Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Холера (сборник)

ModernLib.Net / Алла Боссарт / Холера (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Алла Боссарт
Жанр:

 

 


– Друг у нас, Чибис…

– У дороги ваш чибис. Нечего глотку драть. Карантин. А ну, быстро, уходим, уходим, быстро.

– Какой еще карантин, на каком основании?! – набрала воздуха для скандала Алиса.

Охранник повернулся глухой спиной и вновь прирос к дверям. Даже Алисе было понятно, что дальнейший разговор будет носить односторонний характер – такую каменную безнадежность это секьюрити излучало.

Обежали больницу по периметру – та же картина. Всё на запоре, ангелы смерти курят на ступенях, и всюду это черное татарское слово: КАРА-НТИН. Ринулись в административный корпус, тоже охраняемый, как склад оружия. Но тут дверь резко распахнулась, вохрец вытянулся, только что каблуками не щелкнул, и на крыльцо выплыл синемордый бегемот, с носом, изрытым крупными порами. Пиджак застегнут с опережением на одну пуговицу, галстук маленько на сторону, но портфель хороший, дорогой, с монограммой. Алиска возьми да и подскочи:

– Извините, ради бога, вы не могли бы объяснить…

Охранник сбежал с крыльца и заслонил собой Касторского, будто от Веры какой-нибудь Фигнер.

– Дайте пройти, женщина, – тоненько тявкнул главный, и охранник зашептал:

– Проходите, проходите… Платон Егорыч, все в порядке…

– Да ничего не в порядке! – зарычал тут Кузя. – И руки убери, ты, вертухай! Кто вы там, мистер, не знаю, извольте объяснить ситуацию! Мы родственники больного, имеем право получить информацию, черт побери!

Касторский от неожиданности остановился:

– Конкретно какого больного?

– Чибиса, – хором ответили друзья.

– Ах, этого… – Касторский растянул мясистые губы в так называемой улыбке. – Информация простая. Родственничек ваш подвел нас очень крепко. Больница теперь, как видите, на карантине по случаю его, будем говорить, холеры.

– А вы здесь врач? – глуповато спросила Алиса.

– Нет. Я здесь – Господь Бог. Всё? Могу идти?

– А… надолго эта… этот…

– Навсегда.

Касторский сел в подчалившую «ауди» и исчез за шлагбаумом.


Холерный карантин, объявленный по Майбороде, кроме перекрытых входов-выходов, в остальном носил весьма экстравагантный характер. Самого Чибиса никуда, конечно, не перевели, но больным его отделения запретили пользование… туалетом. То есть в буквальном смысле, к радости Зухры, навесили во-от такой замок, и что хошь. Ну, конечно, кой-какие санитарные меры принимались. А именно: в палаты поставили двойные контейнеры на колесиках, типа мусорных, кубов на двести, и ящики с хлоркой. В контейнеры неуравновешенные желудочно мужики сваливали из суден продукты своей жизнедеятельности и засыпали хлоркой. Два раза в неделю, во вторник и пятницу, приезжал просто-напросто золотарь, дежурным больным выдавали специальные робы, те выносили параши с черного хода во двор, и золотарь (или, как культурно он называется вместе со своим авто в профессиональных кругах, «илосос») откачивал все это хозяйство в цистерну. Предполагалось, что дерьмо впоследствии уничтожается с помощью негашеной извести, а робы стерилизуются. Проверить невозможно.

Вспомним теперь, что окна в палатах не открывались и раньше, а в той единственной, где имелся тайный механизм фрамуги, ее вновь забили гвоздями, – и вообразим, что за райское Баунти установилось в отделении.

Дабы не отравиться парами хлора и вообще поменьше нюхать всю эту прелесть, врачи практически перестали посещать отделение. Единственный медбрат с жидкой бороденкой, призванной скрыть (но не скрывающей) двойной подбородок, являлся на заре колоть Чибису какую-то вакцину. Столовая закрылась, так как мытье инфицированной посуды «является, будем говорить, благоприятным для заразы». По утрам и в обед раздатчица в респираторе привозила на тележке одноразовые тарелки с кашей или, как их ласково называют, котлетами с горой синих макарон плюс тушеная капуста плюс поллитровые бутылки воды. Отходы сваливались в мешки, которые Зухра уносила по вечерам и сжигала в котельной. Примерно полсотни мужчин стояли, будем говорить, на пороге дистрофии, цинги, химического отравления, не говоря уже о маниакально-депрессивном психозе (МДП), и это в лучшем случае.

Глава 4

Однажды ночью, проснувшись от волны чудовищной вони (кто-то слил судно в парашу), Толик услышал, как его добрый приятель Пьер, герой Чечни, шепчет подсевшим к нему мужикам: «Хлорки на морду насыпать и закрыть подушкой, к едрене фене, никто и не допрет…» Умный Чибис понял, что именно он стал в глазах народа главным виновником катастрофы.

Жаловаться, сами понимаете, некому и бесполезно. Перестал спать ночами, караулил. Порой не выдерживал, под утро проваливался в неспокойный чугунный сон и самого себя будил тяжелым храпом. В одном из таких забытий Чибис то ли видел, то ли пригрезилось, как маленький очкастый Энгельс с платной стоянки, хитрожопый удалец, шарит по тумбочкам. Скорее все-таки пригрезилось, потому что этот предрассветный Энгельс вынул из тумбочки Безухого пистолет и, нажимая на курок, как на кнопки мобильного, стал неразборчиво шептать прямо в дуло. После чего с тихим всплеском бросил ствол в парашу.

Поскольку институт учета и контроля, можно сказать, самоликвидировался, курили, почти не таясь, в палате. Крутой табачный дух вроде бы отчасти забивал прочие испарения, но дышать, конечно, легче не становилось. Женский персонал (не считая слонихи-раздатчицы и Зухры) в отделении перестал появляться вообще после того, как одну сестричку отловили, дверь закрыли на стул и пригрозили поставить медработника среднего звена на хор, если не вызовет начальство. Сунули телефон, и сестричка в полуобмороке без голоса всхлипнула: «Кястас, зайди в третью…» Начальство (в респираторе) прибыло немедленно. Не сам Касторский, правда, а заведующий отделением литовец, огромный, как Сабонис, на голову выше Чибиса, а уж шире ровно втрое. Руки с лопату, взгляд командира расстрельного взвода.

– Слушаю, – тихо сказал с ударением на предпоследнем слоге.

– Да что тут слушать! – загалдели мужики. – Вы нюхайте! Маску-то сними и подыши через нос!

Гигант послушно снял респиратор, два раза вдохнул и выдохнул.

– И что (твердо упирая на «ч»)?

– Можно в этом жить?

– Можно. Когда вы, русские, оккупировали Лиетуву, ваши солдаты гадили в вильнюсских парках и подъездах частных домов. Мой дед имел два четырехэтажных каменных дома, я родился в бараке. Это называлось освобождение. До свидания.

Не считая неверных ударений, в целом парень был прав и осознавал свою правоту, как все прибалты. Поэтому вопрос счел исчерпанным и удалился, нагнув голову под притолокой.

– Сука, – сказал Безухий. – Мало вас мочили у телецентра. Есть у кого курнуть?

И тут выяснилось, что блокадников постигла новая беда. Кончились сигареты.

– Чибис, хорош шконку давить, мухой, по всем палатам, хоть за бабки, хоть за котлы, хоть за папу с мамой – но чтоб курево добыть.

– Ты чего, Пьер, охерел? – удивился Чибис. – Я что тебе, шестерка? Тебе надо, ты и добывай. А я себе добуду, когда припрет, не ссы. (Видать, надеялся, на хитроумие Кузи.)

– Это ты, гнида, будешь у меня щас кровью ссать. Ты не шестерка, ты хуже последней наседки, б… холерная.

Дядя Степа в порыве справедливости спустил ноги с койки:

– Зря ты, Петюня, чем он-то виноват? Любой мог схавать этот рябион, чисто ж случай, лотерея, что холера, что трипак, скажи, братва! А наседка при чем? Он что, ссученный, или что?

Интересно, что изъясняться на фене в какой-то момент стало для всех, даже для солиста Кукушкина, легко и привычно. Язык первым реагирует на коренные изменения жизни, и не в том смысле, что бытие определяет сознание, зачастую отнюдь не определяет; мы знаем примеры, когда люди в самых лютых лагерях сохраняли достоинство и совесть. Но перед языком пасуют и пасовали все, даже академик Лихачев. Впрочем, тогда он не был академиком, что не отменяет сказанного.


…Сахронов проверял результаты зачистки. Прапорщик бежал по пустынной, залитой солнцем улице Грозного, еще недавно бывшего городом, и, говорят, красивым городом, один салажонок из его отряда рассказывал, русский, родился тут и жил лет до тринадцати. Потом мать, чтоб уберечь, отправила его в Тамбов к тетке. Ну а через пять лет призвали, и сюда. Дом салажонка разбомбили, родителей как беженцев переправили невесть куда… Аккурат вчера этот Витек подорвался на мине.

Петр двигался перебежками, от укрытия к укрытию, как учил новобранцев: точно как заяц, на которых с детства натаскивал его в деревне папаша.

В тени каких-то руин Петя присел на рваный кусок кладки осмотреться и вспомнил вдруг, как на прошлой неделе приходил к ним в занятую под казарму школу поп. Поп был не русский и, конечно, не чеченский. То есть православный, но при этом чернявый и носатый. Усы-борода, само собой, а выговор чистый, не кавказский. Парни решили, что, пожалуй, еврей. Петя к евреям относился равнодушно. У него даже телка была – библиотекарша еврейской нации. Но факт еврейского попа удивил. И вот что этот поп-еврей рассказал. То есть он вообще много говорил – о войне, о грехе, о Божьей каре, о том, что виноватых на войне нет, а есть одно страдание… «Это вы зря, отец Симеон, – покачал головой сопровождавший попа однорукий замполит части. – Я вон еще в первую кампанию, боевым командиром, попал к этим… в плен. Они на моих глазах у живых людей кадыки вырезали. А мне руку отрубали по частям, пока наши с воздуха не накрыли. Я бы не стал, знаете ли, пацифизм тут разводить…» Тогда осмелел и Петя: «Как же нет виноватых? Чего ж мы тогда с ними воюем?» Дети платят за грехи отцов, сказал поп, солдаты – за грехи властей. И еще добавил: «При держащих». Примерно так. Тогда ребята, забыв про замполита, потому что никто тут никого и ничего не боялся, кроме одного: зиндана и пыток, стали бузить: это что ж, они малолеток трахают, старух на БМВ сбивают, бабло у народа воруют, в нефти по ноздри, а мы тут мрем как падлы? Замполит, высоко задрав брови, ножом с наборной ручкой, зажатым между колен, чистил ногти на единственной руке, которую лелеял как зеницу ока.

Тогда еврейский поп ту притчу и рассказал.

Смерти, говорит, на войне, конечно, много. Но бежать от нее нет смысла. Потому что смерть ждет тебя в одном определенном месте, о котором ты и не догадываешься. Один, говорит, человек встретил смерть – и бежать. А смерть, говорит, усмехнулась и пошла себе в другую сторону. А человек побежал от нее в город Самару. «Самару?» – переспросил один, сам с Тольятти. Поп не ответил, улыбнулся только и говорит: «Приходит он в Самару, а смерть его там дожидается. Ну? Поняли?» Никто ничего не понял, кроме того, что поп, по причине, скорей всего, своей еврейской личности, странно называет русские города. А вот теперь, сидя тут в тенечке и машинально кося глазом по сторонам, включив все локаторы, что были у него в затылке, в лопатках и плечах, Петя подумал про Витька-первогодка, как тот с Грозного в Тамбов подался, откуда его… ну понятно… да и понял вдруг. Вот тебе и мальчик хочет в Тамбов. А небось и не хотел. Не хотел ведь, а, Витек? «Не, – отвечает мертвый Витек, совершенно как живой, – совсем не хотел, товарищ прапорщик. Я ж тут каждый камень знал, а как абрикосы цвели, вы б видели, товарищ прапорщик…»

В этот момент словно взвизгнуло что-то, коротенько, хотя Петр успел понять пулю и чуток голову отклонил, как от мухи. Ну муха по уху-то его и чиркнула. Боли не было, только оглох, и кровищей залило моментально все плечо и спину камуфляжа.

Видать, не на улице Джохара Дудаева в городе Грозном ждала Петра Сахронова его смерть, а в какой-нибудь, мать ее, Самаре.

…Заяц, петляя, улепетывал от вислоухой собаки, собака гнала, гнала, гнала, с болота на пригорок, с пригорка в чащу, сердчишко заячье совсем уж зашлось, вылетел длинным прыжком на опушку – прямо под сросшиеся дырки двух стволов.

Всякую тварь ожидают в своем месте. И место встречи изменить нельзя.

* * *

– Считаю до трех, – сказал Безухий. – На счет «три» ты и ты, – он ткнул в двух парней поздоровее, – опускают Чибиса репой в парашу.

– Брось, – сказал один, студент и красавец гусарского типа по имени Михалыч, так его звала даже родная мама. – Не буду я. Что, ей-богу, за лагерные приколы…

– Не будешь, отправишься следующим рейсом. Ну, Чибис, пошел за куревом? Раз…

Чибис лежал на боку, положив на ухо подушку.

– Два…

– Погоди, Петя! – вскочил вдруг Энгельс. – Хочешь, я пойду? У меня и знакомые там есть. А?

– Нет, божья коровка, не ты, а он. Если хочешь, давайте на пару. Два с половиной…

Энгельс подскочил к Чибису, потянул подушку.

– Толик, пошли, не залупайся, браток… – и зашептал: – Пойдем перетрем кой-чего, дело есть…

Второй здоровяк, как бы в пару к Безухому, одноглазый, про которого никто ничего не знал, кроме того, что звать его Фомин, или Фома, и раз в три дня этот Фома бреет всю голову вместе с лицом электробритвой Sony с одной и той же насадкой, а руки, плечи, спина и грудь у него все синие от татуировок, – вразвалку подошел к Петру.

– Ну чего, – сказал, медленно жуя, и, как говорят медсестры при вводе иглы в вену, «поработал кулачком». – Три, что ль?

– А ты не лезь, лысый. Сходи вон, пописай, – огрызнулся Петр.

Чибис дал Севе стащить себя с койки и побрел за ним к выходу.

– Иес! – сказал Безухий и согнул руку в локте.

С этой минуты палату без натяжек можно было называть камерой, и в камере этой постепенно устанавливалась иерархия.

Глава 5

Мелкий очкарик Энгельс – единственный, наверное, из всего отделения еще не разделся до трусов. Он носил маечки с разными лозунгами и менял их довольно часто для усиленного режима, доставая из чемоданчика. От Севы не разило ни экскрементами, ни, поверите ли, даже потом! Если бы кто-то дал себе труд задуматься над этим его чудесным свойством, этот кто-то развязал бы цепную реакцию вопросов и неизбежно ткнулся бы в Севин чемоданчик, скрывавший много интересного. Но народу было не до Севы с его ангельской чистотой.

Между тем сторож платной стоянки Сева Энгельс – любопытнейший цветок в нашем букете.

Еще крошечным ребенком сидя в прогулочной коляске, Сева начал постигать природу денег. В три года он написал стихи:

В этот час, милый друг,

Появились уточки,

А коровки всё за ними,

А бычки гуляют.

Именно написал, поскольку уже умел. Читать он начал в два года – прямо как хасидский ребенок, хотя был, наоборот, немцем по отцу. Правда, из академической семьи. Написав же (с ошибками), Сева перегнул листочек пополам и против стихов нарисовал, как мог, героев своего эпоса, собственно уточек, коровок и бычков. Они мало отличались друг от друга, но большая семья Севы была в восторге. Далее малыш пошел к бабушке и продал ей «книжечку» за 50 копеек (1971 год). Потом за рубль продал ее же деду-академику. А потом последовательно и профессорам маме с папой, уже по трешке. Покупать издание, даже за десять копеек, отказалась лишь одиннадцатилетняя Райка, дочь отца от первого брака (ее мама умерла, говорили детям, что было неправдой; в этой замечательной семье все заботливо врали друг другу, чем и обеспечивался приятный покой и всеобщее благорасположение). Райка обозвала его «жиденком», за что фатер небольно выпорол ее кошачьим поводком. Юная антисемитка далеко высунула язык и скосила к носу глаза. «Вот так и останешься, ду'я», – сказал Севка картаво и спрятал денежки в железную коробку из-под дорогого печенья.

Так был основан капитал Севы Энгельса, впоследствии сторожа платной стоянки и много чего другого.

Сева фарцевал во дворе, в школе, в вузе, когда бедный Гайдар отпустил на волю цены, но прилавки все равно оставались пустыми, как глазницы смерти. В армии он после военной кафедры неплохо устроился лейтенантом на частной квартире еще с троими дружками. Все они с честью несли ромб авиационного института, где в совершенстве овладели рядом карточных игр, и в первую очередь преферансом. Сева, гений во многом, в том числе в игре, чистил однополчан, как дефективных детей.

По специальности Сева не работал ни одного дня. Родителям сказал, что не может найти «ящик», куда его распределили, что было, как ни странно, правдой. Режимные НИИ с так называемым допуском постепенно перепрофилировались да и вообще закрывались, и на месте Севиной пропеллерной конторы через пару месяцев после его дембеля уже сверкал какой-то «Mishin fэшн шоп». (Кстати, к вопросу о языке. В названии модных лавок с некоторых пор любят переходить вдруг с латиницы на кириллицу, как бы уставая к концу длинного бренда от чужой азбуки. А то еще продают всякую отечественную дешевку в магазине с непонятным названием «Сток». Как будто если слово не совсем понятное, оно немедленно становится иностранным и тем самым привлекательным. А вместе с ним и товар. Вообще, довольно тонкий рекламный ход. Хотя изначальная привлекательность этого товара уже заранее заложена в его смешной цене.)

Но мы отвлеклись.

Сева Энгельс не стремился к большим деньгам. Он хотел жить в меру красиво и не напрягаясь. И придумал одну штуку. Он начинал проекты.

Здесь надо сказать, что Сева, подобно Дягилеву, очень любил балет. Но, в отличие от Сергея Павловича, платонически. Энгельс водил дружбу отнюдь не с балетными мальчиками, а только с молоденькими балеринами. На какой-нибудь премьерке в каком-нибудь Большом (где был своим человеком) он наметанным глазом выщелкивал в ВИП-ложе богатого гетеросексуала, случайно знакомился с ним в буфете, ненавязчиво угощал шампанским и вел за кулисы. В тот же вечер приглашал его (вместе с хорошенькой этуалью) в настоящий китайский ресторан, где вешал ему на уши китайскую лапшу о проекте, например элитного журнала «Русский балет». Потом, расплатившись, срочно убегал, вызванный звонком той же этуали (из дамской комнаты), оставляя богача пировать с девочкой. Потом ему было уже очень легко и удобно вновь встретиться с банкиром (нефтяным, алюминиевым, водочным баронами) и завести речь об инвестициях. Концепция журнала (цикла телепередач, антрепризы, музея – проект непременно задумывался как культурный, чтобы изначально вызвать у денежного мешка комплекс вины и неполноценности) была у Севы прописана самым детальным образом, вплоть до слоганов. Сбоев практически не случалось. Бароны охотно вкладывали в культурку, это была беспроигрышная классовая компенсация. Сева честно наворовывал на один номер (спектакль, выставку, программу), после чего проект тихо угасал, оставляя Севу с совсем неслабым прикупом. Убытки же барона были столь ничтожны, что он и не вспоминал ни про какого Энгельса, ни про какой «Русский балет», а уж с этуалью как покатит. Иногда неразворотливые бухгалтерии еще долго автоматически вписывали «Русский балет» в свои ведомости, и Севе Энгельсу порой и год, и два капали шальные деньги.

Сева не был Великим Комбинатором. Он был тем, что имела в виду глупая по малолетству Райка, квалифицируя его как «жиденка». Сева Энгельс принадлежал к обаятельной и сторонящейся крупного риска породе жулья средней руки. То есть по миру никого не пускал, крови на душу не брал, хомячил себе помаленьку и жить давал другим.

Со временем он сменил профиль и лет до тридцати пяти имел хорошие деньги, посредничая при растаможке иномарок. А потом как-то резко устал и пошел сторожем на платную стоянку, продолжая туманно докладывать престарелым родителям и бессмертным «гроссам», что занят автомобильным бизнесом. Правду знала одна Райка, которая сама держала на этой стоянке некую нереально дорогую блоху на колесах.

Эта бывшая Райка, а ныне Раиса Вольфовна, за особенности нрава прозванная коллегами Волчица, представляла одну из самых лихих служб города: санитарную инспекцию. Так что в настоящий период времени Сева возлагал на сестру большие и отнюдь не пустые надежды. Толку от нее Севе было, конечно, куда больше, чем Чибису от его заполошных дружков…

Коридор, куда вышли Чибис и Энгельс, как нарочно, располагался буквой именно «Г», и эта прихоть не моя, а зодчих купца Алексеева. Наша палата находилась как бы за углом, поэтому никто не видел, куда направились гонцы. А пошли они, Чибис за Севой, как за Вергилием, вовсе не в соседнюю палату. Незаметно добравшись до конца коридора, Энгельс собрал ротик в куриную гузку и прижал к ней коротенький палец. Из кармана шортиков Сева вытащил четырехгранный ключ, так называемую гранку, какой запирают двери в некоторых больницах, – и смешная в смысле соотношения калибров, а по сути трагическая пара выскользнула на лестницу. Преодолев пару маршей, Сева с Чибисом таким же макаром проникли в некие чертоги: чистота, турецкая плитка, свежий запах евроремонта…

– Это что? – прошептал потрясенный Чибис. – Эксклюзив для Лужкова?

Карлсон, не убирая пальчик от губ, потянул Анатолия к белым дверям. Их он отомкнул уже нормальным ключом, который висел у него на шее, на веревочке, как привязывают ключ от квартиры детям. Чибис едва не лишился чувств. Это был совмещенный санузел! Хромированные краны душа! Сияющий унитаз! Туалетная бумага! Жидкое мыло!

Вписав впалый зад в овал стульчака, Чибис испытал тот же пронзительный восторг, что и в детстве, когда на экскурсии в Ленинграде училка повела их в Эрмитаж. Там маленький Чибис, никто и ахнуть не успел, вскарабкался на трон Петра Первого и полминутки там посидел, пока музейные тетки чуть не отрубили ему голову.

От наслаждения он потерял дар речи.

– М-м-м… м-м-м? – спрашивал он у Севы. – О-о-о-о… Пфф…

Потом Чибис мылся. Он стоял под настоящими тугими горячими струями и по желанию делал их прохладными, а потом снова теплыми! Он мылился, как безумный, он оброс пеной, как Афродита… Вдруг, он и сам не понял, в чем дело, откуда-то из живота вырвался приглушенный вопль. Анатолий Чибис достиг оргазма.

Пока Толик стирал трусы, Сева рассказал ему историю, похожую на народную легенду.

Отделение отремонтировали и полностью оборудовали год назад. Но стоит койко-день столько, что за весь год здесь лежал один аудитор счетной палаты, отравившийся устрицами. Отравление было таким тяжелым, что бедного ворюгу не спасли, так и помер в говне и блевотине на белоснежных простынях, сменяемых каждые пятнадцать минут. С тех пор сюда никого не заманишь.

– Кто при бабках – они, видать, дрищут только от передоза или от страха, когда конкуренты вешают их за яйца. Евроремонт тут не канает.

– А ключи откуда?

– Дала… дал один человек.

– Сестрица?

– Какая сестрица?! – поперхнулся Сева.

– Милосердная. Обычная сестричка. Не устояла перед твоей харизмой, а? Колись, Карлсон!

– Не важно. Кстати, запомни. – Энгельс снял очки и заглянул своими заячьими глазами Чибису прямо в печень: – Скажешь кому – стреляю без предупреждения.

– Слушай, – вспомнил Чибис свой сон. – А у Безухого…

– Что? – Энгельс напрягся.

– Есть у него пистолет?

– Я-то почем знаю… – Сева нацепил очки и полез в душ. – Потри-ка спинку…

– Слышь, Севыч… А курево-то мы так и не достали!

Сева выключил душ и нагнулся к незаметному шкафчику под раковиной. Оттуда он достал полотенце, чистую маечку с признанием: Prefer natural sex и несколько пачек разных сигарет и папирос. Смешал в одной коробке «Беломор», «Мальборо», «Приму», для понту – одну пидорскую с ментолом, «Дукат» и L&M: как бы с миру по нитке.

– Схрон мой. Снабжают добрые гномы… – Карлсон засмеялся и сунул грязную майку вместе с сигаретами в пакет. – Ну, вперед?

– Назад, – усмехнулся Чибис. – В будущее…

Выйдя из душа, два презабавнейших персонажа, один тощий и голый по пояс глист в мокрых трусах, другой – пончик в шортах и футболке с объявлением, что он предпочитает натуральный секс, нос к носу сталкиваются с пышной блондинкой в пижонском медицинском костюмчике – розовой курточке и брючках. На грудях невероятный бейдж «Королева Елизавета Георгиевна. Сестра-хозяйка».

– Вы кто? Вы что тут делаете? – взвизгивает королева.

Сева Энгельс удивленно поднимает глаза от августейшей груди к дрожащим от гнева щекам:

– Егоровна, ты ж сама нас еще на той неделе вызывала! Слесаря мы, у вас же тут засор, забыла?

– Почему забыла… Я все помню. Починили? (Какой, на фиг, засор, королева? Кто, кроме случайной мушки и бесплотных ангелов, мог засорить эти пещеры Аладдина?)

– Ну а як же! – Сева самодовольно чешет живот и зачем-то протягивает «Королеве» раскрытый пакет. – Проверять будешь?

– Дак вас не проверишь, оглоедов, вы, пожалуй, наворотите. Ага, так. Ну, боля-меня, боля-меня… Чего-то позабыла, звать тебя как?

– А Калашников, неужель не помнишь? – И негодяй Карлсон препохабным образом хозяйке подмигивает.

– А напарник?

– Стечкин я… – шепчет Чибис еле слышно, и Энгельс засопел так, что у него вспотели очки.

– А чего в таком виде?

– Да жара ж, Егоровна, спасу нет! Не знали, что встретим ваше величество, приоделись бы!

– Ишь шпиндель!

Усмехнувшись, сестра-хозяйка окинула босоту таким взглядом, каким тезка небось инспектирует военно-морской флот, напевая про себя «Правь, Британия». Благосклонным.

С лестницы скатились, себя не помня. Ржали истерически, до икоты, до слез.

– Нет, я сдохну, Стечкин… Слушай, а тебя не удивляет, с чего это я тебе такие тайны страшные открыл?

– Чего ж тут удивительного… Удивляюсь, как ты до сих пор молчал. Я бы уже лопнул.

– Так ты смотри не лопни. У меня дед – доктор исторических наук, академик. Меня с пеленок историей пичкали. Быдло должно знать свое место: шконку, парашу, пайку. Их нельзя никого до хорошей жизни допускать, поверь… Стечкин. – Энгельс ткнул Чибиса кулачком в так называемый живот. Поманил ладошкой, зашептал на ухо: – Запомни, Толик. Касторский не дурак. Может, не понимает этого, как я, но интуитивно чувствует: открыть сейчас двери – будет кровь, мясорубка, жуть с ружьем. Ты спрашивал насчет пистолета… Так вот: был у Петьки пистолет. Больше нету. Всё. Меньше знаешь – крепче спишь. А ты сегодня, факт, не уснешь.

– Не факт.

– Что «не факт»?

– Да все это не факт. Ладно… Хорошо, скажи тогда… Чего ж ты меня… ну, это… допустил?

– Да очень просто. Я увидел сегодня, как ты эту шваль… презираешь. Понял?

Глава 6

Солист Эдик Кукушкин страдал больше других. Во-первых, он не курил. То есть был лишен единственного убогого удовольствия, которое еще осталось на долю заключенных, к тому же табачный дух не облагораживал для него феноменальный коктейль, а только усугублял общую беспросветную вонищу. Во-вторых, он влюбился. Влюбился сразу, с первого взгляда, безнадежно и унизительно. Если бы про его чувство в камере прознали, его бы замучили – буквально, физически, до смерти. Ибо объектом его сумасшедшей страсти стал Фома.

На воле Эдик не особенно скрывал свой порок. Время на дворе – «боля-меня», лесбиянки открыто тусуются на Тверском бульваре, геи представляют своих партнеров: мой муж, моя жена. Однополые браки пока еще не узаконили, доблестная РПЦ проклинает содомию, пожалуй, с еще большей злобой, чем всегда. Эдик частенько ловил на себе насмешливые взгляды, когда со своим кудрявым другом шел по улице или сидел в ресторане. Но никто ни разу не сказал ему «пидор», а уж тем более «пидор гнойный».

«Эдик, дитя моего сердца, – говорил профессор Гнесинки Аристарх Ильич, сажая Эдика к себе на колени; бедра, согретые шерстяными кальсонами, были твердыми и теплыми, как деревянные перила в особняке школы, – ты нежный мальчик, у тебя сказочный тембр, тебе никак нельзя пропасть. Я боюсь за тебя. В этом мире такие, как мы, очень уязвимы. Ты должен держаться своей среды. Пока еще ты находишься под моей защитой, но я не вечен… („Вечен! – кричало все в Эдике. – Я не отпущу вас, не дам вам умереть!“) Да-с, друг мой, уже очень скоро я, так сказать, присоединюсь к большинству (и Эдик со страшной отчетливостью вдруг понял и даже увидел, как это происходит: как все бестелесные души, населяющие тот свет, все, кто когда-либо умирал на земле, бродят немыслимой, непомерной толпой и ежеминутно принимают в свою компанию все новых и новых)… Обещай, мой мальчик, если я не сумею довести тебя до окончания училища, обещай не бросать искусство, обещай не отклоняться от избранного пути, обещай жить среди своих! Обещай, что твой новый друг будет способен понять искусство и оценить тебя! Обещай не изменять мне с грубыми скотами! Обещай! Обещай, клянись!» – кричал старик и плакал, прижимая Эдика к костлявым бедрам и целуя его теплую белесую макушку…

И Эдик поклялся.

Аристарх Ильич держался на плаву словно бы одной силой любви. Он бережно перевел мальчика через опасную переправу пубертатной ломки. Из ангельского дисканта, сбросив желтый гусёночий пушок, вышел, расправив мощные крылья, свежий, искрящийся тенор редкого бархатистого оттенка. И немедленно покорил ровесника, скрипача-виртуоза, с которым оказалось так весело и интересно играть в известные, казалось бы, обоим игры. Аристарх Ильич, проходя мимо класса, увидел, как, исполняя дуэт Вивальди для скрипки и голоса, смотрят друг на друга два Адониса (чернокудрый – ученик и протеже прославленного скрипача), утер сладкую, с горчинкой, слезу, спустился в раздевалку, стал надевать шубу, поданную дряхлым дружком-гардеробщиком, бывшим степистом, – и умер буквально у того на руках. Талантливая рассказчица-судьба: счастливый Аристарх Ильич присоединился к большинству в тех самых объятиях, в которых начинал свой шаловливый путь…

Эдик и Додик, оплакав старика, стали открыто жить вместе. Сначала в общежитии консерватории, где севастополец Эдик занимал отдельную комнату как особо выдающийся студент. А потом оба уже настолько хорошо зарабатывали, что могли снять большую квартиру в центре. Но вместо этого купили дачу, примыкающую к лесу, с фруктовым садом. В соответствии со своими полудетскими-полуэльфийскими вкусами превратили ее в сказочный домик, утопающий по весне в розовых и белых цветах яблонь, слив и вишен. Множество маленьких комнаток, тайных закутков для внезапной любви, бархатные портьеры, винтовая лесенка с балясинками в форме жирафов, два камина, два рояля, винный подвальчик, гнутая павловская мебель, цветы повсюду, множество подушечек, кушеточек, цветничок со всякими там альпийскими горками, все маленькое, включая заказные рояли и два спортивных кабриолета, в которых любили гонять, кто быстрее… В этом царстве мелочей удивляли величиной два предмета: кровать под сиреневым кисейным балдахином и круглая ванна-бассейн.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4