Современная электронная библиотека ModernLib.Net

1418 дней Великой войны - Вторжение. Судьба генерала Павлова

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Ржешевский / Вторжение. Судьба генерала Павлова - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Александр Ржешевский
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: 1418 дней Великой войны

 

 


Полный воспоминаний, Борис воротился домой. Надежда стояла в комнате, отвернувшись от окна. Незнакомая, осунувшаяся.

– Я тебе эту Настю не прощу! – произнесла она, недобро блеснув глазами.

– А я тебе – катание на лодке, – зло ответил он.

Она остановилась недоуменно, подняв брови, словно хотела сказать: «И это известно?» – или наоборот: «И ничего это не значит».

Но промолчала.

8

Если в начале весны Надежда собиралась в Синево с душевным подъемом, то потом ее настроение переменилось. И вернулись они с Борисом в конце лета совсем чужими людьми.

Надин отец, не заметив перемены, по-прежнему не упускал случая кольнуть зятя. Но теперь, к удивлению своему, не встречал сопротивления дочери.

Он не задавал себе вопроса, каким хотел бы видеть мужа дочери. Просто она казалась ему настолько совершенной, что возражения наверняка вызвал бы любой вариант. Но в сложившейся обстановке было ясно, что, кроме Бориса Чалина, всякий другой станет лучше и желаннее.

Несколько раз Надежда уходила из дома, ничего не говоря, и возвращалась за полночь. Соседи видели Бориса с другой девушкой, и Надежде тут же было доложено. Дело шло к разводу. Юная любовь под нажимом старших не выдерживала и рушилась. Вся семья ощущала приближающуюся катастрофу. Отец ждал ее, надеясь, что наступят другие, благословенные времена. Открыто волновалась и переживала только мать. Надежда сделалась бесчувственной, словно нервы у нее были из железа.

Намечающийся разрыв был вопросом времени или обстоятельств. И повод наконец нашелся. У отца пропал бинокль, восьмикратный, цейссовский. И он заподозрил в пропаже зятя. Разгорелся целый скандал: кто, где, когда был. Выяснения касались в основном Бориса. Он стоял бледный, кусая губы. Только время от времени обращался к жене:

– Надя, скажи!

Но та глядела холодно и надменно, не прощала ему Настю. Она как бы не хотела вмешиваться. И все же сказала фразу, разделившую всю их жизнь:

– Я верю папе.

В тот же вечер Борис собрал вещи, и к утру его не стало.

* * *

Эта весть дошла до Михальцева только полтора года спустя. И он, неожиданно для себя, не только обрадовался, но и пожалел Бориса. Комбриг Васильев всегда считался правильным человеком. Можно было представить, что он требовал того же от жены, дочери и, наверное, в первую очередь от зятя. А Борис оказался крепким орешком. Дальше понятно, мог и на Надины слезы не посмотреть. Добился своего, укатил в Мурманск. Прошел слух, будто завербовался матросом на северный рыболовный флот. Это после теплой Надиной постели в обеспеченной комбриговской семье… Смех, да и только.

9

Слухи были верные. На сейнере Борис работал простым матросом. И в этом заключалось спасение. Если бы не встретился с Максимычем, старпомом крошечной «Онеги», и тот не забрал бы его сразу в рейс, он бы не пережил предательства Надежды: «Я верю папе».

За пикшей ходили до Шпицбергена. Возле Гренландии видели китов.

После этого потеплело на душе. Хотя жгучая обида долго терзала Бориса, не считаясь с усталостью и новыми делами, которые валились на него со всех сторон. К рейсам и штормам он привык легче многих моряков. Хотя временами одиночество давило нестерпимо. Но когда в середине ослепительно синего, слившегося с небом океана возникли гренландские киты с водяными зонтиками и большими хвостами, Борис забыл про мокрый комбинезон, облепленный рыбьей чешуей, и почувствовал себя хозяином собственной жизни. К нему вернулось ощущение, которое он потерял в комбриговском доме.

Достаточно было одного этого мгновения. Оно сидело в памяти долго. Но подстерегавшая судьба, взявшись с ним играть, еще раз круто изменила путь. Словно в отмщение послала новые испытания: раз уж не захотел от веку надежного хлебопашества и жены, которая «верит папе», но иногда искренне прислоняется к тебе, раз уж отказался от всего этого – получай! По возвращении с путины молодых парней, не спрашивая, загребли в мореходку, готовившую подводников. Загребли без долгих уговоров и внушений. Но так, что каждый почувствовал себя спасителем Отечества.

После океанских просторов Балтика показалась Борису Чалину тесной и скучной. То ли дело океанский вал! А тут залив, хоть и Финский.

Жуткая дисциплина, в которую он попал, стала отчасти защитой от воспоминаний о Надежде. Он чуть было не написал ей письма. Но вдруг желание пропало. Враждебность спаянной четверки ростовских дружков, строевые занятия, классы, спортивная гимнастика – все это оставляло мало времени для размышлений. Ребята, оторванные от счастливых семей и любимых, переживали внезапную смену режима гораздо тяжелее.

Настал день, когда Борис вместе с другими матросами спустился по скользким поручням внутрь крошечной субмарины, которая вскоре вышла в открытое море. Притихшие курсанты больше не видели ни волн, ни чаек, не вдыхали чистый солоноватый ветер, летевший под облаками. Сидели, прислонившись к стальным переборкам, в предельном напряжении. Сперва было холодно и качало. Потом вдруг качка прекратилась, и все поняли, что лодка пошла на глубину. Стало трудно дышать.

Погружались бравые морячки, предвкушая таинственное приключение и страшась его. А в конце плавания поднялись на мостик, держась за руки, изможденные, посиневшие от недостатка кислорода.

Выяснилась любопытная особенность – спортивные, накачанные ребята переносили нехватку кислорода особенно тяжело. А доходяги, вялые, малоподвижные в обычных условиях после долгих походов, без глотка свежего воздуха, наоборот, выглядели предпочтительнее и меньше страдали от духоты в крошечной стальной коробке, опущенной в немыслимые глубины.

Через несколько боевых дежурств Борис и еще несколько крепких парней попали в госпиталь. Двоих комиссовали из-за высокого давления и перебоев в сердце. Дорожка к бегству была открыта, но Борис заставил себя вернуться в строй. Эти госпитальные дни стали для него переломными. Он уже мыслил себя подводником и добился перевода на знакомую «Малютку». А перед этим решился еще на один важный шаг – написал Надежде. Раскаиваясь и сожалея. Никакие встречи не заменили ему Надину любовь. Высказал в письме то, что ей хотелось бы услышать, наверное, в давние, незапамятные времена.

Адресовал конверт соседке, доброй старушке, чтобы передала лично в руки. Иначе Надин отец мог перехватить письмо и разыскать Бориса. А встреча с комбригом в новом подневольном положении вовсе Бориса не устраивала.

В первый же раз в боевом походе он с нетерпением ждал возвращения, мечтал получить ответ. Но никакой весточки не оказалось. После этого он еще дважды писал, не замечая, что каждое письмо слово в слово повторяет предыдущее.

А служба складывалась неплохо. С прежней командой пришлось расстаться. Борис получил назначение уже в качестве рулевого на новую «Малютку», которая, после ремонта, стала нести боевое дежурство в глубинах Балтики. Сорок первый начинался хорошо, и Борис втянулся в трудный флотский ритм, постигая железный уставной порядок и сложности незримых морских путей.

Быстрое повышение могло поставить его во главе всей команды. Кому запретишь мечтать, когда подводная лодка слепа. Видит один командир. Он один прокладывает маршрут, дает указания штурману. Только он поднимает перископ и оглядывает зелено-голубой мир, где легко жить и дышать. И выбирает момент для торпедной атаки – главного дела, ради которого стальная коробка с уложенными торпедами скользит в морской пучине… Один!

Остальная команда напрягает мозги и старается мысленно в кромешной тьме угадать обстановку.

Тайное всегда становится явным. На морских путях из Норвегии в Пруссию были замечены десятки германских судов, незагруженных, с высоко поднятой ватерлинией. Складывалось такое впечатление, будто большинство из них спешно удирает, позабыв загрузиться.

Однажды, чтобы как-то выяснить причину, подводная лодка всплыла. Но ясности не получилось. Вышла еще одна запутанная история. Заметив поднимающуюся из моря боевую рубку с перископом и пушкой, на немецком сухогрузе засуетились, стали сбрасывать шлюпки в море. Как будто не посланец дружеской страны в мирном море, а вражеский корабль, приближаясь к пассажирскому судну, изготовился для атаки. Одна из шлюпок сорвалась с талей, и люди вместе с ней посыпались в холодную воду.

Непонятный эпизод командир обрисовал в секретном донесении. А команда позабавилась. Такого разгильдяйства (незагруженные корабли), а тем более паникерства от немцев никто не ожидал.

Меньше всего странное происшествие занимало Бориса. По возвращении на базу он опять не получил письма. Наконец долгое ледяное молчание Надежды отрезвило его. В том, что письма передаются, он не усомнился ни разу. И причину такой безжалостности объяснял по-разному. Больше всего ему хотелось оправдать Надежду. Он уверял себя, что причина не в ней. Чаще приходило другое объяснение. И он видел за всем этим стальной взгляд человека, которого прежде уважал, а теперь на военной службе стал понимать больше, чем когда-либо. Но волею судеб с ним-то и суждена была обоим нескончаемая вражда.

О Надежде не хотелось думать с такой безнадежностью. Были!.. были связующие нити! И прошлое, которое Надежда не могла зачеркнуть. Хотя и у нее за минувшее время вполне могла начаться другая жизнь.

10

Гостевание у Клепы с чаепитием и леденцами оказалось как бы последним приветом забытому детству, который помог Михальцеву понять, как он обставил своих сверстников-однокашников, обошел их и превзошел по всем статьям. Клепа, наверное, угадывала в нем прежние черты, а он уже наутро был другой – подтянутый, собранный, с лихо закрученным на макушке волосом. Так он приноровился скрывать начавшую пробиваться лысину. Едва заметная улыбка проскальзывала в нужный момент. Ледяная или дружеская, это зависело от обстоятельств. Внешний вид и настрой его души определялись требованием службы. Он уже не был Серым, как в школе, заматерел, раздался в плечах. Лицо его сделалось шире, глаза круглее, точно все время хотели вылезти из орбит. От характера жесткого и несговорчивого, а может, из-за мокрых губ, которые он вечно вытирал тыльной стороной ладони, к нему еще в училище прилипла кличка Жабыч. Потом каким-то образом перекочевала на службу. Только там стали звать за глаза почтительнее – Жаб Жабыч.

Кабинет, который они с напарником занимали попеременно, не мог называться так в полном рабочем смысле. Это была узкая комната с низким потолком, будто для того, чтобы труднее было дышать. Стены красили синей краской в стародавние времена. Но ядовитый запах до сих пор не выветрился, хотя форточка в единственном зарешеченном окне никогда не закрывалась.

За год Михальцев привык здесь работать, и после отпуска даже запах в кабинете показался привычным, родным. Начальство – капитан Струков сразу загрузил его делами по самые уши. Войдя к себе и повесив фуражку на гвоздь, Михальцев крикнул дежурному коротко и повелительно:

– Приведите.

Тут начиналась его стихия, где не надо было притворяться добрым, умным, щедрым, догадливым или, напротив, – злым, коварным, всезнающим. Эти свойства как бы подразумевались в той мере, в какой требовал долг.

Вошедший арестант был низковат. Большая лохматая голова как бы не соответствовала узким плечам, хотя щуплым и слабым его тоже нельзя было назвать. Бывший учитель и недавний директор комбината. Выдвиженец. Значит, выдвинули. Кому-то нужно было. А ведь учил, пророчествовал. Пример показывал. Чтобы, значит, все ему подражали. Взгляд настороженный, но еще спокойный и даже властный. Привык повелевать массами.

Наблюдения эти имели отношение к предстоящему допросу. Поэтому Михальцев фиксировал их быстро и точно. И в то же время думал с удивлением, что прежняя жизнь этих приходящих живьем и уходящих в небытие людей уже не имеет значения. Какая разница, кем он был? Профессор кислых щей, директор, колхозник. Кто его дома ждет? Внук? Сын? Жена? Теща? Теперь это все равно. Он вырван из той жизни. Навсегда. Десять лет без права переписки. То есть пулю в затылок. Объяснения последуют потом. Десять лет начиная с сегодняшнего дня – это такой бесконечный срок. Поди потом, разбирайся! Нет уж, разбираться будут без нас. А теперь надо получить его подпись. С полным и безоговорочным признанием своей вины перед великим государством, перед партией. Перед идеей свободы, равенства, братства. В этом смысле, по мнению Михальцева, его следовательская работа была наиважнейшей изо всех видов человеческой деятельности. Что такое свобода и братство, Жабыч плохо себе представлял. А вот идея всеобщего равенства ему очень нравилась. Главное тут – правильно поделить и уравнять. В этом своем стремлении Жабыч чувствовал себя частичкой огромной машины, надежным винтиком, беззаветным служителем, готовым положить живот за народное дело. Его иногда распирало от гордости, когда он сравнивал себя с арестантами. Он воображал их иногда жителями совсем другой подземной обители. И это очень помогало ненавидеть их и не жалеть.

Можно было предположить, что этот лохматый будет трепыхаться, как пескарь на сковородке. Но песенка его спета. Его уже оговорили. Сперва один. Потом у другого вытребовали признание. Они прошлись по комбинату мелким бреднем. Так что в отношении свидетелей трудностей не предвиделось.

Надо заканчивать с ним быстрее, думал Михальцев, потому что начальник новое задание дал. Поступил донос из деревни Синево на какого-то тракториста. Будто советскую власть ругает. А донос от самого председателя-орденоносца. Не отмахнешься.

Повинуясь движению руки следователя, арестованный сел. Жабыч долго испытующе смотрел на него. Отеки под глазами. Синюшный цвет лица. В камере двадцать человек вместо восьми.

– Старший инженер комбината Семичастный показывает, что на майские праздники вы сказали, что скоро придут другие времена. Вы подтверждаете эти показания? И что вы имели в виду?

Глаза арестованного сощурились. На виске задергалась мелкая жилка. Однако ответ прозвучал с видимым спокойствием:

– Я не встречался на праздники с инженером Семичастным. И он не мог слышать, что я говорил.

Жабыч подумал, что этого бывшего директора еще не обрабатывали. Но он уже знает, как это делают. И потому боится. Сам он тоже боялся в детстве. Интересно, боязнь мальчишки и взрослого мужика одно и то же или разное?

Внимательно поглядев на зарешеченное окно, Михальцев углубился в чтение бумаг, изредка бросая уничтожающие взгляды на арестованного. Тот сидел прямо, положив руки на колени. Сеточка морщин возле глаз сжималась все гуще, но растерянности и беспокойства пока не ощущалось. Михальцев даже пожалел, что лохматого учителя привели утром. Тяжелых «клиентов» легче было раскалывать после полуночи. В сложных случаях он особенно любил ночные допросы, когда арестантов волокли к нему тепленьких, готовеньких. Они по пути еще досматривали домашние сны, а он встречал их, как огурчик, бодренький и строгий. У них начинал заходить ум за разум и язык заплетался. Он, Михальцев, не торопился расплетать. Тут, как в парашютном деле, надо поспешать не торопясь.

Иногда такие вот крепыши быстрее сламываются. На другого посмотришь: в чем душа держится? А упрямствует! Ничем его не согнешь… Многое от семьи зависит. Смотря опять же, какая семья. Закон сейчас умный сделали. Детей в свидетели допускают. Не хочешь быть свидетелем? Пойдешь ответчиком. Тоже дозволяется. Какой отец это выдержит? Надо поглядеть, какие у этого учителя детишки, какой возраст?

– Показания Веретенникова тоже отрицаете? – спросил Михальцев, прищурясь.

В отличие от мокрушника Кувалдина и некоторых других любителей разбрасывать кровь по стенам, Жабыч не спешил к таким крайностям. Конечно, без них не обходился, но использовал битье в редких случаях, можно сказать, тупиковых. Тем более удивительно было то, что среди заключенных он числился одним из самых страшных следователей. Другие чаще отправляли подопечных на десять лет без права переписки, а боялись больше Жабыча. Глупость, конечно, человеческая. Недалекость. Слабоумие. Хотя и странно возражать против такой неожиданной славы. Начальство одобряет.

На первых порах Жабыч удивлялся примитивности человеческого мышления. Потом разгадка пришла. Исключительностью своей он был обязан Ибрагимову, скромному лаборанту, который трудился по соседству, смешивая свои бесчисленные химикалии.

Надышавшись ядовитых паров, Ибрагимов заходил побалагурить и покурить. Являлся в своем неизменном халате, прожженном в разных местах кислотами и щелочами. От них оставались бурые пятна, похожие на высохшую кровь. Как будто он не пробирки разливал, а без устали рвал щипцами человеческое тело. Жабыча навел однажды на эту мысль арестованный полковник. Жена его исчезла вместе с дитем. Наверное, ждали ареста, готовились к нему. Обеспечили надежное укрытие. Поэтому полковник долго упорствовал. Михальцев уже сорвал на нем голос и сам себе представлялся шипящей зеленой жабой. Он уже собирался заканчивать допрос, когда дверь открылась и вошел Ибрагимов в своем прожженном щелочами халате. Точно вернулся из пыточной.

Трудно сказать, что подействовало на полковника. Бурые пятна, которые тот принял за кровь, или дурашливая улыбка лаборанта, как бы говорившая, что человек этот не встречает в занятиях своих никаких моральных затруднений.

Как бы там ни было, но мучнистое крупное лицо полковника совсем побелело. Заплетающимся голосом он стал говорить про свои больные почки. Тут Жабыч, сипя, налетел на него коршуном. Полковник во всем признался и все подписал. Оговорил даже тех, кого и знать не мог, как выяснилось. Потом он пробовал вешаться в камере. Но его оба раза вынимали из петли, чтобы аккуратненько довести до расстрела. И с ним еще кучу народа.

После этого Михальцев в сложных случаях звонил Ибрагимову. У них даже особый язык выработался, чтобы арестованных побольше запугать. Ибрагимов в измазанном халате появлялся, как ни в чем не бывало. Ему это нравилось. А слава свирепого и беспощадного следователя досталась Михальцеву.

Глядя на согбенную фигуру бывшего учителя, раздражаясь от его крохотных буравчиков-глаз, упрятанных под бровями, Михальцев собирался вызвать лаборанта. Но тот сам явился встревоженный, без халата, в рубашке и мятых брюках.

– Мать парализована. Третью неделю подняться не может, – сказал он, будто продолжая начатый кем-то разговор. – А меня посылают в Лиду. Командировку дали на десять дней. Там еще добавят.

Михальцев не задал вопроса в лоб, чтобы исподволь выяснить причину столь срочного задания.

Арестованного пришлось отпустить. Ибрагимов окончательно расстроился и сел. Оказалось, что химика посылали вместе с группой следователей разбираться с арестом комбрига и еще нескольких командиров. Фамилия Васильева всплыла не сразу, и только добравшись до нее, Михальцев сел, оглушенный, не слыша и не видя ничего вокруг.

Переспросил.

Уставился в одну точку.

То, что комбриг Васильев, славный орденоносец, оказался заклятым врагом советской власти, Жабыча не удивило. Уже сам факт ареста неопровержимо об этом свидетельствовал. Но какую перемену означает арест отца в жизни Наденьки? Любой профессионал мог себе представить. Ближайших родственников обычно тоже метут. Неужто и она уже в камере? Вполне возможно. И надзиратели с ней уже… Он подумал, что так вот и кончается любовь. И была ли она? Была! Даже сейчас обжигает. Несмотря на беду. Выходит, хитрый Бориска заранее учуял опасность? И как вовремя слинял! Уж он бы, Михальцев, такого себе не позволил, ползал бы на коленях. Не сейчас, конечно, а в ту пору. Вот и ехал бы нынче в скотном вагоне малой скоростью. Оборванный, голодный. Вслед за комбригом. Нет, комбрига в скотном не отправят. Людям такого масштаба одна мера – расстрел.

Отменив допросы, Жабыч принялся ходить по комнате, сжигая одну папиросу за другой.

То, что в бригаду следователей включили какого-то лаборанта Ибрагимова, а не знаменитого Михальцева, сильно его обескураживало. Он сравнил масштабы деяний – следствие по делу комбрига и арест неизвестного деревенского увальня. Какое различие! Скорее всего, дело Васильева на контроле в Москве. А то и в Кремле. В случае успеха – звезды, награды. А неуспеха там не бывает. И едет какой-то химик Ибрагимов!

Но, конечно, больше всего распаляло желание отыскать Наденьку. Это было сильнее страха. Да и чем он рисковал?

Жабыч закурил последнюю папиросу и смял пачку. Его восприятие ситуации как бы раздвоилось. Одно осталось любящим, а другое трубило от радости, что избегнул жалкой участи подследственного, оказался по сравнению с Надеждой, да и самим комбригом, на недосягаемой высоте. Аналитические способности были всегда его сильным свойством, помогали ориентироваться в пространстве, избегать опасностей. Он тут же сказал себе, что про старое знакомство никто не должен знать.

Да и что было? Неужто одна-единственная улыбка и пирожок, который она подарила? Он до сих пор видел вытаращенные глазенки и черные, будто нарисованные, брови. Слышалось, как она сказала весело: «С праздником!»

Но в кабинет начальства он вошел, отбросив всякую сентиментальность.

– Товарищ майор, Ибрагимова в Лиду посылают. Там интересное дело. Нельзя вместо него?

Майор хмуро глянул. Хмурость и озабоченность давно стали приметами профессионального характера.

– Ибрагимов будет наказан, – сурово ответил майор, – за болтовню. Но он специалист. А там нужны будут графологи, симпатические чернила и прочее. А ты что умеешь? В зубы тыкать? Директор комбината до сих пор молчит? Тут еще одно дело наплывает. Можно в связке толкнуть.

Речь опять шла, как понял Жабыч, о синевском трактористе.

– Этот Иван Латов фигура подставная, – зычно указал майор. – Его следует быстро взять, чтобы крупная рыба не уплыла. Колхоз тот связан с комбинатом. Учти! Якобы по части культурных и хозяйственных дел. Чуешь или нет? Какая тут связка получается? Чем больше они будут писать друг на друга, тем легче нам работать.

Жабыч ничего не понял, но сказал, привычно козырнув: «Слушаюсь!» – и только через полчаса начал соображать, как следует вести новую линию.

«Безусловное выполнение приказов обеспечит вам легкую жизнь», – говорил полковник в училище. И Михальцев запомнил это лучше других дисциплин. Получив новое дело, следовало на другой день мчаться в Синево, а еще лучше в тот же вечер, чтобы арестовать подставную фигуру, за которой можно будет притянуть и самого председателя. С комбинатом он был наверняка связан. В какой мере – это следовало проверить.

Но уразумев приказ и готовясь выполнить, Михальцев в то же время понимал, что не сделает ни того, ни другого, пока не выяснится судьба Надежды. Это может произойти в любую минуту. НКВД не любит медлить. И уезжать в такое время из Минска нельзя.

* * *

Первые сведения по делу Васильева он получил на другой день. Жена и дочь комбрига скрылись. Видимо, тоже тщательно готовились отходные пути. Уже одно это недвусмысленно говорило против них. «Сколько же врагов!» – ужаснулся Жабыч.

К концу недели пришла первая весточка. Жена комбрига Васильева арестована. Агенты выследили ее в поезде Саратов – Москва. Но дочери с ней не оказалось. Михальцев сидел как на иголках, готовый мчаться по первому звонку, чтобы уберечь Надежду от насилия хотя бы. На первых порах. А может быть, даже получить для усиленных допросов в свое управление. Тогда на него посыпятся благодарности, не говоря о том, что он решит свои проблемы.

Что стоил по сравнению с этой возможностью арест синевского тракториста? В большой игре нужен риск. А мелкая сошка никуда не убежит. Тут каждая минута на вес золота. Да что там золота – жизни!

Михальцев понимал, что, откладывая арест Ивана Латова и нарушая тем самым приказ начальства, рискует новым званием и должностью. Но игра стоила свеч.

11

Не ведая грядущей беды, беспартийный Иван Латов спал у Маньки Алтуховой, и об этом знала вся деревня. Во-первых, потому, что Манька сошлась с Иваном недавно и расстроила его свадьбу с Веркой Мозжухиной. С Веркиных слов стали говорить, что Иван в бабах не разбирается и ему любая хороша. Но в этом огульном мнении для тех же баб таилась притягательная сила. К тому же защитники Ивана добавляли, что про свадьбу талдычила одна Верка, а жених помалкивал. Разговоры эти возникали больше из-за Маньки, из-за ее семейства, которое вечно было в деревне на слуху и на виду, пока не раскололось и не изничтожилось вовсе. Братья Алтуховы перессорились из-за батькиного наследства, а оно все сгорело в девятнадцатом, когда Синево переходило то белым, то красным, то зеленым. Спустя много лет старший из братьев Алтуховых Прохор объявился на старом месте, срубил самый большой в деревне дом. Держался особняком. Ни в чьем мнении не нуждался, все, что мог, тащил в свое хозяйство, обихаживал его, укреплял без устали, хотя с женой прежней не жил в ладу ни одного дня. Смолистые золотые бревна не успели потемнеть, а он уж схоронил угрюмую свою Лукерью. Манька, дочь, исправно выла и причитала на похоронах, чем заслужила прощение общества. Зато сам Прохор выстоял, как каменный, не проронил ни слова, ни слезы. И вскорости женился на молодайке, за что молва крепко и сурово осудила его. По этому ли осуждению или по другой причине, происходившей от характера крепкого, самостоятельного, выправил он с помощью председателя документы и уехал в Астрахань, на заработки. Присылал Маньке письма и посылки с воблой.

А Манька и без того не нуждалась ни в чем. Картошки хватало. Корова Зорька по третьему году оказалась самой удойной. Сметана, сливки – все свое: Зорькины дары да Манькины крепкие руки. Никто не учил, а в кадушках до нового урожая и огурцы, и помидоры, и грибы. Благо батя погреб отгрохал – на зависть соседям. И на работе, по деревенским меркам, не так чтобы убивалась, счетоводом сидела в правлении. Председатель велел. Председатель ихний, бородач, из чужаков – Ерофей Фомич, – держал Маньку при себе. Несмотря на жену и троих детей, открыто с ней жил. Манька терпела до поры. Известно, на безрыбье и рак рыба. А как Ивана заманила, отставку председателю дала. Уж как он лютовал, грозился спровадить из конторы на ферму, скотине хвосты крутить. Но Манька имела над ним какую-то тайную власть. Не страшен был ей председательский гнев. В доярках она побыла, не испугаешь. Колька Чапай, конюх, прошлым летом ногу зашиб, так она и с лошадьми управлялась не хуже мужиков.

Иван скосил глаза, чтобы взглянуть на ходики. После Рождества день намного прибавился. И если уж темнело, значит, наступал поздний вечер. А Иванова обязанность была, помимо других дел, встречать почтовый поезд и доставлять письма в колхоз.

Иван осторожно высвободил руку, не хотел тревожить Маньку. Она так и проспала целый час у него на плече, закинув на губы пушистую темную прядь, пахнувшую подойником и теленком.

От запаха Марусиных волос, а может, и неясных мыслей, тянувшихся будто слепленные в цепочку картинки, Иван опять задремал на минуту, успел увидеть дорогу, по которой бегал в детстве, и печку, что складывал отец. Он был мастер, и его часто зазывали в соседние деревни. Мальчишкой Иван охотно помогал отцу в кладке кирпичей, вызнавал хитрости дымного хода. Нравился ему мастеровитый летучий взгляд отца, а по вечерам, паче чаяния, любовная материнская похвала. Потом, когда началась принуда, он с неохотой шастал за отцом. И во сне чувство недовольства опять возникло. Потом перекинулось на чье-то девичье лицо. Но кто приснился, он так и не понял.

Очнулся, глянул на Маньку, разметавшуюся в сладком сне, и чувство, похожее на нежность, согрело душу. Изо всех знакомых девок с ней одной стало тихо и хорошо. Уже стали забываться и Ленка-проводница, и Верка Мозжухина. Правда, Ленка в субботу набивалась. Злая, тощая, а вид, как у барыньки. И пальтишко, и чулочки. Но Иван твердо сказал: у Маньки Алтуховой надо пару венцов на сарае менять. Поняла, и глаза сделались злющие-презлющие. Ну это не впервой. Она, бывало, и раньше слова случайного, небрежного не пропустит – отомстит. Даром что замужняя. Зато в постели – краса! Глазищи в пол-лица, на щеках румянец. Ничего потом не жалко, ни подковырок, ни ожидания.

Муж у нее тоже проводник. Даже начальник поезда. Только другого. Так и живут в разлуке. Хуже кошки с собакой. Но если муж заявляется, Ивана, как с чужого коня средь грязи, долой. Кому это понравится? Сколько бы Ленка ни упрекала, а виновата сама. Ну да ладно. Время покажет.

Про Верку Мозжухину и думать неохота. Вбила в головы себе и другим насчет женитьбы. А кто обещал? При людях на шею вешается, будто муж с войны. А то неделю ходит – не глядит. Все игрушки у ней вместо любви. А может, за этими игрушками она и прячется? Кто чего обещал? Только Маруська верная, безотказная. Никакого интереса ей нету до чужих игрищ. Жаль, отсылают ее на какие-то курсы. Другая бы суетилась, беспокоилась, а у этой никаких забот. В себе уверена. Вон, коленку подняла. Сливочная – сама себя называет. Колобок. Смеху в глазах – семерым загадывали, одной досталось. У ней любой вопрос решается просто и легко. Самое ценное качество в девке. Только вот завтра уедет, а что тогда? Курсы какие-то председатель выдумал. Небось, нарочно. Месяц ее не будет.

Иван поднялся легко, неслышно, не хотел будить. Но Маруся открыла глаза и быстро встала. Из печи, не спрашивая, выставила картошку с мясом, суточные щи.

– Ты это… ничего не делай, – хрипло отозвался Иван.

Маруся огорченно развела руками.

– Картошку, Вань…

– Не… чаю…

Она все-таки поставила горячий чугунок на стол.

– Суп сметаной забели. Глянь, какая сметана. Может, так поешь? С хлебом?

– Не… Опаздываю.

– Проститься-то зайдешь утром?

– А как же?

Пока хрумкал валенками от крыльца до калитки, не чуял мороза и ветра. А в заулке проняло. До конюшни дошел по скрипучему снегу, вовсе продрог. Месяц уже выскочил над лесом, но горизонт еще зеленел. И елки за Лисьими Перебегами виднелись так отчетливо, будто их вырезали ножницами из букваря и приклеили на край неба.

Иван запряг Орлика, и молодой застоявшийся мерин резво выволок сани от худой, занесенной снегом конюшни на широкий тракт.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5