Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Танки идут ромбом

ModernLib.Net / Военная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Танки идут ромбом - Чтение (стр. 3)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Военная проза

 

 


Он ни разу не видел командующего, только слышал о нем, и то, может быть, из десятых уст; знал лишь, что Ватутин — невысокий, плечистый и добрый. Но этого было так мало, да к тому же из трех генералов двое — одинаково невысокие и плечистые, что Володин совершенно терялся в догадках. Среди офицеров он без труда узнал своего командира батальона — толстого и проворного майора Гриву, узнал капитана Пашенцева и подполковника Таболу. Они шли позади всех и о чем-то оживлённо говорили. Табола то и дело останавливался и раскуривал угасавшую трубку.

Пройдя на фланг роты, генералы и офицеры остановились. Они стояли так близко, что Володин слышал их голоса, но не мог разобрать ни одного слова. Он волновался: боялся и того, что командующий не подойдёт к позициям взвода и все старания были напрасны, и того, что подойдёт и нужно рапортовать; оба опасения равно страшили и радовали его, и он с таким вниманием следил за каждым движением Ватутина (наконец узнал его по звёздочкам на генеральских погонах — четыре в ряд) и так напряжённо ждал, когда командующий шагнёт в его сторону, будто от этого шага зависела вся его дальнейшая судьба, вся его будущность. И все же прозевал этот шаг, прозевал по глупой случайности: связист, пересаживаясь поудобнее, задел носком сапога деревянную коробку телефонного аппарата, и Володин обернулся на стук; а когда снова взглянул на командующего и окружавших его генералов и офицеров, они шли прямо к позициям взвода.

Володин выпрыгнул из окопа.

— Взвод, смир-рна! — крикнул он и не услышал своего голоса.

Секунду выждал, всматриваясь, как бойцы, находившиеся в траншее, выполнили его команду, и побежал навстречу приближавшимся генералам; метров двадцать не доходя до них, перешёл на шаг. Шёл чеканно, не сгибая ног в коленях; подошвы сухо ударялись о затвердевшую, как цемент, землю, и каждый удар упругим толчком отдавался в плечах.

До того как остановился и, подбросив ладонь к каске, произнёс первое слово, Володин ясно представлял, что нужно говорить (текст рапорта заучил), но едва начал рапортовать, заученное вылетело из головы, он с горячностью выпаливал слова, совершенно не следя за своей речью, только когда смолк и, не шевелясь и не дыша, напряжённо ждал, что скажет командующий, вдруг спохватился, что не назвал номера полка. Это смутило Володина. Но не успел он осознать, как велика его оплошность, услышал негромкое: «Вольно!» — затем увидел протянутую руку командующего, протянул свою и ощутил тёплое пожатие. Ватутин чуть заметно улыбнулся, и хотя было трудно понять отчего: оттого ли, что заметил оплошность лейтенанта и знал причину этой оплошности, или оттого, что, глядя на юного командира взвода, вспомнил свои молодые годы, когда он, выпускник полтавской пехотной школы, двадцатилетний юноша, впервые принял взвод и был, наверное, таким же вот непосредственно робким и смелым; а может быть, просто от хорошего настроения, — но Володин истолковал улыбку по-своему: все благополучно, командующему рапорт понравился. Володин даже подумал, что, пожалуй, он все же назвал номер полка и напрасно огорчался. А когда к нему подошёл капитан Пашенцев и тихо сказал: «Молодец!» — уже никаких сомнений не было, что все прошло как положено, по-уставному.

Ватутин поздоровался с бойцами. Дружное солдатское «Здравия желаем!» прокатилось по траншее и оборвалось, и лишь один запоздалый голос, все ещё звонкий, но уже слабеющий, докончил: «…арищ генерал!» В наступившем молчании он прозвучал так отчётливо и так неожиданно и смешно, что лица у генералов и офицеров невольно повеселели. Только подполковник Табола, не выпускавший из ладони давно угасшую трубку, неодобрительно покачал головой. Все смотрели на «запоздавшего» солдата, и никто не заметил, как Володин из-за спины капитана Пашенцева погрозил ему кулаком.

То, что случилось, как видно, было неожиданностью и для самого солдата. Он стоял напротив командующего, внизу, в траншее, красный до ушей, и удивлённо моргал глазами; по выражению его лица, по тому, как сходила краска, оставшись только на кончике малинового, обожжённого солнцем носа, было видно, что он быстро поборол растерянность. Не дожидаясь, пока командующий что-либо скажет, солдат козырнул и отчеканил:

— Рядовой Бубенцов!

— Что же это, братец, всегда так отстаёшь? — спросил Ватутин.

— По росту последний во взводе!

— В хвосте, значит?

— На фланге, товарищ генерал!

Володин смотрел на широкую спину командующего, на его крутые плечи, как под линейку выровненные погонами, прислушивался к интонации его голоса — шутит или сердится? — и с беспокойством ожидал, что вот-вот Ватутин крикнет: «Где командир взвода? Что за расхлябанность!…» Но опасения лейтенанта были напрасны: настроение командующего, как в зеркале, отражалось на лице солдата, а солдат глядел весело, даже озорно, будто давно знал цену своей сообразительности и все, что только что произошло, сущий пустяк, и он, Бубенцов, не растерялся бы, будь перед ним хоть сам Верховный. Отлегло у Володина, едва он взглянул на Бубенцова, а ещё через минуту, когда Ватутин, обращаясь к майору Гриве и подполковнику Таболе, заговорил о видневшемся невдалеке берёзовом колке, уже не опасения, а страстное желание услышать все и запомнить овладело лейтенантом. И рапорт и конфуз с Бубенцовым — все это теперь было позади; на бруствере стоял командующий фронтом и словно рисовал рукой на местности картину предстоящего боя. Что-то торжественное было в этом для Володина, и он напрягал внимание и слух, надеясь увидеть и услышать нечто особенное, что должно запомниться ему на всю жизнь, но все шло обычно, командующий говорил мягко, будто советовался с равными себе, и, когда поворачивался к кому-нибудь из командиров полков — чаще всего к Таболе, и это сразу же заметил Володин, — были видны совсем не строгие, прикрытые полутенью от козырька серые глаза. Может, оттого, что все было просто, ожидание необычного быстро притупилось у Володина, и он, вслушиваясь, наблюдал уже не только за командующим, но и за тем, как реагировали на его слова старшие офицеры.

Ватутин предлагал выдвинуть в березняк противотанковую батарею. Майор Грива, с которого — может быть, от жары, может быть, от возбуждения — давно уже лил пот и который, то и дело снимая фуражку, белым носовым платком промокал лысину и вытирал шею, — этот толстый и подвижный, казавшийся теперь смешным командир стрелкового батальона поминутно восклицал: «Совершенно верно! Совершенно верно!…» — и при каждом восклицании приподнимался на носках, словно берёзовый колок был совсем близко, в трех шагах, и он непременно хотел заглянуть в него. Подполковник Табола, все так же не выпуская из ладони угасшую трубку, только чуть щурил глаза, как бы примеривался к тому, что предлагал командующий; время от времени, искоса, не поворачивая головы, бросал короткие взгляды на изнемогавшего от жары майора, и тогда на лице вспыхивала хорошо знакомая Володину пренебрежительная усмешка. Но сегодня эта усмешка не возмущала Володина. Он был изумлён: то, о чем говорил командующий, — поставить орудия так, чтобы они могли вести фланговый огонь по танкам противника, — эту мысль высказывал вечером в штабе Табола! Володин посмотрел на подполковника, как на героя, совсем забыв о неприязненном чувстве, которое испытывал к нему вчера; потому-то и усмешка, и те короткие взгляды, которыми Табола одаривал сейчас майора Гриву (Грива будто не замечал этих взглядов), показались лейтенанту вполне уместными и естественными. Володин подумал, что, очевидно, не зря о подполковнике Таболе ходят хорошие слухи. Наверное, он действительно отличился в боях на Волге и первым вышел с полком к Калачу, замыкая кольцо окружения. Сначала это промелькнуло как догадка, но почти тут же Володин поверил, что именно так и было, и что, конечно, полк Таболы входил в состав Юго-Западного фронта, которым тогда командовал Ватутин, и что Ватутин и Табола — старые боевые друзья, и им приятно теперь снова быть вместе, и что вот почему Табола держится так свободно и легко с командующим, а командующий, обращаясь к нему, называет его по имени и отчеству — Иван Ильич.

Неожиданно внимание Володина привлёк раздавшийся в траншее громкий смех. Среди бойцов взвода стоял невысокий коренастый генерал (как позднее узнал Володин, это был член Военного совета Воронежского фронта), видно, он только что сказал что-то смешное и теперь сам смеялся вместе с солдатами. Володин улыбнулся, поддавшись общему весёлому настроению. То, что он увидел в траншее: и стоявший перед генералом Бубенцов со сдвинутой на затылок каской и влажными от смеха глазами, и беззвучно смеявшийся Царёв, медвежьи плечи которого тряслись, как в лихорадке, и старший сержант Загрудный, заклеивавший языком цигарку и так и застывший в изумлении, и боец Чебурашкин, самый молодой во взводе, пробивавшийся сейчас из задних рядов поближе к генералу, и сам генерал, с коричневым от солнца лицом и выгоревшими, словно покрытыми дорожной пылью бровями, и то откровение на лице генерала, сразу же бросившееся в глаза Володину, — не возбудило беспокойства, а, напротив, только сильнее разожгло любопытство лейтенанта. Теперь внимание его как бы раздвоилось: хотелось слышать то, что говорил командующий, и то, что говорил генерал в траншее, видеть полковое начальство — Таболу, Гриву, Пашенцева — и видеть своих бойцов; Володин старался разом охватить и то и другое и потому не мог воспринимать целостно ни разговор командующего с офицерами, ни беседу генерала с солдатами.

В траншее Бубенцов сквозь смех спрашивал генерала.

— Задали, говорите, стрекача? И генерал отвечал:

— Такого задали!…

Голос генерала заглушался новым взрывом смеха. Глядя на бойцов, смеялся и Володин, не зная начала рассказа, но услышав его конец, и совершенно неважно было сейчас, кто задал стрекача — танки ли немецкие или автоматчики, или речь шла о каком-нибудь воздушном бое — и кто, какой солдат и на каком участке фронта так отличился, что от него задали немцы стрекача, и что именно было смешного в этом рассказе, но, раз все смеялись, значит, было смешное, и это смешное невольно передавалось Володину.

На бруствере подполковник Табола басил:

— М аскировать их трудно…

— Но возможно! — утверждал командующий. Т .

И Володин думал, что возможно, раз об этом говорит командующий, но смутно представлял себе, что маскировать — то ли противотанковые орудия, которые будут поставлены в березняк, но тогда почему подполковник Табола возражает; то ли самоходные пушки, которые нужно врыть в землю на стыках рот, то ли какие-то ловушки для немецких танков, о которых тоже упоминал командующий, то ли ещё что-то, чего не слышал Володин, но что, несомненно, должно было быть и имело важное значение для обороны батальона.

— На Большом Ферганском работал, — продолжал Бубенцов, все так же весело и задорно глядя на генерала. — В каком году? В тридцать девятом.

Володин снова посмотрел на Бубенцова, восторгаясь тем, как запросто его боец разговаривает с генералом, а какое отношение имел генерал к Большому. Ферганскому каналу, зачем приезжал туда в тридцать девятом и приезжал ли вообще и что необычное происходило тогда на стройке канала, о чем теперь непременно нужно было Бубенцову вспомнить и заговорить (наверное, все же была причина, поскольку Бубенцов вспомнил и заговорил), — все это разумелось само собой, и Володин только следил за тем, что будет дальше.

— Нельзя забывать волжские бои, Иван Ильич, — говорил между тем командующий фронтом; он стоял лицом к солнцу и не отворачивался, не прикрывал глаза ладонью; казалось, он намеренно подставлял щеки горячим полуденным лучам, и это нравилось ему. — Мы должны использовать все: каждое углубление, каждый кустик, каждую кочку…

Сердечная теплота, с какой говорил командующий, напоминая о битве на Волге, и то, как он дружески клал руку на плечо подполковнику Таболе, — все это уже не удивляло Володина, а только подтверждало минуту назад возникшую догадку, что Ватутин и Табола, конечно, старые фронтовые товарищи. Он больше смотрел на Таболу, чем на Ватутина, и почти совсем не замечал ни раскрасневшегося майора Гриву, ни поминутно одёргивавшего гимнастёрку капитана Пашенцева, ни высокого и стройного, не сказавшего за все время ни слова генерала — командующего Шестой гвардейской армией.

Тому, что Володин видел и слышал, что происходило на позициях его взвода, он придавал особое значение. Он был уверен, что совершалось что-то большое, чего он ждал много лет и что наконец настало (так думал он и тогда, когда впервые надел погоны младшего лейтенанта, и когда приехал на фронт, и когда получил на погоны вторую звёздочку, но сейчас, именно сейчас совершалось главное); теперь все должно измениться, он будет другим, и он уже чувствовал себя тем другим — вдруг повзрослевшим; и этот маленький участок обороны, который занимали бойцы его взвода, представлялся ему самым ответственным, где будет решаться судьба фронта, судьба России; было немного страшно сознавать это, но вместе с тем это-то и радовало его и возбуждало фантазию. Хотелось, чтобы командующий как можно дольше пробыл на позициях взвода, но Ватутин закончил разговор и собрался уходить, только ожидал командарма Шестой гвардейской, который все ещё рассматривал в бинокль белгородские высоты и стал что-то пояснять майору Гриве, и Володин тревожно оглядывался то на командарма Шестой, то на Ватутина, молча наблюдавшего за тем, как Табола выбивал о каблук трубку. Наконец командарм передал бинокль Гриве, и все — командующий фронтом, генералы и офицеры — двинулись вдоль траншеи к стадиону. Лишь капитан Пашенцев задержался на позициях. Он подошёл к Володину, и тот вздрогнул, неожиданно увидев перед собой командира роты. Как и тогда, после рапорта, Пашенцев крепко стиснул руку лейтенанту. Уже отходя, сказал:

— Ловушки ройте сразу, сейчас.

— Ловушки? — переспросил Володин.

— Танколовушки… Разве вы не слышали?

— Слышал, — поспешно подтвердил Володин и смутился, заметив недоверчивый взгляд капитана.

Что подумал Пашенцев — понял ли, что командир взвода сказал неправду, или об этом у него только промелькнула догадка; но Володину показалось, что капитан все понял и оттого посмотрел так недоверчиво. Это отрезвило Володина, и он, стыдясь, шагнул было вслед за капитаном, но тут же остановился. Провёл ладонью по лбу и ощутил липкий и холодный пот. Только теперь он заметил, что весь взмок. Рубаха прилипла к телу. Ныли все ещё напряжённо приподнятые, занемевшие плечи. Но не это волновало Володина — ловушки для танков нужно рыть и, конечно, не наобум. Придётся обращаться к Пашенцеву, расспрашивать по телефону. Он с грустью посмотрел на уже пересекавших стадион генералов и офицеров: вместе с ними удалялось то торжественное, что всколыхнуло Володина и навсегда запечатлелось в его душе, и возвращалось то земное, скучное, как всегда бывает 'при затяжной обороне, повторяющееся изо дня в день и до тошноты надоевшее: то же сухое горячее солнце, те же серые сыпучие стены траншеи, та же фронтовая «тишина», ложные тревоги и разговоры о скором немецком наступлении.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В то время как Володин переживал торжественные минуты встречи с командующим фронтом, боец его взвода Саввушкин, которого считали погибшим и о котором во всех инстанциях уже было забыто, как забыто вообще о неудавшейся разведке (в разведку в эту ночь ходило несколько групп, и штаб дивизии получил нужные сведения о противнике), — Саввушкин брёл по лесу с вытекшими глазами, не видя ни солнца, ни тропинки, ни деревьев, на которые то и дело натыкался, даже не чувствовал боли, а только слышал за спиной раскатистый, как пулемётная очередь, смех эсэсовцев. Немцы вели его в Тамаровку, но по дороге выкололи глаза и бросили одного в лесу. Так великодушно распорядился встретившийся генерал-полковник фон Шмидт. Генерал-полковник спешил к своим танковым дивизиям, подходившим к фронту, и потому был настроен оптимистически. Он сказал, что допрашивать сегодня пленного русского солдата нет никакой необходимости и что ничто уже не изменит ход событий. Германская армия готова к наступлению. На передний край будет обрушено столько огня — и с воздуха, и с земли, — что вряд ли потребуются скудные солдатские сведения о каком-либо орудии или доте; огонь сметёт все: и орудие то и дот.

Саввушкина не допрашивали; просто спросили, какого полка, — и все. Но может быть, как раз потому, что не допрашивали, не мучили, не пытали, неожиданная слепота так ошеломила его, что в первую минуту он даже не понял, что немцы с ним сделали. Было такое ощущение, будто его сильно ударили по глазам, и тьма, сразу плотной стеной ставшая вокруг, воспринималась не зримо, а как глухота от удара. Он прошёл несколько шагов и упал, зажав лицо руками. Пальцы судорожно нащупали окровавленные провалы глазниц. Он попытался приподнять веки, снова ощупал пустые глазницы, и тогда его охватил панический ужас. «Убейте, гады! Лучше убейте!» — закричал он. Не физическая боль, которую Саввушкин сгоряча почти не почувствовал, а страх перед вечной слепотой, на которую он был теперь обречён, заставил закричать о смерти. Сразу, как вспышка, мелькнула в голове картина: в старой, прожжённой солдатской шинельке идёт он, сгорбленный, в тёмных очках, и прохожие сторонятся его, как когда-то сам он сторонился убогих слепых; потом — мать, её лицо, дрогнувшие морщинки… Всем телом, каждой клеточкой запротестовал Саввушкин против такой судьбы: «Убейте, гады! Лучше убейте!» Но в него никто не стрелял, и он вскоре понял, что остался один. Он все ещё зажимал ладонями пустые глазницы и громко, никого не стесняясь, стонал, теперь уже от острой, нарастающей ломоты в висках. Вместе с ощущением боли возвращались к нему жизнь, самообладание. Он разорвал нижнюю рубаху и обмотал ею лицо и голову; по булькающим звукам и, может быть, даже по запаху вышел к небольшой лесной запруде. Кажется, никогда он не пил с таким наслаждением воду, как в этот раз, ладонями черпая её вместе с травой и лягушечьей зеленью. Вода освежила и приободрила его. Теперь можно было подумать, что делать дальше.

Утром, когда его вели, он видел массу вражеских танков и пехоту. Танки стояли всюду — в лощинах, на опушках, в лесу. Саввушкин старался запомнить, где они стоят, и даже несколько раз принимался считать их. Его поразило такое большое скопление немецких войск. А ведь там, в Соломках, ничего об этом не знали. Сообщить, обязательно сообщить нашим! Этой мыслью жил он все утро. Надеялся убежать, ждал, искал случая. И вот теперь, когда он был свободен и вполне мог двигаться, эта мысль снова овладела им. Она должна была вернуться, эта мысль: и потому, что так подсказывал солдатский долг, и ещё потому, что сейчас, в эту минуту, ему хотелось самой страшной мести гитлеровцам. Он встал и пошёл, подчиняясь инстинктивному желанию — идти, идти! В этом было его спасение — выберется из лесу, наткнётся на какой-нибудь хутор, встретит старика или парнишку, скорее всего, парнишку, так представлялось Саввушкину, и парнишка отведёт его к партизанам. Но партизан в прифронтовой полосе может и не быть вовсе. Он не подумал об этом, потому что хотелось верить в лучший исход. Человек всегда верит в спасительное чудо, когда ему тяжело! Шёл Саввушкин сначала медленно, осторожно, подолгу обшаривая ногой землю, прежде чем ступить на неё. Наткнулся на сваленное бурей дерево и выломал себе палку. Теперь пошёл бодрее, и мысли потекли спокойнее. Но лес все не кончался. Саввушкину казалось, что он прошёл километров десять, но он не прошёл и одного; босые ноги его были в ссадинах и кровоточили (второй сапог ещё в траншее немцы сняли с него ради смеха), руки тоже были исцарапаны по самые локти, и весь он еле держался на ногах от усталости, но не садился, отдыхал стоя, прислоняясь к стволам деревьев.

«Дойти!…»

«Сообщить!…»

Саввушкин отталкивался и снова двигался вперёд, напрягая внимание, чтобы не сбиться с прямой, чтобы не пойти по кругу. Он уже почти отчаялся выбраться из лесу, когда вдруг почувствовал, что вышел на опушку. Будто шире, свободней стало вокруг. Лесная сырость и тень, как тяжесть давившие на плечи, отступили. Солнце приятно обожгло щеки. В лицо пахнуло полем, степью, огородами. Он стоял и глотал сухой воздух. Теперь — близко, теперь — где-то совсем рядом должен быть хутор, потому что уж очень пахнет огородной ботвой. Саввушкин всегда безошибочно улавливал этот запах жилья. Собравшись с силой, он шагнул вперёд и вскоре очутился в зарослях подсолнуха. Он обрадовался подсолнухам, как может обрадоваться человек только собственному счастью, с лихорадочной поспешностью перебирал упругие и шершавые стебли, ощупывал листья, головки» нежно прижимался к ним щекой.

«Дошёл!»

«Добрался!»

Так думал Саввушкин. Он отдыхал и наслаждался тем, что может отдыхать, что заслужил этот отдых. Над головой, над жёлтой шляпкой подсолнуха, кружил шмель, и жужжание его было таким мирным и успокаивающим, что Саввушкин улыбнулся. Теперь, когда он не мог видеть, он слушал и воспринимал день по звукам. Даже солнце, горячо припекавшее щеку и шею, казалось, имело свой особый, певучий голос.

Неожиданно, сначала будто совсем далеко, послышался потрескивающий рокот мотоцикла. Рокот приближался, и Саввушкин забеспокоился. За все время, пока шёл по лесу, он ни разу не подумал о немцах. Они выкололи ему глаза и отпустили, зачем же он им слепой? Так, по крайней мере, считал он, и все же не хотелось попадаться на глаза мотоциклисту. Ещё секунду стоял Саввушкин, прислушиваясь и по нарастанию рокота стараясь определить, где проходит дорога, может быть, совсем в стороне и не нужно убегать, прятаться; ещё выждал немного, прислушиваясь к глухим ударам сердца и нарастанию тревоги в груди; инстинкт самосохранения заставил его броситься глубже в подсолнухи, ломая стебли и листья. Он споткнулся и упал и в тот самый момент, когда падал, услышал позади резкую автоматную дробь. Пули хлестнули по ногам, по стеблям, по листьям. На мгновение к Саввушкину ещё вернулось сознание, и он подумал, что как-то странно нарушилась звуковая гармония летнего дня, будто земля наклонилась и все, что на ней было, покатилось по наклонной вниз, сшибаясь, разбиваясь и разбрызгивая искры…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Приезд командующего фронтом в Соломки майор Грива воспринял как то особое счастливое событие в армейской жизни, после которого обязательно должны последовать повышения.

Между прочим, повышения он ждал давно, с того дня, как Пашенцеву присвоили очередное звание — капитана. Гриву тогда, как бывшего штабиста, хотели перевести в полк и уже сказали ему об этом, а командиром батальона назначить Пашенцева. Но время шло, и никаких распоряжений о переводе и назначении не поступало. По каким-то соображениям Пашенцеву не решались доверить батальон.

Но вскоре стала известна истинная причина задержки — в послужном списке Пашенцева значилось: «Был в плену». Грива возмутился и сначала даже накричал на капитана:

— Вы должны были застрелиться от позора!

— В плену не был, — холодно и спокойно ответил Пашенцев.

— Как это?

— Был в окружении, но не в плену.

— Но, позвольте, записано!…

— В том и беда, что записано.

— Тогда почему не оспариваете?

— Устал, извините.

Майор пожал в недоумении плечами, и на этом разговор кончился.

Собственно, его возмутило не то, что Пашенцев был в плену, а другое — что этот плен теперь отразился на его собственной, майора Гривы, судьбе.

Но командир батальона не мог долго сердиться. Как все толстяки, отходчивый и добродушный, он вскоре за«был об этом. Не вспомнил бы и теперь, если бы не одно событие, происшедшее как раз накануне прибытия командующего в Соломки. К майору Гриве проездом заглянул знакомый офицер из штаба дивизии и сказал, правда предположительно, что майору нужно в самые ближайшие дни ожидать повышения, что переведут его или, вернее, заберут в один из отделов штаба дивизии. Вопрос этот будто бы уже решён, и оставалась только небольшая формальность.

— Надеюсь, у моего нового преемника никакого «плена» не обнаружится? — ехидно заметил Грива. Штабной офицер снисходительно улыбнулся:

— Не всем так везёт в этой войне, как вашему, э-э, капитану…

— Пашенцеву.

— Пашенцеву…

Когда началась война, майор Грива находился на Дальнем Востоке. Он был заместителем начальника штаба полка и, может быть, ещё долго служил бы в этом чине и звании, неприметный, исполнительный толстяк с уже лысеющей головой, если бы не тщеславие. Все офицеры в полку просились на фронт, написал рапорт и он, Грива, втайне надеясь, что его-то наверняка не отпустят, как хорошего и примерного службиста… Он хорошо помнил то зимнее утро, когда с рапортом в кармане шагал по расчищенной солдатами дорожке к штабу полка; в то утро было как-то по-особенному светло — и потому, что ночью выпал снег и все вокруг будто обновилось и сверкало нетронутой белизной, и ещё потому, что и у него самого было обновлено и чисто на душе; помнил изумлённое лицо командира полка — тот был удивлён, приняв из рук майора Гривы рапорт; за окном, на дворе, прыгал по притоптанному снегу воробей, маленький, взъерошенный, круглый, как мячик, — и это хорошо помнил Грива.

Командир полка спросил его:

— Вы серьёзно?… — Да!

Это «да» и решило все. Десятки раз жалел потом Грива, что не промолчал тогда, в то утро, в кабинете командира полка. Через три дня он уже с чемоданом в руке шагал по перрону владивостокского вокзала. До самой последней минуты не садился в вагон, нехорошее, тяжёлое предчувствие беды угнетало его. В слякотные мартовские дни он прибыл в распоряжение командования Воронежского фронта и сразу же попросился на штабную работу. Но его направили командиром батальона в действующую дивизию.

Однако майору повезло: на фронте вскоре установилось затишье и к тому же батальон перевели во второй эшелон. Грива быстро свыкся с обстановкой и начал уже посмеиваться над своими былыми опасениями. Не так уж и страшно служить в Действующей армии и строевым командиром! Но в последние недели все чаще стали поговаривать о скором крупном немецком наступлении. В больших сражениях Грива никогда не участвовал, знал о них только по рассказам и из газет, но, не лишённый воображения, вполне представлял себе весь ужас будущих боев и, может быть, именно потому, что представлял, с тревожной насторожённостью присматривался к нараставшим событиям; он полагал, что в штабе служить во много раз безопасней, чем командовать в бою батальоном, хотя бы уже потому, что не первая бомба на голову, не первый снаряд по окопам (хотя часто в бою случается так, что штабам приходится ещё труднее, чем сражающимся подразделениям — и бомбы «на голову», и автоматные очереди по окнам, и связки гранат под гусеницы прорвавшихся танков, даже рукопашная, и вместе с этим нужно постоянно держать связь с частями, командными пунктами, по сводкам, по сообщениям разом охватывать происходящие события на участке обороны полка или дивизии, разгадывать замыслы противника и продумывать свои наступательные операции, точные, смелые, дерзкие, — нет, не так безопасна и легка служба в штабе, как об этом думал майор Грива); поэтому, на всякий случай, он написал письмо в политотдел дивизии с просьбой, чтобы хоть там походатайствовали о его переводе на штабную работу. «Я же штабист! — напоминал Грива. — С первого дня, как окончил военное училище, работал только в штабах. Все это отмечено в моем личном деле…» И вот — помогло ли письмо или командование само решило перевести Гриву? — знакомый офицер привёз радостное известие: «В один из отделов штаба дивизии!» Весь день и вечер Грива находился под впечатлением этой новости. Ни прибытие артиллерийского полка в Соломки, ни споры с подполковником Таболой о том, где и как лучше разместить батареи, ни даже неудавшаяся разведка и гибель Саввушкина не могли отвлечь его от приятных размышлений. Долго он не ложился спать в эту ночь, то сидел в блиндаже, то выходил во двор подышать свежим воздухом, и часовые видели, как он, толстый и прямой, залитый синим лунным светом, ходил взад-вперёд вдоль стены амбара.

Несмотря на то что Грива провёл почти бессонную ночь, утром он был оживлён и весел. Ни на час не покидало его радостное возбуждение: и когда была объявлена боевая тревога (как многие офицеры, он принял её за учебную), и особенно потом, когда взошло солнце и всем стало ясно, что немцы сегодня уже никакого наступления предпринимать не будут. О немцах с усмешкой сказал:

— Как девицы: и охота, и боязно…

А встреча с командующим вызвала у него новую бурю чувств. Ватутину позиции понравились; уезжая, генерал сам сказал об этом. Правда, заслуги Гривы в строительстве оборонительных сооружений невелики — руководили армейские инженеры, — но похвалы генерала он полностью принял на свой счёт и оттого, сияющий и, как всегда, суетливый, приказал немедленно созвать командиров рот, а когда те явились, велел начальнику штаба объявить им благодарность. Потом каждому пожал руку.

По такому торжественному случаю, Грива почувствовал, нужно было произнести речь, и он уже, вскинув голову, сказал первое: «Товарищи!» — но его срочно вызвали к телефону. Никто не слышал, с кем и о чем говорил он, но когда, ещё более сияющий и возбуждённый, вернулся в комнату к офицерам, все поняли, что получена какая-то приятная новость.

— Ну, товарищи. — Грива откашлялся. Маленькие глазки его весело пробежали по лицам офицеров, — Майора Гривы у вас больше нет!

— Переводят? — догадался командир первой роты, между прочим тоже считавший себя претендентом на должность комбата.

— Да, переводят, — подтвердил Грива, не скрывая радости. — Сегодня же приказано сдать батальон и явиться в распоряжение штаба дивизии.

— И уже известно, кто вместо вас будет? — спросил все тот же командир роты.

— Капитан Го… Го… Горохов или Горошников. Кажется, все же Горошников.

Все невольно посмотрели на Пашенцева.

— Уже выехал, — продолжал между тем Грива, — через час-два будет здесь. Откровенно, товарищи, мне жаль расставаться с вами, но тут я, как говорится, неправомочен ничего решать. Хотелось в бою побывать с вами, но — что поделаешь? — не судьба. Закуривайте, капитан, закуривайте, — все тем же довольным тоном сказал майор, заметив в руках Пашенцева папиросу. — Курите, товарищи офицеры, — снисходительно добавил он, уже обращаясь ко всем. — Я ничего не имею против. — И он принялся старательно вытирать давно уже вымокшим носовым платком потную шею и лысину.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14