Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьмать

ModernLib.Net / Поэзия / Андрей Вознесенский / Тьмать - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андрей Вознесенский
Жанр: Поэзия

 

 


Андрей Вознесенский

Тьмать

ПЛАBКИ БОГА

Пятидесятые

* * *

Памяти Б. и С.

Эх, Россия!

Эх, размах…

Пахнет псиной

в небесах.

Мимо Марсов, Днепрогэсов,

мачт, антенн, фабричных труб

страшным символом

прогресса

носится собачий труп.

1959
ПЕРBЫЙ СНЕГ

Над Академией,

осатанев,

грехопадением

падает снег.

Парками, скверами

счастье взвилось.

Мы были первыми.

С нас началось —

рифмы, молитвы,

свист пулевой,

прыганья в лифты

вниз головой!

Сани, погони,

искры из глаз.

Все – эпигоны,

все после нас…

С неба тяжёлого,

сном, чудодейством,

снегом на голову

валится детство,

свалкою, волей,

шапкой с ушами,

шалостью, школой,

непослушаньем.

Здесь мы встречаемся.

Мы однолетки.

Мы задыхаемся

в лестничной клетке.

Автомобилями

мчатся недели.

К чёрту фамилии!

Осточертели!

Разве Монтекки

и Капулетти

локоны, веки,

лепеты эти?

Тысячеустым

четверостишием

чище искусства,

чуда почище.

1950-е
ОСЕННИЙ BОСКРЕСНИК

Кружатся опилки,

груши и лимоны.

Прямо

на затылки

падают балконы!

Мимо этой сутолоки,

ветра, листопада

мчатся на полуторке

вёдра и лопаты.

Над головоломной

ка —

та —

строфой

мы летим в Коломну

убирать картофель.

Замотаем платьица,

брючины засучим.

Всадим заступ в задницы

пахотам и кручам!

1953
КОЛЕСО СМЕХА

Летят носы клубникой,

подолы и трико.

А в центре столб клубится —

ого-го!

Смеху сколько —

скользко!

Девчонки и мальчишки

слетают в снег, визжа,

как с колеса точильщика

иль с веловиража.

Не так ли жизнь заносит

товарищей иных,

им задницы занозит

и скидывает их?

Как мне нужна в поэзии

святая простота,

но мчит меня по лезвию

куда-то не туда.

Обледенели доски.

Лечу под хохот толп,

а в центре, как Твардовский,

стоит дубовый столб.

Слетаю метеором

под хохот и галдёж…

Умора!

Ой, умрёшь.

1953
* * *

Меня пугают формализмом.

Как вы от жизни далеки,

пропахнувшие формалином

и фимиамом знатоки!

В вас, может, есть и целина,

но нет жемчужного зерна.

Искусство мертвенно без искры,

не столько Божьей, как людской,

чтоб слушали бульдозеристы

непроходимою тайгой.

Им приходилось зло и солоно,

но чтоб стояли, как сейчас,

они – небритые, как солнце,

и точно сосны – шелушась.

И чтобы девочка-чувашка,

смахнувши синюю слезу,

смахнувши – чисто и чумазо,

смахнувши – точно стрекозу,

в ладони хлопала раскатисто…

Мне ради этого легки

любых ругателей рогатины

и яростные ярлыки.

1953
ГОРНЫЙ РОДНИЧОК

Стучат каблучонки

как будто копытца

девчонка к колонке

сбегает напиться

и талия блещет

увёртливей змейки

и юбочка плещет

как брызги из лейки

хохочет девчонка

и голову мочит

журчащая чёлка

с водою лопочет

две чудных речонки

к кому кто приник?

и кто тут

девчонка?

и кто тут родник?

1955
* * *

Не надо околичностей,

не надо чушь молоть.

Мы – дети культа личности,

мы кровь его и плоть.

Мы выросли в тумане,

двусмысленном весьма,

среди гигантомании

и скудости ума.

Отцам за Иссык-Кули,

за домны, за пески

не орденами – пулями

сверлили пиджаки.

И серые медали

довесочков свинца,

как пломбы, повисали

на души, на сердца.

Мы не подозревали,

какая шла игра.

Деревни вымирали.

Чернели вечера.

И огненной подковой

горели на заре

венки колючих проволок

над лбами лагерей.

Мы люди, по распутью

ведомые гуськом,

продутые, как прутья,

сентябрьским сквозняком.

Мы – сброшенные листья,

мы музыка оков.

Мы мужество амнистий

и сорванных замков.

Распахнутые двери,

сметённые посты.

И ярость новой ереси,

и яркость правоты.

1956
ДАЧА ДЕТСТBА

Интерьеры скособочены

в оплеухах снежных масс.

В интерьерах блеск пощёчин —

раз-раз!

За проказы, неприличности

и бесстыжие глаза,

за расстёгнутые лифчики —

за-за!

Дым шатает половицы,

искры сыплются из глаз.

Этак дача подпалится —

раз-раз!

Поцелуи и пощёчины,

море солнца, птичий гвалт, —

задыхаемся, хохочем —

март!

1950-е
ФЕСТИBАЛЬ МОЛОДЁЖИ

Пляска затылков,

блузок, грудей —

это в Бутырках

бреют блядей.

Амбивалентно

добро и зло —

может, и Лермонтова

наголо?

Пей вверхтормашками,

влей депрессант,

чтоб нового «Сашку»

не смог написать…

Волос – под ноль.

Воля – под ноль.

Больше не выйдешь

под выходной!

Смех беспокоен,

снег бестолков.

Под «Метрополем»

дробь каблучков.

Точно косули,

зябко стоят.

Вешних сосулек

грешный отряд.

Фары по роже

хлещут, как жгут.

Их в Запорожье

матери ждут.

Их за бутылками

не разглядишь.

Бреют в Бутырках

бедных блядищ.

Эх, бедовая

судьба девчачья!

Снявши голову,

по волосам не плачут.

1956
B. Б.

Нет у поэтов отчества.

Творчество – это отрочество.

Ходит он – синеокий,

гусельки на весу,

очи его – как окуни

или окно в весну.

Он неожидан, как фишка.

Ветренен, точно март…

Нет у поэта финиша.

Творчество – это старт.

1957
ПЕРBЫЙ ЛЁД

Мёрзнет девочка в автомате,

прячет в зябкое пальтецо

всё в слезах и губной помаде

перемазанное лицо.

Дышит в худенькие ладошки.

Пальцы – льдышки. В ушах – серёжки.

Ей обратно одной, одной

вдоль по улочке ледяной.

Первый лёд. Это в первый раз.

Первый лёд телефонных фраз.

Мёрзлый след на щеках блестит —

первый лёд от людских обид.

Поскользнёшься, ведь в первый раз.

Бьёт по радио поздний час.

Эх, раз,

ещё раз,

ещё много, много раз.

1956
СBАДЬБА

Где пьют, там и бьют —

чашки, кружки об пол бьют,

горшки – в черепки,

молодым под каблуки.

Брызжут чашки на куски:

чьё-то счастье —

в черепки!

И ты в прозрачной юбочке,

юна, бела,

дрожишь, как будто рюмочка

на краешке стола.

Горько! Горько!

Нелёгкая игра.

За что? За горку

с набором серебра?

Где пьют, там и льют —

слёзы, слёзы, слёзы льют…

1956
ТОРГУЮТ АРБУЗАМИ

Москва завалена арбузами.

Пахнуло волей без границ.

И веет силой необузданной

от возбуждённых продавщиц.

Палатки. Гвалт. Платки девчат.

Хохочут. Сдачею стучат.

Ножи и вырезок тузы.

«Держи, хозяин, не тужи!»

Кому кавун? Сейчас расколется!

И так же сочны и вкусны:

милиционерские околыши

и мотороллер у стены.

И так же весело и свойски,

как те арбузы у ворот,

земля мотается

в авоське

меридианов и широт!

1956
ПОЖАР B АРХИТЕКТУРНОМ ИНСТИТУТЕ

Пожар в Архитектурном!

По залам, чертежам,

амнистией по тюрьмам —

пожар, пожар!

По сонному фасаду

бесстыже, озорно,

гориллой краснозадой

взвивается окно!

А мы уже дипломники,

нам защищать пора.

Трещат в шкафу под пломбами

мои выговора!

Ватман – как подраненный,

красный листопад.

Горят мои подрамники,

города горят.

Бутылью керосиновой

взвилось пять лет и зим…

Кариночка Красильникова,

ой! Горим!

Прощай, архитектура!

Пылайте широко,

коровники в амурах,

райклубы в рококо!

О юность, феникс, дурочка,

весь в пламени диплом!

Ты машешь красной юбочкой

и дразнишь язычком.

Прощай, пора окраин!

Жизнь – смена пепелищ.

Мы все перегораем.

Живёшь – горишь.

А завтра, в палец чиркнувши,

вонзится злей пчелы

иголочка от циркуля

из горсточки золы…

…Всё выгорело начисто.

Милиции полно.

Всё – кончено!

Всё – начато!

Айда в кино!

1957
ПЕСНЯ ОФЕЛИИ

Мои дела —

как сажа бела,

была черноброва, светла была,

да всё добро своё раздала,

миру по нитке – голая станешь,

ивой поникнешь, горкой растаешь,

мой Гамлет приходит с угарным дыханьем,

пропахший бензином, чужими духами,

как свечки, бокалы стоят вдоль стола,

идут дела

и рвут удила,

уж лучше б на площадь в чём мать родила,

не крошка с Манежной, не мужу жена,

а жизнь, как монетка,

на решку легла,

искала —

орла,

да вот не нашла…

Мои дела —

как зола – дотла.

1957
МАСТЕРСКИЕ НА ТРУБНОЙ

Дом на Трубной.

В нём дипломники басят.

Окна бубной

жгут заснеженный фасад.

Дому трудно.

Раньше он соцреализма не видал

в безыдейном заведенье у мадам.

В нём мы чертим клубы, домны,

но бывало,

стены фрескою огромной

сотрясало,

шла империя вприпляс

под венгерку,

«феи» реяли меж нас

фейерверком!

Мы небриты, как шинель.

Мы шалели,

отбиваясь от мамзель,

от шанели,

но упорны и умны,

сжавши зубы,

проектировали мы

домны, клубы…

Ах, куда вспорхнём с твоих

авиаматок,

Дом на Трубной, наш Парнас,

alma mater?

Я взираю, онемев,

на лекало —

мне районный монумент

кажет

ноженьку

лукаво!

1957
РУССКИЕ ПОЭТЫ

Не пуля, так сплетня

их в гроб уложила,

не с песней, а с петлей

их горло дружило.

И пули свистали,

как в дыры кларнетов,

в пробитые головы

лучших поэтов.

Их свищут метели.

Их пленумы судят.

Но есть Прометеи.

И пленных не будет.

Несётся в поверья

верстак под Москвой.

А я подмастерье

в его мастерской.

Свищу, как попало,

и так и сяк.

Лиха беда начало.

Велик верстак.

1957
ЕЛЕНА СЕРГЕЕBНА

Борька – Любку, Чубук – двух Мил,

а он учителку полюбил!

Елена Сергеевна, ах, она…

(Ленка по уши влюблена!)

Елена Сергеевна входит в класс.

(«Милый!» – Ленка кричит из глаз.)

Елена Сергеевна ведёт урок.

(Ленка, вспыхнув, крошит мелок.)

Понимая, не понимая,

точно в церкви или в кино,

мы взирали, как над пеналами

шло таинственное

о н о…

И стоит она возле окон —

чернокосая, синеокая,

закусивши свой красный рот,

белый табель его берёт!

Что им делать, таким двоим?

Мы не ведаем, что творим.

Педсоветы сидят:

«Учтите,

вы советский никак учитель!

На Смоленской вас вместе видели…»

Как возмездье грядут родители.

Ленка-хищница, Ленка-мразь,

ты ребёнка втоптала в грязь!

«О, спасибо, моя учительница,

за твою высоту лучистую,

как сквозь первый ночной снежок

я затверживал твой урок,

и сейчас, как звон выручалочки,

из жемчужных уплывших стран

окликает меня англичаночка:

«Проспишь алгебру,

мальчуган…»

Ленка, милая, Ленка – где?

Ленка где-то в Алма-Ате.

Ленку сшибли, как птицу влёт…

Елена Сергеевна водку пьёт.

1958
* * *

Б. А.

Дали девочке искру.

Не ириску, а искру,

искру поиска, искру риска.

искру дерзости олимпийской!

Можно сердце зажечь, можно – печь,

можно

землю

к чертям

поджечь!

В папироске сгорает искорка.

И девчонка смеётся искоса.

1958
* * *

У речки-игруньи

у горной глазури

берёзы

в Ингури

берёзы

в Ингури

как портики храма

колонками в ряд

прозрачно и прямо

берёзы стоят

как после разлуки

я в рощу вхожу

раскидываю руки

и до ночи

лежу

сумерки сгущаются

надо мной

белы

качаются смещаются

прозрачные стволы

вот так светло и прямо

по трассе круговой

стоят

прожекторами

салюты над Москвой

1958
НЕМЫЕ B МАГАЗИНЕ

Д. Н. Журавлёву

Немых обсчитали.

Немые вопили.

Медяшек медали

влипали в опилки.

И гневным протестом,

что всё это сказки,

кассирша, как тесто,

вздымалась из кассы.

И сразу по залам,

по курам зелёным,

пахнуло слезами,

как будто озоном.

О, слёз этих запах

в мычащей ораве!..

Два были без шапок.

Их руки орали.

А третий, с беконом,

подобием мата

ревел, как Бетховен,

земно и лохмато.

В стекло барабаня,

ладони ломая,

орала судьба моя

глухонемая!

Кассирша, осклабясь,

косилась на солнце

и ленинский абрис

искала в полсотне.

Но не было Ленина.

Всё было фальшью…

Была бакалея.

В ней люди и фарши.

1958
* * *

Сидишь беременная, бледная.

Как ты переменилась, бедная.

Сидишь, одёргиваешь платьице,

и плачется тебе, и плачется…

За что нас только бабы балуют,

и губы, падая, дают,

и выбегают за шлагбаумы,

и от вагонов отстают?

Как ты бежала за вагонами,

глядела в полосы оконные…

Стучат почтовые, курьерские,

хабаровские, люберецкие…

И от Москвы до Ашхабада,

остолбенев до немоты,

стоят, как каменные, бабы,

луне подставив животы.

И, поворачиваясь к свету,

в ночном быту необжитом —

как понимает их планета

своим огромным животом.

1958
ТАЙГОЙ

Твои зубы смелы

в них усмешка ножа

и гудят как шмели

золотые глаза!

Мы бредём от избушки

нам трава до ушей

ты пророчишь мне взбучку

от родных и друзей

ты отнюдь не монахиня

хоть в округе – скиты

бродят пчёлы мохнатые

нагибая цветы

на ромашках роса

как в буддийских пиалах

как она хороша

в длинных мочках фиалок

В каждой капельке-мочке

отражаясь мигая

ты дрожишь как Дюймовочка

только кверху ногами

ты – живая вода

на губах на листке

ты себя раздала

всю до капли – тайге.

1958
СИБИРСКИЕ БАНИ

Бани! Бани! Двери – хлоп!

Бабы прыгают в сугроб.

Прямо с пылу, прямо с жару —

ну и ну!

Слабовато Ренуару

до таких сибирских «ню»!

Что мадонны! Эти плечи,

эти спины наповал —

будто доменною печью

запрокинутый металл.

Задыхаясь от разбега,

здесь на ты, на ты, на ты

чистота огня и снега

с чистотою наготы.

День морозный, чистый, парный.

Мы стоим, четыре парня,

в полушубках, кровь с огнём, —

как их шуткой

шуганём!

Ой, испугу!

Ой, в избушку

как из пушки, во весь дух:

– Ух!..

А одна в дверях задержится,

за приступочку подержится

и в соседа со смешком

кинет

кругленьким снежком!

1958
ТУЛЯ

Кругом тута и туя.

А что такое – Туля?

То ли турчанка —

тонкая талия?

То ли речонка —

горная,

талая?

То ли свистулька?

То ли козуля?

Т у л я!

Я ехал по Грузии,

грушевой, вешней,

среди водопадов

и белых черешней.

Чинары, чонгури,

цветущие персики

о маленькой Туле

свистали мне песенки.

Мы с ней не встречались.

И всё, что успели,

столкнулись – расстались

на Руставели…

Но свищут пичуги

в московском июле:

«Туит —

ту-ту —

туля!

Туля! Туля!

1958
* * *

По Суздалю, по Суздалю

сосулек, смальт —

авоською с посудою

несётся март.

И колокол над рынком

мотается серьгой.

Колхозницы – как крынки

в машине грузовой.

Я в городе бидонном,

морозном, молодом.

«Америку догоним

по мясу с молоком!»

Я счастлив, что я русский,

так вижу, так живу.

Я воздух, как краюшку

морозную, жую.

Весна над рыжей кручей,

взяв снеговой рубеж,

весна играет крупом

и ржёт, как жеребец.

А ржёт она над критикой

из толстого журнала,

что видит во мне скрытое

посконное начало.

1958
ТБИЛИССКИЕ БАЗАРЫ

…носы на солнце лупятся,

как живопись на фресках.

Долой Рафаэля!

Да здравствует Рубенс!

Фонтаны форели,

цветастая грубость!

Здесь праздники в будни,

арбы и арбузы.

Торговки – как бубны,

в браслетах и бусах.

Индиго индеек.

Вино и хурма.

Ты нынче без денег?

Пей задарма!

Да здравствуют бабы,

торговки салатом,

под стать баобабам

в четыре обхвата!

Базары – пожары.

Здесь огненно, молодо

пылают загаром

не руки, а золото.

В них отблески масел

и вин золотых.

Да здравствует мастер,

что выпишет их!

1958
ОДА СПЛЕТНИКАМ

Я сплавлю скважины замочные.

Клевещущему – исполать.

Все репутации подмочены.

Трещи,

трёхспальная кровать!

У, сплетники! У, их рассказы!

Люблю их царственные рты,

их уши,

точно унитазы,

непогрешимы и чисты.

И версии урчат отчаянно

в лабораториях ушей,

что кот на даче у Ошанина

сожрал соседских голубей,

что гражданина А. в редиске

накрыли с балериной Б…

Я жил тогда в Новосибирске

в блистанье сплетен о тебе.

Как пулемёты, телефоны

меня косили наповал.

И точно тенор – анемоны,

я анонимки получал.

Междугородные звонили.

Их голос, пахнущий ванилью,

шептал, что ты опять дуришь,

что твой поклонник толст и рыж,

что таешь, таешь льдышкой тонкой

в пожатье пышущих ручищ…

Я возвращался.

На Волхонке

лежали чёрные ручьи.

И всё оказывалось шуткой,

насквозь придуманной виной,

и ты запахивала шубку

и пахла снегом и весной.

Так ложь становится гарантией

твоей любви, твоей тоски…

Орите, милые, горланьте!..

Да здравствуют клеветники!

Смакуйте! Дёргайтесь от тика!

Но почему так страшно тихо?

Тебя не судят, не винят,

и телефоны не звонят…

1958
БАЛЛАДА ТОЧКИ

«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!»

Балда!

Вы забыли о пушкинской пуле!

Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,

в пробитые головы лучших поэтов.

Стрелою пронзив самодурство и свинство,

к потомкам неслась траектория свиста!

И не было точки. А было – начало.

Мы в землю уходим, как в двери вокзала.

И точка тоннеля, как дуло, черна…

В бессмертье она?

Иль в безвестность она?…

Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —

вторая проекция той же прямой.

В природе по смете отсутствует точка.

Мы будем бессмертны. И это – точно!

1958
БАЛЛАДА РАБОТЫ

Е. Евтушенко

Пётр

Первый —

пот

первый…

не царский (от шубы,

от баньки с музыкой) —

а радостный,

грубый,

мужицкий!

От плотской забавы

гудела спина,

от плотницкой бабы,

пилы, колуна.

Аж в дуги сгибались

дубы топорищ!

Аж щепки вонзались

в Стамбул и Париж!

А он только крякал,

упруг и упрям,

расставивши краги,

как башенный кран.

А где-то в Гааге

духовный буян,

бродяга отпетый,

и нос точно клубень —

Петер?

Рубенс?!

А может, не Петер?

А может, не Рубенс?

Но жил среди петель

рубинов и рубищ,

где в страшных пучинах

восстаний и путчей

неслись капуцины,

как бочки с капустой.

Его обнажённые идеалы

бугрились, как стёганые одеяла.

Дух жил в стройном гранде,

как бюргер

обрюзгший,

и брюхо моталось

мохнатою

брюквой.

Женившись на внучке,

свихнувшись отчасти,

он уши топорщил,

как ручки от чашки.

Дымясь волосами, как будто над чаном,

он думал.

И всё это было началом,

началом, рождающим Савских и Саский…

Бьёт пот —

олимпийский,

торжественный,

царский!

Бьёт пот

(чтобы стать жемчугами Вирсавии).

Бьёт пот

(чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля).

Бьёт пот,

превращающий на века

художника – в бога, царя – в мужика!

Вас эта высокая влага кропила,

чело целовала и жгла, как крапива.

Вы были как боги – рабы ремесла!..

В прилипшей ковбойке

стою у стола.

1958
* * *

Друг, не пой мне песню про Сталина.

Эта песенка непростая.

Непроста усов седина.

То хрустальна, а то мутна.

Как плотина, усы блистали,

как присяга иным векам.

Партизаночка шла босая

к их сиянию по снегам.

Кто в них верил? И кто в них сгинул,

как иголка в седой копне?

Их разглаживали при гимне.

Их мочили в красном вине.

И торжественно над страною,

словно птица страшной красы,

плыли с красною бахромою

государственные усы…

Друг, не пой мне песню про Сталина.

Ты у гроба его не простаивал,

провожая – аж губы в кроввь —

роковую свою любовь.

1958
* * *

Кто мы – фишки или великие?

Гениальность в крови планеты.

Нету «физиков», нету «лириков» —

лилипуты или поэты!

Независимо от работы

нам, как оспа, привился век.

Ошарашивающее – «Кто ты?»

нас заносит, как велотрек.

Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?…

Как Венеру шерстит пальто!

Кукарекать стремятся скворки,

архитекторы – в стихотворцы!

Ну а ты?…

Уж который месяц —

В звёзды метишь, дороги месишь…

Школу кончила, косы сбросила,

побыла продавщицей – бросила.

И опять, и опять, как в салочки,

меж столешниковых афиш,

несмышлёныш,

олешка,

самочка,

запыхавшаяся стоишь!..

Кто ты? Кто?! – Ты глядишь с тоскою

в книги, в окна – но где ты там? —

Припадаешь, как к телескопам,

к неподвижным мужским зрачкам…

Я брожу с тобой, Верка, Вега…

Я и сам посреди лавин,

вроде снежного человека,

абсолютно неуловим.

1958
BЕЧЕРИНКА

Подгулявшей гурьбою

все расселись. И вдруг —

где

двое?!

Нет

двух!

Может, ветром их сдуло?

Посреди кутежа

два пустующих стула,

два лежащих ножа.

Они только что пили

из бокалов своих.

Были —

сплыли.

Их нет, двоих.

Водою талою —

ищи-свищи!

Сбежали, бросив к дьяволу

приличья и плащи!

Сбежали, как сбегает

с фужеров гуд.

Так реки берегами,

так облака бегут.

Так убегает молодость

из-под опек,

и так весною поросли

пускаются в побег!

В разгаре вечеринка,

но смелость этих двух

закинутыми спинками

захватывает дух!

1959
ЁЛКА

За окном кариатиды,

а в квартирах – каблуки…

Ёлок

крылья

реактивные

прошибают потолки!

Что за чуда нам пророчатся?

Какая из шарад

в этой хвойной непорочности,

в этих огненных шарах?!

Ах, девочка с мандолиной!

Одуряя и журя,

полыхает мандарином

рыжей чёлки кожура!

Расшалилась, точно школьница,

иголочки грызёт…

Что хочется,

чем колется

ей следующий год?

Века, бокалы, луны…

«Туши! Туши!»

Любовь всегда —

кануны.

В ней —

Новый год

души.

а ёлочное буйство,

как женщина впотьмах, —

вся в будущем,

как в бусах,

и иглы на губах!

1959
ГОЙЯ

Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворон,

слетая на поле нагое.

Я – Горе.

Я – голос

войны, городов головни

на снегу сорок первого года.

Я – Голод.

Я – горло

повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

било над площадью голой…

Я – Гойя!

О, грозди

возмездья! Взвил залпом на Запад —

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды —

как гвозди.

Я – Гойя.

1959
ПАРАБОЛИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА

Судьба, как ракета, летит по параболе

обычно – во мраке, и реже – по радуге.

Жил огненно-рыжий художник Гоген,

богема, а в прошлом – торговый агент.

Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра,

он дал кругаля через Яву с Суматрой!

Унёсся, забыв сумасшествие денег,

кудахтанье жён и дерьмо академий.

Он преодолел тяготенье земное.

Жрецы гоготали за кружкой пивною:

«Прямая – короче, парабола – круче,

не лучше ль скопировать райские кущи?»

А он уносился ракетой ревущей

сквозь ветер, срывающий фалды и уши.

И в Лувр он попал не сквозь главный порог —

параболой гневно пробив потолок!

Идут к своим правдам, по-разному храбро,

червяк – через щель, человек – по параболе.

Жила-была девочка рядом в квартале.

Мы с нею учились, зачёты сдавали.

Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс

меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд!

Прости мне дурацкую эту параболу.

Простывшие плечики в чёрном парадном…

О, как ты звенела во мраке Вселенной

упруго и прямо – как прутик антенны!

А я всё лечу, приземляясь по ним —

земным и озябшим твоим позывным.

Как трудно даётся нам эта парабола!..

Сметая каноны, прогнозы, параграфы,

несутся искусство, любовь и история —

по параболической траектории!

В Сибирь уезжает он нынешней ночью.

….

А может быть, всё же прямая – короче?

1959
МАСТЕРА
Поэма
ПЕРBОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ

Колокола, гудошники…

Звон. Звон…

Вам,

художники

всех времён!

Вам,

Микеланджело,

Барма, Дант!

Вас молниею заживо

испепелял талант.

Ваш молот не колонны

и статуи тесал —

сбивал со лбов короны

и троны сотрясал.

Художник первородный —

всегда трибун.

В нём дух переворота

и вечно – бунт.

Вас в стены муровали.

Сжигали на кострах.

Монахи муравьями

плясали на костях.

Искусство воскресало

из казней и из пыток

и било, как кресало,

о камни Моабитов.

Кровавые мозоли.

Зола и пот.

И Музу, точно Зою,

вели на эшафот.

Но нет противоядия

её святым словам —

воители,

ваятели,

слава вам!

BТОРОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ

Москва бурлит, как варево,

под колокольный звон…

Вам,

варвары

всех времён!

Цари, тираны,

в тиарах яйцевидных,

в пожарищах-сутанах

и с жерлами цилиндров!

Империи и кассы

страхуя от огня,

вы видели в Пегасе

троянского коня.

Ваш враг – резец и кельма.

И выжженные очи,

как

клейма,

горели среди ночи.

Вас моё слово судит.

Да будет – срам,

да

будет

проклятье вам!

I

Жил-был царь.

У царя был двор.

На дворе был кол.

На колу не мочало —

человека мотало!

Хвор царь, хром царь,

а у самых хором ходит вор и бунтарь.

Не туга мошна,

да рука мощна!

Он деревни мутит.

Он царевне свистит.

И ударил жезлом

и велел государь,

чтоб на площади главной

из цветных терракот

храм стоял семиглавый —

семиглавый дракон.

Чтоб царя сторожил.

Чтоб народ страшил.

II

Их было смелых – семеро,

их было сильных – семеро,

наверно, с моря синего

или откуда с севера,

где Ладога, луга,

где радуга-дуга.

Они ложили кладку

вдоль белых берегов,

чтобы взвились, точно радуга,

семь разных городов.

Как флаги корабельные,

как песни коробейные.

Один – червонный, башенный,

разбойный, бесшабашный.

Другой – чтобы, как девица,

был белогруд, высок.

А третий – точно деревце,

зелёный городок!

Узорные, кирпичные,

цветите по холмам…

Их привели опричники,

чтобы построить храм.

III

Кудри – стружки,

руки – на рубанки.

Яростные, русские,

красные рубахи.

Очи – ой, отчаянны!

При подобной силе —

как бы вы нечаянно

царство не спалили!..

Бросьте, дети бисовы,

кельмы и резцы.

Не мечите бисером

изразцы.

IV

Не памяти юродивой

вы возводили храм,

а богу плодородия,

его земных дарам.

Здесь купола – кокосы,

и тыквы – купола.

И бирюза кокошников

окошки оплела.

Сквозь кожуру мишурную

глядело с завитков,

что чудилось Мичурину

шестнадцатых веков.

Диковины кочанные,

их буйные листы,

кочевников колчаны

и кочетов хвосты.

И башенки буравами

взвивались по бокам,

и купола булавами

грозили облакам!

И москвичи молились

столь дерзкому труду —

арбузу и маису

в чудовищном саду.

V

Взглянув на главы-шлемы,

боярин рёк:

– У, шельмы,

в бараний рог!

Сплошные перламутры —

сойдёшь с ума.

Уж больно баламутны

их сурик и сурьма.

Купец галантный,

куль голландский,

шипел: – Ишь, надругательство,

хула и украшательство.

Нашёл уж царь работничков —

смутьянов и разбойничков!

У них не кисти,

а кистени.

Семь городов, антихристы,

задумали они.

Им наша жизнь – кабальная,

им Русь – не мать!

…А младший у кабатчика

всё похвалялся, тать,

как в ночь перед заутреней,

охальник и бахвал,

царевне

целомудренной

он груди целовал…

И дьяки присные,

как крысы по углам,

в ладони прыснули:

– Не храм, а срам!..

…А храм пылал вполнеба,

как лозунг к мятежам,

как пламя гнева —

крамольный храм!

От страха дьякон пятился,

в сундук купчишко прятался.

А немец, как козёл,

скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

храм антихристовый!..

А мужик стоял да подсвистывал,

всё посвистывал, да поглядывал,

да топор

рукой всё поглаживал…

VI

Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий

лай.

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей,

гуляй!

Гуляй!

Девкам юбки заголяй!

Эх, на синих, на глазурных да на огненных

санях…

Купола горят глазуньями на распахнутых

снегах.

Ах! —

Только губы на губах!

Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.

По соборной, по собольей, по оборванной

Руси —

эх, еси —

только ноги уноси!

Завтра новый день рабочий грянет в тысячу

ладов.

Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых

городов.

Го-ро-дов?

Может, лучше – для гробов?…

VII

Тюремные стены.

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы нет.

Была в семь глав она —

как храм в семь глав.

А нынче безгласна —

как лик без глаз.

Она у плахи.

Стоит в ночи.

И руки о рубахи

отёрли палачи.

РЕКBИЕМ

Вам сваи не бить, не гулять по лугам.

Не быть, не быть, не быть городам!

Узорчатым башням в тумане не плыть.

Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!

Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.

И выйдет насильник губить-убивать.

И женщины будут в оврагах рожать,

и кони без всадников – мчаться и ржать.

Сквозь белый фундамент трава прорастёт.

И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.

Растерзанным бабам на площади выть.

Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!

Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…

Врёте,

сволочи,

будут города!

Над ширью вселенской

в лесах золотых

я,

Вознесенский,

воздвигну их!

Я – парень с Калужской,

я явно не промах.

В фуфайке колючей,

с хрустящим дипломом.

Я той же артели,

что семь мастеров.

Бушуйте в артериях,

двадцать веков!

Я тысячерукий —

руками вашими,

я тысячеокий —

очами вашими.

Я осуществляю в стекле

и металле,

о чём вы мечтали,

о чём – не мечтали…

Я со скамьи студенческой

мечтаю, чтобы зданья

ракетой

стоступенчатой

взвивались

в мирозданье!

И завтра ночью блядскою

в 0.45

я еду

Братскую

осуществлять!

…А вслед мне из ночи

окон и бойниц

уставились очи

безглазых глазниц.

1959
ОСЕНЬ

С. Щипачёву

Утиных крыльев переплеск.

И на тропинках заповедных

последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

И ты примеру их последуй,

стучись проститься в дом последний.

В том доме женщина живёт

и мужа к ужину не ждёт.

Она откинет мне щеколду,

к тужурке припадёт щекою,

она, смеясь, протянет рот.

И вдруг, погаснув, всё поймёт —

поймёт осенний зов полей,

полёт семян, распад семей…

Озябшая и молодая,

она подумает о том,

что яблонька и та – с плодами,

бурёнушка и та – с телком.

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,

в полях, в домах, в лесах продутых,

им – колоситься, токовать.

Ей – голосить и тосковать.

Как эти губы жарко шепчут:

«Зачем мне руки, груди, плечи?

К чему мне жить, и печь топить,

и на работу выходить?»

Её я за плечи возьму —

я сам не знаю что к чему…

А за окошком в юном инее

лежат поля из алюминия.

По ним – черны, по ним – седы,

до железнодорожной линии

протянутся мои следы.

1959
ТУМАННАЯ УЛИЦА

Туманный пригород как турман.

Как поплавки – милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Всё – по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили…

Бреду.

Верней – барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина – от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая – вдова,

ещё твоя, уже – чужая…

О тумбы, о прохожих трусь я…

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман – не разберёшься,

о чью щеку в тумаке трёшься?…

Ау!

Туман, туман – не дозовёшься…

1959
ПОСЛЕДНЯЯ ЭЛЕКТРИЧКА

Мальчики с финками, девочки с фиксами.

Две контролёрши заснувшими сфинксами.

Я еду в этом тамбуре,

спасаясь от жары.

Кругом гудят, как в таборе,

гитары и воры.

И как-то получилось,

что я читал стихи

между теней плечистых,

окурков, шелухи.

У них свои ремёсла.

А я читаю им,

как девочка примёрзла

к окошкам ледяным.

На чёрта им девчонка

и рифм ассортимент?

Таким, как эта, – с чёлкой

и пудрой в сантиметр?!

Стоишь – черты спитые,

на блузке видит взгляд

всю дактилоскопию

малаховских ребят.

Чего ж ты плачешь бурно,

и, вся от слёз светла,

мне шепчешь нецензурно —

чистейшие слова?…

И вдруг из электрички,

ошеломив вагон,

ты, чище Беатриче,

сбегаешь на перрон!

1959
* * *

Мы писали историю

не пером – топором.

Сколько мы понастроили

деревень и хором.

Пахнут стружкой фасады,

срубы башни, шатры.

Сколько барских усадеб

взято в те топоры!

Сотрясай же основы!

Куй, пока горячо.

Мы последнего слова

не сказали ещё.

Взрогнут крыши и листья.

И поляжет весь свет

от трёхпалого свиста

межпланетных ракет.

1959

ТИШИНЫ ХОЧУ!

Шестидесятые

Между кошкой и собакой

Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.

Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен – мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.

В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.

Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. – И уже смело: Закусить».

Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.

«Многоуважаемая сударыня, – он назвал женщину по имени и отчеству. – Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».

Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».

И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».


Поэт – всегда или первый, или никакой.

БЬЮТ ЖЕНЩИНУ

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.

И бьются ноги в потолок,

как белые прожектора!

Бьют женщину. Так бьют рабынь.

Она в заплаканной красе

срывает ручку, как рубильник,

выбрасываясь на шоссе!

И взвизгивали тормоза.

К ней подбегали, тормоша.

И волочили, и лупили

лицом по лугу и крапиве…

Подонок, как он бил подробно,

стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!

Вонзался в дышащие рёбра

ботинок узкий, как утюг.

О, упоенье оккупанта,

изыски деревенщины…

У поворота на Купавну

бьют женщину.

Бьют женщину. Веками бьют,

бьют юность, бьёт торжественно

набата свадебного гуд,

бьют женщину.

А от жаровен сквозь уют

горящие затрещины?

Не любят – бьют, и любят – бьют,

бьют женщину.

Но чист её высокий свет,

отважный и божественный.

Религий – нет, знамений – нет.

Есть Женщина!..

…Она, как озеро, лежала,

стояли очи, как вода,

и не ему принадлежала,

как просека или звезда,

и звёзды по небу стучали,

как дождь о чёрное стекло,

и, скатываясь, остужали

её горячее чело.

1960
ГИТАРА

Б. Окуджаве

К нам забредал Булат

под небо наших хижин

костлявый как бурлак

он молод был и хищен

и огненной настурцией

робея и наглея

гитара как натурщица

лежала на коленях

она была смирней

чем в таинстве дикарь

и тёмный город в ней

гудел и затихал

а то как в рёве цирка

вся не в своём уме —

горящим мотоциклом

носилась по стене!

мы – дети тех гитар

отважных и дрожащих

между подруг дражайших

неверных как янтарь

среди ночных фигур

ты губы морщишь едко

к ним как бикфордов шнур

крадётся сигаретка

1960
* * *

По мотивам Расула Гамзатова

Если б были чемпионаты,

кто в веках по убийствам первый, —

ты бы выиграл, Век Двадцатый.

Усмехается Век Двадцать Первый.

Если б были чемпионаты,

кто по лжи и подлостям первый,

ты бы выиграл, Век Двадцатый.

Усмехается Век Двадцать Первый.

Если б были чемпионаты,

кто по подвигам первый, —

нет нам равных, мой Век Двадцатый!..

Безмолвствует Двадцать Первый.

1960
БАЛЛАДА 41-го ГОДА

Партизанам Керченской каменоломни

Рояль вползал в каменоломню.

Его тащили на дрова

к замёрзшим чанам и половням.

Он ждал удара топора!

Он был без ножек, чёрный ящик,

лежал на брюхе и гудел.

Он тяжело дышал, как ящер,

в пещерном логове людей.

А пальцы вспухшие алели.

На левой – два, на правой – пять…

Он

опускался

на колени,

чтобы до клавишей достать.

Семь пальцев бывшего завклуба!

И, обмороженно-суха,

с них, как с разваренного клубня,

дымясь, сползала шелуха.

Металась пламенем сполошным

их красота, их божество…

И было величайшей ложью

всё, что игралось до него!

Все отраженья люстр, колонны…

Во мне ревёт рояля сталь.

И я лежу в каменоломне.

И я огромен, как рояль.

Я отражаю штолен сажу.

Фигуры. Голод. Блеск костра.

И, как коронного пассажа,

я жду удара топора!

1960
КРОНЫ И КОРНИ

Несли не хоронить,

несли короновать.

Седее, чем гранит,

как бронза – красноват,

дымясь локомотивом,

художник жил,

лохмат,

ему лопаты были

божественней лампад!

его сирень томилась…

Как звездопад,

в поту,

его спина дымилась

буханкой на поду!..

Зияет дом его.

Пустые этажи.

На даче никого.

В России – ни души.

Художники уходят

Без шапок,

будто в храм,

в гудящие угодья,

к берёзам и дубам.

Побеги их – победы.

Уход их – как восход

к полянам и планетам

от ложных позолот.

Леса роняют кроны.

Но мощно над землёй

ворочаются корни

корявой пятернёй.

1960
ПРОТИBОСТОЯНИЕ ОЧЕЙ

Третий месяц её хохот нарочит,

третий месяц по ночам она кричит.

А над нею, как сиянье, голося,

вечерами

разражаются

глаза!

Пол-лица ошеломлённое стекло

вертикальными озёрами зажгло.

…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,

ты их слушаешь, как лунный садовод,

жизнь и боль твоя, как влага к облакам,

поднимается к наполненным зрачкам.

Говоришь: «Невыносима синева!

И разламывает голова!

Кто-то хищный и торжественно-чужой

свет зажёг и поселился на постой…»

Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.

Говоришь – они к аварии манят.

Вместо слёз —

иллюминированный взгляд.

«Симулирует», – соседи говорят.

Ходят люди, как глухие этажи.

Над одной горят глаза, как витражи.

Сотни женщин их носили до тебя,

сколько муки накопили для тебя!

Раз в столетие

касается

людей

это Противостояние Очей!..

…Возле моря отрешённо и отчаянно

бродит женщина, беременна очами.

Я под ними не бродил,

за них жизнью заплатил.

1961
МОНОЛОГ БИТНИКА

Лежу бухой и эпохальный.

Постигаю Мичиган.

Как в губке, время набухает

в моих веснушчатых щеках.

В лице, лохматом, как берлога,

лежат озябшие зрачки.

Перебираю, как брелоки,

прохожих, огоньки.

Ракетодромами гремя,

дождями атомными рея,

Плевало время на меня,

плюю на время!

Политика? К чему валандаться!

Цивилизация душна.

Вхожу, как в воду с аквалангом,

в тебя, зелёная душа.

Мы – битники. Среди хулы

мы – как зверёныши, волчата.

Скандалы, точно кандалы,

за нами с лязгом волочатся.

Когда магнитофоны ржут,

с опухшим носом скомороха,

вы думали – я шут?

Я – суд!

Я – Страшный суд. Молись, эпоха!

1961
НОЧНОЙ АЭРОПОРТ B НЬЮ-ЙОРКЕ

Автопортрет мой, реторта неона, апостол

небесных ворот —

аэропорт!

Брезжат дюралевые витражи,

точно рентгеновский снимок души.

Как это страшно, когда в тебе небо стоит

в тлеющих трассах необыкновенных столиц!

Каждые сутки

тебя наполняют, как шлюз,

звёздные судьбы

грузчиков, шлюх.

В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики,

ты им глаголешь!

Ты их, прибитых,

возвышаешь!

Ты им «Прибытье»

возвещаешь!

* * *

Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес…

Пять «Каравелл»

ослепительно

сядут с небес!

Пять полуночниц шасси выпускают устало.

Где же шестая?

Видно, допрыгалась —

блядь, аистёнок, звезда!..

Электроплитками

пляшут под ней города.

Где она реет,

стонет, дурит?

И сигареткой

в тумане горит?

Она прогноз не понимает.

Её земля не принимает.

* * *

Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,

как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.

Мощное око взирает в иные мира.

Мойщики окон

слезят тебя, как мошкара,

Звёздный десантник, хрустальное чудище,

сладко, досадно быть сыном будущего,

где нет дураков

и вокзалов-тортов —

одни поэты и аэропорты!

Стонет в аквариумном стекле

небо,

приваренное к земле.

* * *

Аэропорт – озона и солнца

аккредитованное посольство!

Сто поколений

не смели такого коснуться —

преодоленья

несущих конструкций.

Вместо каменных истуканов

стынет стакан синевы —

без стакана.

Рядом с кассами-теремами

он, точно газ,

антиматериален!

Бруклин – дурак, твердокаменный чёрт.

Памятник эры —

Аэропорт.

1961
BСТУПЛЕНИЕ

Открывайся, Америка!

Эврика!

Короную Емельку,

открываю, сопя,

в Америке – Америку,

в себе —

себя.

Рву кожуру с планеты,

сметаю пыль и тлен,

спускаюсь

в глубь

предмета,

как в метрополитен.

Там груши – треугольные,

ищу в них души голые.

Я плод трапециевидный

беру, не чтоб глотать —

чтоб стёкла-сердцевинки

сияли, как алтарь!

Исследуйте, орудуйте,

не дуйте в ус,

пусть врут, что изумрудный, —

он красный, ваш арбуз!

Дарвины, Рошали

ошибались начисто.

Скромность украшает?

К чёрту украшательство!

Вгрызаюсь, как легавая,

врубаюсь, как колун…

Художник хулиганит?

Балуй,

Колумб!

По наитию

дую к берегу…

Ищешь

Индию —

найдёшь

Америку!

1961
BТОРОЕ BСТУПЛЕНИЕ

Обожаю

твой пожар этажей, устремлённых

к окрестностям рая!

Я – борзая,

узнавшая гон наконец, я – борзая!

Я тебя догоню и породу твою распознаю.

По базарному дну

ты, как битница, дуешь, босая!

Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,

как мельницы,

по безбожной, бейсбольной,

по бензоопасной Америке!

Кока-кола. Колокола.

Вот нелёгкая занесла!

Ты, чертовски дразня, сквозь чертоги вела и задворки,

и на женщин глаза

отлетали, как будто затворы!

Мне на шею с витрин твои вещи дешёвками вешались.

Но я душу искал,

я турил их, забывши про вежливость.

Я спускался в Бродвей, как идут под водой с аквалангом.

Синей лампой в подвале

плясала твоя негритянка!

Я был рядом почти, но ты зябко ушла от погони.

Ты прочти и прости,

если что в суматохе не понял…

Я на крыше, как гном,

над нью-йоркской стою планировкой.

На мизинце моём

твоё солнце – как божья коровка.

1961
МОТОГОНКИ ПО BЕРТИКАЛЬНОЙ СТЕНЕ

Н. Андросовой

Заворачивая, манежа,

свищет женщина по манежу!

Краги —

красные, как клешни.

Губы крашеные – грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

хризантему заткнув за талию!

Ангел атомный, амазонка!

Щёки вдавлены, как воронка.

Мотоцикл над головой

электрическою пилой.

Надоело жить вертикально.

Ах, дикарочка, дочь Икара…

Обыватели и весталки

вертикальны, как ваньки-встаньки.

В этой, взвившейся над зонтами,

меж оваций, афиш, обид,

сущность женщины

горизонтальная

мне мерещится и летит!

Ах, как кружит её орбита!

Ах, как слёзы к белкам прибиты!

И тиранит её Чингисхан —

замдиректора Сингичанц…

Сингичанц:

«Ну, а с ней не мука?

Тоже трюк – по стене, как муха…

А вчера камеру проколола… Интриги…

Пойду, напишу по инстанции…

И царапается, как конокрадка».

Я к ней вламываюсь в антракте.

«Научи, – говорю, – горизонту…»

А она молчит, амазонка.

А она головой качает.

А её ещё трек качает.

А глаза полны такой —

горизонтальною

тоской!..

1961
ОСЕНЬ B СИГУЛДЕ

Свисаю с вагонной площадки,

прощайте,

прощай моё лето,

пора мне,

на даче стучат топорами,

мой дом забивают дощатый,

прощайте,

леса мои сбросили кроны,

пусты они и грустны,

как ящик с аккордеона,

а музыку – унесли,

мы – люди,

мы тоже порожни,

уходим мы,

так уж положено,

из стен,

матерей

и из женщин,

и этот порядок извечен,

прощай, моя мама,

у окон

ты станешь прозрачно, как кокон,

наверно, умаялась за день,

присядем,

друзья и враги, бывайте,

good bye,

из меня сейчас

со свистом вы выбегаете,

и я ухожу из вас,

о родина, попрощаемся,

буду звезда, ветла,

не плачу, не попрошайка,

спасибо, жизнь, что была,

на стрельбищах

в 10 баллов

я пробовал выбить 100,

спасибо, что ошибался,

но трижды спасибо, что

в прозрачные мои лопатки

вошла гениальность, как

в резиновую перчатку

красный мужской кулак,

«Андрей Вознесенский» – будет,

побыть бы не словом, не бульдиком,

ещё на щеке твоей душной —

«Андрюшкой»,

спасибо, что в рощах осенних

ты встретилась, что-то спросила

и пса волокла за ошейник,

а он упирался,

спасибо,

я ожил, спасибо за осень,

что ты мне меня объяснила,

хозяйка будила нас в восемь,

а в праздники сипло басила

пластинка блатного пошиба,

спасибо,

но вот ты уходишь, уходишь,

как поезд отходит, уходишь…

из пор моих полых уходишь,

мы врозь друг из друга уходим,

чем нам этот дом неугоден?

ты рядом и где-то далёко,

почти что у Владивостока,

я знаю, что мы повторимся

в друзья и подругах, в травинках,

нас этот заменит и тот —

«природа боится пустот»,

спасибо за сдутые кроны,

на смену придут миллионы,

за ваши законы – спасибо,

но женщина мчится по склонам,

как огненный лист за вагоном…

Спасите!

1961
СТРИПТИЗ

В ревю

танцовщица раздевается, дуря…

Реву?…

Или режут мне глаза прожектора?

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,

как сдирают с апельсина кожуру.

А в глазах тоска такая, как у птиц.

Этот танец называется «стриптиз».

Страшен танец. В баре лысины и свист,

как пиявки, глазки пьяниц налились.

Этот рыжий, как обляпанный желтком,

пневматическим исходит молотком!

Тот, как клоп, —

апоплексичен и страшон.

Апокалипсисом воет саксофон!

Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!

Марсианское сиянье на мостах,

проклинаю,

обожая и дивясь.

Проливная пляшет женщина под джаз!..

«Вы Америка?» – спрошу как идиот.

Она сядет, сигаретку разомнёт.

«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!

Закажите-ка мартини и абсент».

1961
НЬЮ-ЙОРКСКАЯ ПТИЦА

На окно ко мне садится

в лунных вензелях

алюминиевая птица —

вместо тела

фюзеляж

и над её шеей гайковой

как пламени язык

над гигантской зажигалкой

полыхает

женский

лик!

(в простынь капиталистическую

завернувшись, спит мой друг.)

кто ты? бред кибернетический?

полуробот? полудух?

помесь королевы блюза

и летающего блюдца?

может ты душа Америки

уставшей от забав?

кто ты юная химера

с сигареткою в зубах?

но взирают не мигая

не отёрши крем ночной

очи как на Мичигане

у одной

у неё такие газовые

под глазами синячки

птица что предсказываешь?

птица не солги!

что ты знаешь, сообщаешь?

что-то странное извне

как в сосуде сообщающемся

подымается во мне

век атомный стонет в спальне…

(Я ору. И, матерясь,

мой напарник

как ошпаренный

садится на матрас.)

1961
СИРЕНЬ «МОСКBА – BАРШАBА»

Р. Гамзатову

11. III.61

Сирень прощается, сирень – как лыжница,

сирень, как пудель, мне в щёки лижется!

Сирень зарёвана,

сирень – царевна,

сирень пылает ацетиленом!

Расул Гамзатов хмур, как бизон.

Расул Гамзатов сказал: «Свезём».

12. III.61

Расул упарился. Расул не спит.

В купе купальщицей сирень дрожит.

О, как ей боязно! Под низом

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3