Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Духовная проза - Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа

ModernLib.Net / Алексей Арцыбушев / Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Алексей Арцыбушев
Жанр:
Серия: Духовная проза

 

 


– Господи, дай мне мыла, мне нечем вымыть детей!

И кто-нибудь приносил не хлеб, не картошку, а мыло, именно мыло, самое необходимое, о чем она и просила.

Работая в женской консультации, дежуря в яслях, мама перекрестила всех некрещеных детей, в которых была уверена, что они не крещены, в тазу с водой для купания: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»

На курсах мама училась на круглые пятерки и окончила их с отличием. Сколько мама ни писала и в какие инстанции ни посылала она писем, в которых доказывала, как дважды два – четыре, что она не вдова расстрелянного, а жена и вдова его брата, а следовательно, и дети не его, ответа не было. Какая разница, кто ты, все равно враг!

Окончив курсы, мама осталась у Анны Григорьевны работать патронажной сестрой. Теперь стала она ходить по домам, по молодым матерям, и ее знакомства разрастались и крепли. Дружба с Леночкой – тоже, и в конце концов мы все вместе сняли квартиру у Елизаветы Дементьевны Варюжкиной на Лакиной улице, дом 43. Тогда же приехал в Муром в ссылку иеромонах Андрей Эльбсон[43], духовных детей которого Леночка хорошо знала по Москве, и отца Андрея тоже. Он поселился с нами.

К этому времени меня дважды вышибли из школы за хулиганство, и я окунулся в гущу уличной шпаны. По складу моего характера меня никогда не устраивали второстепенные роли, а потому я очень скоро перешел на первую: оно получилось как-то само собой. Курил я уже открыто, на чердаках играл в карты, грабил сады и огороды, воровал, пока еще щупал девок – одним словом, был отъявленной шпаной, и слава моя гремела, верней, бесславие! Среди моей ватаги был один круглый сирота, жил он со старой бабкой своей на нашей улице, шпанил, как все мы, звали его Аркашка, по кличке Дырыш. Спустя много лет, когда я умирал в лагере на известковой штрафной, он спас мне жизнь. Там мы и встретились: он сидел за бандитизм, я – за участие в антисоветском церковном подполье.

Ну а пока мы на равных: он и я – муромская шпана! Мы вместе бегали к муромской тюрьме, делали передачи сидящим там ворам и воришкам, и расстояние от ворот до камеры сокращалось. Бог миловал, спасла случайность. А милость Божию часто в случайностях можно и не заметить. Смотря как посмотреть. А для меня это МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ. Все, все «случайности» моей жизни были не случайны, и это вы сами увидите, для чего и сел писать.

А пока я ворую деньги у отца Андрея из его стола, а он их не убирает. Ворую серебряные ризы у мамы с иконы Тихвинской Божией Матери. Ворую такие же у бабушки, а в придачу золотой крестик с мощами – и все в торгсин на шикарные папиросы «Тройка» и всякую сладость жизни. Параллельно с этим стучу по наковальне молотом в кроватной мастерской артели «Детский труд», работая молотобойцем. А жизнь на Лакина складывается по-новому. Там идут службы утром, вечером, по монастырскому уставу. Там живут с нами Татьяна Николаевна Ростовцева и Мария Фроловна. У Елизаветы Дементьевны сняла весь первый этаж Татьяна Николаевна Ростовцева, родная сестра жены Менжинского, соратника Железного Феликса – «рыцаря революции»[44], льющего слезы умиления над больной, бедной птичкой. Менжинский – его зам. И Ягода рядом. Целый «букет» палачей! У Татьяны Николаевны пропуск в Кремль, к сестре. Она хорошо знает всю эту банду по дому сестры. При встрече она не подает им руку.

– Они все у вас в крови, – как бы шутя, говорит она им.

– Да что вы, Татьяна Николаевна, – отшучиваются они, – разве это кровь? Она ж у них собачья. Какая жалость может быть к врагам?!

– Ну, положим, не все там у вас враги. Вот батюшку недавно посадили, какой же он враг?

– А! Вам снова хочется освободить очередного батюшку? Которого? Их у нас хоть пруд пруди!

– Андрея Яковлевича Эльбсона. Дайте ссылку, что вам стоит.

– Для вас, голубушка, чего ни сделаешь. Завтра ж сошлем!

Так отец Андрей оказывается в Муроме, на Лакина, 43, служит литургию О ВСЕХ И ЗА ВСЯ! К нему из Москвы едут его духовные дети, средь них и Лев Бруни[45]. Чтобы приезжие впервые не спрашивали ни у кого и не искали дома, мелом по бревнам нарисована метровая «43», перед домом пустырь – «43» видно издалека.

Приезжал в Муром и отец Михаил Шик[46] – храбрейший еврей, полный георгиевский кавалер, награжденный за храбрость в Первую мировую войну всеми четырьмя степенями Георгиевского креста, во время революции принявший священство и погибший в лагерях. Имя его написано резцом по мрамору в Георгиевском зале Кремля.

Кроме отца Андрея в Муроме в ссылке были и другие батюшки, их до поры до времени держали под надзором по ссылкам. Физически уничтожать их стали с 1934–1935 годов, когда начались настоящие катакомбы и нелегальное существование, а пока батюшки ходили по городу в рясах и, не особенно таясь, служили дома.

Много «отцов» собиралось на Лакина, 43. Они бурно обсуждали положение Церкви, необходимость Собора для решения всех острых ее проблем, что-то писали, о чем-то спорили. Недалеко от нас жила семья отца Сергия Сидорова. Иногда ему удавалось служить в храмах дальних сел, куда бросалась толпа ссыльных и «не поминающих», так как, пользуясь дальностью храма от властей, отец Сергий умудрялся не поминать ни власть церковную, ни советскую. Семья его из-за своей многочисленности влачила нищенское существование. Жена его Татьяна (по-моему, Николаевна) и моя мама очень дружили, она вместе с мамой окончила медшколу. У них было четверо детей: Вера и Таня, Боря и Алеша. Они были почти одного года со мной, и я частенько забегал к ним, правда, моя репутация была в то время весьма скандальной, но среди них я становился сам собой, что давало мне возможность окунуться в забытый мир моего детства. Отца Сергия раньше всех схватили, и он канул в небытие. После его ареста у него родился мальчик Сережа. Нищета усугубилась. Всем миром помогали, чем могли.

Я уже говорил, что мы с мамой из Мурома ездили в Меленки к владыке Серафиму, к нему ездил и я один по просьбе мамы. По ее письмам владыка знал о той «бездне», в которой я «валялся». Мама меня и посылала к нему в надежде на мое исправление. Бедная мама, сколько горя перенесла она со мной, я это понимал, но болото засасывает. Владыка все так же с огромной любовью встречал «блудного сына». Он меня ни о чем не спрашивал, не корил, не увещевал, ласкал своим ясным, кротким взглядом, светлым, как солнце; одно присутствие рядом с ним что-то переворачивало внутри меня. Исповедуясь по стыду своему за всю мерзость содеянных мною «лютых», я мычал что-то несвязное. Обо мне он знал все, но это «все» сказать я был не в силах.

Он, покрыв меня своей епитрахилью, положив свои руки мне на голову, долго-долго молчал, словно вместо меня исповедуясь перед Богом! О владыка! Сколько бы я сейчас сказал Вам о грехах всей моей жизни, обливаясь слезами, а тогда я только несвязно бормотал от стыда своего. Я уезжал от него облегченный, но снова то самое болото улицы мертвой хваткой тянуло меня на дно.

Но милость Божия перевернула страницу моей жизни, и болото не поглотило меня! В Муроме были театр и труппа в нем, скомплектованная режиссером на актерской бирже в Москве. Провинциальный театр, чтобы существовать, должен был в месяц ставить два-три новых спектакля. Я каждый вечер был в театре, не по билетам, конечно. В уборной, она же и курилка, в окне была вставлена вентиляционная труба, вентилятора, конечно, не было. Труба большая, плечи пролезали. С улицы к ней можно, ухитрившись, вскарабкаться. Голова в трубе, руки впереди, рывок винтом, руки цепляются за дверь, и я в театре. Курильщики одобрительно помогают, придерживая дверь ногой. Теперь на галерку, да так, чтоб не попасть на глаза «вобле», билетерше. Занавес открывается, и начинается чудо! Этой физкультурой я занимался каждый вечер. Иногда меня вылавливали, выдворяли за шиворот, но стоило обежать театр с тыла, голова снова в трубе, и я в театре.

В театре в массовках участвовали старшеклассники, в их числе и мой брат, который страшно этим гордился. На меня смотрел он свысока, считая меня шпаной и бездарью, в чем-то он был прав, но, как принято, за правду бьют. Так я порой бил и его. Он хоть и старше, и выше, и крупней, но школы моей в драках не проходил, а потому всегда был бит мной.

Однажды, шатаясь днем бесцельно по городу, я забрел в открытую дверь театра, зашел в зал, а на сцене – репетиция «Дубровского». Я уселся и стал смотреть. В перерыве подошел ко мне режиссер, посмотрев на меня внимательно, спросил:

– Ты чего тут, пацан, делаешь?

Я спокойно ответил:

– Смотрю.

Режиссер не отходит. Потрепав меня рукой за мои рыжие вихры, спросил, что-то раздумывая про себя:

– А ты читать умеешь?

– Да.

– А ну, пойдем.

Он взял меня за руку и повел на сцену.

– Вот, я Митьку рыжего нашел! И гримировать не надо, – потрепал мои вихры.

Меня окружили давно знакомые мне актеры, рассматривают с любопытством. Режиссер дает мне открытую тетрадку:

– Читай.

Я бойко начал читать текст роли Митьки. Реплика:

– Кто ты?

– Дворовый мальчишка господ Дубровских, во кто!

– Хорошо, хорошо, – подбадривает меня режиссер. Я читаю дальше.

– Ну ладно. Пойдет! Давай репетировать. Троекуров тут, ты… А как тебя зовут-то?

– Лешкой!

– Ну давай, Лешка, смотри, тебя сейчас поймали в саду, ты в…

– Дупле своровал кольцо, – ответил я.

– Верно! А ты знаешь Пушкина?

– Знаю!

– И Дубровского, я вижу, читал?

– Читал!

– Значит, так… Тебя поймали в саду и привели к барину, к Троекурову. Троекуров, встань тут. Вводите.

За кулисами меня взял за шиворот (знакомая вещь) какой-то актер и пинком в зад толкнул, вводя на сцену, да так, что я полетел кубарем, да я еще и утрировал свое падение. Встав, я потрогал свой зад и засунул руку в рыжие вихры. Режиссеру это понравилось.

– Молодец! – крикнул он мне со своего места.

– Кто ты? – сурово, с гадливостью, выраженной на лице, спросил Троекуров.

– Дворовый мальчишка господ Дубровских!

Тут, по замыслу режиссера, я должен был при словах «во кто» неожиданно ткнуть Троекурова кулаком в живот и махнуть в открытое окно с разгона. Фанерное окно с открытой рамой стояло впереди меня на расстоянии. Этот трюк мне удался по легкости и умению лазить в чужие огороды и с ходу взлетать на заборы во время погони. Я стрелой, вытянув руки вперед, словно ныряя в воду, ткнул кулаком в огромный живот Троекурова и вылетел в окно. Та м меня поймали на лету – иначе я от усердия своего воткнулся бы в стену за кулисами. Вот и вся моя первая роль в театре, который стал моим домом, моей любовью, моей жизнью! С этого момента я стал актером Муромского драматического театра на протяжении трех лет. Прощай, улица, сады и огороды, я уж больше не шпана!

Каково было удивление Симки, который в массовках изображал разбойников, когда он впервые увидел, что я его общеголял. На спектаклях, особенно на детских утренниках, мой полет в окно сопровождался бурей аплодисментов. «А ларчик просто открывался!» Актриса-«инженю», щупленькая, мальчишеского вида, всегда играющая роль подростков, заболела, и играть Митьку было некому. Премьера на носу, а Митьки нет.

Так из-за случайного, бесцельного захода в театр во время шатания по городу в корне изменилась моя жизнь, да и судьба тоже. Снова МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ!

Но, вытащив свои ноги, по чьим-то молитвам, а я знаю чьим, из одной трясины, я попал в другую. В трясину плоти, и театр положил этой школе свое начало. Провинциальный театр того времени был плотской клоакой. Обладая натурой страстной во всех ее проявлениях, бросаясь опрометью, как бросался я в окно на сцене, в любой омут житейского моря, бросился я в омут познания всех страстей, еще мне неведомых. Мои активность и страстность, с которыми я вступал на самостоятельный путь, с одной стороны, вытаскивали меня, с другой – топили.

Летом я стал помощником режиссера по постановочной части. Вся сцена, весь реквизит, все выходы актеров на сцену, все выстрелы, звоны, дожди и громы, пенье соловья, кваканье лягушки, ржание лошадей, мычание коров – все это я умел делать и изображать с великой страстью и полной отдачей себя безраздельно. Эту черту характера и до сих пор не могу в себе пересилить. Ни рассудок, ни раскаяние не в силах остановить меня, когда я «закусил удила». Какая там кровь, какие силы бушуют во мне… когда светлые, но чаще темные, и все они в основном ни в пьянстве, ни в азарте, ни в каких-либо пристрастиях – все они связаны с обожанием красоты женского тела, подсмотренного мною еще в детстве в банное оконце!

Неся в себе черногорскую кровь, очевидно, очень мощную кровь южных славян, я и внешностью своей отличался в юности, а сейчас в особенности, от русского типа лица, что подавало повод считать меня евреем. Еврейской крови во мне нет ни капли – если б была, то я ее никогда бы не стал отрицать и гнушаться ею. В театре все считали меня евреем, звали Шлёмкой. Я не сопротивлялся и не доказывал, я откликался, а раз откликается парнишка, значит, он и есть Шлёмка. Часто к этому имени еще добавляли, шутя, Шарлатан. И этого я не отрицал. Для афиш мне присвоили псевдоним Престижев. Итак, Шлёмка, он же Шарлатан, он же Престижев. Какая мне разница, кем быть и как зваться, главное – я артист!!! Мне платили какие-то деньги, которые я просаживал в бильярд без остатка. Азарт и тут налицо.

Артисты и актрисы были всякие. Одни старались развратить, другие – удержать. Режиссер Николай Васильевич Зорин иногда давал мне зуботычину за оплошности: так однажды он должен был стреляться на сцене – самый трагический момент, – нажал курок, а выстрела-то и нет: мое ружье дало осечку, за что без осечки я получил по зубам.

Особенно по-отечески относились ко мне комик Павел Петрович Студитский и его жена, «комическая старуха» (это амплуа) Зинаида Петровна Клавдия-Ленская. Старики уговаривали меня учиться:

– Без школы тебе, Шлёмка, дороги все закрыты.

Все пьесы, которые я вел как помреж, я знал наизусть, все роли, все реплики на выход актеров, на гром, который я изображал за кулисами, тряся листом фанеры. Такие раскаты получались, бабушка бы шторы стала задергивать и нас ставить на колени. Одно меня очень смущало и настораживало: богохульство в текстах пьес (современных, конечно) и изображение на сцене Таинств. Этого моя душа не принимала, и это останавливало меня при решении в дальнейшем: кем быть?

Отец Андрей уехал из Мурома, поселившись в Киржаче, уйдя в подполье. Леночка, окончив ссылку, вернулась в Москву. Мы в Муроме остались в доме Е. Варюжкиной в передней половине, в задней поселились дивеевские сестры, которые целыми днями стегали ватные одеяла, чем и кормились.

Нашлись добрые души при переезде с Напольной на Лакина, давшие нам со своих чердаков и сараев ненужную мебель. Теперь у нас появились нормальные кровати, столы, шкафы и шкафчики, этажерки, стулья и даже кресло. Появились и книги, тоже с чердаков добрых душ. Средь них я разыскал огромную толстую книгу с золотым тиснением «Мать и дитя» (автор – профессор Жук). Я уже к тому времени был образован улицей о происхождении жизни на земле, но не по-научному, вульгарно и примитивно. В этой толстой книге с картинками я черпал познания научные со всеми вопросами половой жизни, зачатия, развития плода и т. п. Эти познания расширяли мой кругозор и обостряли интерес к начальной точке зарождения жизни.

В Муроме было огромное количество древнейших храмов, ведущих свое летоисчисление от начала Муромского княжества. Храмы были красоты необычайной, большие и маленькие, шатровые и многоглавые. Муром с Оки красовался ими, как сказочный град Китеж. Задолго радио и газеты «Приокская правда» и «Муромский рабочий» объявили о беспроигрышной лотерее, билеты которой будут выдаваться каждому, кто придет в такой-то день и в такой-то час с ломами, лопатами, кирками и мотыгами на центральную площадь города, к памятнику Ильичу, призывно задравшему свою длань в небо. В ночь под этот день город сотрясали мощные взрывы, дрожали стекла в домах, крестились люди, испуганные грохотом. Наутро храмов не было. Они лежали в грудах битого кирпича и белых камней. С бодрым пением «Интернационала» в сопровождении духовых оркестров, ревущих: «Весь мир… разрушим до основания… мы наш, мы новый…» – двинулась могучая рать русских баб и мужиков, предварительно получивших лотерейные билетики, специально выпущенные к этому торжеству, к этому пиру – растаскивать, разгребать, грузить на крестьянские телеги былую славу, гордость и величие духа своей страны. Кирпичом мостили улицы, развозя его телегами по городу. По беспроигрышной лотерее, устроенной после того, когда храмы были сровнены с землей, участники сей варварской вакханалии несли домой кто хрюкающего поросенка, кто – петуха, кто – курицу.

В какой стране это было бы возможно совершить? Нет такой страны, в которой за курицу, за петуха и поросенка народ дал бы или стал бы взрывать свою вековую культуру. Назовите мне эту страну!

А почему не Максим Горький? Сей русский пролетарский писатель мог бы возвысить свой мощный голос «буревестника»! Где же он? «В гагару»[47] превратился, так его, бедного, скрутили жиды? Чушь все это. Великий писатель земли Русской, приехав на Соловки, не увидел опоганенной святыни – ему на нее было наплевать. Не увидел он штабеля трупов, покрытые брезентом, хоть ему на них пальцем указали. Что ж он увидел? Как прекрасно, как умело перековывают чекисты уголовников, делая из них строителей «светлого завтра»![48] Они, правда, не перековывали, а перемалывали человеческие массы, и не уголовные, а несущие в себе светлый дух уничтожаемой России. С 1923 по 1939 год эта мельница трудилась в поте лица своего, и перековывала она не блатных, а Русь: кузнецы-то были русские «умельцы».

Я прошел через весь строй сталинской перековки, на манер соловецкой «кузницы» и более изощренной. Опыт фашистских тюрем гестапо был скопирован и дополнен русским варварством. Я видел евреев в зоне. Я не видел их ни в образе «вертухаев»[49], этих «сявок»[50], жестоких и жадных мародеров, их я не видел средь «гражданинов начальников» – всех рангов и званий палачей. Я не сподобился быть избитым евреем на Лубянке. Били, издевались, сторожили, шмонали, убивали и расстреливали в основной своей массе, а имя ей «легион»[51], русские и украинцы. Может быть, это так хорошо и искусно они гримировались, гумозом[52] превращая свои еврейские носы в нос «картошкой»? Могут ли миллионы евреев превратить 250-миллионный народ в послушное, безмолвное быдло? По чьему-то велению и по чьему-то хотению развалить сельское хозяйство, разграбить богатейшую страну, уничтожить вековую ее культуру, гноить в лагерях миллионы и уничтожить 60 миллионов человеческих жизней? Ответьте мне: могут? Наша память это должна помнить!

Я помню, как взрывали муромские древние храмы и как тащили горожане со слезами радости на глазах петухов, кур, поросят, гусей и уток. За 30 сребреников предал Иуда своего Учителя, да еще предательски поцеловал[53]. А в Муроме – за петуха!

Наконец всенародному старосте М. И. Калинину пришло время вспомнить маленький давным-давно забытый им эпизод из своей дореволюционной жизни. Ему об этом напомнило мамино письмо, чудом до него дошедшее. А мама вспомнила рассказ своего отца, как в бытность свою министром внутренних дел он получил телеграмму от некого Михаила Ивановича Калинина, ссыльного за что-то революционное, с жалобой на местную власть, не отпускающую его на похороны матери. Министр Хвостов немедленно дал распоряжение: «Отпустить!»

Это и был он, всесоюзный староста. Мама написала ему суть своего дела и тактично напомнила ему этот случай и что она дочь того самого, кто сердечно отнесся к его просьбе. В ответ на это М. И. Калинин соизволил вникнуть в суть дела, и с мамы ссылка была снята. Но мы оставались в Муроме. Искать новый город не было смысла: Симка учился на круглые пятерки, мама работала медфельдшером на двух работах, я перестал шпанить и вроде как чем-то увлекся. Самое страшное было позади.

В Киржаче полулегально обосновался архимандрит Серафим Даниловский[54], духовный отец мамы. Владыка в Меленках был посажен. Как-то мама уговорила меня поехать в Киржач к батюшке, ехать надо было через Москву. Добравшись до Москвы, я остановился у Леночки с Ясенькой, ее сестрой, часто бывавшей у нас в Муроме, когда мы жили вместе. Через них я встретился с человеком, с которым и поехал в Киржач. Отец Серафим знал меня по Дивееву, где он бывал, и встретил меня очень ласково. В это самое время случайно у него был его духовный сын Николай Сергеевич Романовский. Были и еще люди.

Батюшка служил всенощную, после нее и чая меня положили в маленьком чулане на стол, Николая Сергеевича – на раскладушку. Тут же незаметно мы разговорились. Он знал все ходившие про меня и мою бурную жизнь рассказы. Они были весьма нелестны. В эту решившую всю мою жизнь до сего дня ночь я незаметно для себя распахнул перед ним всю свою душу, не шпанскую, не актерскую, а ту, что жила во мне своей самостоятельной жизнью, и грязь внешней жизни ее как бы не коснулась.

Коленька (я буду дальше звать его так, как звал до его смерти на моих руках) был поражен этой пропастью, разделяющей внешнее мое и внутреннее. Он увидел во мне что-то, что жило подспудно, неумершее, глубоко зарытое мной же.

На следующий день мы пошли в лес за грибами, там в лесу ночной разговор продолжался, и Коленька сказал мне:

– Бросай свой театр, иди в школу, когда окончишь ее, я возьму тебя к себе в Москву, пойдешь учиться дальше, куда захочешь.

Вся дальнейшая судьба моя и жизнь – тюрьма и лагерь, ссылка и возвращение – по сей день решились этой ночью и этой случайной встречей, на что я могу сказать: МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ снова были открыты, и милость Божия не оставила меня! Мне даже страшно сейчас сознавать, что эту милость над собой я ощущаю постоянно, во вся дни жизни моей, а сам… и по сию пору «в бездне греховной валяюсь!». «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши, конец приближается, имаши смутитися»[55]. Как грех парализует душу! О, я это знаю, «…от юности моея мнози борют мя страсти, но Сам Мя заступи, и спаси, Спасе мой!»[56]

На этом была перевернута еще одна страница моей жизни, и рука Божия перевернула ее. Хоть я и вернулся в Муром, и прожил там еще два года, но передо мною открывалась дорога. Тогда я еще не знал, какая она, но сейчас, пройдя почти весь путь, я могу сказать: «Слава Богу за эту дорогу! Иной я бы не хотел! Кроме грехов и впереди ждущих меня падений, но и в них сколько было МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРЕЙ!»

Примечания

1

Эти события произошли в 1903 г.

2

В 1991 г. состоялось торжественное перенесение в Серафимо-Дивеевский монастырь мощей преподобного Серафима Саровского, обнаруженных в 1990 г. в запасниках Музея истории религии и атеизма в Ленинграде. Ныне мощи покоятся в Дивееве, в Троицком соборе.

3

Крин – устаревшее слово, обозначающее цветок вроде лилии. Из Акафиста преп. Серафиму Саровскому.

4

Из Акафиста преп. Серафиму Саровскому.

5

Из Акафиста преп. Серафиму Саровскому.

6

Из Акафиста преп. Серафиму Саровскому.

7

После закрытия Серафимо-Дивеевского монастыря икона «Умиление» была сохранена игуменией Александрой (Траковской), поселившейся в Муроме. После кончины матушки чудотворный образ хранился у монахини Марии (Бариновой), которая перед смертью передала его протоиерею Виктору Шиповальникову. В 1991 г. принадлежавшая преподобному Серафиму икона была передана Патриарху Алексию II; ныне она хранится в Московской Патриархии, а в Дивееве находится чудотворный список.

8

Епископ Серафим (Звездинский, 1883–1937). Монашеский постриг принял в 1908 г., с 1909 г. – иеромонах, с 1914 г. – архимандрит, помощник наместника Чудова монастыря епископа Арсения (Жадановского). С 1920 г. – епископ Дмитровский, викарий Московской епархии. С 1922 по 1925.г находился в тюремном заключении и ссылке. В 1926–1927 гг. служил в Серафимо-Дивеевском монастыре. Отказался от сотрудничества с властями в 1928 г., после чего был по собственному прошению отправлен за штат. В 1932 г. снова арестован, отправлен в ссылку сначала в Казахстан, затем в Сибирь, где и остался после освобождения (город Ишим). Летом 1937 г. снова арестован, в том же году расстрелян. В 2000 г. прославлен в лике новомучеников и исповедников Российских.

9

Архиепископ Зиновий (Дроздов, 1875–1942). Начал священнический путь в 1897 г. Овдовев, принял постриг в 1903 г. С 1911 г. – епископ в различных епархиях, с 1918 г. – епископ Тамбовский и Шацкий. С 1922 г. (по другим данным, с 1927) – архиепископ. Несколько раз подвергался арестам, находился в заключении (в 1922–1924, 1927, 1932–1936, 1940–1942 гг.). В 1926 г. был выслан в Арзамас, жил в Дивееве. В 1927.г уволен на покой. Не признавал Декларацию митрополита Сергия (Страгородского).

10

Тропарь преп. Серафиму Саровскому.

11

Служба Святой Пасхи Христовой.

12

Служба Святой Пасхи Христовой.

13

Пасхальный канон. Песнь 9.

14

ОЛП – отдельный лагерный пункт.

15

См.: Мф. 26: 36–43.

16

Контаминация из ирмосов канона Великой Субботы и канона покаянного ко Господу нашему Иисусу Христу.

17

Тропарь Крещения Господня.

18

Здесь и далее слова международного пролетарского гимна «Интернационал»: слова Э. Потье (1871), музыка П. Дегейтера (1888).

19

Из молитв на сон грядущим.

20

Уксусом.

21

3–4 марта 1917 г.

22

Неточная цитата из стихотворения А.С. Пушкина «Бонапарт и черногорцы» (1834).

23

Святой Патриарх Тихон скончался 7 апреля 1925 г. (по официальной версии – от сердечного приступа, однако в народе ходили слухи об отравлении). В 1924 г. Патриарх составил завещательное распоряжение с указанием трех кандидатов, к одному из которых должны перейти права и обязанности до законных выборов нового Патриарха. Митрополит Петр (Полянский) – единственный из трех кандидатов, бывший на свободе к моменту смерти Патриарха Тихона, вступил в должность Местоблюстителя, но в декабре 1925 г. был арестован. Предвидя это, он оставил распоряжение, в соответствии с которым митрополит Сергий (Страгородский) стал заместителем Местоблюстителя. Власть митрополита Сергия по разным причинам признавали далеко не все архиереи, священники и миряне.

24

«Записки монахини Таисии» см. в кн.: Арцыбушев А.П. Святые среди нас. Путь тайного монашества. М., 2013.

25

В те смутные времена, переживаемые Русской Православной Церковью, наиболее мужественные представители духовенства со своей паствой уходили в подполье. Они не желали принимать участия в политических маневрах митрополита Сергия (Страгородского) и его заигрывании с советской властью. Ушедшие в потаенную Церковь именовали себя «тихоновцами», оставшихся – «сергианами». Как Местоблюстителя тихоновцы поминали не митрополита Сергия, а митрополита Петра (Полянского). Потаенная «непоминающая» Церковь никогда не именовала себя «катакомбной» и не имеет никакого отношения к той организации, которая появилась в 1950-х гг. и стала называть себя «катакомбной и истинно православной церковью». – Авт.

26

Неточная цитата из стихотворения С. А. Есенина «Какая ночь! Я не могу…» (1925).

27

Из тропаря Казанской иконе Божией Матери.

28

Залом – вид крупной сельди.

29

Прошение, с небольшими вариациями присутствующие в различных молитвах.

30

Кондак Рождества Христова.

31

В декабре 1920 г. во исполнение решения IX Темниковского уездного съезда Советов в Саровском монастыре было проведено вскрытие мощей преподобного Серафима Саровского. Мощи оставались в Сарове вплоть до 1927 г., когда после закрытия монастыря были изъяты и увезены представителями власти в Москву. Рассказ о том, как вывозили из Сарова реликвии преподобного Серафима, присутствует в воспоминаниях одной из последних дивеевских монахинь – Серафимы (Булгаковой). Там же приводится и предание о том, что по пути в Москву священные останки исчезли. Однако документальных подтверждений этой истории не найдено. В 1990.г в запасниках Музея истории религии и атеизма в Ленинграде были обнаружены мощи, которые после тщательного изучения архивных документов, в том числе и акта о вскрытии раки в 1920. г, были идентифицированы как мощи преподобного Серафима Саровского. В 1991 г. состоялось их торжественное перенесение в начавший возрождаться Серафимо-Дивеевский монастырь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7