Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Для кого восходит солнце

ModernLib.Net / Анатолий Николаевич Андреев / Для кого восходит солнце - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Анатолий Николаевич Андреев
Жанр:

 

 


Затем, как водится, внезапно и немотивированно, на него снизошло откровение (которое злые языки называли интуицией), и он по своим диссидентским каналам отправился постигать богословие. Чем он особенно гордился и что снискало ему неколебимую репутацию бескорыстного богоискателя – так этот тот неоспоримый факт, что его искания свершились до перестройки, то есть тогда, когда стремление к Богу риска приносило более, нежели выгоды. Никто не мог обвинить Мефодия в конъюнктуре, даже теперь, когда сутана резко возросла в цене и страна стала открещиваться от атеизма, как черт от ладана. Кирилл воспринимал счастливые повороты судьбы как вознаграждение Господа Бога за диссидентские мытарства. Всевышний честно платил по счетам, а Мефодий недурно тянул богословскую лямку в одном из престижных и, опять же, опально-диссидентских вузов, спонсируемых сердобольным Западом. Все складывалось удачно.

В перерывах между поездками то в Голландию, то в Германию, а то в какую-нибудь Португалию, отец Кирилл изнывал на поприще разных толкований Нового Завета. Он был крупным специалистом в области различий между православием и католицизмом. Сказывались опыт западника и укорененность в славянской почве.

Нравы местной богословской элиты были странны и неисповедимы, как пути Господни. Набираться зеленым змием до белых чертей было хорошим тоном, и даже где-то делом чести, этакой доблестной православной чертой, но вот пристрастие к полу женскому считалось отчего-то открытой бесовщиной и вызовом канонам православия.

Мефодий считался принявшим монашество, совмещая невоцерковленное бытие и светское подвижничество с образцовой строгостью нравов. Где-то в Великом Новгороде была у него жена с дочерью. Но случилось это еще до его пострижения, и ныне Мефодий монашески поводырствовал, имея репутацию крупного авторитета в делах церковных и человеческих.

Валентина Сократовича он бесцеремонно считал милым грешником, непосвященным в сакральное и эзотерическое, а потому слепым и недалеким, и главное – не могущим судить его, Мефодия, прегрешения, ибо в светской системе отсчета все не так, как надо. Ярилин в глубине души считал Мефодия гениальным лицемером, умеющим с выгодой обманывать даже самого себя, и любовался изнанкой святости. Им всегда было о чем дружески потолковать.

Массивную металлическую дверь, отделанную добротным дерматином приглушенных тонов, Мефодий открыл не спеша, предварительно изучив в глазок пришельца.

– Входи, входи, отче, хе-хе, – возрадовался святой угодник, – с чем пожаловал?

Они троекратно облобызались, Валентин Сократович разоблачился, повесив свой элегантный плащ на какое-то подобие рогов, и они прошли в гостевые покои, вечно прибранные и, очевидно, стилизованные под скромняжье житье-бытье ученого монаха. Иконы, книжный шкаф, огромный письменный стол. Разве что компьютер с принтером намекали, что обладатель сей кельи живет в начале XXI века и получает солидные гранты.

– Машенька, взойди, это свои, – барственно распорядился Мефодий в пространство, и откуда-то из укромных глубин квартиры бесшумно явилось колоритное существо с опущенными глазами, что только подчеркивало несмиренный облик леди. Рожица послушницы была смазлива до пошлости и до того блудлива, что казалось, будто клитор располагается у нее на физиономии. И при этом стыдливо опущенные долу очи. «Известный фокус, – подумал Ярилин. – Чем благостнее глаза, тем развратнее задница.» Это выглядело неестественно, словно мутно-голубые глаза сиамского кота на светло-коричневой в палевых разводах морде, а потому несколько пугало и одновременно возбуждало. Слишком много красоты всегда грозит обернуться уродством. Даже вежливый Валентин Сократович в недоумении посмотрел на избегающего соблазнов отца Кирилла.

– Это Машенька, студентка института культуры. Пусть пользуется пристанищем, поживет у меня безвозмездно. За квартирой присмотрит, опять же. Познакомься, душа моя: Валентин Сократович. Прошу любить и жаловать.

– Здравствуйте, – промолвила Машенька, подрагивая пухлыми крупными губами, то ли скрывая насмешку, то ли нагловато ее демонстрируя. Девица была явно без полутонов и, скорее всего, без комплексов. Вызывающих размеров грудь, подчеркнутая тугой спортивной блузкой, узкая талия, длинная и широкая юбка – от нее за версту несло сексуальной мощью и позывом самки. Рядом с ней двум мужчинам тут же становилось тесно (ее готовность принадлежать любому как-то сразу не вызывала сомнения), и Мефодий, явно нервничая, протрубил что-то насчет чая. Девица, сверкнув нескромными и холодными очами лисьего разреза, молча проследовала на кухню. Валентин Сократович же, все еще приходя в себя, задумчиво произнес, покачивая головой:

– Ну, ты, падре, даешь.

– Хе-хе, хе-хе, – тихо и самовлюбленно звенел поп. – Так-то бывает. Греха нет, греха нет – дело житейское. Надо шире смотреть на вещи, сын мой. Амбразура не должна заслонять кругозор.

– Ведь ты ж монах, однако, сукин ты сын!

– Монах, о котором говоришь ты, Валентин, понятие, скорее, карьерное, нежели мировоззренческое, а тем более нравственное. Это статус, но не образ жизни. Монах – это прежде всего свобода. Не следует путать божий дар с яичницей.

– Хорошо, Кирилл Аркадьевич. Мир дому твоему. Над чем сейчас работаешь?

– Любопытную монографию плету. «Козни разума» называется. Разум и вера – вечную тему хочу поднять с Божьей помощью. Смешно, ей Богу, как вы носитесь, просвещенцы, со своим разумом…

– Допустим. А как же ты эту блядь с верой венчаешь?

– Не горячись, Валентин, не горячись. Как ты категоричен. Во-первых, она не то, что ты думаешь. Во-вторых, у нас с ней не то, что тебе показалось. Да, да, представь себе.

Пятидесятилетний мужик с опущенными плечами тихим голосом сказал правду. Валентин Сократович посмотрел на него и опять покачал головой:

– Безумные речи глаголешь, отец Кирилл. Влюбился что ли? Ну, тогда беда…

– Чай готов, извольте кушать, – грудным голосом пропела пери и живописно раскинулась на диване, подмяв под себя ноги. На ладони ее едва умещалась сочная половинка персика, в мякоть которой она впилась зубами, а потом ласкала губами, выцеживая сок. При этом хищным глазомером простого столяра она окинула сухощавую фигуру Валентина и уставилась на него так, что было ясно: первая она глаз не отведет. У Валентина Сократовича даже во рту пересохло.

– Прошу на кухню, Валентин, – заторопился Мефодий. – Святое место, хе-хе! Мы, можно сказать, возмужали и созрели на кухне. Кухня – это культурная ниша, не так ли? Сколько было выпито и спето! Сколько было срасти в спорах! Суета сует, однако… Кагорцу испьем, Сократыч?

– Лучше водки, чистой и крепкой.

– Дело говоришь, Сократыч, дело. Машенька, я плесну тебе пару капель кагорцу?

– Водки, Кир-аркадич, водки. Терпеть не могу это слащавое пойло, ты же знаешь. У меня от него сердцебиение.

– Вот племя младое, хе-хе, да резвое. Непуганое, опять же. Но они умнее нас, Валентин: атеистов все меньше и меньше. Спаси и сохрани!

Мефодий ловко махнул чарку в мохнатый рот, опушенный бородкой модного силуэта. Чистота линий монашеской брады отдавала пижонством. Машенька тоже автоматически перекрестилась и красиво выцедила пузатенькую стопку, не поморщившись. Валентин Сократыч, коротко выдохнув в сторону, принял дозу в два глотка и замахал руками.

– Капусткой приткни, – руководил гостеприимный Мефодий.

Кухня была светлой и просторной. Валентину Сократовичу, грешным делом, всегда казалось, что здесь и располагается духовный центр славной трехкомнатной квартиры отца Кирилла. В аккуратно выдолбленной нише помещался огромный импортный холодильник. На столике возле светлой газовой плиты стояла вместительная ваза, наполненная отборно крупным итальянским виноградом. «Да, недешево обходится любовь попам», – подумал Валентин Сократович.

– Ея же и монахи приемлют, – в сотый раз за последние десять лет произнес смешную фразу Ярилин, указывая на бутылку водки. Машенька звонко засмеялась и пояснила причину смеха:

– Кир-аркадич такой же монах, как я – папа римский.

– Маша, лебедь, не кощунствуй, не люблю, – мурлыкал Мефодий, обводя роскошные стати возлюбленной пылкими очами.

Маша села между Кириллом и Валентином и мгновенно превратилась в центр притяжения и обожания. После третьей рюмки («Бог любит троицу»), выпитой за любовь («за возлюбленных»), Мефодий стал заявлять на Машеньку исключительные, собственно, абсолютно все права, и Валентин, чтобы его успокоить и отрезать себе путь к возможному флирту, стал рассказывать о своей любви к Татьяне. Когда повествование дошло до трагической измены, Машенька почему-то расхохоталась и заявила:

– Пойду, сниму бюстгальтер. Тесновато что-то душе.

Мефодий, разумеется, увязался за нею.

– Не приставай ко мне, профессор, – слишком громко для того, чтобы это звучало интимно, капризничала Машенька за дверью с витражами. Это говорилось явно не для Мефодия. В чужом пиру похмелье стало уже надоедать Валентину Сократовичу, и он стал подумывать об исчезновении по-английски. Или по-русски, как придется. Пора было смываться.

Но тут в кухню вошла Маша и, воодрузив ладную ступню на стул, объявила в сей гордой позе:

– Хочу водки!

Водки в доме у монаха не оказалось. «Придется кому-то сбегать», – интригующе вздохнула Маша и зачем-то оголила колено. «Не гостю же бежать, верно, Кирюша?»

– Шлюха! – взревел богослов и священник.

– Все, с меня хватит! – Валентин Сократович решил пресечь мелодраму в самом зародыше. – Я ухожу. Разбирайтесь сами.

– Я ухожу с Валентином, – заявила обиженная дама, и Валентину стало неловко смотреть падре в глаза. Он поневоле становился соучастником какого-то нечистого мероприятия.

– Кирилл, я ухожу один. Не ввязывайте меня в ваши разборки. Прошу вас. Мне и так тошно.

– Не мешало бы тебе извиниться перед гостем и передо мной, – пухлые губы искривлены и поджаты, но выдают не обиду, а настойчивость.

– Валентин, извини. Прости меня, ангел мой, Мария…

– Ладно. Прощен. Мы сейчас спустимся в магазин за водкой. Одна нога здесь другая там, – поставила точку Маша и подставила плечи под плащ, в который благоговейно укутал ее Мефодий. Едва они оказались в лифте, Мария, ни слова не говоря, сомкнула руки на шее у Ярилина.

– Валентин, не приставай ко мне, – напирая на него грудью стонала она. Бюстгальтера на ней, как и предполагал Валентин, не оказалось; грудь у нее, как он и воображал, оказалась мягко-упругой. А вот глаза – и тут он ошибался в своих абстрактных прогнозах – очень даже реагировали на прикосновение к телу: они живо пульсировали и замирали, откликаясь на рваный ритм его жадно ищущей ладони. Ее тело было честным.

Они зашли в ярко освещенный и самый людный отдел магазина, купили водки «Новый век» (не одну, а две бутылки почему-то захотелось Валентину Сократовичу) и выскочили в темень. Машеньке захотелось покурить. Они пробрались за магазин, нашли какие-то дощатые ящики, отбросили пакет с водкой и принялись, как безумные, целоваться.

– Не приставай ко мне, – млела в коротких паузах мадонна. – Нет, нет, – извивалась она, в то время как Валентин Сократович терзал ее крепкую и одновременно чуткую грудь. – Еще, еще… «Какой-то удивительный сладострастный орган, а я – паскудный виртуоз Бах, и мелодия в башке плывет неземная. Понимаю тебя, святой отец», – проскальзывали мысли в голове писателя, фиксируя мучительную поэзию такого рода, с которой ни с кем невозможно поделиться. Мысли честно работали с ощущением, которое коряво отражалось в словах бледным смысловым итогом: «С этой шлюхой я испытываю самое чистое наслаждение. Это компрометирует меня, мне стыдно даже перед собой. Точнее, потом будет стыдно. Падение? Грязь? Такое наслаждение не может быть падением. Это прорыв к сути. И мне приятно, что у меня такая суть, хотя я никогда и никому этого не скажу. Даже под пыткой.» И почему-то странный вывод: «Нет, род человеческий должен издохнуть. Это будет справедливо. Мы не выживем. Мы не можем становиться лучше. Нельзя этого лишать человека, но нельзя ему этого позволять. Это и нравственность несовместимы. Какое счастье, однако, что я это все понимаю. И что меня никто не может слышать. Где-то я вру. И сейчас мне абсолютно наплевать, вру ли я, вправе ли. Это стоит истины».

Едва он забрался к ней в трусы, грубо задрав просторную юбку (они дошли до состояния, когда грубость становилась формой нежности), и пальцами ощутил горячую влагу, как с Марией стало твориться что-то невообразимое. У Валентина стало появляться ощущение, что до этого он толком не знал женщин.

– Нет, нет, я тебе не дам, – шептала она, рывками прижимаясь к нему. – Я люблю его… Ты ведь не расскажешь ему…

Потом она точными и быстрыми движениями расстегнула ему нужное место на джинсах, плотно схватила прохладной ладонью трепетавший ствол желания и очень трезвым голосом внятно произнесла:

– Ты ведь не расскажешь своему другу, как ты приставал ко мне? Ведь нет же? Нет? Иначе у тебя не будет друга…

После этого она заставила его опрокинуться на ящики и прильнула своими упругими губами к его истекавшей и тосковавшей в бездействии плоти. Она проворно и сладко проделывала именно то, о чем грезилось сошедшему с ума Ярилину. Ему казалось, что он на ней, а они на небе. Под ее свирепое урчание он волшебно опустошился и стал таять.

– Тише, тише, – зажимала ему рот Машенька, сдавливая его вопли. – Тише, милый.

На мгновение ему показалось, что более родного существа он не встречал на Земле. «Как обманчив интим!» Он понял и почувствовал, почему у Мефодия не было сил отказаться от этой девки.

– Ну, ты и тигр, – говорила Машенька, приводя юбку в порядок.

– А ты – крокодил, – мешал ей Ярилин, вяло вожделея.

– Разве я кусаюсь? – пристально смотрела лиса в трезвеющие глаза человека, которого видела сегодня первый раз в жизни.

– С хвоста ты, может, и сиамская тигрица. Я еще не знаю…

– То-то же. О нашем уговоре помнишь?

Когда они вернулись, Мефодий допивал уже церковный кагор.

– Сучка, рыжая тварь, – набросился он на Машеньку, хотя волосы у нее были блестяще-темные. Он стоял в дурацкой позе, сжав кулаки и вращал глазами, словно Карабас-Барабас. «Он не заслужил такого унижения», – бесстрастно выполняло свою работу сознание Валентина Сократовича, и иглы совести впились ему в межреберное пространство прямо напротив сердца.

– Кирюша, что с тобой, зайчик? – скороговоркой сиделки заворковала Машенька, взяв его бурое лицо в ладони (Ярилин словно на себе ощутил их прохладное прикосновение).

– Все в порядке, успокойся, мы здесь…

– Валентин, я убью тебя. Пошел вон! – театрально и нелепо рычал Мефодий. – Вы все суки. Я вас ненавижу. – В его напыщенных словах была неподдельная боль.

– Кирюша, я с тобой, я здесь, все хорошо…

– Кирилл, ты меня оскорбляешь, завтра тебе будет стыдно, – неожиданно для себя с придыханием и чувством собственного достоинства произнес Валентин Сократович фразу, за которую назавтра ему было нестерпимо стыдно. И не только назавтра. Лисьи глаза задержались на его лице, Мефодий обмяк, подчиняясь магии слов. Мы не раскроем важный секрет, останется ли наш герой (хочется сказать: наш брат писатель!) в живых, но ему будет стыдно за свою невольную иезуитскую импровизацию до самой смерти. Знай об этом, читатель. Ему казалось, что он побывал в шкуре предателя.

Через полчаса компания помирилась под водочку, списав инцидент на глупую ревность пылкого Мефодия. Он был счастлив и лез целовать свою богиню в самый низ живота, стаскивая с нее юбку и целомудренно забыв о существовании Валентина Сократовича. «Солнце мое», – шептали уста окаянного слуги церкви. Мария даже для виду не сопротивлялась. Она направляла поцелуи обезумевшего Мефодия и с поволокой, не отрываясь, смотрела в глаза Валентина. За эту неподдельную поволоку Ярилин готов был растерзать развращенную тварь, а она приглашала его увидеть, как она разводит бедра, открывая доступ языку святого отца туда, где чудно пульсировала горячая влага…

Клинышек волос, декоративно обрамлявший ее лоно, был рыжим.

5

Последующие два дня Ярилин опять продолжал тщательно скрываться от разбушевавшегося солнца. Но скрываться от себя было куда сложнее. Мир щедро залит был светоносными лучами, которые, казалось, проникали во все (почти во все) уголки темноватой души растерявшегося человековеда.

Судя по всему, следовало идти к Спартаку и повиниться за то, что неверно истолковал поступок друга, переспавшего с его, Валентина, женщиной Татьяной Жевагиной.

Приучив себя к мысли, что в этой бредятине есть зерно истины или хотя бы крупица здравого смысла, Ярилин собрался с духом и вознамерился посетить Евдокимыча. Можно, конечно, было посетить и Мефодия, благо и перед ним было в чем каяться. Валентину Сократовичу довелось побывать в шкуре одного и другого. И неизвестно, что оказалось паскуднее.

Путь к Астрогову оказался длиннее обычного, возможно, из-за непредвиденных остановок: Ярилин другими глазами смотрел на пробуждающийся мир. «Я не знаю, что такое истина, – думал писатель. – Но я знаю, что истина складывается из правды о человеке. А правда о человеке – это отношения мои с Жевагиной, Машкой, Астроговым…» Ему вспомнились слова Спартака, которые прежде его раздражали и которые он воспринимал теперь в новом свете: «Меня не перестают изумлять две вещи: святость женской миссии по сохранению семейного очага – и их параллельная моральная всеядность, очаровательная беспринципность по отношению к чужим мужьям – и требование беспрекословной верности от мужа собственного. Когда они последовательны – либо очаг, либо чужие мужья – то это и не женщины вовсе, так, условные праведницы или развратницы. Литература. Таких в природе не бывает… Говорят, чего хочет женщина, того хочет Бог; если это так, то Господь всемогущий явно не знает, чего он хочет. И рыбку съесть, и, как бы, мужья… А если баб сотворили из нашего ребра и нас при этом не спросили, то чего же хочешь ты, Ярилин? Меня от самого себя тошнит, а тут еще бабы из ребра Адамова…»

На квартире Спартака его ждала забавная жанровая сценка.

Пить одному, очевидно, было уже невмоготу, и Евдокимыч затащил в квартиру какого-то бомжа, «очень приличного человека», как уверял потом Ярилина. Неизвестно отчего, Астрогов решил, что перед ним «клошар», друг Жан-Вальжана. На Тима симпатии хозяина не произвели никакого впечатления, а клошар произвел впечатление резко отрицательное. В знак протеста Тим забился под диван, и под его обиженный рык происходил весь диалог, свидетелем которого, отчасти, стал Ярилин. Роскошь человеческого общения началась со скупого вопроса под солидное бульканье дешевого плодово-ягодного, якобы, «чернила». Перекрывая рык и бульк, Спартак первый, по праву хозяина, выдавил из себя нечто располагающее к беседе.

– Кто?

– Падель.

– Падель?

– Так точно: Падель.

– Ну, здравствуй, Падель. Коль не шутишь.

– Никак нет, не шучу.

– Да уж вижу, что не шутишь. Не склонен ведь, так?

– Так точно. Где нам, гы-гы.

– Ну что, Падель, врежем, а?

– А разве у нас есть выбор?

– Ответ, достойный Канта. Знаешь такого?

– Васька, что ль?

– Никак нет. Эмка.

– Погоди. Я знаю этого кривого пидараса. Он живет… ну, магазин «Фрукты-овощи»…

– Нет, он жил в Кенигсберге.

– Космополит?

– Так точно. Интересовался небом. Поехали, Падель.

Этим бы, судя по всему, диалог и кончился. Дальше Паделю осталось бы обчистить квартиру и мирно удалиться восвояси. Но сделать это было непросто: Падель в его состоянии вполне мог променять добычу на сон. Он то ли воровал, то ли спал на ходу. Словом, пребывал в маргинальном состоянии.

Явление Ярилина внесло коррективы в сценарий банальной попойки людей дна. Падель был удален под белы руки с траурной каймой под ногтями. Спартак безжизненно раскинулся на диване, а Валентина Сократовича продолжала мучить безотчетная тоска. Он гладил Тима и думал, что и он, Ярилин, виноват в том, что Спартак так безобразно опустился. Ладно бы эта сучка Жевагина со своими скудоумными проделками, но ведь и он, Валентин, добивал своего упавшего друга. Кто виноват? Что делать? Битый небитого везет – это еще понятно. Но кто битый, а кто – нет?

Вот в чем вопрос.

Дальше нам надо бы изобразить муки Астрогова, по крохам собиравшего волю и сознание в чаду тяжкого похмелья. Но это не поддается никакому описанию, вживаться в этот ад – самоубийственно, поэтому мы, с одной стороны, щадя себя, и, с другой стороны, из гуманных соображений по отношению к читателю, сразу перейдем к иной интересующей нас сцене из жизни.

– Все работаете, Спартак Евдокимович?

– Сказать, что работаю – неловко как-то; сказать не работаю – обидно. Для себя что-то ковыряю… Проходите, коллеги.

Так встречал своих гостей Астрогов на седьмой день после того, как его покинул Ярилин. Друзей примирила логика жизни и неотвратимость познания. Собственно, мужской взгляд на мир. Мужская дружба даже окрепла, возмущенная женской неверностью.

Нынешними гостями доцента Астрогова были Герман Миломедов, его аспирант и последователь, сопровождаемый своей очаровательной спутницей, звали которую, как вскоре довелось услышать Спартаку Евдокимовичу, Антонида Либо.

– Редкая фамилия, – рокотал Астрогов, оглядывая ее молодой и гибкий стан, длинные прямые волосы и необычный, миндалевидный разрез глаз, делающий девушку незабываемой (разрез этот Астрогов определил как «беличий»; читателю же, знакомому, в отличие от Астрогова, с Машенькой, разрез мог показаться и лисьим; кто-то нашел бы глаза Антонины просто списанными с Джиоконды, а кто-то уподобил бы их звездам; как говорится, о вкусах не спорят). – Прямо скажем: роскошная девушка, с перцем и изюмом.

– Спасибо, – улыбнулась Антонида, не отходя от Германа ни на шаг.

– Что вы, это не комплимент, – тут же парировал Астрогов, которого читатель, кажется, еще ни разу не видел трезвым. Сейчас он был трезв и все равно мил. Тем, кто мало знал Спартака Евдокимовича, могло бы показаться, что он слегка рисуется. – Я вообще не люблю комплимент как жанр общения.

Он стоял посреди комнаты, которая усилиями друзей была приведена в идеальный порядок. После пьянок Астрогов презирал себя, шел в баню, очищал тело и душу, тщательно вылизывал квартиру (чем доставлял Тиму несказанное удовольствие) – чтобы неделю спустя, раздраженный накопившимся презрением к этому лучшему из миров, принять с друзьями очищающую поначалу дозу алкоголя, по мере невоздержанного потребления переходящую количеством в хорошо знакомое и столь же ненавистное качество: грязь души. Мучительный круг человека философ старался разрывать спиралью в небо, но всегда оказывался в клоаке. Немногочисленные друзья, с которыми Астрогов вкушал прелесть общения (те же Ярилин и Миломедов), дослушав исповедь, покидали его, ввиду явной невменяемости собеседника. Далее оздоровительные посиделки неизменно превращались в изматывающие пьянки, где Евдокимычу ассистировали уже особы сомнительные, всегда готовые разделить с ним стакан и ложе; и баня вновь приводила его в чувство. «Свежая баня, чистая речка, восход солнца, ночное небо, да еще любимые бабы – вот изысканные наслаждения миллионеров. Стоит ли после этого тратить жизнь на то, чтобы в результате ты мог купить своей смазливенькой подружке фальшивые, или даже, если повезет, не фальшивые бриллианты? Это не широкие жесты, это узкие души», – говаривал протрезвевший Спартак.

Когда Астрогов не пил, он работал: писал или преподавал.

Итак, трезвый Астрогов стоял посреди прибранной комнаты, свободно жестикулируя в такт мысли, а молодежь с благоговением внимала его отточенным формулировкам, которыми он, импровизируя, забавлял себя и других. Он не говорил, а рождал мысли. Его могучий и роковой дар снискал ему легендарную репутацию, а пьянство только укрепило ее в глазах людей понимающих.

– Комплимент – это умышленное и несоразмерное преувеличение заслуг и достоинств, доставляющее злорадное удовольствие дарителю комплимента и возбуждающее тщеславие принимающего. Хотя должен признаться, что на женщин можно воздействовать только комплиментами.

Улыбка Спартака Евдокимовича была простой и открытой. Его правда как-то никого не унижала и не обижала.

Далее началась церемония представления Антониды Тиму, который не без удовольствия позволял погладить себя и норовил лизнуть Антониду в лицо, чтобы не остаться в долгу.

– Да, Спартак Евдокимович, когда вы в форме, вам лучше не попадаться на язык. – Все жесты и интонации Германа были поставленными и несколько театральными.

– Гера, не будем унижать друг друга комплиментами, – рокотал мэтр, но Герман знал, как падок философ на комплименты. Собственно, подчеркнутое почтение и поклонение и послужили Герману пропуском в эту обитель и юдоль. Тщеславие, как и водка, были «маленькими слабостями большого человека». Спартак терпеть не мог, когда его в них уличали, и получал наслаждение, отыскивая их в других. Отчего так противоречиво устроен человек? Герман не торопился задавать этот вопрос учителю.

– И кому же нынче от вас досталось? – вопрошал Герман, крутясь вокруг рабочего стола, словно кот вокруг горячей каши, и щурясь на исписанные листы. Работа, как всегда, делалась единым махом и на одном дыхании, «запоем», по выражению Астрогова, который свои запои, однако, называл не иначе, как «излишествами и некоторым алкогольным экстремизмом».

– Почему «нынче», Герман? Может быть, ты Тургенев Щигровского уезда, а рядом с тобой тургеневская девушка?

– Я имел в виду сегодня, – учтиво поправился ученик.

– А почему непременно досталось? – честно недоумевала Антонина, а потом непоследовательно добавила:

– Я тургеневская девушка в том смысле, что люблю подумать, по-своему пошевелить мозгами. Но мысли у меня невысокие. Хотя честные. Как мне кажется. Сегодня честные – значит низкие. Нет?

– Изюм и рахат-лукум, – балагурил Спартак Евдокимович, явно довольный и удачно начатым днем, и приходом гостей и лепетом этого бельчонка. – Честность – само по себе понятие высокое. От меня достается прохиндеям, алкоголикам и лицемерам. Вообще-то у философа должен быть злой склад ума. Вот набросал жалящее эссе: «Хайдеггер, или мышление через жопу».

– Как интересно, – делано вскинул глаза и принял стойку Герман. – Как любопытно! Вот бы почитать! – стонал он, делая вид, что заходится интеллектуальной слюной, словно пес, которому не спешат подносить сахарную косточку, запах которой, однако, дурманит и влечет.

– Да тут каракулями сделано, от руки.

– Из ваших рук, Спартак Евдокимович, и хулу, и похвалу, и каракули.

– И пахлаву, – добавил Астрогов, корректируя карикатурно завышенный пафос. Когда он был трезв, дешевые комплименты его действительно коробили.

– А почему через жопу? – мягко уточнила Антонида.

– Дело в том, что я ужасно старомоден и традиционен, – с удовольствием реагировал Спартак. – Я до сих пор считаю, что мыслить следует головой, а потому решительно не согласен с г. Хайдеггером, переместившим центр интеллектуальной деятельности значительно ниже. Кстати, в сексуальные партнеры предпочитаю избирать лиц противоположного пола, то бишь женщин. И не гнушаюсь красавицами.

– А можно почитать? Прямо здесь. Хотя бы взглянуть… – проявила неумеренный интерес к исписанным страницам девица Либо. – Тут у вас еще какие-то «Лишние люди»…

– Тебя я оставлю, и ты можешь наслаждаться на этом диване хоть неделю. А вот Герману придется добыть огненную воду, чтобы его допустили в наше избранное общество. Аква виты, Герман. Немедленно.

– Уже бегу, Спартак Евдокимович. Правда, я сегодня не в форме.

– Что-нибудь случилось?

– Так, пустяки, солнечный удар.

– С солнцем шутки плохи.

– Ничего. Я уже почти в порядке. А это эссе войдет в вашу «Онтологию разума»?

– А-ю-ю-у, а-ю-ю-у-у, – ёрнически затянул Астрогов. – Не ложись ты на краю… Кот Баюн. Либо водка, либо разум. Верно, Либо Антонида? Сегодня мы решили воздать должное напитку тех, кто слишком хорошо постиг разум.

– Вы уже третий год обещаете дать мне почитать «Онтологию», – капризно корчил обиду Герман по-домашнему, как свой, как вхожий.

– А-ю-ю-у-у… Так ведь обещанного три года и ждут, – резковато закрыл тему маэстро. – Вот денежка на водочку. «Кристалл», разумеется. Укрепляет душу, просветляет разум. Если перебрать, все диалектически меняется местами: затмение разума провоцирует ослабление души. Начнем за здравие, а там посмотрим.

Спартак держался молодцом, и исповеди в этот вечер молодые люди так и не дождались. Он искрился, импровизировал, и за столом царил негасимый восторг. Ясно было, что музой Астрогова была Антонида Либо. Это было ясно всем, и никто особо не пытался изменить статус кво.

Выпито было уже изрядно, и диалектика брала свое, а именно: у хозяина все чаще случались провалы и затмения рассудка. В конце концов, Спартак Евдокимович оказался в том беспомощном состоянии, о котором мы знаем из притчи о Хаме. Учителя жизни можно было брать голыми руками, и тогда Герман, которого маэстро изволил называть не иначе, как Герка, повелительно кивнул в сторону Спартака своей подруге Тоньке (уменьшительно-ласкательные имена – это была стилистика «употребившего» мыслителя, выдававшая его особое расположение):

– Давай…

– Даю, даю… – не сопротивлялась Либо и тут же принялась потрошить Астрогина. – Ну, дайте же, наконец, почитать ваш «Разум». Зажали. Нескромно получается, Спартак Евдокимович.

– Конечно, несомненно, – мямлил невменяемый философ.

– Где книга? Рукопись где? – наседала Либо.

– Рукописи не горят, – сопротивлялся Спартак.

– Допустим. Хотя это спорный вопрос. Может, она уже сгорела?

– Никак нет.

И тут живая мысль пробилась сквозь бред, одна их тех мыслей, за которыми так охотился Герман.

– Что после меня останется? Сын мой… сами знаете. Слабоумием отмечен. Неужели природа так гнусно отдыхает? Горе мне. От ума. Коллеги – ну, они нищеброды. Мелкие завистники, пигмеи. Герка, ученик мой… Ты, Герка, не обижайся. Ты мужик хороший, хоть и подлец.


  • Страницы:
    1, 2, 3