,

чтоб на площади главной

из цветных терракот

храм стоял семиглавый —

семиглавый дракон.

Чтоб царя сторожил.

Чтоб народ страшил.

II

Их было смелых – семеро,

их было сильных – семеро,

наверно, с моря синего

или откуда с севера,

где Ладога, луга,

где радуга-дуга.

Они ложили кладку

вдоль белых берегов,

чтобы взвились, точно радуга,

семь разных городов.

Как флаги корабельные,

как песни коробейные.

Один – червонный, башенный,

разбойный, бесшабашный.

Другой – чтобы, как девица,

был белогруд, высок.

А третий – точно деревце,

зелёный городок!

Узорные, кирпичные,

цветите по холмам…

Их привели опричники,

чтобы построить храм.

III

Кудри – стружки,

руки – на рубанки.

Яростные, русские,

красные рубахи.

Очи – ой, отчаянны!

При подобной силе —

как бы вы нечаянно

царство не спалили!..

Бросьте, дети бисовы,

кельмы и резцы.

Не мечите бисером

изразцы.

IV

Не памяти юродивой

вы возводили храм,

а богу плодородия,

его земных дарам.

Здесь купола – кокосы,

и тыквы – купола.

И бирюза кокошников

окошки оплела.

Сквозь кожуру мишурную

глядело с завитков,

что чудилось Мичурину

шестнадцатых веков.

Диковины кочанные,

их буйные листы,

кочевников колчаны

и кочетов хвосты.

И башенки буравами

взвивались по бокам,

и купола булавами

грозили облакам!

И москвичи молились

столь дерзкому труду —

арбузу и маису

в чудовищном саду.

V

Взглянув на главы-шлемы,

боярин рёк:

– У, шельмы,

в бараний рог!

Сплошные перламутры —

сойдёшь с ума.

Уж больно баламутны

их сурик и сурьма.

Купец галантный,

куль голландский,

шипел: – Ишь, надругательство,

хула и украшательство.

Нашёл уж царь работничков —

смутьянов и разбойничков!

У них не кисти,

а кистени.

Семь городов, антихристы,

задумали они.

Им наша жизнь – кабальная,

им Русь – не мать!

…А младший у кабатчика

всё похвалялся, тать,

как в ночь перед заутреней,

охальник и бахвал,

царевне

целомудренной

он груди целовал…

И дьяки присные,

как крысы по углам,

в ладони прыснули:

– Не храм, а срам!..

…А храм пылал вполнеба,

как лозунг к мятежам,

как пламя гнева —

крамольный храм!

От страха дьякон пятился,

в сундук купчишко прятался.

А немец, как козёл,

скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

храм антихристовый!..

А мужик стоял да подсвистывал,

всё посвистывал, да поглядывал,

да топор

рукой всё поглаживал…

VI

Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий

лай.

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей,

гуляй!

Гуляй!

Девкам юбки заголяй!

Эх, на синих, на глазурных да на огненных

санях…

Купола горят глазуньями на распахнутых

снегах.

Ах! —

Только губы на губах!

Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.

По соборной, по собольей, по оборванной

Руси —

эх, еси —

только ноги уноси!

Завтра новый день рабочий грянет в тысячу

ладов.

Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых

городов.

Го-ро-дов?

Может, лучше – для гробов?…

VII

Тюремные стены.

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы нет.

Была в семь глав она —

как храм в семь глав.

А нынче безгласна —

как лик без глаз.

Она у плахи.

Стоит в ночи.

И руки о рубахи

отёрли палачи.

РЕКBИЕМ

Вам сваи не бить, не гулять по лугам.

Не быть, не быть, не быть городам!

Узорчатым башням в тумане не плыть.

Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!

Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.

И выйдет насильник губить-убивать.

И женщины будут в оврагах рожать,

и кони без всадников – мчаться и ржать.

Сквозь белый фундамент трава прорастёт.

И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.

Растерзанным бабам на площади выть.

Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!

Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…

Врёте,

сволочи,

будут города!

Над ширью вселенской

в лесах золотых

я,

Вознесенский,

воздвигну их!

Я – парень с Калужской,

я явно не промах.

В фуфайке колючей,

с хрустящим дипломом.

Я той же артели,

что семь мастеров.

Бушуйте в артериях,

двадцать веков!

Я тысячерукий —

руками вашими,

я тысячеокий —

очами вашими.

Я осуществляю в стекле

и металле,

о чём вы мечтали,

о чём – не мечтали…

Я со скамьи студенческой

мечтаю, чтобы зданья

ракетой

стоступенчатой

взвивались

в мирозданье!

И завтра ночью блядскою

в 0.45

я еду

Братскую

осуществлять!

…А вслед мне из ночи

окон и бойниц

уставились очи

безглазых глазниц.

1959
ОСЕНЬ

С. Щипачёву

Утиных крыльев переплеск.

И на тропинках заповедных

последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

И ты примеру их последуй,

стучись проститься в дом последний.

В том доме женщина живёт

и мужа к ужину не ждёт.

Она откинет мне щеколду,

к тужурке припадёт щекою,

она, смеясь, протянет рот.

И вдруг, погаснув, всё поймёт —

поймёт осенний зов полей,

полёт семян, распад семей…

Озябшая и молодая,

она подумает о том,

что яблонька и та – с плодами,

бурёнушка и та – с телком.

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,

в полях, в домах, в лесах продутых,

им – колоситься, токовать.

Ей – голосить и тосковать.

Как эти губы жарко шепчут:

«Зачем мне руки, груди, плечи?

К чему мне жить, и печь топить,

и на работу выходить?»

Её я за плечи возьму —

я сам не знаю что к чему…

А за окошком в юном инее

лежат поля из алюминия.

По ним – черны, по ним – седы,

до железнодорожной линии

протянутся мои следы.

1959
ТУМАННАЯ УЛИЦА

Туманный пригород как турман.

Как поплавки – милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Всё – по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили…

Бреду.

Верней – барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина – от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая – вдова,

ещё твоя, уже – чужая…

О тумбы, о прохожих трусь я…

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман – не разберёшься,

о чью щеку в тумаке трёшься?…

Ау!

Туман, туман – не дозовёшься…

1959
ПОСЛЕДНЯЯ ЭЛЕКТРИЧКА

Мальчики с финками, девочки с фиксами.

Две контролёрши заснувшими сфинксами.

Я еду в этом тамбуре,

спасаясь от жары.

Кругом гудят, как в таборе,

гитары и воры.

И как-то получилось,

что я читал стихи

между теней плечистых,

окурков, шелухи.

У них свои ремёсла.

А я читаю им,

как девочка примёрзла

к окошкам ледяным.

На чёрта им девчонка

и рифм ассортимент?

Таким, как эта, – с чёлкой

и пудрой в сантиметр?!

Стоишь – черты спитые,

на блузке видит взгляд

всю дактилоскопию

малаховских ребят.

Чего ж ты плачешь бурно,

и, вся от слёз светла,

мне шепчешь нецензурно —

чистейшие слова?…

И вдруг из электрички,

ошеломив вагон,

ты, чище Беатриче,

сбегаешь на перрон!

1959
* * *

Мы писали историю

не пером – топором.

Сколько мы понастроили

деревень и хором.

Пахнут стружкой фасады,

срубы башни, шатры.

Сколько барских усадеб

взято в те топоры!

Сотрясай же основы!

Куй, пока горячо.

Мы последнего слова

не сказали ещё.

Взрогнут крыши и листья.

И поляжет весь свет

от трёхпалого свиста

межпланетных ракет.

1959

ТИШИНЫ ХОЧУ!

Шестидесятые

Между кошкой и собакой

Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.

Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен – мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.

В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.

Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. – И уже смело: Закусить».

Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.

«Многоуважаемая сударыня, – он назвал женщину по имени и отчеству. – Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».

Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».

И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».


Поэт – всегда или первый, или никакой.

БЬЮТ ЖЕНЩИНУ

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.

И бьются ноги в потолок,

как белые прожектора!

Бьют женщину. Так бьют рабынь.

Она в заплаканной красе

срывает ручку, как рубильник,

выбрасываясь на шоссе!

И взвизгивали тормоза.

К ней подбегали, тормоша.

И волочили, и лупили

лицом по лугу и крапиве…

Подонок, как он бил подробно,

стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!

Вонзался в дышащие рёбра

ботинок узкий, как утюг.

О, упоенье оккупанта,

изыски деревенщины…

У поворота на Купавну

бьют женщину.

Бьют женщину. Веками бьют,

бьют юность, бьёт торжественно

набата свадебного гуд,

бьют женщину.

А от жаровен сквозь уют

горящие затрещины?

Не любят – бьют, и любят – бьют,

бьют женщину.

Но чист её высокий свет,

отважный и божественный.

Религий – нет, знамений – нет.

Есть Женщина!..

…Она, как озеро, лежала,

стояли очи, как вода,

и не ему принадлежала,

как просека или звезда,

и звёзды по небу стучали,

как дождь о чёрное стекло,

и, скатываясь, остужали

её горячее чело.

1960
ГИТАРА

Б. Окуджаве

К нам забредал Булат

под небо наших хижин

костлявый как бурлак

он молод был и хищен

и огненной настурцией

робея и наглея

гитара как натурщица

лежала на коленях

она была смирней

чем в таинстве дикарь

и тёмный город в ней

гудел и затихал

а то как в рёве цирка

вся не в своём уме —

горящим мотоциклом

носилась по стене!

мы – дети тех гитар

отважных и дрожащих

между подруг дражайших

неверных как янтарь

среди ночных фигур

ты губы морщишь едко

к ним как бикфордов шнур

крадётся сигаретка

1960
* * *

По мотивам Расула Гамзатова

Если б были чемпионаты,

кто в веках по убийствам первый, —

ты бы выиграл, Век Двадцатый.

Усмехается Век Двадцать Первый.

Если б были чемпионаты,

кто по лжи и подлостям первый,

ты бы выиграл, Век Двадцатый.

Усмехается Век Двадцать Первый.

Если б были чемпионаты,

кто по подвигам первый, —

нет нам равных, мой Век Двадцатый!..

Безмолвствует Двадцать Первый.

1960
БАЛЛАДА 41-го ГОДА

Партизанам Керченской каменоломни

Рояль вползал в каменоломню.

Его тащили на дрова

к замёрзшим чанам и половням.

Он ждал удара топора!

Он был без ножек, чёрный ящик,

лежал на брюхе и гудел.

Он тяжело дышал, как ящер,

в пещерном логове людей.

А пальцы вспухшие алели.

На левой – два, на правой – пять…

Он

опускался

на колени,

чтобы до клавишей достать.

Семь пальцев бывшего завклуба!

И, обмороженно-суха,

с них, как с разваренного клубня,

дымясь, сползала шелуха.

Металась пламенем сполошным

их красота, их божество…

И было величайшей ложью

всё, что игралось до него!

Все отраженья люстр, колонны…

Во мне ревёт рояля сталь.

И я лежу в каменоломне.

И я огромен, как рояль.

Я отражаю штолен сажу.

Фигуры. Голод. Блеск костра.

И, как коронного пассажа,

я жду удара топора!

1960
КРОНЫ И КОРНИ

Несли не хоронить,

несли короновать.

Седее, чем гранит,

как бронза – красноват,

дымясь локомотивом,

художник жил,

лохмат,

ему лопаты были

божественней лампад!

его сирень томилась…

Как звездопад,

в поту,

его спина дымилась

буханкой на поду!..

Зияет дом его.

Пустые этажи.

На даче никого.

В России – ни души.

Художники уходят

Без шапок,

будто в храм,

в гудящие угодья,

к берёзам и дубам.

Побеги их – победы.

Уход их – как восход

к полянам и планетам

от ложных позолот.

Леса роняют кроны.

Но мощно над землёй

ворочаются корни

корявой пятернёй.

1960
ПРОТИBОСТОЯНИЕ ОЧЕЙ

Третий месяц её хохот нарочит,

третий месяц по ночам она кричит.

А над нею, как сиянье, голося,

вечерами

разражаются

глаза!

Пол-лица ошеломлённое стекло

вертикальными озёрами зажгло.

…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,

ты их слушаешь, как лунный садовод,

жизнь и боль твоя, как влага к облакам,

поднимается к наполненным зрачкам.

Говоришь: «Невыносима синева!

И разламывает голова!

Кто-то хищный и торжественно-чужой

свет зажёг и поселился на постой…»

Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.

Говоришь – они к аварии манят.

Вместо слёз —

иллюминированный взгляд.

«Симулирует», – соседи говорят.

Ходят люди, как глухие этажи.

Над одной горят глаза, как витражи.

Сотни женщин их носили до тебя,

сколько муки накопили для тебя!

Раз в столетие

касается

людей

это Противостояние Очей!..

…Возле моря отрешённо и отчаянно

бродит женщина, беременна очами.

Я под ними не бродил,

за них жизнью заплатил.

1961
МОНОЛОГ БИТНИКА

Лежу бухой и эпохальный.

Постигаю Мичиган.

Как в губке, время набухает

в моих веснушчатых щеках.

В лице, лохматом, как берлога,

лежат озябшие зрачки.

Перебираю, как брелоки,

прохожих, огоньки.

Ракетодромами гремя,

дождями атомными рея,

Плевало время на меня,

плюю на время!

Политика? К чему валандаться!

Цивилизация душна.

Вхожу, как в воду с аквалангом,

в тебя, зелёная душа.

Мы – битники. Среди хулы

мы – как зверёныши, волчата.

Скандалы, точно кандалы,

за нами с лязгом волочатся.

Когда магнитофоны ржут,

с опухшим носом скомороха,

вы думали – я шут?

Я – суд!

Я – Страшный суд. Молись, эпоха!

1961
НОЧНОЙ АЭРОПОРТ B НЬЮ-ЙОРКЕ

Автопортрет мой, реторта неона, апостол

небесных ворот —

аэропорт!

Брезжат дюралевые витражи,

точно рентгеновский снимок души.

Как это страшно, когда в тебе небо стоит

в тлеющих трассах необыкновенных столиц!

Каждые сутки

тебя наполняют, как шлюз,

звёздные судьбы

грузчиков, шлюх.

В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики,

ты им глаголешь!

Ты их, прибитых,

возвышаешь!

Ты им «Прибытье»

возвещаешь!

* * *

Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес…

Пять «Каравелл»

ослепительно

сядут с небес!

Пять полуночниц шасси выпускают устало.

Где же шестая?

Видно, допрыгалась —

блядь, аистёнок, звезда!..

Электроплитками

пляшут под ней города.

Где она реет,

стонет, дурит?

И сигареткой

в тумане горит?

Она прогноз не понимает.

Её земля не принимает.

* * *

Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,

как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.

Мощное око взирает в иные мира.

Мойщики окон

слезят тебя, как мошкара,

Звёздный десантник, хрустальное чудище,

сладко, досадно быть сыном будущего,

где нет дураков

и вокзалов-тортов —

одни поэты и аэропорты!

Стонет в аквариумном стекле

небо,

приваренное к земле.

* * *

Аэропорт – озона и солнца

аккредитованное посольство!

Сто поколений

не смели такого коснуться —

преодоленья

несущих конструкций.

Вместо каменных истуканов

стынет стакан синевы —

без стакана.

Рядом с кассами-теремами

он, точно газ,

антиматериален!

Бруклин – дурак, твердокаменный чёрт.

Памятник эры —

Аэропорт.

1961
BСТУПЛЕНИЕ

Открывайся, Америка!

Эврика!

Короную Емельку,

открываю, сопя,

в Америке – Америку,

в себе —

себя.

Рву кожуру с планеты,

сметаю пыль и тлен,

спускаюсь

в глубь

предмета,

как в метрополитен.


  • Страницы:
    1, 2, 3