Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неверная. Костры Афганистана

ModernLib.Net / Андреа Басфилд / Неверная. Костры Афганистана - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андреа Басфилд
Жанр:

 

 


Андреа Басфилд

Неверная

Костры Афганистана

Часть 1

1

Зовут меня Фавад, и родился я, как говорит моя мать, под тенью талибов.

Что это значит, она никогда не объясняла, и в детстве мне представлялась такая картинка: вот она, крадучись, уходит с солнечного света во тьму и прячется в углу, обхватывая руками свой живот, в котором прячусь я, чтобы защитить меня от человека с толстой палкой, собирающегося выколотить меня из моего укрытия в этот мир.

Но потом я подрос и понял, что под тенью талибов родился не только я. И мой двоюродный брат Джахид, и моя подружка Джамиля – мы вместе попрошайничали на Чикен-стрит у иностранцев, – и мой лучший друг, Спанди.

Лицо Спанди, еще до того, как я с ним познакомился, изъели песчаные мухи – язвы заживали целый год, и на щеках все равно остались шрамы величиной с кулак. Его это, правда, не беспокоило, да и нас тоже. Пока мы скучали в школе, он болтался на улице, продавая богатеньким иностранцам спанд[1], почему мы и прозвали его Спанди, хотя настоящее его имя было Абдулла.

Да, мы все родились во времена талибов, и Джахид тоже. В нашей компании он верховодил, потому что был старше, правда, насколько старше – никому не известно. Мы, афганцы, дней рождения не отмечаем – запоминаем только победы и смерть. Однако про талибов, отбрасывающих тень, мне, кроме матери, точно никто не говорил. Надо же такое придумать! Я уверен, что, умей она читать и писать, то могла бы стать знаменитой поэтессой. Но на все воля Аллаха – вместо этого мама мыла полы у богатых соседей за несколько афгани, которые тщательно прятала потом в тайных карманах своего платья. Даже по ночам она караулила свои деньги, чтобы их не украли.

– Кругом воры, – сердито шипела она, сдвигая прямые черные брови. И была, разумеется, права. Одним из них был и я.

* * *

В то время, правда, никто из нас не считал это воровством. Джахид, разбиравшийся в умных вещах, объяснял нам:

– Это просто этическое распределение богатства.

– Раздел денег, – добавляла Джамиля. – У нас ничего нет, у них есть все, но они слишком жадные, чтобы помогать бедным, как велит священный Коран. Поэтому мы должны помогать им быть добрыми. Они вроде как платят за нашу помощь – только не знают этого.

Правда, не все иностранцы вынуждены были платить за нашу «помощь» без ведома для себя. Некоторые давали деньги сами, кто – от хорошего настроения, кто – от чувства неловкости перед нами, а кто – в надежде избавиться от наших приставаний. Разумеется, их это не спасало, ведь, когда по улице разгуливают живые доллары, на смену одной шайке попрошаек тут же является другая. Мы-то веселились от души. Под какой бы тенью мы ни родились, сейчас мы с Джахидом, Джамилей и Спанди жили под горячим солнцем, этически распределяя богатства тех, кто приехал помогать нашей стране.

– Это называется «реконструкция», – сообщил нам однажды Джахид, когда мы сидели на поребрике, поджидая очередную жертву. – Иностранцы, чтобы уничтожить талибов, разбомбили много наших городов и теперь приезжают сюда, потому что должны все отстроить заново. Так приказал Всемирный Парламент.

– А почему они хотели уничтожить талибов?

– Потому что талибы дружили с арабами, и у их короля Усамы бен Ладена был дом в Кабуле, и там он со своими сорока женами наделал сотни детей. Американцы бен Ладена ненавидели – он трахал жен без перерыва, и скоро у него получилась бы целая армия из детей, тысячи, а может, и миллионы. И тогда они взорвали дворец у себя в стране, а обвинили в этом его. А потом отправились в Афганистан, чтобы и его самого убить, и жен, и детей, и всех его друзей. Это, Фавад, называется политика.

Джахид был, пожалуй, самым образованным мальчиком из всех нас, потому что читал газеты, которые мы подбирали на улице. А еще он был самым ловким вором из всех, кого я знал. В иные дни, пока мы, младшие, отвлекали какого-нибудь иностранца своими приставаниями, он уходил с полными руками долларов, вытянутых у того из карманов. Но если я родился под тенью, то Джахид наверняка родился под неотрывным взглядом самого дьявола, потому что, по правде говоря, он был невероятно уродлив. Вместо зубов во рту у него торчали лишь коричневые пеньки, а один глаз жил вполне самостоятельной жизнью, вращаясь в своей впадине, как мраморный шарик в коробочке. И еще одна нога у него была такая ленивая, что ему приходилось силком заставлять ее двигаться в согласии со второй.

– Грязный воришка, – так отзывалась о нем моя мать. Впрочем, у нее редко находилось доброе слово для родственников сестры. – Держись от него подальше… забивает тебе голову всякой чушью.

Как она себе это представляла – чтобы я держался от Джахида подальше, – оставалось только гадать. Но со взрослыми вечно так, они требуют невозможного и, если ты не в состоянии выполнить их несуразные требования, превращают твою жизнь в сплошную каторгу.

Дело в том, что мы жили под одной крышей с Джахидом, его матерью – жирной коровой, его отцом – ослом и двумя его чумазыми братьями, Вахидом и Обейдаллахом.

– Все до одного мальчики, – гордо заявлял мой дядя.

– И все уроды, – бормотала мать, подмигивая мне из-под чадара[2], потому что мы были с ней заодно, и пусть у нас совсем не было денег, зато смотрели мы с ней в одну сторону.

На нас семерых приходились четыре маленькие комнатки и одна уборная во дворе. И как тут держаться от Джахида подальше? С тем же успехом можно было бы потребовать, чтобы президент Карзаи враз решил все проблемы. Моя мать, впрочем, никогда ничего мне не объясняла. И теперь не сказала, каким образом я должен держать дистанцию. На самом деле в те времена она вообще мало разговаривала.

Лишь изредка, отрываясь от шитья, она рассказывала мне о доме, который был у нас когда-то в Пагмане. Я там родился, но уехали мы раньше, чем какие-то образы успели отложиться у меня в голове. И воспоминания я обретал, слушая рассказы матери и глядя, как наполняются гордостью ее глаза, когда она описывает разукрашенные комнаты, устланные толстыми и мягкими темно-красными коврами, кружевные занавески на стеклянных окнах, кухню, столь чистую, что можно было есть с пола, и сад, полный желтых роз.

– Мы не были так богаты, как жители Вазир Акбар Хана[3], Фавад, но как же мы были счастливы, – говорила она. – Конечно, до того, как пришли талибы. А сейчас – посмотри на нас! У нас даже дерева нет, чтобы на нем повеситься.

Не требовалось большого ума, чтобы понять, как тяжело она это переживает.

Мать никогда не рассказывала о родных, которых мы потеряли, только о доме, нас укрывавшем – не слишком надежно, как оказалось. Но по ночам она порой шептала имя моей сестры. А потом притягивала меня к себе и крепко обнимала. И тогда я чувствовал, как сильно она меня любит.

В такие минуты мне, лежавшему неподвижно, словно одна из тех подушек, на которых мы сидели днем, отчаянно хотелось с ней заговорить. Слова так и теснились у меня в голове, рвались с языка. Я желал знать все о своем отце, о своих братьях, о Мине. Познакомиться с ними наконец, увидеть их живыми – в рассказах матери. Но она всегда шептала только имя моей сестры, и я трусливо молчал, опасаясь, что, заговорив, разрушу чары, и она от меня отодвинется.

* * *

Мать просыпалась на рассвете, вставала, надевала чадар и, уходя из дома, выдавала мне кучу указаний, первым из которых было «не прогуливай школу», а последним – «держись подальше от Джахида».

Я, как мог, старался им следовать из уважения к матери – в Афганистане матерей ценят выше, чем все золото, что хранится в подвалах президентского дворца, – но порой это бывало нелегко. Она не била меня, в отличие от отца Джахида, который считал, похоже, что, пока солнце появляется на небосводе, он имеет Богом данное право отвесить мне затрещину в любой день. Но, если я не слушался, в ее взгляде появлялось выражение разочарования, которое, как я подозревал, стало для нее привычным с того самого дня, как я выбрался из тени.

Я был еще ребенком, но все же понимал, что жизнь наша тяжела. Для меня, правда, она всегда была такой, другой я не знал. Однако мать, помнившая темно-красные подушки и желтые розы, жила в узах прошлого, мне почти неизвестного, и в эту ее темницу я мог только пытаться заглянуть.

Насколько я мог помнить, она жила в ней постоянно, но мне нравилось думать, что когда-то мать была счастлива, смеялась вместе с моим отцом у чистых вод озера Кага, и ее зеленые глаза, которые я унаследовал, светились любовью, а маленькие руки, мягкие и гладкие, играли с краем золотого покрывала.

Прежде она была очень красива – так сказала однажды моя тетя в порыве внезапного приступа общительности. Но потом пала тень, и, хотя мать ничего подобного не говорила, мне казалось, что она во всем винит меня. Я был напоминанием о прошлом, из-за меня она попала в ад, лишенный цветов, – дом своей сестры, а свою сестру, насколько я мог судить, мать ненавидела даже больше, чем талибов.

– Да она мне завидует! – кричала она как-то раз, достаточно громко, чтобы слышала тетя в соседней комнате. – Всегда завидовала – и тому, что я умнее ее, и тому, что я вышла замуж за образованного человека, и жизни нашей с ним счастливой завидовала… я устала просить за все это прощения! Если Аллах наградил ее вместо лица треснувшим арбузом и дал тело под стать, не моя в том вина!

* * *

– Это – женщины, такими уж они родятся, – сказал Джахид, когда мы сбежали в очередной раз от криков и брани в центр города – воровать у иностранцев. – Счастливы, только когда грызутся друг с дружкой. Подрастешь – поймешь. Женщины вечно все усложняют – так говорит отец.

Возможно, он и был прав, но последняя ссора, в которой горячее участие принял и его отец, разгорелась из-за денег. Тетя хотела, чтобы мы платили за жилье, а нам едва хватало на то, чтобы прикрыть свою наготу и наполнить живот. Все, что у нас имелось, – это жалкие афгани, которые мать зарабатывала, убираясь в домах у богачей, и доллары, которые я добывал на Чикен-стрит.

– Может, будешь отдавать больше денег своей матери, чтобы она меньше злилась на мою? – спросил я, чего не следовало делать, потому что Джахид тут же треснул меня кулаком по голове.

– Слушай, засранец, моя мать дала твоей крышу, когда вам было некуда деваться! Приперлись нищие, как цыганские отродья, заставили комнату вам отдать, кормить вас задарма. Каково нам было, по-твоему? Да не будь мы добрые мусульмане, твоя мать сейчас предлагала бы твою задницу всем прохожим гомикам подряд! Вправду хочешь ей помочь? Так иди, торгуй своей гребаной задницей! С такой миленькой мордашкой, как у тебя, заработаешь столько, что всех женщин осчастливишь.

– Да? – сплюнул я в ответ. – А может, кто-то заплатит столько же, только чтобы убралась подальше та ослиная задница, которую ты считаешь своим лицом?

Джахид, изрыгая грязные проклятия и приволакивая бесполезную ногу, в ярости двинулся на меня, а я бросился бежать.

Бежал я от него в тот день до тех пор, пока не понял, что ноги вот-вот отвалятся.

Добравшись до Синема-парк, я уже чуть дышал и понял вдруг, что плачу, – из-за своей матери плачу и из-за двоюродного брата тоже. Я был жесток. И понимал это. Я ведь знал, почему он бережет свои деньги, почему закапывает их под стеной, думая, что никто не видит, – он хотел жениться.

– Я женюсь на самой красивой женщине Афганистана, – хвастливо уверял он. – Погоди. Увидишь.

Потому-то ему и нужны были деньги – с такой внешностью, как у него, их понадобилась бы целая куча, чтобы сделать эту мечту явью. На личное обаяние рассчитывать было нечего. Речей грязнее, чем от него, я в жизни своей не слыхал, даже от полицейских, которые вечно сыплют проклятиями, вымогая взятки у всех подряд, вплоть до нищих калек. Единственным, что на самом деле могло помочь Джахиду, была школа. Он был невероятно способным и тянулся к учению так, как может тянуться только мальчик, не имеющий друзей. Но издевательства и побои, которым он подвергался там каждый день, заставили его в конце концов уйти, и теперь он все больше ожесточался.

В нашей стране жизнь сурова, если ты беден, и еще суровей, если ты беден и уродлив. И Джахид словно окаменел внутри, зная, что ни одна женщина не захочет стать его женой. Зато отец какой-то из них может дать согласие – за хорошую цену.

* * *

– Фавад, пошли на Чикен-стрит!

Сквозь слезы я увидел перед собой Джамилю в ореоле солнечного света. Она была маленькая, как я. И хорошенькая.

Джамиля потянула меня за руку, я поднялся на ноги и вытер мокрое лицо рукавом.

– Джахид, – сказал я, объясняя свое состояние.

Джамиля кивнула. Говорила она мало, но я догадывался, во что она превратится, когда вырастет, – если Джахид прав насчет женщин. На Чикен-стрит она была моим главным конкурентом. Обчищала иностранцев-мужчин, которые так и таяли под взглядом ее бездонных карих глаз, а я очаровывал женщин своими большими зелеными глазами – неплохая была парочка. Наше благосостояние изрядно зависело от того, кто именно проходил мимо, поэтому, если нам случалось работать в один день, мы делили деньги поровну.

Самыми удачными, конечно, бывали пятницы. Это были дни отдыха, когда никто не учился и не работал. Толпы иностранцев, прикатывали на своих «лендкрузерах» в туристический район Кабула за сувенирами из «раздираемого войнами» Афганистана – лазуритовыми шкатулками, пакистанскими серебряными украшениями, ружьями и ножами времен англо-афганской войны, чалмами, пату[4], одеялами, коврами, настенными драпировками, яркими разноцветными платками и голубыми чадарами. Рискнув зайти поглубже в шумную сутолоку кабульского речного базара, они нашли бы то же самое за полцены, но иностранцы были то ли слишком осторожны, то ли слишком ленивы для этого – и слишком богаты, чтобы беспокоиться из-за нескольких лишних долларов, которых хватило бы на недельное пропитание чуть ли не каждой нашей семье. Однако, как говаривал Джахид, их лень являлась благом для бизнеса, а Чикен-стрит была их Меккой.

У прилавков ювелирных магазинов часто стояли, выбирая серебряные кольца и браслеты для оставшихся дома жен, белолицые иностранные солдаты – высокие, с большими автоматами, в бронежилетах и шлемах. Ходили они обычно группами из четырех-пяти человек, и, пока остальные делали покупки в магазине, один всегда оставался снаружи, высматривая подрывников-смертников.

– Америка – хорошо! – кричали мы им – это был испытанный трюк, всегда приносивший пару долларов. И, получив деньги, торопливо уходили подальше – на случай, если рядом действительно околачивается смертник.

Правда, других иностранцев Америка не интересовала, и мы, чтобы добраться до их долларов, использовали другую тактику – таскались за ними от магазина к магазину, выкрикивая по-английски все, что знали.

– Привет, мистер! Привет, миссис! Как поживаете? Я ваш телохранитель! Нет, идите со мной, я покажу вам, где хорошие цены.

Потом хватали их за руки и тянули туда, где могли получить свои комиссионные – несколько афгани. Почти все мы работали на четверых, а то и больше, владельцев магазинов, но платили нам, только когда мы приводили клиентов. Поэтому, если иностранцы нас не слушали, мы забегали в магазин вслед за ними и в притворном беспокойстве принимались качать головами и фыркать, стараясь, чтобы этого не заметил хозяин:

– Нет, миссис, он – вор, очень плохие цены. Пойдемте, я покажу хорошие.

Потом вели их туда, где нам платили, и рассказывали владельцу о напраслине, возведенной на конкурента, после чего он мог начать торг с более низкой, но все же выгодной для себя цены.

А тем временем, пока иностранцы пытались скостить лишнюю пару долларов в магазине, у его дверей собирались старухи, которые тоже работали на улице, но не говорили по-английски. Они хватали покупателей на выходе грязными руками и начинали плакать. Все старухи были из одной семьи, но иностранцы этого не знали. И когда к ним одна за другой подходили женщины в слезах и просили денег для больного, умирающего ребенка, нервы у жителей Запада обычно не выдерживали. Они торопливо забирались в машины, пряча от нас глаза, и спешно уезжали прочь от нашей нужды – к своей нормальной сытой жизни.

Но на выезде с Чикен-стрит в вечно запруженный пробками район Шахр-и-Нау, под визг тормозов возле их «лендкрузеров» появлялся Спанди и начинал стучать черными пальцами в окна, размахивая дымящейся жестянкой с травой, которую мы называем спанд. Ее запах так невыразимо ужасен, что, говорят, отгоняет злых духов.

Это, конечно, самая худшая из работ – дым оседает на волосах и коже, разъедает глаза и легкие, и выглядеть начинаешь со временем как сама смерть. Но деньги она приносит очень неплохие. Потому что туристам, даже если они не верят в духов, трудновато отмахнуться от заглядывающего в окно мальчишки, чье обезображенное шрамом лицо – пепельного цвета.

Случались, впрочем, и хорошие дни на Чикен-стрит, когда надрываться не приходилось. Сражаясь с платками, которые еще надо научиться носить, иностранки вручали мне свои сумки и платили порой целых пять долларов за то, что я тащил покупки. Джамиля мило улыбалась и получала столько же – ничего не таская.

– И как же тебя зовут? – спрашивали эти красивые женщины с белой кожей и красными губами.

– Фавад, – отвечал я.

– Ты хорошо говоришь по-английски. В школу ходишь?

– Да. Хожу. Каждый день. Мне очень нравится.

Это была правда, мы все ходили в школу – даже девочки, если им отцы разрешали, – но зимой и летом, когда становилось слишком холодно или слишком жарко, чтобы учиться, занятия были короткими, а каникулы длинными. И английский язык мы на самом деле узнавали на улице. Иностранцы охотно учили нас новым словечкам, которые легко запоминались.

И пусть Джахид был прав, и они разбомбили нашу страну, чтобы отстраивать ее теперь заново, мне все равно нравились иностранцы, с их потными белыми лицами и толстыми кошельками, и это оказалось кстати – потому что в тот день, вернувшись в дом своей тети, я узнал, что теперь мы будем жить с ними.

2

Сборы много времени не заняли – из вещей у нас всего и было, что шерстяное одеяло, кое-какая одежда да Коран. Могло бы быть и больше, но тетя решила, что котелки и кастрюли, которыми мы обзавелись за прожитое у нее время, принадлежат на самом деле ей.

Мать была не в настроении спорить и только плюнула под ноги сестре, прежде чем прикрыть лицо и вывести меня за дверь.

– До свиданья, Джахид! – крикнул я.

– До свиданья, Фавад-джан!

Удивленный ласковым словом «джан», добавленным к моему имени, я оглянулся – как раз вовремя, чтобы увидеть, как мой двоюродный брат утирает неведомо что со своего единственного здорового глаза.

– Не забывай нас, ослиная писька! – быстро исправился он и в ту же секунду получил в ухо кулаком от своей толстой мамаши.

* * *

На то, чтобы дойти от Хаир Хана, окраинного района города, до Вазир Акбар Хана, где находилось новое жилье, у нас ушло целых два часа, и за это время мне только и удалось узнать от матери, что жить мы будем с тремя иностранцами – двумя женщинами и одним мужчиной. По имени она знала только одну из женщин, ту, что нас пригласила, – ее звали Джорджия. И оказалось, что мать уже несколько недель для Джорджии стирает.

Раньше она об этом не упоминала.

– Но почему ты для нее стираешь? – удивился я.

– Чтобы заработать. А ты что думал?

– Почему она сама не стирает?

– Иностранцы не умеют – им для стирки нужны машины.

– Какие?

– Стиральные.

Верилось в это с трудом, но я не сомневался в словах матери. Да, рот она открывала редко, но если уж открывала, то всегда говорила правду. А еще я знал, что иностранцы не верят в Бога, поэтому вполне возможно, что им, предназначенным для ада, Он не дал даже таких простых умений, какими благословил нас, обыкновенных афганцев.

– А шить она умеет?

– Нет.

– А готовить?

– Нет.

– Муж у нее есть?

– Нет.

– Неудивительно.

Мать засмеялась и на ходу обняла меня. Я поднял взгляд, но лица ее сквозь сетку чадара было не разглядеть, поэтому я только крепче сжал ее руку, и уши у меня запылали при мысли, что мне удалось заставить ее улыбнуться.

День обещал стать лучшим в моей жизни.

Хотя я не помнил на самом деле, что было до переезда к тете, я все же понимал, что моей маме приходилось там нелегко. Под крышей этого дома, заточенные в маленькой комнате с тонким ковром, не спасавшим от холода и неровностей бетонного пола, мы были словно узники, которых едва терпят.

Уборная там тоже была для матери мучением – вечно заляпанная стараниями четырех неаккуратных мальчишек и мужчины, мучимых периодическим поносом, летней малярией, зимней простудой и всесезонными глистами. И тем не менее мы должны были изображать благодарность, потому что тетя приютила нас в ту ночь, когда мы потеряли все.

Люди вокруг умирали постоянно – от болезней, бомбежек, укусов насекомых и зверей, мин, когда-то кем-то установленных и забытых, и даже от голода. Наличие еды тоже не гарантировало, что ты доживешь день до конца. Например, мать готовила на стоявшей в углу нашей комнаты газовой плите, такой старой, что в любой момент она могла взорваться и поотрывать нам головы. За три дома от нас такое и случилось – с женой Хаджи Мухаммеда. Она готовила горох, и плита взорвалась. Сперва вспыхнула, а потом взлетела с места, как ракета, и оторвала женщине голову напрочь. Черные остатки кухонных стен отчищали потом от крови и мозгов целую неделю. А следы от горошин, словно пули разлетевшихся по кухне, и теперь на них видны, и Хаджи Мухаммед не ест ничего, кроме салата и фруктов. Потому что их готовить не надо. Хотя, хвала Аллаху, он был вознагражден другой женой – моложе, чем первая.

– А откуда ты ее знаешь?

– Кого?

– Эту иностранку, Джорджию.

– Я ее нашла.

– Что значит – нашла? Где нашла?

– Ай, Фавад! Сколько вопросов! Я постучала в дверь, попросила работы, она дала мне ее. Потом дала еще, а потом пригласила нас переехать. Все?

– Все.

Больше она ничего не захотела рассказать о том, как настигла нас эта внезапная свобода, и, пока мы шли, старательно обходя собачье дерьмо и выбоины на тротуарах, я все пытался представить себе загадочную Джорджию, которую она «нашла». Мое воображение рисовало женщину с длинными золотыми волосами, стоящую под деревом с охапками белья, которое она не умела выстирать, и с растерянной улыбкой. Похожая на героиню «Титаника».

На самом деле она оказалась похожей на афганку – даже больше, чем моя мать.

* * *

Свернув налево, не доходя Массудова округа, мы пересекли три улицы с бетонными заграждениями и огромными домами, выглядывавшими из-за высоких стен с колючей проволокой поверху. Через каждые десять шагов стояли охранники с автоматами и с подозрением поглядывали на нас, заходивших все глубже в район богачей.

И наконец мы остановились перед большими, зелеными, железными воротами.

Из белой деревянной будки рядом с ними вышел еще один охранник с автоматом, в светло-голубой рубашке и черных брюках, и поздоровался с матерью. Потом открыл боковую дверь и что-то крикнул.

Войдя во двор, мы увидели идущую нам навстречу женщину, с волосами длинными и темными, как у моей матери. На ней были белая блузка и синие джинсы, и казалась она настоящей красавицей.

– Салям алейкум, Мария! – сказала она певучим голосом и пожала матери руку.

– Алейкум салям, – ответила та.

– Как твои дела? Как здоровье? Все ли хорошо? Как добрались? Благополучно?

Пока мать отвечала на все эти вопросы, я глазел на женщину – похоже, это и была Джорджия, – удивленный тем, что она говорит на одном из наших языков. А еще тем, что она не только одевается по-мужски, но и ростом мужчине не уступает.

– А это, конечно, твой красавчик-сын. Как поживаешь, Фавад? Добро пожаловать в новый дом.

Я протянул руку, Джорджия ее пожала. Хотел ответить что-нибудь, но язык мой не поспевал за мыслями, и слов я не нашел.

– О, ты, кажется, стесняешься? Пожалуйста, проходите!

Мать, зайдя еще немного вглубь двора, решилась наконец открыть лицо. Мне показалось сперва, что она чем-то испугана, и спокойней на душе от этого не стало. Но потом я понял, что она, как и я, просто не знает что сказать.

Так, молча, мы и двинулись за Джорджией к маленькому домику, стоявшему по правую сторону от ворот.

– Здесь ты будешь жить, Фавад. Надеюсь, счастливо, – Джорджия жестом пригласила нас войти.

Что мы и сделали.

Внутри оказались две комнаты, разделенные маленькой чистой уборной и умывальником. Джорджия открыла дверь в первую комнату, и я увидел две кровати с лежавшими на них одеялами – новыми, в нераспечатанных еще пластиковых упаковках. В другой комнате обнаружились три длинные подушки, маленький стол, электрический вентилятор и телевизор – настоящий телевизор «Самсунг»! И выглядел он так, словно его даже можно было включить!

О телике я мечтал всю свою жизнь, и при виде его у меня на глаза навернулись слезы.

– Заходите, – улыбнулась Джорджия, – оставьте тут свои вещи, и я покажу вам остальное.

* * *

Первый день на новом месте был переполнен впечатлениями – непривычная обстановка, новые запахи, звуки… Кроме нашего нового жилища, во дворе стоял еще один дом, побольше, на верхнем этаже которого жили Джорджия и ее друзья. На нижнем находились крохотная кухня, где, как сказали моей матери, ей и предстояло, в основном, трудиться, и гостиная – с телевизором (куда больше нашего), музыкальным центром и бильярдным столом.

Позади дома был большой газон, обрамленный розовыми кустами, и, когда я увидел чудесные цветочные головки, нежащиеся под яркими лучами солнца, сердце мое согрела мысль о том, что мать снова будет окружена красотой. Но потом я увидел стоявшего посреди этой красоты мужчину – с грудью голой, как у Пира-дурачка, который играл с бездомными собаками в парке Шахр-и-Нау, – и всерьез начал беспокоиться за репутацию матери.

В одной руке мужчина держал палку, в другой – бутылку пива, а в зубах – сигарету. Палкой он пытался загнать маленький мячик в стакан, валявшийся на земле, но, похоже, не слишком в этом преуспевал.

– Привет, я – Джеймс, – крикнул он, увидев, что мы стоим и смотрим на него.

После чего подошел и протянул матери руку, которую та, разумеется, не приняла, отшатнувшись.

Джорджия сказала что-то резкое по-английски, мужчина негромко хмыкнул и отправился за рубашкой, висевшей на спинке белого пластикового стула, что стоял неподалеку.

– Это Джеймс, – вздохнула Джорджия. – Он – журналист, поэтому, пожалуйста, уж простите ему его манеры.

Натянув рубашку, Джеймс вернулся к нам, сказал что-то, чего я не понял, а потом протянул правую руку и взъерошил мне волосы. Я дернул головой, сбрасывая его ладонь, и смерил его взглядом, предупреждающим, что подобного обращения не потерплю. Но он в ответ лишь ткнул меня кулаком в подбородок и засмеялся.

Джорджия снова заговорила по-английски, Джеймс вскинул обе руки, словно сдаваясь, а потом приложил правую к сердцу и улыбнулся мне. Улыбка была искренней, на щеках его появились ямочки, и я улыбнулся тоже. В тот момент я понял, что он мне нравится – этот Джеймс. Он был высокий, худой, с темной бородой. И вполне мог бы сойти за афганца, если бы потрудился ходить одетым.

За нашими спинами, открываясь, заскрипели ворота, и вскоре в саду появилась еще одна женщина. Вид у нее был сердитый и расстроенный. Но, когда Джорджия с ней заговорила, она улыбнулась и помахала нам.

– Последняя наша соседка, – объяснила Джорджия. – Ее зовут Мэй, она – инженер.

Мэй подошла и пожала нам руки. Она была маленького роста, с желтыми волосами, выбивающимися из-под зеленого шарфа. На лице у нее были веснушки, и с героиней «Титаника» она тоже не имела ничего общего.

Джеймс отдал ей свое пиво, и это ее, кажется, обрадовало. И, как я ни старался не смотреть, все равно заметил под ее голубой блузкой такие большие груди, каких еще не видывал, и невольно подумал – видит ли их Джеймс.

– Мы все здесь люди мирные, особо не церемонимся, поэтому, пожалуйста, считайте этот дом своим и живите в нем, сколько понадобится, – сказала Джорджия.

Тогда мать поблагодарила ее и повела меня обратно в наш домик – подальше от иностранцев, пригласивших нас с ними жить, и от вида замечательной груди Мэй.

* * *

Следующие несколько дней, пока мать стирала, готовила и убирала – в общем, делала все то, к чему иностранцы казались неспособными, – я пристально наблюдал за нашими новыми соседями. Хотя мне здесь и нравилось, но я должен был защищать свою мать, а для этого нужно знать, с кем и чем имеешь дело. И больше всего меня беспокоил голый журналист.

По счастью, и сам дом, и его окрестности позволяли мне видеть очень многое, оставаясь незамеченным. За садом я следил из прохода с тыльной стороны дома; когда темнело и зажигали свет, через большие окна шпионил за тем, что происходило на нижнем этаже, а с высоких стен и балконов мог рассмотреть кое-что и на верхнем. Мать, заставая меня то и дело за этим занятием, качала головой, но, хотя в глазах ее и появлялось недоумение, выглядела она так, будто теперь ее ничто не тревожило. Она и смеяться стала чаще – главным образом, когда из будки выходил за чаем один из наших охранников, Шир Ахмад.

И я сделал себе мысленную заметку разобраться с Шир Ахмадом – как только закончу с иностранцами.

* * *

Разведать нужно было столько, что после переезда в Вазир Акбар Хан я поневоле несколько недель не появлялся на Чикен-стрит, хотя просто умирал от желания рассказать Джахиду о своем телевизоре, а Джамиле – о новом доме со всеми его запахами и звуками. Приходя из школы, я, в ожидании того момента, когда Джорджия, Джеймс и Мэй вернутся наконец домой, садился на пороге кухни и болтал с хлопотавшей по хозяйству матерью.

– Откуда Джорджия знает дари? – спросил я у нее как-то, когда она чистила к ужину картошку.

– Наверное, друзья научили.

– У нее есть друзья-афганцы?

– Есть. Ты не дашь мне вон ту миску, Фавад?

Я вытряхнул валявшуюся на дне дохлую муху и передал миску матери. И, снова усевшись на порог, спросил:

– А ты видела этих друзей?

– Да, однажды.

– И кто они такие?

– Афганцы.

Это я уже знаю!

Мать, перекладывая в миску очищенный картофель, засмеялась.

– Пуштуны, – сказала она наконец. – Из Джелалабада.

– А, значит, у нее неплохой вкус.

– Да, – мать улыбнулась и добавила загадочно: – С одной стороны.

– Как это – с одной стороны?

– Не те люди, что тут скажешь? Тебе я бы таких друзей не хотела.

– Почему?

– Потому что ты – мой сын, и я тебя люблю. И хватит с тебя, Фавад. Иди, уроки делай.

Будучи изгнан, я поплелся к себе в комнату учить таблицу умножения, заданную в школе, размышляя по пути над очередной загадкой, преподнесенной матерью.

Видимо, так же, как я лишь со временем понял, что такое тень талибов, я должен был понять и причину, по которой друзья Джорджии были ей друзьями «с одной стороны», когда еще подрасту.

И все же я был рад, что они пуштуны, как я. Будь они хазарейцами[5], уже отрезали бы ей груди.

* * *

В доме был водопровод, и мне не требовалось больше таскаться, надрывая спину, к ближайшей колонке, чтобы воевать там с другими детьми и грязными бездомными собаками за ведро воды, которого хватало на пять минут. У меня была единственная обязанность в доме – бегать в булочную за свежим, еще горячим хлебом, после того как покончу с уроками.

Кроме того, я теперь все время подкарауливал иностранцев.

Джорджия обычно возвращалась домой первой и, пока пила в саду кофе, почти всегда разрешала мне с ней посидеть. Маму мою она тоже звала, но та редко присоединялась к нам. У нее завелась подруга через дорогу, которая вела хозяйство у жены какого-то чиновника из министерства внутренних дел. Ее звали Хомейра, и, судя по тому, какой она была толстой, платили ей хорошо. Я был очень рад этой дружбе и поэтому не ревновал, когда они часами болтали у нас дома или в доме хозяина Хомейры. И не просто рад был, а счастлив до изумления. Потому что слова, что были годами заперты в голове у моей матери, словно высвобожденные поворотом тайного ключа, теперь лились с ее языка рекой. Еще удивительнее было то, что мама охотно разрешала мне оставаться дома одному и сидеть с иностранцами, пока «они от тебя не устанут». Возможно, она думала, что это будет полезно для моего английского. Но Джеймс вечно болтался где-то, Мэй постоянно плакала, а с Джорджией мы обычно беседовали на дари.

Из этих коротких разговоров я узнал, что Джорджия приехала из Англии, той самой страны, где столица – Лондон. В Афганистане она жила уже целую вечность, а два года назад решила съехаться с Джеймсом и Мэй, потому что они подружились, а Джеймсу не хватало денег, чтобы снимать одному целый дом. Она работала на НГО[6] и вычесывала коз, чтобы заработать себе на жизнь. Поскольку она знала страну и часто путешествовала, у нее появилось множество друзей-афганцев. Этим и еще многим другим она отличалась от остальных иностранцев, которые встречались мне раньше, и, наверное, я влюбился в нее сразу. Она была спокойная и веселая, и моя компания ей как будто нравилась. А еще она была очень красивая, с густыми, почти черными волосами и темными глазами. Я надеялся когда-нибудь потом жениться на ней – если, конечно, она бросит курить и обратится в истинную веру.

Второй, как правило, возвращалась Мэй, которая исчезала у себя в комнате, едва успев поздороваться. Джорджия поведала мне, что Мэй приехала из Америки по контракту с одним из министерств и была сейчас «немного несчастна». Почему – она не объяснила, а я не спросил. Мне нравилась таинственность, окружавшая слезы Мэй.

Джеймс обычно приходил последним. Как минимум дважды в неделю он возвращался очень поздно, налетая при этом на стены и распевая песни. Чем дальше, тем больше он казался мне родственником Пира-дурачка.

– Он очень много работает, – объяснила Джорджия, – и, в основном, с дамами.

Тут она засмеялась, а я удивился – как только мужья позволяют женам работать допоздна с мужчиной, демонстрирующим миру свои соски, не стесняясь, словно это боевые медали?

– Что же он с ними делает? – спросил я, и Джорджия засмеялась еще громче. Чуть со стула не упала.

– Фавад, – сказала она, отсмеявшись, – спроси об этом лучше у своей мамы.

На том все и кончилось.

И поскольку со взрослыми всегда так – умолкают на самом интересном месте – ничего другого не оставалось, кроме как продолжать исследования. «Совать нос в чужие дела», как сказала бы моя мать.

Методом многочисленных проб и ошибок я обнаружил, что лучшим временем для наблюдений за моими новыми друзьями был поздний вечер, когда на улице темнело, в комнатах зажигали свет, и все думали, что я сплю. По счастью, мать мне здорово помогла, когда решила спать в комнате с телевизором. Впервые в жизни у меня была собственная спальня – и полная свобода, чтобы изучать дом и его странных, не верующих в Бога обитателей.

Каждый вечер, через час после того, как я выключал свет, мать заходила ко мне – что в самый первый раз явилось для меня, уже собравшегося улизнуть, сюрпризом. Но, как оказалось, сюрпризом приятным, настолько, что даже сердце болело и кончики пальцев на ногах кололо словно иголочками, – она, думая, что я сплю, нежно целовала меня в щеку и возвращалась к себе, довольная, что я надежно заперт в своих снах. Каковым я, конечно, не был.

В результате первого такого сладкого сюрприза я научился выжидать не меньше получаса после ее прихода, и лишь потом надевал башмаки и пускался на поиски приключений.

Прячась в тени стен и за кустами, я слушал волшебные, загадочные, перемежавшиеся взрывами смеха разговоры, которые Джорджия, Джеймс и Мэй вели со своими белолицыми друзьями за столом в саду. Я, конечно, понимал далеко не каждое слово из того, что они говорили, но для меня это был всего лишь код, который предстояло расшифровать.

На самом деле я чувствовал себя так, будто меня вырвали из пламени ада и поселили в раю. И в эти первые недели я был не просто Фавад из Пагмана, я был Фавад – тайный агент.

Кабул тогда кишел шпионами – британскими, пакистанскими, французскими, итальянскими, русскими, индийскими и американскими. Они отпускали бороды, чтобы походить на афганцев. И президент дал мне простое задание – выяснить, кто в этом доме шпион и на кого он работает.

Пока я крался и ползал там, в духоте и зное летних кабульских ночей, мои приключения обрастали в мечтах героическими подробностями. Я строил планы, как избежать провала, придумывал пути отступления, чтобы успеть передать тщательно собранную информацию во дворец соратникам. И воображал, довольно туманно, грядущие чествования, представляя себя национальным героем, которого благодарят за важную работу, проделанную еще в детстве.

«Он был так молод!» – восклицали люди, узнав о моих свершениях.

«Да, но он был настоящий афганец», – говорил президент Карзаи, широко улыбаясь, поскольку сам меня выбрал и дал это задание.

«Такой отважный! Такой мужественный! – восхищались все. – У него поди, яйца большие, как у Ахмад-Шаха Массуда»[7].

«Больше! – поправлял президент. – Ведь мальчик – пуштун!»

* * *

Выполняя свое задание, я вел учет всех передвижений иностранцев в красной записной книжке, которую подарила мне Джорджия для упражнений в письме.

Поскольку Джеймс дома почти не бывал, а Джорджия была слишком красива, чтобы работать на врага, я решил сосредоточить свое внимание на Мэй.

Однажды, когда мать заснула, я выскользнул из своей спальни и забрался на стену «тайного» прохода. Оттуда была видна ведущая в спальню Мэй дверь, на которой висел длинный шерстяной жакет.

К доске на дальней стене было приколото множество фотографий – родственников Мэй, как я догадывался, потому что на них были запечатлены в разных позах исключительно маленькие и желтоволосые люди; но в моем воображении все они были частью террористической сети, которую организовали пакистанские свиньи. В ISI, их секретной разведывательной службе, знали, что афганское правительство никогда не заподозрит американку в причастности к их злодейским планам. Они были хитры, как сам дьявол. Но не хитрее Фавада – отважного защитника Афганистана.

К сожалению, Мэй переживала какое-то горе.

Чаще всего она просто сидела у себя в комнате. А если не просто сидела, то разговаривала по мобильному телефону, а если не разговаривала, то спускалась вниз и хмуро ковырялась в еде, на приготовление которой у матери уходил целый день, а то и вовсе плакала. Плачущая женщина – уже ничего хорошего, а у Мэй лицо казалось скорее злым, чем печальным, и это сбивало меня с толку. Честно говоря, я уже был уверен, что Мэй слегка не в себе, и к концу второй недели решил бросить расследование ее шпионской деятельности и направить свои силы на то, чтобы попытаться увидеть ее груди.

Однако и с новым заданием имелась небольшая проблема. Со стены я мог видеть только треть ее комнаты – и это была не та треть, где Мэй переодевалась.

Поразмыслив над ситуацией в ожидании, пока мать погасит у себя свет, я нашел единственное решение – перепрыгнуть со стены на балкон. Это означало, что мне нужно будет преодолеть пространство примерно в метр шириной и постараться не думать о падении.

* * *

За две недели тайных операций я успел выяснить, что гудение генератора, снабжавшего дом светом каждую вторую ночь, когда городское электричество брало выходной, было способно заглушить любой шум, какой я мог произвести, подкрадываясь. Поэтому, без опаски разбудить Мэй даже в том случае, если грохнусь и разобьюсь насмерть, я забрался на стену и уставился на балконные перила. Двенадцать поперечных брусьев – всего-то и надо, что прыгнуть и ухватиться за любой из них.

Пять раз глубоко вздохнув, я закрыл глаза, вознес молитву Аллаху и изо всех сил, какие только были в моих ногах, оттолкнулся ими от стены. И тут же, словно не было никакого прыжка, треснулся головой о перила и обнаружил, что каким-то чудом держусь за целых два бруса.

Пораженный, не до конца веря, что мне это удалось, я перевел дыхание, пытаясь успокоить отчаянно колотившееся сердце. Оставалось чуть-чуть – закинуть ногу на перила, подтянуться, и я на балконе. И все округлые прелести Мэй – мои. Увижу ее груди, а может, и еще что-нибудь. Если повезет по-настоящему, увижу даже…

– Хм-хм.

Мой слух встревожил какой-то звук. Похожий на кашель – и донесся он как будто снизу.

– Хм-хм.

Вот, опять…

Медленно, надеясь на чудо – ведь этого не могло произойти, мне просто показалось, – я скосил глаза вниз, вправо от себя, и увидел Джеймса. Он стоял под балконом, качал головой и грозил мне пальцем.

Я перевел взгляд на яркий свет, лившийся из спальни Мэй. Потом обратно на Джеймса.

Он никуда не ушел, что было бы проявлением вежливости с его стороны, и явно ждал от меня каких-то действий.

– Салям алейкум, – я жалко улыбнулся.

После чего разжал руки и упал к его ногам. И, приземлившись, свернулся плотным калачиком, чтобы хоть как-то защититься от неминуемой кары.

Молчание, продлившееся всего несколько секунд, но показавшееся мне длиною в половину моей короткой жизни, снова было прервано кашлем.

Я поднял голову и увидел, что Джеймс улыбается. Глаза у него блестели, как стеклянные, и стоял он слегка покачиваясь. Потом кивнул в сторону сада и жестом велел идти за ним.

Идти туда мне совсем не хотелось, но я решил, что наказание лучше принять за домом – чтобы мать не увидела мой позор и не добавила к нему потом пыток собственного изобретения.

Поэтому, держа голову высоко, как подобает мужчине, я пошел вслед за Джеймсом в темноту сада, где белели привидениями пластиковые стулья.

Там он молча предложил мне сесть рядом. Потом наклонился, вынул из стоявшей на земле картонной коробки бутылку пива, сковырнул с нее крышку о край стола и передал мне.

В этом явно был какой-то подвох, но бутылку я взял.

А Джеймс достал другую, открыл таким же манером, стукнул ею о ту, которую держал в руках я, и пробормотал что-то непонятное. Изо рта его пахнуло старым сыром.

Я таращился на него, боясь шевельнуться, но он похлопал себя по губам – пей, мол. Что я и сделал.

* * *

Первый глоток показался мне ужасным – пиво было пенистое и горькое, как прокисшая пепси-кола. Но, похоже, это и являлось моим наказанием и было все же получше, чем порка, поэтому я глотнул еще. А потом еще и еще.

И в голове у меня мгновенно помутилось.

Тепло, непохожее на летний зной, разлилось по всему телу, пробежало по жилам, загорелось на щеках. Глаза разъехались. Все вокруг словно укрылось невидимым одеялом, и Джеймс заговорил со мной на непонятном языке.

Глотнув еще, я начал говорить тоже, не в силах удержаться, – слова так и скатывались с языка, словно камни по склону горы, догоняя и перегоняя друг друга.

Никто из нас, конечно, не понимал, о чем говорит другой, но это казалось неважным. Это была лучшая беседа, какую я только вел в своей жизни. И Джеймс меня на самом деле как будто понимал.

Поэтому к концу второй бутылки я рассказал ему все – о Джахиде, Джамиле и моем лучшем друге, Спанди. Я раскрыл тайну наших заработков; поведал, как мы катаемся по городу, цепляясь сзади к овощным фургонам, и о том, как однажды мы нашли в парке спящего Пира-Дурачка и измазали ему грязью штаны, чтобы он, проснувшись, решил, что обкакался.

Когда ночь состарилась и края небес посветлели, я признался еще и в своем шпионстве за Мэй. Услышав ее имя, Джеймс засмеялся и обеими руками, в одной из которых была сигарета, а в другой пиво, изобразил широкие круги перед своей грудью. Я засмеялся тоже, сам не зная чему, а Джеймс вскочил со стула, хлопнул меня по спине, стукнул своей бутылкой о мою и взъерошил мне волосы, против чего я уже не возражал.

А потом все закончилось столь же быстро, как и началось.

Джеймс, воздев над головой бутылку с пивом, застыл, словно уличная собака, неожиданно освещенная фарами.

Все вокруг застыло, даже воздух, которым мы дышали, и я зачарованно следил за тем, как медленно падает на землю пепел с его сигареты, а из темноты выплывают очертания чьей-то фигуры. Похожей на Джорджию.

Видеть нас она явно была не рада.

Джорджия стояла босиком, в одной длинной черной тенниске, и темные волосы вздымались вокруг ее головы рассерженными змеями.

Яростная и ослепляющая, она казалась волшебным существом, а не обычной женщиной, и сердце мое едва не разорвалось от ее темной, гневной красоты. Но тут – то ли из-за неожиданности ее появления, то ли из-за вида ее голых ног, то ли из-за сердца, отчаянно забившегося в груди, то ли из-за каравана верблюдов, вздумавшего вдруг расположиться на ночевку у меня в голове, – мне стало так плохо, что я согнулся и меня вырвало на собственные башмаки.

3

Следующий день был, пожалуй, худшим в моей жизни. Ну, может, не самым худшим. Но чертовски скверным.

В пересохшем горле жгло, живот, пустой и сгнивший изнутри, болел адски, все тело покрывала холодная испарина, в голове стучал молотами миллион кузнецов. Да к тому же мать нашла мне работу в то же утро, хотя была пятница и никто не работал, – очередной пример таинственного колдовства, на которое способны разгневанные матери.

С этого дня в течение двух часов после школы я должен был помогать Пиру Хедери – владельцу небольшого магазинчика, старому, как Королевская усыпальница, чьему зрению навечно заградили путь молочные бельма.

Я был ужасно раздосадован.

– Не можешь хорошо себя вести, будешь работать, – сказала мать сухо. – И держись подальше от Джеймса. Понятно?

Я тяжело вздохнул. Точь-в-точь как с Джахидом – та же песня.

Как я должен это делать, по-твоему? – простонал я.

– Меня не волнует, как. Делай, и все!

Невыносимая женщина Хуже, наверное, всех армий, пытающихся завоевать нашу страну. Благодарение Аллаху, Джорджия рассказала ей только о том, что я пил пиво, поскольку, узнай она, что я еще пытался увидеть груди Мэй, прежде чем вернулся на землю и наткнулся на бутылку, так наверняка в ту же секунду сослала бы меня в медресе[8].

– Пить алкоголь запрещено исламом, – напомнила она. – Теперь тебе придется гореть в аду за этот грех. А ведь тебе, кажется, еще и десяти нет, Фавад. И ты будешь гореть вечно, вместе с этими нечестивыми иностранцами!

– Я не знал, что это было пиво! – крикнул я.

– Не знал, как же! За ложь – еще десять лет ада, и еще пять – за то, что кричишь на мать. На твоем месте я бы помолчала.

– Но…

– Но, но!.. Никаких «но»! Убирайся с глаз моих, пока я тебя не побила!

Я покачал головой. Похоже, Джахид прав. С женщиной и впрямь разговаривать бесполезно, особенно если она – твоя мать.

Я вышел из кухни и поплелся в сад, подальше от попреков, которых не заслужил. В конце концов, я еще ребенок. А Джеймс, выходит, ни при чем? Это ведь он вынудил меня совершить грех, и он – взрослый мужчина. Почему же его никто не заставляет работать на слепого Хедери за пару афгани, которые я с той же легкостью раздобуду на Чикен-стрит? За что мне такое несчастье? И это – новый, демократический Афганистан!

Очередное доказательство мировой несправедливости явилось взору, когда я свернул за дом, чтобы укрыться в саду, и увидел там своего погубителя, Джеймса. Он сидел в темных очках за ноутбуком, ссутулившись, с таким видом, словно вся тяжесть мира лежала на его плечах.

– Замечательно, – буркнул я и повернул обратно.

И у себя в комнате, расстроенный, забрался в постель, надеясь сном прогнать недомогание, от которого по телу словно ползали вши.

* * *

Магазинчик Пира Хедери находился на углу 15-й улицы и объездной дороги, недалеко от британского посольства.

Внутри царил беспорядок – на полу валялись банки, упавшие с полок, всюду громоздились коробки со свисавшими из них тканями и полотенцами, и стояли ящики с фруктами, которые видывали лучшие дни, но, кажется, еще пользовались спросом.

Старик был слеп, однако загадочным образом мог найти все, что бы ни спросил покупатель, – тогда еще мог, во всяком случае. Он сказал, что нанял меня, поскольку пришлось уволить племянника – «дерьмового ублюдка», который приспособился подсовывать ему под ноги ящики и стулья ради удовольствия поглядеть, как старик упадет. Да еще и обкрадывал его к тому же.

– Ты воровать лучше и не пытайся, сынок, – предупредил он меня в первый же день. – Может, глаз у меня и нет, но я все вижу. – И показал крючковатым пальцем на дверь, где стоял на страже пес величиной с небольшого осла и смотрел на меня так, словно собирался нынче мной пообедать.

– Как его зовут? – спросил я, не сводя глаз с грозного зверя, намеревавшегося меня съесть. Он был так же стар и уродлив, как его хозяин. Рваные серые уши выдавали бывалого бойца.

– Кого?

– Пса.

– Пес…

– Ну да, я про вашего пса спрашиваю.

– Я и говорю – Пес. Его зовут Пес.

– А.

Я довольно быстро понял, что страшноватая внешность и недостаток воображения не мешают Пиру Хедери быть человеком на самом деле веселым. И, судя по всему, он совершенно не нуждался в моей помощи. Когда у него спрашивали пенку для бритья, он вставал со своего места возле стойки с сигаретами, шаркал в дальний правый угол, наклонялся ко второй полке снизу и возвращался с нужной упаковкой. Когда в магазин забегали какие-нибудь нехорошие дети и пытались что-то украсть, выход им преграждал Пес – рыча, капая слюной и вздыбив шерсть на загривке. Несостоявшиеся воришки писали в штаны и звали мамочку. А за возможность выйти невредимыми Пир требовал с них по пятьдесят афгани.

Во мне он действительно не нуждался, но у меня сложилось впечатление, что одинокому старику просто не с кем было поговорить. И всю первую неделю я только и делал, в общем-то, что наливал ему чай и сидел потом на ящиках с пепси, поедая сушеный горох, пока Пир предавался мыслям вслух и воспоминаниям о войне.

– В тот день мы потеряли много хороших парней, – сказал он однажды, завершив очередной рассказ о временах моджахедов.

Я понимающе кивнул, потом фыркнул, вспомнив, что он меня не видит. Хотя я и чувствовал себя чертовски взрослым, его рассказы изрядно будоражили мое воображение.

Их было шестьдесят человек в тот день, поведал Пир, все – пуштуны, все – «преданные делу свободы» и вооруженные до зубов «калашниковыми» и ракетными установками. Они совершили дерзкий налет среди бела дня на русскую базу к северу от Кунара.

– Вражеских солдат погибли сотни, – сказал Пир, – наша отчаянная смелость застигла их врасплох, к тому же вечное пьянство притупило их бдительность. Нам нечего было терять, а выиграть мы могли все, и мы засыпали их градом пуль и разрывных снарядов.

То была славная победа, заверил он, триумф, о котором потом слагали песни. Моджахеды мгновенно возникли из ниоткуда, обрушили ад на головы русских и так же быстро исчезли, «словно призраки, растворившиеся в воздухе».

Но уйти, увы, удалось не всем…

Когда победоносные моджахеды пробирались по горам Нуристана, направляясь в тайный военный лагерь, разбитый среди скал, их накрыла снежная буря. Ветер был такой, что резал лица, как ножом, и рвал одежду. И за его ревом они не услышали шума вертолета, который внезапно появился над ними и осветил их разноцветными ракетами.

Спасая свою жизнь, они побежали, а воздушные силы русских шли за ними по пятам, не отставая, всю ночь, пока не загнали наконец в узкое ущелье, где в засаде поджидало пятьсот солдат. Шанса у моджахедов не было ни малейшего, но они все же прорвались через это ущелье и рассыпались под прикрытием облетевшего леса – кто бросился в ледяную горную реку, кто зарылся в глубокие снежные сугробы.

– Да, мы потеряли тогда много хороших парней, – вздохнул Пир. – И много пальцев ног…

Я посмотрел на его корявые ноги – все десять пальцев с толстыми желтыми ногтями были на месте, выглядывали из-под кожаных ремешков.

– Тогда-то вы и ослепли? – спросил я. – Во время джихада?

– Ну нет, – проворчал он. – Я ослеп в тот день, когда женился. Увидел свою жену впервые, и она оказалась так страшна, что глаза мои закрылись и не захотели открыться вновь!

* * *

Моя работа у Пира заканчивалась обычно вечером, около половины шестого. В удачные дни я попадал на главную дорогу как раз тогда, когда возвращалась с работы Джорджия, и доезжал до дому вместе с ней. Как у большинства иностранцев, у нее был свой водитель, Массуд, что было, на мой взгляд, весьма неплохо, учитывая, что на жизнь она зарабатывала всего лишь вычесыванием коз.

– Это не какие-то там козы, – сказала Джорджия однажды, когда я пошутил, что она – самый богатый пастух во всем Афганистане. – Это козы кашемировые.

– Ну и что? Коза – это коза, годится лишь для еды и для бузкаши[9]! Что такого особенного в глупой кашемировой козе?

– Шерсть, мой милый. Она очень дорогая, и западные женщины чуть ли не душу продать готовы за джемперы и шали из кашемира. Это особенная шерсть, она есть только у этих коз. И, к счастью для вашей страны, Афганистан – производитель лучшего кашемира на свете.

– А почему тогда все пастухи не богачи?

– Ну, большинство из них просто не понимает ценности того, чем владеет. Кашемир пропадает зря, его состригают вместе с прочей шерстью и выбрасывают. А самое лучшее у козы – это мягкий подшерсток, и его нужно вычесывать и отделять. В сыром, необработанном виде он стоит около двадцати долларов за килограмм.

– Хм, неплохо.

– Неплохо, но и не слишком хорошо.

– Почему?

– Потому, – Джорджия улыбнулась и подняла брови, словно собираясь открыть мне какой-то большой секрет. – Даже если ваши фермеры знают об этой шерсти, они могут ее только собирать. Потом ее вывозят в Иран, Бельгию или Китай, где смешивают с худшей по качеству, и иногда ввозят обратно, а это чистое безумие. Если бы удалось создать условия для обработки шерсти здесь, в Афганистане, и оставлять ее чистой насколько возможно, тогда ваши пастухи и впрямь были бы очень богатыми людьми. Во всяком случае, по сравнению с тем, каковы они сейчас. У людей стало бы больше работы, и со временем появилась бы настоящая индустрия. Потому-то я и приехала в вашу страну – чтобы помочь это сделать.

Джорджия откинулась на спинку сиденья, с виду очень довольная собой.

Лично мне этот секрет показался совершенно неинтересным, но меня порадовало, что она хочет научить бедных пастухов, как стать богатыми. Слишком многие приезжают в Афганистан желая разбогатеть сами – или сделаться еще богаче.

– Ты возьмешь меня как-нибудь с собой? Посмотреть на коз? – спросил я.

– Конечно, возьму, если твоя мама разрешит.

– Разрешит, – сказал я. – Только Джеймса с нами не бери, а то добиться этого будет посложнее.

Джорджия засмеялась.

– Да, ты прав. Он у нее сейчас точно не в любимчиках.

– Куда там!

С той ночи мать перестала с Джеймсом разговаривать – и даже не смотрела на него, хотя это было не так-то просто, потому что он начал каждый день приносить ей цветы в знак примирения. К несчастью, Джеймса из-за этого невзлюбил еще и Шир Ахмад, и я был уверен, что, если бы охраннику не платили триста долларов в месяц, он бы убил иностранца.

Я проглядел, когда именно Шир Ахмад успел влюбиться в мою мать, – следил, должно быть, в это время за кем-нибудь другим. Она ведь все еще была очень красива, и я даже жалел его немного – пока он не пытался до нее дотронуться. Что до мамы, то она смеялась над его шутками, заваривала ему чай и готовила еду, но предпочитала все же компанию своей подруги Хомейры. И Шир Ахмаду только и оставалось, что лелеять в своем сердце надежду – и грозно смотреть на Джеймса, когда тот являлся домой с очередным никому не нужным букетом.

Единственным человеком, который продолжал разговаривать с Джеймсом и даже как будто радовался его обществу, была Мэй. Она перестала плакать и начала выпивать. Что было хуже – не знаю. Лицо у нее, во всяком случае, так и осталось красным и одутловатым.

– Что случилось с Мэй? – спросил я однажды у Джорджии.

– Ты о чем?

– Она теперь все время смеется.

– Что ж, это лучше, чем плакать.

– Не знаю. И Джеймс, по-моему, не знает.

Джорджия посмотрела на меня с улыбкой.

– Да, она с ним, кажется, больше общается в последнее время.

– Хочет стать его подружкой, – сказал я с понимающим видом, но Джорджия только покачала головой и громко засмеялась:

– Нет, Фавад. Она… как это на дари?.. Женщина, которая любит других женщин больше, чем мужчин.

От этого сообщения меня даже пот прошиб и сердце на миг остановилось.

– Что значит – любит? – тихо спросил я, думая в это время вовсе не о Мэй, а о своей матери и ее частых походах через дорогу.

– Как мужья любят своих жен… такой же любовью, – объяснила Джорджия и подмигнула, приняв, видимо, мою тревогу за удивление.

Я кивнул, делая вид, что мне все равно, ибо я – человек, умудренный жизненным опытом, но слова ее продолжали звенеть у меня в ушах, подобно смертному приговору. «Как мужья любят своих жен… как мужья любят жен…»

Это было невозможно. Невероятно. Ведь супружеская любовь – не только разговоры. А еще и поцелуи, и все такое.

Когда смысл услышанного окончательно дошел до меня и перед глазами развернулась полная картина ужасного будущего, я понял, что должен действовать – и поскорее.

Я должен выдать свою мать замуж за Шир Ахмада.

* * *

– Рановато тебе как будто интересоваться женщинами?

Пир Хедери повернул ко мне белые глаза. Мы сидели с ним на улице перед магазином, наслаждаясь ласковым теплым ветром, напоминавшим, что лето скоро закончится.

– Это не я интересуюсь, – сама мысль вызвала у меня легкое отвращение.

– А кто же?

– Ну, один… мужчина.

После ужасного открытия, что моя мать может оказаться женщиной, которая любит других женщин, я из всех сил старался заставить ее полюбить Шир Ахмада. Но, кажется, ничего не получалось.

Для начала я уговорил Джеймса – в одну из редких теперь минут, когда мы остались в доме одни, – передавать ей цветы через охранника. Сначала эта мысль им обоим не понравилась. Одному казалось странным вручать цветы мужчине, а второму – от мужчины их принимать. Но я объяснил, при помощи жестов и своего скудного английского, что матери удобнее будет получать подарки от иностранца через афганца, и тогда они согласились. И теперь она брала цветы и ставила в банках из-под кофе на подоконники, но с Шир Ахмадом дело все равно не шло дальше обмена несколькими словами – пока она наливала ему чай и выдавала тарелки с едой.

Тогда я попытался заинтересовать ее самим Шир Ахмадом.

– Какой же он смешной, этот Шир! – сгибался я на пороге кухни от хохота, надеясь разбудить ее любопытство очередной историей или анекдотом, которых он и не думал мне рассказывать. – Ты только послушай! Заснул как-то сумасшедший на краю дороги. Лежит себе и храпит. А на нем были хорошие, новые ботинки. И один прохожий решил их украсть. Снял потихоньку, а взамен надел свои, старые. И ушел. Тут машина едет, останавливается. Шофер будит сумасшедшего и говорит: «Ноги убери с дороги, а то мне не проехать». Сумасшедший смотрит, видит старые ботинки и говорит: «Проезжай, братец. Это не мои ноги!»

Мать в тот раз стирала в тазу с мыльной водой одну из белых блузок Джорджии. И когда я захохотал, хлопнув себя по ляжкам, она, вместо того чтобы присоединиться, только спросила, хмуро взглянув на меня:

– Ты опять пил пиво? – и вернулась к стирке.

С анекдотами номер не прошел, и я начал потихоньку вызнавать у Шир Ахмада подробности его жизни, останавливаясь поболтать с ним по дороге в школу и обратно, а потом увязывать их воедино.

– У него была жена, – поведал я матери, когда отдельные факты сложились в нечто целое и могли уже представить ей охранника живым человеком, а не просто столбом у ворот.

– У кого?

– У Шир Ахмада.

Мать отложила нож, которым пилила жирную плоть афганской курдючной овцы.

– И что? – спросила она. – Что с ней случилось?

– Это печальная история, мама. Очень печальная…

– Не актерствуй, Фавад.

Она опять принялась резать мясо.

– Ладно, – поспешно согласился я, испугавшись, что на том ее интерес и иссякнет, – только она и вправду печальная.

И окинул мать суровым взглядом, напоминая, что доброй мусульманке пристало иметь больше сострадания.

– Шир говорит, что женился очень молодым, на девушке, которая была еще моложе его, из той же деревни, и что он очень, очень ее любил. Он каждый день приносил ей цветы. – Я подчеркнул слово «цветы», сделал паузу и посмотрел на мать. Но та и бровью не повела. – Так вот, он приносил цветы каждый день и пел ей песни каждый вечер, пока она готовила ужин. Жили они скромно, потому что Шир еще только учился работать с канцелярскими документами в сельскохозяйственном департаменте и получал мало. Он – образованный человек, как видишь, умеет читать и писать, поэтому ему и дали работу в канцелярии, где нужно знать математику. Но, хотя денег у них было мало, Шир с женой все равно хотели иметь большую семью – пять сыновей и столько же дочерей. Только первый ребенок – это был мальчик – застрял в животе у его жены. Два дня женщины той деревни пытались его вытащить, и дом был залит ее кровью и слезами Шира. Все эти два дня он не отходил от жены, держал ее за руку и прикладывал к ее голове холодные, мокрые тряпки. Потом, на третий день, ребенка все-таки вытащили, но он был уже мертвый. И, когда этот маленький мертвец вышел на свободу из живота своей матери, он забрал с собой ее последний вздох…

Я закончил рассказ, мать оторвалась от своего занятия и рукой, в которой держала нож, откинула волосы с лица.

– Все мы знаем, что такое страдать, – сказала она тихо. – Ведь мы живем в Афганистане.

И когда она снова принялась резать мясо, мой разум наконец угнался за моим языком, и мне сделалось не по себе.

Я сообразил вдруг, что рассказом этим напомнил ей обо всем том, что она так усердно пыталась забыть. Глупей ошибки не придумаешь. И по дороге в свою комнату я треснул себя по голове – от всей души.

Однако после моего рассказа мать стала улыбаться Шир Ахмаду немного ласковей, что было успехом, конечно. Но совсем не тем прорывом, какого я ожидал. К тому же она по-прежнему слишком много времени проводила с женщиной, что работала через дорогу.

И тогда я решил искать совета.

– Деньги, – заявил Пир Хедери, ковыряя в зубах расщепленным прутиком. – Это – единственное, чего хотят женщины и что они понимают. Деньги. И еще, наверное, золото. По-моему, его они тоже любят.

Я подумал и решил, что у Шир Ахмада вряд ли много и того и другого. Слишком уж он был тощий, кожа да кости. Чем богаче мужчина в Афганистане, тем толще у него живот.

– Думаю, он скорее бедный, чем богатый, – признался я.

– Тогда пусть катится в задницу, – проворчал Пир и погладил по голове Пса.

Пес постучал по земле тяжелым хвостом, потом встал, прибрел ко мне и ткнулся мордой в ладони. За несколько недель, что я проработал в магазине, не пытаясь ограбить или покалечить его хозяина, мы с ним прекрасно поладили.

Тут к магазину подкатил внедорожник Джорджии. Она открыла дверцу, но вылезать не стала.

– Салям алейкум, Пир Хедери. Как поживаете? Как ваши дела? А здоровье? Все ли в порядке?

Когда Пир ответил, что поживает он хорошо, дела идут, здоровье не беспокоит и все у него в порядке, я взял свои учебники, приласкал на прощание Пса и забрался в машину.

– Не забудь, Фавад! – крикнул вслед Пир. – Деньги и золото! Деньги и золото!

Он закудахтал по-стариковски, поднялся и вошел в магазин. Пес побрел за ним следом.

– О чем это он? – спросила Джорджия, когда я уселся с ней рядом.

– Да так, ни о чем, – соврал я. – Он сумасшедший. – Это было сказано искренне.

– На то похоже. Как сегодня в школе дела?

– Замечательно. Наш учитель умер от сердечного приступа.

– Шутишь?

– Нет, правду говорю. Только что стоял перед нами и писал на доске, которую нам подарили американцы, и вдруг бац! – уже лежит на полу, совершенно мертвый.

– Какой ужас, Фавад. Ты-то как? – Джорджия взяла меня за руку.

– Нормально. На самом деле было очень интересно. Учитель, когда падал, ударился головой о стол и поранился, и на пол натекла кровь из раны. Получилась лужица, похожая на карту Афганистана. Правда же интересно? Ты когда-нибудь такое видела?

Джорджия покачала головой. На голове у нее был темно-коричневый платок, под цвет глаз, и казалась она еще красивей, чем обычно. И тут я понял, что, если собираюсь когда-нибудь жениться на ней, я должен быть очень и очень богатым, может быть, даже самым богатым мужчиной во всем Афганистане.

– Почему женщины так любят деньги? – спросил я, отворачиваясь к окну, чтобы она не увидела, как у меня запылали щеки.

– Кто тебе сказал, что любят? – спросила вместо ответа Джорджия.

– Пир Хедери. Он сказал, женщины любят деньги и золото.

– А, вот в чем дело, – улыбнулась она. – Я думаю, что, несмотря на его почтенный возраст, Пир знает о женщинах далеко не все.

– Правда? – Я затаил дыхание – ведь это означало надежду для безответной до сих пор любви Шир Ахмада к моей матери.

– Правда. Деньги – вещь полезная, но в жизни есть кое-что и поважнее – здоровье, например, или настоящая любовь.

– А ты могла бы полюбить бедняка?

– Конечно, – Джорджия засмеялась и выбросила докуренную сигарету в окно.

– Честно? Даже пастуха?

– Ну, пастуха, может, и нет, – призналась она. – От них, знаешь ли, пованивает. Не хуже, чем от коз. Но деньги и в самом деле – не главное. Некоторых женщин, наверное, можно ими привлечь, но большинство из нас считает, что мужчине, за которого стоит выйти замуж, гораздо важнее иметь доброе сердце, обаяние и… приятный запах. А почему ты спрашиваешь?

– Да просто так, – соврал я снова. – Я думал… ты можешь…

И только я собрался с духом, чтобы высказать все то, что так давно таил в своем сердце, как у Джорджии зазвонил телефон.

– Извини, Фавад-джан, – сказала она, берясь за него.

– Извиняю, – соврал я еще раз.

– Алло?

На другом конце зазвучал мужской голос. Хуже того – этот голос произнес слово «джан».

– Халид! – воскликнула Джорджия с таким радостным видом, какого я не замечал за ней прежде. – Ты где?.. Что?.. Нет, я рядом с домом. Как раз сейчас поворачиваем… О! Вижу тебя!

Она захлопнула мобильник и, едва Массуд начал тормозить, выскочила из машины, не дожидаясь, когда она остановится. Я пригнулся к лобовому стеклу, пытаясь разглядеть, к кому она так спешит.

Перед домом оказалось три огромных «лендкрузера» и человек пятнадцать, а может и больше, охранников. Двое стояли на другой стороне дороги, лицом к дому, остальные столпились вокруг машин и высокого мужчины, одетого в небесно-голубой шальвар камиз[10] и серый жилет под цвет пакула[11].

Целое войско привез, подумал я, войну, что ли, собирается начать?

Когда Джорджия, быстрая и легкая, как кошка, подошла к нему, он широко и приветливо улыбнулся, обхватил ее ладонь обеими руками и повел ее в дом. В наш дом.

Я схватил учебники и наскоро попрощался с Массудом, боясь все прозевать и печалясь – Джорджия даже не оглянулась посмотреть, иду ли я следом. Тут же позабыла обо мне при виде этого человека, и я вдруг почувствовал себя совсем маленьким.

Даже армия охранников, окружившая наш дом, не замечала меня. Как только их главный ушел, они закурили и заговорили друг с другом, будто меня и вовсе не было. Я был никто; настолько никто, что мое присутствие никого не заботило и не привлекало никакого внимания. Что хорошо, когда ты – шпион, но я-то был не шпион. А просто мальчик, влюбленный в женщину по имени Джорджия.

Войдя во двор, я увидел, что гость все еще держит ее за руку, и в сердце мое вонзился кинжал, а внутренности обожгло гневом. Кажется, он просил за что-то прощения.

– Ты мало обо мне заботишься, – услышал я слова Джорджии.

– Буду больше. Обещаю, только прости меня, – ответил он. Голос у него был глубокий и низкий, под стать внешности. Уверенный, черноволосый, с густыми бровями и аккуратно подстриженной бородой, он был похож на звезду афганского кино, и за это я его возненавидел.

Они оторвались друг от друга, когда я захлопнул ворота, и Джорджия протянула ко мне освободившиеся наконец руки, чтобы представить меня ему.

Гостя звали Хаджи Халид Хан. И я понял – по ее поступкам и вопреки ее словам, – что Джорджия любила мужчину, который был не только богат, но еще и влиятелен достаточно, чтобы иметь множество врагов, что подтверждала толпа охранников возле нашего дома.

4

Осень – мое любимое время года в Кабуле.

После удушающей летней жары дышится легко, прохладный ветер гуляет по городу, разнося запахи дыма и жареных кебабов.

Ночь приходит все раньше и прогоняет день, не давая ему разгореться; окна и витрины магазинов сияют мириадами огней, и весь город кажется украшенным к праздничному торжеству.

Я знаю, что большинство людей считают временем новых начинаний весну – когда женщины выметают из домов скопившуюся за зиму пыль, проклевываются из семян саженцы, звери обзаводятся потомством. Но для меня время, обещающее что-то новое, – всегда осень.

Именно осенью, в священный праздник Рамазан, когда взрослые постом и молитвами приближают себя к Аллаху, талибы утратили наконец власть над Афганистаном. В одну из ноябрьских ночей они попросту убежали на ворованных машинах из столицы, и солдатам Северного альянса, пришедшим с равнины Шомали, Кабул достался без боя.

Я наблюдал тогда за въездом в город из дома Спанди. Там были тысячи мужчин – кто в форме, кто в шальвар камиз, все с автоматами, небрежно перекинутыми через плечо. Они расхаживали среди танков и джипов, на которых приехали сюда, и о чем-то беседовали меж собой, собираясь кучками. Все это больше походило на грандиозный пикник, чем на войну, особенно когда местные жители стали выходить из домов и предлагать еду и питье новым завоевателям Афганистана.

Солдаты ели, курили, смеялись, и, глядя на них из окна дома, стоявшего в пяти минутах ходьбы от въезда, мы со Спанди и Джахидом признались друг другу, что отсутствие боя нас сильно разочаровало.

Талибы несколько недель сыпали по радио оскорблениями и угрозами, обещая сражаться с Северным альянсом и его неверными сторонниками до последнего солдата. Но когда пробил час держать слово, удрали, как трусливые псы, предоставив претворять в жизнь самоубийственные военные планы одним арабам и пакистанцам.

– Может, и нам пойти их поприветствовать? – предложил Джахид, вглядываясь в темные силуэты, мелькавшие в свете фар.

– Хорошая мысль, – сказал я. – Пошли.

– Не спешите, джентльмены, – вмешался Спанди. Лицо у него тогда еще не было таким серым. – За одну ночь истинных намерений человека не узнаешь.

Я взглянул на него с удивлением. Мудрее слов мне еще ни от кого слышать не доводилось.

Он улыбнулся и добавил:

– Так говорит мой отец.

– Ему бы в министерстве гениев работать! – засмеялся я, потому что отец Спанди был прав на все сто процентов.

Мать рассказывала мне, что сначала, когда талибы впервые предъявили права на Кабул, их приняли как спасителей. После ухода русских столица превратилась в груды развалин, потому что моджахеды-победители обратили свое оружие друг против друга и передрались, как собаки за кусок мяса. Куском мяса был Кабул. В хаосе и неразберихе гражданской войны возросла преступность; для торговцев ввели особые налоги, у людей отбирали дома, их самих убивали и насиловали их дочерей. Но пришли талибы, и все прекратилось. Порядок был восстановлен, народ был благодарен. Однако, как сказал отец Спанди, за одну ночь истинных намерений человека не узнаешь, и со временем талибы показали свое настоящее лицо. Они запретили женщинам работать, а девочкам – ходить в школу, они избивали людей палками на улицах, сажали в тюрьму мужчин, стригших бороды, запретили запускать воздушных змеев и слушать музыку, отрубали руки, давили людей, обрушивая на них стены, и расстреливали их на футбольном стадионе. От войны они Афганистан избавили, но сковали народ религией, которую мы больше не узнавали. И только теплые ветра осени смогли наконец выдуть их прочь.

* * *

– Талибы были те еще сволочи, – заявил Пир Хедери, когда я перебирал ящики с фруктами и заплесневелыми овощами, выискивая те, что доживут до утра. – И тупые, как коровье дерьмо, – продолжил он. – В большинстве своем – маленькие человечки из маленьких деревень, не умевшие ни читать, ни писать. Да что там, у них даже лидеры были безграмотными.

– А вы умеете читать и писать? – спросил я, отскребая плесень с картофелины, чтобы переложить ее потом в ящик «для продажи».

– Нет, Фавад, я слепой.

– Ой, извините.

– Спасибо жене.

– Как же им удалось получить власть над Афганистаном? – спросил я. – Если они были такие тупые?

– Из-за страха, – пробормотал Пир, выковыривая что-то из носа. – Твоя мать права – они всех более или менее устраивали, когда только появились. Страну бомбили кто во что горазд вояки, которым только бы свои карманы набить, люди были запуганы и уже устали бояться. И тут является из Кандагара кучка этих бойцов, обещает порядок, проповедует ислам и вешает насильников. Кто бы им не обрадовался?

– Кому обрадовался? – спросил Спанди, появляясь из темноты со своей жестянкой, на время погашенной, на поясе.

– Талибам, – ответил я.

– А, этим сволочам.

Пир закудахтал.

– Точно, сынок. Присаживайся, дай ногам отдохнуть.

Спанди придвинул к себе ящик и скинул башмаки.

Столкнувшись со мной пару недель назад на помойке в конце улицы, куда я выносил мусор, он начал регулярно захаживать в магазин. И в тот раз зашел по дороге домой, в Олд-Макройен, скопище одноэтажных домишек, куда они с отцом переехали после падения талибов.

В свои золотые времена кварталы Олд-Макройена считались гордостью города, но теперь были всего лишь трущобами, еще одной пропастью, куда могли скатиться кабульские неудачники. Однако район этот находился ближе к центру, чем Хаир Хана, поэтому жителям его было легче найти работу.

– На чем я остановился? – спросил Пир, выудив откуда-то, как фокусник, банку пепси и вручив ее Спанди.

– Люди радовались талибам, потому что они убивали насильников и проповедовали ислам, – напомнил я.

– Да-да, ислам, – вздохнул он, задумчиво кивая головой. – Они, конечно, чересчур сурово толковали законы шариата, почему и ввели опять публичные казни и телесные наказания. Телевидение и музыку запретили, нельзя было даже хлопать на спортивных соревнованиях… даром что я и видеть-то не могу, кто там выигрывает.

И не только это запретили – дошло до того, что уж и Новый год праздновать было нельзя. Единственное, что было можно, – это гулять по парку и цветочки нюхать. Чертовы гомики! Но хуже всего пришлось, конечно, женщинам…

– Да, – перебил его Спанди. – Мой отец знал одну женщину, которой религиозная полиция отрубила все пальцы на руках, потому что она накрасила ногти.

– Вот! – воскликнул Пир. – На это они были горазды!

– Но почему они так делали? – спросил я, решительно не понимая, как можно из-за капельки краски отрубить пальцы чьей-то матери.

– Они говорили, что защищают женскую честь. А на самом деле были последними сволочами… как ты думаешь, почему в те времена всяк и каждый пытался удрать в Пакистан?

– Пакистанцы тоже сволочи, – проворчал Спанди.

– Совершенно верно, сынок, – согласился Пир. – Но они хотя бы давали людям возможность жить по-человечески. Несмотря на все обещания, при талибах здесь было дерьмово. Не хватало ни еды, ни воды, ни работы. В правительстве – бардак… еще чуть-чуть, и весь этот механизм заглох бы к черту. Что вы думаете? Когда цены на продукты взлетели и условия жизни стали таковы, что мы солнца не видели… не чувствовали, в моем случае… министр планирования талибов, тип по имени Куари дин Мухаммед, объявил на весь мир, что нам не нужна международная помощь, потому что «мы, мусульмане, верим, что Аллах Всемогущий напитает каждого – так или иначе». Дерьмо! Бог был занят по горло, стараясь хотя бы не дать нам умереть.

* * *

Бог, Афганистан и талибы – темы сложные, особенно в сочетании, и едва ли понятные, особенно для ребенка, ибо главное направление таково – хорошему мусульманину не должно вопрошать о путях Всемогущего.

Хороший мусульманин верит, что Бог даст – неважно что; и, если даже Он не дает, хороший мусульманин верит, что голод, смерть, война и болезнь, которые стучатся в его дверь, – это часть Божьего замысла. С этой точки зрения министр планирования талибов был прав, и режим их тоже был частью Божьих замыслов относительно Афганистана. Довод что надо, когда ты у власти.

Слово «талибы» по сути означает «религиозные студенты», поэтому им нетрудно было убедить простых людей, живущих в деревнях и не умеющих читать и писать, в том, что их приказы сходят прямо со страниц Корана. Если в священной книге сказано, что девочки не должны ходить в школу, – кто такой фермер, чтобы сомневаться в Слове Божьем? Мать, правда, говорила, что в Коране ничего подобного не сказано, и говорила уверенно, хотя откуда она могла это знать, если сама была неграмотной, я понятия не имею. И все же, когда талиб заявляет человеку неученому, будто там написано именно так, разве тот может спорить против учения и, следовательно, против самого Бога? Он вынужден принять услышанное. По этой-то причине лучшее оружие, которое может иметь афганский народ против талибов и любой другой злой силы, желающей утвердиться в Афганистане, – это образование. Так, во всяком случае, мне сказал Исмераи.

Исмераи был одним из последних моих знакомых и приходился Хаджи Халид Хану дядей.

– Когда умеешь читать и писать и самостоятельно добираться до сути, Божью правду увидеть куда легче, – объяснил он, сидя на одеяле, расстеленном на траве в саду, и втягивая дым из сложенных ковшиком рук. В его ладонях скрывалась афганская сигарета. – Образование – ключ к счастливому будущему Афганистана, Фавад, потому что оно побеждает невежество и нетерпимость и открывает путь к новым возможностям. Владея знанием, человек владеет силой – силой принимать осознанные решения, силой отличать правду от лжи и силой строить свою судьбу в согласии с Божьей волей. Он сильнее невежды, который только и может, что слепо принять учение, навязанное ему другими. И, кстати, о слепоте… – Исмераи прервался ненадолго, чтобы выпустить изо рта струю дыма, – я посоветовал бы твоему другу Пиру Хедери быть осторожнее, когда он рассуждает вслух о талибах. Всякий может сбрить бороду и сменить тюрбан, но это не означает, что человек изменился.

Сделав еще одну затяжку, он добавил загадочно:

– Мы не одни.

Я кивнул, мысленно повторив услышанное, чтобы запомнить. И пообещал:

– Ладно, я ему передам, – потому что уважал Исмераи и верил, что зря он ничего не скажет.

Он курил наркотики, чего моя мать не одобряла, но в моих глазах это делало его только интереснее.

Хаджи Халид Хан часто привозил к нам Исмераи, потому что Джорджия дружила со всей его семьей. Она сказала, что знакома с его родными и двоюродными братьями и даже с детьми, и меня перестало удивлять, что она так и не научилась стирать самостоятельно, – слишком занята была, видно, коллекционируя афганцев.

С того дня, как Хаджи Халид Хан, со своей армией телохранителей и манерой пожимать руку обеими руками, вошел в мою жизнь, наше общение с Джорджией стало всего лишь данью вежливости. Мы разговаривали, конечно, но я предпочитал держать дистанцию, а Джорджия не пыталась ее сократить. Отдалились мы по моей вине, но я ничего не мог с собой поделать. Мне казалось, что меня предали. Отодвинули. Подманили и оттолкнули.

Джорджия наверняка все понимала, потому что, когда она заезжала теперь за мной к Пиру Хедери, я выдумывал всякие отговорки или просто говорил, что занят, – лишь бы не ехать с ней домой, – и больше не позволял ей брать себя за руку.

– Я не ребенок! – крикнул я в последний раз, когда она попыталась это сделать, и, видимо, обидел ее, потому что она тихо ответила:

– Фавад, я никогда… никогда не относилась к тебе как к ребенку.

– Ты сказала маме, что я пил пиво! – сердито напомнил я.

– Ну, один раз, может быть, – согласилась она.

И ушла, а я остался, чувствуя одновременно и злость, и угрызения совести, – ведь на самом деле ничего худого она мне не сделала, и винить я мог только себя.

– Ты же знаешь, она хорошая, – упрекнул меня Исмераи как-то раз, когда мы сидели с ним в саду, а Хаджи Халид Хан с Джорджией – Бог знает чем занимались в доме.

– Я не говорю, что плохая, – огрызнулся я.

– Не говоришь, – согласился он, – но за тебя говорят твои поступки, и нехорошо так обращаться с человеком, который является гостем нашей страны, и более того – другом.

Он, конечно, был прав. Я ревновал, не имея на это права. Мне следовало радоваться счастью Джорджии. Но радоваться было трудно. Меня раздражала улыбка, которая не сходила теперь с ее лица, мне тошно было от того, что она пила кофе по вечерам с Хаджи Халид Ханом, как раньше со мной. А когда она вообще не приходила домой, и я знал, что это время она проводит с ним где-то в другом месте, меня душила ярость.

– Твое время еще придет, мальчик, – сказал Исмераи. – Но это будет не Джорджия.

И я понял, что он заглянул глубоко в мое сердце и обо всем догадался.

* * *

Несмотря на обиду, которая точила меня изнутри, Хаджи Халид Хана не любить было трудно.

– Он – чародей, – согласилась мать, когда мы заговорили с ней о друге Джорджии. – Может птицу уговорить слететь к нему с дерева, такой уж человек.

– Шир Ахмад тоже разговаривает с уличными собаками, – вспомнил я о деле.

– Это совсем другое, – ответила она.

– Почему другое?

– Скоро поймешь, Фавад. Если я не ошибаюсь, у тебя такой же дар, хотя пока ты кажешься способным лишь заговорить любого человека до смерти. Но все впереди, сынок. Все впереди.

И, озадачив меня описанием непонятного будущего и смертоносного настоящего моих талантов, она вернулась к своим хозяйственным хлопотам.

Впрочем, гнев мой на Хаджи Халид Хана начал постепенно угасать вовсе не из-за того, что он был красноречив и весел и обладал непривычно мягкими для такого сильного мужчины манерами. Нет, что-то сдвинулось в моих чувствах в пятницу, когда на ленч к нам явился Спанди. Пригласить его придумала Джорджия – конечно, ради меня.

Мы все – я, моя мать, Джорджия, Джеймс, Мэй, Исмераи, Спанди и Хаджи Халид Хан – пили зеленый чай в саду. Холодный ветер покусывал за пальцы, но мы наслаждались одним из последних осенних деньков, ибо близилась зима, которая вскоре должна была запереть нас в доме.

Скрестив ноги, мы сидели неровным кругом на темно-красном одеяле. Взрослые перебрасывались шутками и разными веселыми историями. Джорджия и Хаджи Халид Хан переводили, и это выделяло их среди остальных – как самых образованных и умных – и объединяло в пару. Ни у кого, кроме меня, то, что они – пара, сомнений как будто не вызывало, и я старался скрывать свое недовольство, когда Джорджия клала руку ему на колено или опиралась на его плечо, вставая, чтобы наполнить чашки заново.

Настроение с приездом Хаджи Халид Хана менялось не только у Джорджии. Рядом с этим элегантным мужчиной, который одевался как король и благоухал дорогими духами, все становились другими. Мы словно делались одной семьей, пока шутили с ним и смеялись, забывая, что у всякого на самом деле своя жизнь.

Это происходило, конечно, не каждый день. Но пока Хаджи Халид Хан был в Кабуле, все жильцы нашего дома обязательно собирались вместе раз в неделю, а то и два, если на то была причина – такая, например, как приглашение на ленч Спанди.

В тот день мы расправились с роскошным угощением – кебабы из баранины, цыплята под соусом карри, кабульский плов и горячий наановый[12] хлеб (все это приехало с Хаджи Халид Ханом и Исмераи) – и отдыхали, попивая зеленый чай, приготовленный моей матерью. Она сидела немного в стороне, на одном из садовых пластиковых стульев, но все равно была частью компании, как и все остальные, расположившиеся на одеяле, – тоже слушала забавные истории и тоже смеялась.

Больше всех говорил недавно вернувшийся из Бамийяна Джеймс, который делил подушку с Мэй и афганскую сигарету с Исмераи. Он рассказал, что видел огромные дыры там, где некогда обитали гигантские будды, и поведал, что некоторые международные компании пытаются найти способ восстановить историческое наследие, уничтоженное талибами.

– Среди прочего поговаривают о лазерном шоу, – сообщил он, – трехмерном изображении будд на прежнем месте. Идея хороша, но потребуется чертовски большой генератор, – он засмеялся.

– По-моему, это никчемная трата денег, – сказала Мэй, наморщив нос. – Людям на еду не хватает, а они хотят выкинуть миллионы на какое-то шоу.

– Но это шоу привлечет туристов, что создаст рабочие места и принесет деньги, и, следовательно, людям хватит на еду, – возразил Джеймс, который видел хорошее всегда и во всем – даже в Мэй.

– Туризм! – фыркнула она. – А готов ли к нему Афганистан? Не министра ли по туризму убили паломники во время хаджа?

– То было несколько лет назад, – напомнила Джорджия.

– Ты думаешь, с тех пор стало лучше? – Мэй почти закричала. – Талибы возвращаются, юг – в дерьме, коррупция как процветала, так и процветает, и влияние правительства не распространяется за пределы Кабула!

– Талибы возвращаются? – спросил я у Джорджии, испуганный тем единственным, что сумел из всего этого понять.

Мы сидели рядом. Она осторожно тронула меня за руку, и я впервые за долгое время не отстранился.

– Нет, Фавад, – успокоила она. – Просто в некоторых областях они сражаются с правительственными и интернациональными отрядами. Тревожиться не о чем.

– Но неужели они могут вернуться?

Джорджия посмотрела на Хаджи Халид Хана, и тот сказал мне:

– Они на самом деле никуда и не уходили. Кто-то спрятался в горах на границе с Пакистаном, кто-то – и вовсе в родном городе или деревне.

– Не думай ты о талибах, – подхватил Исмераи. – Это сейчас не главная забота. Основная проблема Афганистана – внешнее вмешательство. Люди играют в свои игры в нашей стране, и в последнее время становится все труднее отличить друга от врага.

– Какие игры? – спросил я. – Кто в них играет?

Джорджия украдкой бросила на Хаджи Халид Хана взгляд, думая, что я этого не вижу, и тот хлопнул в ладоши.

– На сегодня хватит, – велел он с легкой хрипотцой в голосе – последствием многих лет курения. – Это вопросы для политиков, а не для таких, как мы – обыкновенных честных людей.

Исмераи засмеялся:

– Что верно – то верно, Хаджи-сахиб. Это напомнило мне анекдот – переведи его ты, Джорджия, для наших иностранных гостей, а то Хаджи, может, и не захочет насмешничать над своими друзьями.

– У политиков бывают друзья? – спросила она, и те из нас, кто говорил на дари, засмеялись.

– Ехал по дороге автобус с политиками, – начал Исмераи. – Вдруг что-то случилось с мотором, и автобус врезался в дерево. Неподалеку от того места работал в поле крестьянин. Увидел он такое дело, взял лопату и всех политиков похоронил. Через несколько дней мимо проезжал полицейский. Увидел разбитый автобус и спросил у крестьянина, который, как обычно, работал на своей земле, когда произошла авария. Тот ответил, что пару дней назад. Тогда полицейский спросил, кто был в автобусе. Крестьянин ответил: «Только политики», и сообщил, что всех похоронил. «Неужели никто не выжил?» – спросил полицейский. Крестьянин улыбнулся: «Трудно сказать. Некоторые уверяли меня, что живы, но мы-то с вами знаем, что политики всегда врут!»

Он умолк, и все зааплодировали. Но дольше и громче всех смеялся Спанди. Его прямо скорчило от смеха, и я подумал даже, не слишком ли близко он сидит от сигареты Исмераи.

Когда мой друг вытер рукой слезы, выступившие на глазах, на лице его остались черные разводы.

Хаджи Халид Хан, глядя на него, вдруг нахмурился.

– Ты торгуешь спандом, я верно понял? – спросил он.

– Да, Хаджи, торгую, – сказал Спанди, кое-как успокоившись.

– Это тяжелая работа, мальчик, – хмыкнул Исмераи и затянулся еще разок своей душистой сигаретой, прежде чем передать ее Хаджи Халид Хану.

Тот взял сигарету, кивнул, потом наклонился к дяде и шепнул ему что-то на ухо. Исмераи улыбнулся, встал на ноги и, не сказав ни слова, вышел из сада.

Куда – никто не спросил, потому что в Афганистане вопросов не задают. Мальчик в обществе мужчин должен всего лишь сидеть, смотреть – и учиться. В нашей стране правил много, но этому – не задавать вопросов – мы учимся очень быстро.

Через полчаса, когда и Джеймс, и даже Мэй уже порадовали нас своими анекдотами – мне, правда, смешными показались не все, потому что речь в них шла не об ослах и сумасшедших, – Исмераи вернулся. И принес кучу карточек в пластиковых упаковках с рекламами разных телефонных компаний.

Хаджи Халид Хан передал все это Спанди. Это были карточки для оплаты звонков по мобильному телефону – хороший бизнес в Афганистане, потому что здесь мобильник имеет даже тот, кому нечем прикрыть спину.

– Держи, – сказал Хаджи Халид Хан моему другу. – Теперь ты будешь торговать карточками. Тебе с каждой проданной – доллар, остальное – мое. Договорились?

Спанди взглянул на карточки широко распахнутыми, удивленными красными глазами и кивнул.

– Спасибо, – сказал он тихо.

– Не за что, сынок, – ответил Хаджи Халид Хан, а Джорджия положила руку ему на колено и улыбнулась.

Все улыбнулись на самом деле, и этот единственный поступок сказал мне многое о человеке, которого она любила, потому что избавление Спанди от его жестянки было, пожалуй, величайшим актом милосердия из всех, какие я только видел. О чем не задумывался раньше. Если бы задумался, мог бы, наверное, попросить Джорджию найти для Спанди другую работу, подальше от ядовитого дыма, который выжигал ему легкие и глаза. А Хаджи Халид Хан сквозь черное лицо разглядел ребенка. И дал ему второй шанс, и я стыдился теперь, что не замечал очевидного. Но одновременно был еще и чуточку горд – ведь это через меня Спанди обрел нового работодателя.

Тогда-то я и почувствовал, что гнев мой начинает остывать.

* * *

Чуть позже восьми, когда взрослые разошлись кто куда – Джеймс и Мэй в один из многочисленных кабульских баров, мать к себе, смотреть по телевизору последнюю серию слезливой индийской мыльной оперы, а Джорджия с Исмераи в дом Хаджи Халид Хана, – мы со Спанди отправились на мусорную свалку, распространявшую вонь и болезни по всему Массудову округу.

Я молча следил за тем, как он отцепил от пояса жестянку, смерил ее прощальным взглядом и зашвырнул подальше в отбросы со всей силой, какая только имелась в его тонких руках.

Стоя рядом, мы проводили ее взглядами. Жестянка ударилась о канистру из-под бензина и сгинула в месиве гниющих очисток и прочего мусора. Потом я посмотрел на Спанди и увидел, что он беззвучно шевелит губами.

И вдруг он повернулся ко мне и спросил:

– Ты ведь знаешь, кто он такой – дружок твоей подружки?

– Она мне не подружка, – засмеялся я и ткнул его кулаком в живот. Чары прощального обряда развеялись.

– Ну-ну, – Спанди ткнул меня в ответ, – ладно, дружок твоей подруги.

– Если ты о Хаджи Халид Хане, то да, знаю.

– И кто же? – не поверил он.

– Бизнесмен из Джелалабада. Возит дизель и масло из Пакистана, а еще запчасти для «тойот» из Японии.

– Ну да, конечно, возит, – засмеялся Спанди, хлопнув меня по спине. – Побойся Бога, Фавад! Это же Хаджи Хан! Хаджи Хан, бич талибов; сын одного из самых знаменитых афганских моджахедов и один из крупнейших наркоторговцев страны. Это – Хаджи Хан, Фавад. Я узнал его сразу, как увидел. И он пьет чай в твоем доме и спит с твоей подружкой!

5

Афганистан славится двумя вещами – войнами и выращиванием маков.

И сколько ни старается международное сообщество положить конец и тому и другому, мы сейчас, кажется, преуспеваем в обоих занятиях как никогда.

После побега талибов в 2001 году начались разговоры о «демократии», и в течение двух лет все получили право голосовать; женщин пустили в парламент, девочек – в школу; появились законы, защищающие невинных, и все, что натворили предыдущие правители, было вроде бы исправлено.

Но среди этой суматохи все как будто забыли, что в Афганистане уже есть свод законов, система правосудия, которая просуществовала тысячи лет и является такой же частью нашей жизни, как горы Гиндукуш. И, кажется, все пришли к согласию, что «демократия» – штука хорошая, но человек, совершивший убийство, всегда должен быть готов к тому, что ему придется с этой системой столкнуться.

Кровная месть в Афганистане вершится порой не одно поколение, и людей погибает так много, что никто уже не помнит в конце концов, кто начал первым.

И хотя правительство приказало всем сдать оружие ради блага страны, никто этого делать не спешит, потому что здесь слишком быстро все меняется. И вот, влиятельные люди на севере и западе по-прежнему сражаются за территорию и власть; армейские командиры на востоке продолжают стрелять в пакистанцев, которые незваными лезут на нашу землю; талибы на юге ведут войну с афганцами и иностранцами; взрослые на улицах колотят мальчишек; мальчишки колотят мальчишек помладше, и все колотят ослов и собак.

А маковые посевы тем временем все всходят и всходят, и в газетах пишут, что в этом году был рекордный урожай и Афганистан стал крупнейшим в мире производителем опиума.

Моя мать говорит, что каждый должен стараться стать лучшим в своем деле, но мне кажется, что, говоря это, она имеет в виду нечто другое. Спортивные состязания, к примеру, или религиозное обучение.

И пусть я пока знаю мало, я уверен, что война – это плохое дело, потому что люди гибнут или теряют руки и ноги, и женщины из-за этого плачут; и еще я уверен, что выращивание мака – тоже дело нехорошее, потому что так говорит Запад, а вслед за ним – президент Карзаи.

Поэтому, думается мне, с моей стороны не было ни наивностью, ни эгоизмом то, что я счел Хаджи Халид Хана – вернее, Хаджи Хана, как я теперь знал, – с его опытом насилия за плечами и опиумными деньгами в кармане, мужчиной не подходящим для английской девушки, живущей в Кабуле и вычесывающей коз, чтобы заработать себе на пропитание.

Оставалось только, непонятно каким образом, убедить в этом Джорджию.

Ибо, как сказала однажды моя мать и как обнаружил на собственном горьком опыте Пир Хедери, любовь – слепа.

* * *

– Хаджи Хан ведь родом из Шинвара, а не Джелалабада, верно? – спросил я у Джорджии, когда она пила кофе на крыльце дома. Было холодно, и она куталась в мягкое серое пату – последний подарок от возлюбленного перед его отъездом на восток.

– Да, из Шинвара, – сказала она. – Но в Джелалабаде у него дом, и обычно он живет там. А почему ты спрашиваешь?

– Просто так, – пробормотал я, обнимая себя руками и садясь рядом с ней.

– Давай-ка, залезай сюда, – Джорджия придвинулась и накинула на меня край пату, согретого ее теплом и благоухающего ее духами. – Так лучше?

– Да, спасибо. Холодно, правда?

– Да, – согласилась она.

Я закусил губу, боясь начать разговор не с того и еще больше опасаясь, что, когда я его начну, Джорджия отберет пату.

– В чем дело? – спросила она наконец, после того как мы почти пять минут просидели молча. – Ты какой-то мрачный.

– Да? Ну, может, немножко, – признался я. – Это потому, что… ну… я слыхал, что в Шинваре много маков.

– Сейчас их вовсе нет – зима, – засмеялась она.

– Конечно, – я тоже засмеялся, радуясь, что все-таки начал трудный разговор. – Но вообще-то много. Про шинварские маки все знают.

– Да, – согласилась Джорджия. – И что?

– Ничего, – я пожал плечами. – Просто я подумал, что должен об этом сказать.

– Почему? Ты думаешь, Халид имеет к макам какое-то отношение? – Джорджия повернулась и посмотрела на меня. Вроде бы не рассердилась, к моему великому облегчению, но на вопрос я все же решил не отвечать.

– Послушай, – продолжила она. – Я знаю многих людей, которые подозревают Халида в торговле наркотиками, потому что он богат, но это не так… то есть он богат, конечно, но наркотиками не торгует. Он их ненавидит. Говорит, что они обрекают людей на нищету, что они вредят репутации страны и что их распространители оплачивают мятежи, которые могут снова разорить Афганистан. Он ненавидит их, Фавад, всей душой ненавидит.

– А почему ты уверена, что он говорит правду? – спросил я.

Джорджия подняла пачку сигарет, лежавшую возле ног, вынула одну и закурила.

– Ну, у меня есть на то причины, – сказала она, выдохнув дым. – Во-первых, он строит планы обеспечить восточных фермеров работой помимо разведения маков, снабдить их, например, саженцами фруктовых и оливковых деревьев, семенами пшеницы и цветов, из которых делают духи. А во-вторых… я знаю, что он говорит правду, потому что я доверяю ему.

Джорджия отвела взгляд, глотнула кофе и глубоко затянулась сигаретой. Я опустил голову и принялся разглядывать свои ноги, но краем глаза видел, как она медленно провела бледной рукой по волосам, откидывая их с лица. На фоне почти черных волос и серого пату ее кожа казалась белой, как снег, лишь под глазами были темные круги.

– Ты устала? – спросил я.

– Да, немного, – ответила она, и губы ее тронула легкая улыбка.

Я кивнул и сказал:

– Я тоже, – что было неправдой, просто мне хотелось, чтобы она не чувствовала себя одинокой. Хаджи Хана не было уже неделю, он исчез из нашей жизни так же внезапно, как появился, и я видел, что она по нему скучает.

– Я знаю Халида уже три года, – сказала вдруг Джорджия, словно прочитав мои мысли. – И если бы он лгал, я бы это поняла.

– Я не говорил, что он лжет.

– Ну да. Ты нашел другие слова, и на том спасибо.

Я натянул край пату себе на ноги.

– Но… как ты все-таки можешь быть уверена, что он не лжет?

– Как? – спросила она, пожав плечами на наш, афганский, манер и став на миг еще больше похожей на одну из нас. – Уверена, и все.

Немного помолчав и сдвинув брови, словно в глубокой задумчивости, она добавила:

– Представь себе, что кто-нибудь, мужчина или женщина, говорит, что любит тебя. Как ты можешь быть уверен, что человек не просто произносит это слово, а любит на самом деле? Нужно смотреть ему в глаза, смотреть долго, не отрываясь, и тогда можно почувствовать сердцем, правду ли тебе говорят. Я люблю Халида. Он мне не лжет. И пусть… – Джорджия коротко, устало усмехнулась, – …кому-то он может показаться не самым лучшим другом в мире – исчезает, когда вздумается, не звонит мне неделями, и, сколько я ни стараюсь его найти, ничего не получается, – все равно я знаю, что он меня любит. И точно так же знаю, что он никаких дел не имеет с маками. Ну, я тебя успокоила?

На самом деле – нет, подумал я, но кивнул. И сердце у меня защемило. Я уже несколько дней не слышал оживленного щебета Джорджии. Она выглядела усталой, глаза ее погасли, и нетрудно было догадаться, что Хаджи Хану опять «вздумалось» исчезнуть, и звонков от него нет.

Спрашивать у нее, не связаны ли с наркотиками дела, по которым он уехал, видимо, смысла не имело.

Возможно, Джорджия и была права, и Хаджи Хан не вывозил наркотики из страны, но она была в него влюблена, и по этой причине сложно было верить в разумность ее рассуждений.

– Любовь делает нас дураками, – вздохнул однажды Шир Ахмад, глядя вместе со мной, как моя мать перебегает дорогу, чтобы повидаться с Хомейрой.

Учитывая, что любовь еще и слепа, хотелось бы понять, отчего люди тратят столько сил, гоняясь за ней… Впрочем, в то время мне нужны были факты, а не поэзия.

Первой мыслью было поговорить с Джеймсом, потому что, как журналист, он просто обязан был знать, кто чем занимается в этой стране. Но хотя мой английский и стал намного лучше, для обсуждения подобной темы его все же не хватало, а дари Джеймса так и не продвинулся дальше «салям алейкум».

С Мэй поговорить я тоже не мог – мы с ней не стали друзьями. И мне казалось, что точно так же, как мужчин, она не любит и мальчиков – возможно, потому, что однажды, будь на то воля Аллаха, мы вырастаем и становимся мужчинами.

А Пир Хедери, хоть и слепой, был, похоже, не настолько мудр, насколько можно было ожидать от слепца, – я начинал догадываться, что он изрядно приукрашивает свои истории, компенсируя темноту, в которой ему приходится жить.

И я решил поговорить со Спанди. В конце концов, это он сказал, что Хаджи Хан заправляет наркотиками, значит, откуда-то он об этом узнал.

Поэтому, в первый раз за четыре месяца, я покинул Вазир Акбар Хан и отправился на Чикен-стрит.

* * *

Что-то есть в Чикен-стрит удивительное и будоражащее, но что именно – сказать не могу. Никак не удается понять.

Может, это гвалт и суета, вечно царящие здесь; или шутливые зазывания торговцев, перекрикивающих автомобильные гудки; или толпы народу и забитые машинами и ручными тележками мостовая и тротуары; или перебранки между водителями, то и дело норовящими нарушить одностороннее движение; или гомон детей, пристающих к туристам; или запах кебабов, что доносится из Синемапарк. А может быть, и все разом – восхитительная, великолепная смесь, которая делает этот маленький уголок Кабула подобным живому, дышащему, огромному зверю.

Если парламент – мозг столицы (да поможет нам Бог!), то Чикен-стрит – ее сердце.

Есть, правда, кое-что получше, чем Чикен-стрит, и это – Чикен-стрит в дни Рождества, когда иностранцы празднуют день рождения своего пророка Иисуса.

На три недели здесь воцаряется необычная, почти божественная атмосфера – деньги охотнее переходят из рук в руки; нищим подают быстрее, чем те успевают заикнуться о своих больных, умирающих детях; сияют огнями в ранних сумерках витрины магазинов; туристы увешаны гроздьями сумок и пакетов с подарками; на всех лицах – счастливые улыбки, и чаще слышится смех, а не брань, когда прохожие спешат укрыться от налетевшего внезапно снежного шквала или спотыкаются о кучи мусора, наваленные по обеим сторонам улицы.

Чикен-стрит переживала именно это изумительное время, и вернуться на нее было здорово. Все равно что вернуться домой.

– Фавад!

Ко мне подбежала Джамиля и крепко обняла – чего через несколько лет сделать уже не смогла бы, не оказавшись в тюрьме для сбившихся с пути девушек. Личико ее раскраснелось от холода, глаза сверкали.

– Где ты был? Мы по тебе скучали!

– Я тоже по тебе скучал, – повысил я голос, чтобы перекричать гомон толпы, автомобильные сигналы и рев моторов.

Это была правда, я по ней скучал. Да, мысли мои были заняты событиями новой жизни и неожиданными проблемами, которые она с собой принесла, но истинный афганец никогда не забывает свое прошлое – почему мы так и злопамятны.

– Мне столько нужно тебе рассказать! – сказал я Джамиле.

– Я уже немножко знаю, – улыбнулась она. – Спанди говорил. Ты теперь работаешь на слепца, вот и бросил нас!

– Не бросил, – запротестовал я, – просто некогда было!

– Да знаю, Фавад, расслабься, шучу. Я рада за тебя, правда.

Джамиля ухватила меня за руку и повела, лавируя между ног взрослых, к арке, за которой находился небольшой торговый двор, где мы обычно собирались, чтобы обменяться информацией, новостями и едой.

– Фавад, вонючка! – не успели мы нырнуть в арку, ко мне бросился с объятиями Джахид.

– У меня есть телевизор! – тут же сообщил я.

– Врешь!

– Правда, есть! А еще в нашем доме живет девушка с грудями величиной с купол мечети Абдул Рахман!

– О, нет! – возопил он, хлопнув себя по лбу. – Нет в мире справедливости! Сижу тут я, у которого есть все, чтобы приласкать славную девчонку, а Аллах, во всей Его мудрости, посылает лучшие сиськи в городе этому гребаному гомику!

Джахид ущипнул меня за руку, но не больно, а в шутку, и мы немножко поборолись. Упали на стойку с платками, те разлетелись, и продавец отвесил нам по подзатыльнику, уже не в шутку.

Это было невероятно хорошо – вернуться к веселью и жестокости Улицы. Я и не представлял, насколько сильно соскучился по ней и по всему, что на ней было, – даже по Джахиду.

Мы зашли во двор, подальше от продавца платков, сели на грязные ступеньки перед входом в закрытый магазин с сувенирами, и Джахид поведал мне, что его мать после нашего переезда постоянно не в духе, поскольку ей больше не с кем ссориться. Сообщил также, что скоро уберется с Чикен-стрит – его отец встретил кого-то, кто был ему чем-то обязан, и для него, как человека грамотного, нашли работу в муниципалитете. Искусством приготовления чая он уже овладел, и скоро его научат делать еще что-то полезное.

– Хорошая работа, – сказал он, выпрямляя спину. – И для меня удобный случай.

– Понимаю, – сказал я, искренне радуясь за него. – То есть поздравляю, Джахид, хотел я сказать.

– Да, – кивнул тот, – спасибо.

И снова ущипнул меня за руку.

К сожалению, у Джамили дела не стали лучше, пока меня не было. Под левым глазом у нее я разглядел синяк, и она объяснила, что ее ударила локтем нищенка, пытаясь первой добраться до бумажника иностранца.

– Все меняется, – сказала она. – Это уже становится похожим на мафию. Или ты входишь в семью, или проваливаешь. Я и сегодня-то пришла только потому, что сейчас Рождество и всем хватает. А еще – повидаться с Джахидом и Спанди.

Я посмотрел на Джамилю и только сейчас заметил, что выглядит она усталой и как будто старше своих лет. И решил попросить Пира Хедери найти для нее работу в магазине.

– А где Спанди? – спросил я.

– На другом конце улицы, продает карточки, – сказала Джамиля. – Он гораздо лучше выглядит с тех пор, как твой друг Хаджи Хан отобрал у него жестянку.

– Кстати, о Хаджи Хане, – вмешался Джахид. – Чтоб я сдох, Фавад! Ты теперь играешь с большими мальчиками.

– Ты его знаешь? – спросил я.

– Да… то есть не лично, конечно, но я о нем слышал – настоящий афганский герой!

– А не торговец наркотиками?

Джахид пожал плечами.

– Покажи мне богатого человека в Афганистане, который не имел бы дела с наркотиками. Что, он от этого становится хуже? Остановить маковую заразу – проблема Запада, а не наша. Это они там колются всякой дрянью и заражают друг друга СПИДом. Мы же всего лишь пытаемся свести концы с концами.

* * *

– Откуда ты знаешь, что Хаджи Хан торгует наркотиками? – спросил я у Спанди, когда мы отправились с Чикен-стрит по домам.

– Да так, слышал. – Спанди на ходу пересчитывал выручку, отделяя свою долю от денег Хаджи Хана, чтобы разложить их по разным карманам. Он выглядел теперь намного лучше – и чище, и моложе. Если бы не шрам на лице, оставленный песчаными мухами, его можно было бы даже назвать красивым. – У отца есть знакомые с востока, водители, которые возят через границу топливо. Они часто бывают в Джелалабаде и в разговоре поминали пару раз Хаджи Хана.

– И сказали, что он наркоторговец?

– Ну сказали, только это всего лишь слухи. Его ни разу не арестовывали, и ничего такого.

– А ты что думаешь?

– Я? – Спанди пожал плечами. – Я думаю, что это непросто – арестовать человека, который сражался за свою страну и потерял из-за этого своих близких.

– Как потерял?

– Отец говорит, у Хаджи Хана была жена красавица, но ее и их старшую дочку убили пакистанские агенты – застрелили в постели, спящих.

– За что?! – Мне стало худо, когда я представил себе Хаджи Хана, склонившегося над тем, что осталось от его жены и дочери, мрак и смерть, поселившиеся у него в душе.

– Он воевал с талибами, Фавад. Наверно, это было ему предупреждением, но если так, то они сильно просчитались, потому что потом он сражался вообще как безумец. Отец говорит, некоторые из его заданий стали легендой, потому что это было чистое самоубийство. А я думаю, что ему было плевать на смерть после того, что случилось. И вообще на все плевать.

* * *

Я распрощался со Спанди возле британского посольства и побежал в магазин к Пиру Хедери просить работу для Джамили.

Он сказал, что подумает, хотя любая женщина – как бы молода она ни была – проклятие для всякого афганского мужчины в здравом уме, и я поблагодарил его заранее, поняв, что он поможет. Иначе сразу сказал бы «нет».

Пока я шел домой, мимо больших домов, где жили работники НГО, министры и бизнесмены, мимо индийских и ливанских ресторанчиков, откуда слышался смех, я думал сперва о Джамиле и о том, как она будет счастлива, когда узнает, что я нашел ей работу у Пира Хедери. А потом вновь представил себе невозможное горе Хаджи Хана, которое тот должен был испытать при виде залитых кровью тел своих близких, уснувших навсегда.

Я понимал его боль. И почти чувствовал ее сам.

Удивительно, но иностранцы, приезжающие в нашу страну, только и могут что твердить о ее «захватывающей дух красоте» и о «благородстве и отваге» нашего народа. Хотя истинная реальность Афганистана – это боль и смерть, и среди нас нет ни одного человека, которого они не коснулись бы так или иначе. Война – то с русскими, то с моджахедами, то с талибами – отнимала у нас отцов и братьев; ее отголоски продолжают отнимать у нас детей, а ее последствия сделали нас нищими, как бродяги.

И пусть иностранцы толкуют о прекрасных пейзажах и национальных добродетелях, а мы без колебаний променяли бы их на одно-единственное мгновение мира – благодатное мгновение, когда скорбь, пустившая корни в нашей земле, оставила бы нас и отправилась терзать кого-то другого.

Примечания

1

Трава, дым которой якобы отгоняет злых духов.

2

Афганская разновидность паранджи.

3

Фешенебельный район Кабула.

4

Вид шали.

5

Народность в Афганистане.

6

Международная неправительственная организация, в которой работают волонтеры.

7

Лидер Северного альянса.

8

Мусульманская школа.

9

Национальная игра, суть которой заключается в том, что всадник, не сходя с коня, должен подхватить с земли козью (или телячью) тушу и доставить ее в определенное место, в то время как остальные конные игроки пытаются ему помешать.

10

Национальный мужской костюм, состоящий из просторной рубахи и широких, наподобие шаровар, штанов.

11

Афганский головной убор типа чалмы.

12

Хлеб из особого теста на простокваше с травами.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4