Современная электронная библиотека ModernLib.Net

БП. Между прошлым и будущим. Книга первая

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Половец / БП. Между прошлым и будущим. Книга первая - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Александр Половец
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Прихваченная городская газетка прочлась быстро, ничего другого с собой не оказалось – только и была в кармане шинели записная книжица, куда я время от времени заносил мысли, казавшиеся мне важными. Так и сейчас… Мыслей стоящих сегодня оказалось не густо… Совсем не густо, зато спать хотелось, как и положено ночью молодому и здоровому младшему сержанту советской армии.

И хорошо, что иного не оставалось, как только курсировать по коридору вперед-назад… вперед-назад: сто метров туда, сто – в обратную сторону… Я и не вспомню сейчас, чем привлекли мое внимание сваленные перед одной из дверей картонные коробки – было их там две или три. Их крышки не были плотно закрыты – так, верхние сторонки были небрежно зацеплены одна за другую. Мусор не успели выбросить, подумалось патрульному, он и зацепил носком сапога крышку одной из коробок.

В неярком свете дежурных ламп блеснули стеклянные пластины – негативы, такие, какие я, подросток, проявлял в пластмассовых кюветах, осваивая допотопный «фотокор». Я взял лежавший сверху, поднес его ближе к свету и стал разбирать текст, плотно занимавший всю пластину.

– Почему, почему я не заметил эти коробки хотя бы часом раньше! – корил себя я потом многие годы, да и сейчас корю. И вы поймете, почему. Приведу по памяти содержание тех нескольких пластин, что я успел прочесть.

«Коммиссару государственной безопасности (следовала фамилия). Рапорт. 14 ноября 1942 года на Пискаревском рынке гражданин Чуркин В.В., проживающий по адресу (такому-то), распространял слухи о поджоге продовольственных складов города и о предстоящем голоде, чем сеял панические настроения среди присутствующих граждан. Гражданин Чуркин В.В. задержан по моему предложению и препровожден дежурным милиционером в районное отделение милиции, где содержится в настоящее время до получения указаний». Далее следовала подпись: „оперуполномоченный, старший сержант госбезопасности, скажем, Пупкин П.П.”

Другие негативы в этой и в соседних коробках содержали рапорты того же Пупкина о подслушанных им разговорах на трамвайной остановке, в очереди в булочную, у колонок, откуда граждане осажденного города добывали воду…


«Скоро в город войдут немцы… – вел провокационные разговоры гражданин… он задержан…..». Подписи, читавшиеся на этих стекляшках, были того же Пупкина. Лейтенанта Пупкина… Старшего лейтенанта Пупкина…

И дальше оказались – рапорты, обращенные к капитану госбезопасности Пупкину… майору госбезопасности Пупкину… Нетрудно сегодня предположить, где те граждане, на кого стучал товарищ Пупкин, на кого ему стучали. Хотя, кто знает, что стало потом с самим Пупкиным – с ними ведь всякое случалось. Только я сегодня не об этом. Даже совсем не об этом. Просто вспомнилась армия.

* * *

Приносил нам в казарму какие-то песенки (хотя чаще стихи) из увольнительных двадцатилетний поэт Сережка Артамонов – нас одновременно загребли в армию из Москвы, везли в Ленинград в одной армейской теплушке, здесь мы с ним сошлись и подружились на последующие годы. Стихи его тех лет выдавали незаурядный поэтический дар автора и поражали зрелым мастерством. Из запомнившегося вот фрагмент из нескольких строк – о парнишке, он умирает, у него чахотка:

…На улице мокро, зонты и тучи,

Скажите, доктор, мне будет лучше?

Мне только девятнадцать,

Я хочу жить…

Скажите, доктор —

Двадцать мне никогда не будет?

Из чужого же, помню, приносил он охальные двустишия – эпиграммы, вроде таких: “Я не лягу под стилягу”, “Молодому поэту: писал про нежность, а сам – промежность”, “Стыдливой девушке: она, краснея от стыда, шептала – милый, не туда…” ну и так далее. Или, вот еще вспомнилось: “Она была бледна ужасно, когда шагала под венец – она была на всё согласна, и даже на худой конец…” Демобилизовался и Артамонов. Его и по сей день помнят в московском литературном мирке, главным образом по службам в журнальных редакциях.

Спустя деятилетия мне повезло найти его в Париже – Сережка когда-то намекал, что состоит в далеком родстве с Инессой Арманд (не отсюда ли русское “Артамонов?”). Вот и Париж, наяву, взаправду. А стихов он давно не пишет, как-то неохотно, отвечая мне, заметил Сергей. Теперь он режет по дереву, и из-под его резца выходят удивительные иконы – о чем не так давно была пространная иллюстрированная публикация в московском “Огоньке”.

Вот такое получилось отступление. Память – она как ловушка, попал в неё – и выкарабкиваешься, пока не отпустит…

* * *

Мы не просто любили музыку… Эти слова ты услышал десятилетия спустя от замечательного музыканта, с кем и не чаял встретиться когда-либо… да еще у себя дома, за тысячи верст… или миль… или километров от родных мест – как кому нравится, а пока – пока вот что.

Москвичи твоего поколения – и не только они, должно быть, помнят этот ледовый пятачок, затесавшийся меж жилыми кварталами самого центра города – на Петровке, неподалеку от Столешникова переулка. На беговых коньках сюда не пускали – не та площадь. Зато на сточенных под фигурные коньки “гагах” (“канады”, больше подходившие для самодеятельных пируэтов, которыми славились московские пацаны той поры, были далеко не у многих), на этих самоделках – сколько угодно! Вы и пропадали на вашем пятачке многие часы – нередко за счет занятий в учебном заведении, расположенном совсем неподалеку, в Дмитровском переулке.

Но не только близость ко льду привлекала вас сюда. В те годы любая ритмичная музыка, напоминавшая джазовую, а тем более настоящие синкопы, звучавшие с заезженных до почти полной их неслышимости пластинок предвоенной поры или привезенных из-за границы и чудом попавших в ваши руки, были для вас притягательны: они как бы приобщали слушателя к особому клану посвященных в это великое таинство – трепетное поклонение джазу.

Повторим все же: что никак не мешало вам занимать с ночи очередь у касс Большого театра, когда там выбрасывались билеты на будущую декаду – чтобы в десятый раз попасть, скажем, на “Русалку” или “Годунова” – если в них, скажем, пел Александр Степанович Пирогов.

* * *

Так вот, этот крохотный, по московским понятиям, каток, носивший по каким-то причинам громкое название “Динамо” (кажется, он принадлежал этому спортивному обществу), особо привлекательным был для вас оттого, что там звучала настоящая джазовая музыка. Пусть чаще всего советская – Цфасмана или оркестра Утесова, но со всеми атрибутами настоящего джаза – не самого последнего в ранжире всемирно известных исполнителей. Да, это был джаз!

А уж когда доставалось попасть на заграничный фильм – песенки из него немедленно становились вашими шлягерами, естественно, и со словами, придуманными кем-то из ваших же. И почему-то чаще с непристойным смыслом. Ну вот, «Чаттануга Чуча» из «Серенады Солнечной долины» – откуда вам было знать, что там было у Гленна Миллера, зато вы пели: «А на полу сидела муха, а муха та была баруха…». И поскольку вы только и могли различить слово «чуча», то и получалось: «О бэби-бой, обоеполая кобыла, о бэби-бой, двоякодышащая лошадь, о бэби-бой, у вас торчит из… чуча». Вспоминать неловко, но ведь было. Было!

И, конечно, сленг «лабухов», джазовых музыкантов: «лабать» – играть на саксофоне, на любом духовом инструменте, на барабане, «кочумай» означало «перестань», нотосочетание «до-ре-ми-до-ре-до» – «а пошел ты на…», «сур-лять» – пойти до ветру, деликатно выражаясь. Ну и так далее… Пользоваться им означало чувствовать себя приобщенным к особо почитаемой касте.


С начала пятидесятых к упомянутым выше именам советских титанов прибавилось еще одно – Олег Лундстрем. Знали вы про Лундстрема совсем немного, и потому вокруг имени его ходили легенды: кто-то говорил, что он освободился из тюремного заключения, чем удивить в те годы было трудно, и потому вы верили в такую возможность… Кто-то утверждал, что он вернулся из-за границы, где выполнял некую важную государственную миссию…

Как бы то ни было, но оказаться в саду Баумана, например, в день, когда выступал этот коллектив, считалось большой удачей. А вот над катком “Динамо” джазовые мелодии, не объявляемые дикторами, но просто несущиеся из подвешенных над раздевалками и по бортам площадки “колокольчиков”, слышались почти всегда, что в особой степени способствовало популярности сего замечательного места. И многие из этих мелодий были записаны в исполнении джаза Олега Лундстрема. В общем, тебе было что вспомнить из лет, составивших начало 50-х, когда он оказался у тебя дома, и об этом ты расскажешь после – в главе, посвященной той встрече.

Но ведь этой встречи могло бы не быть, как ничего для тебя не было бы вообще после марта 53-го. Тебя бы не было…

Все занятия остановлены, уроки отменены на ближайшие день-два. На сколько? – никто точно не знает. У преподавателей мокрые глаза, кто-то, не сдерживая рыданий, шепчет: “Что же теперь будет… с нами, со страной…». Студенты притихли, обсуждая вполголоса – что дальше делать?

Кинотеатры – закрыты, каток, наверное, тоже. Репродукторы не выключаются во всём городе, из них доносится медленно и торжественно выговариваемое Левитаном: «Прощание народа с товарищем Сталиным Иосифом Виссарионовичем состоится в Колонном зале Дома Союзов…». И ещё – вместо него, кто будет?

Это совсем рядом, половина квартала – и вы на Пушкинской. Идем? Пошли – дошли до пересечения Дмитровского с Пушкинской улицей – стоп! Здесь только что появились конные милиционеры, они перегородили перекресток. Всё – дальше не пройти. За ними сразу же, на ваших глазах, образуется второй заслон – грузовые автомобили с военными. Ну, решись вы получасом раньше – уже стояли бы в очереди одними из первых – а теперь она протянулась куда-то к площади, к бульварному кольцу, хвоста ее уже и вовсе не видно.

– Пацаны – в обход!

Идём, только куда? Назад, по Дмитровскому к Петровке, там можно проходными дворами выйти обратно, на Пушкинскую. Нет, уже – не можно: все ворота плотно закрыты, их охраняют патрульные солдаты, милиция – где как. Закрыты и двери подъездов: квартирами можно было бы, через черный ход, попасть во двор, дальше проще. Уже – нельзя. Вы поднимаетесь по Петровке к бульварам – может, пройдем через площадь?

Поздно – перекрыты все подходы к Пушкинской. Остается идти вдоль бульваров, чтобы потом свернуть где-нибудь в сторону Садового, а там – прорваться к Пушкинской, пристроиться к очереди, конец которой теперь вообще неизвестно где. Так вы доходите до Трубной площади. Продолжать?

Вот тут и происходит чудо: вам удается выбраться оттуда живыми – через чьи-то квартиры, по высокой каменной стене, к ней вы оказались прижаты обезумевшими людьми. Кто-то из-под ног напирающей толпы воет нечеловеческим, последним, предсмертным воем. Кто-то хрипит рядом с вами, распластанный вдоль стены – этот кто-то мог оказаться тобой.

И не бренчать бы тебе под гитарку «Шеф отдал приказ – лететь в Кейптаун, говорят, что там зеленый мавр…». Мелодия, известная вам как «Танго журналистов», вскоре получила новый вариант слов: «Приди ко мне, моя чува, тебя люблю я – за твои трудодни дай поцелую…». И не твистовать с девчонками под «Чаттанугу-чу-чу»… Всё – об этом хватит.

<p>Глава 2</p> <p>Там, на Якиманке</p>

…Да, там ты впервые услышал Евтушенко, читающего свои стихи. Москва, Якиманка (тогда улица Димитрова), Литературный музей. Кажется, шел 58-й…

А спустя четыре полных десятилетия вы сидели с ним за тысячи верст от Якиманки и вообще от России.

– Помнишь?

Ты придвинул магнитофон ближе к сидящему напротив, по другую сторону журнального столика, Евтушенко – так запись будет надежнее, он же, обращаясь к тебе, неторопливо рассказывал:

– Вот ты присутствовал на том выступлении и знаешь, что оно действительно было первым, когда я, молодой поэт, впервые за все послевоенные годы был допущен выступить перед публикой. А сейчас расскажу одну вещь, которую ты не мог знать. Там, по Якиманке, проходила правительственная трасса. И много лет спустя, на Кубе, Микоян рассказал мне, как он впервые услышал мое имя.

Обычно он ездил по Димитрова. Мимо Литературного музея правительственная машина всегда проезжала нормально, без препятствий, а впереди шла машина с охраной. И вот вдруг Микоян увидел толпу, перегородившую неширокую улицу. Машина затормозила.

– Что это? – спросил он. – Что здесь происходит?

– Как – что?! – ответили ему. – Евтушенко!

– Я, – говорит Микоян, – сначала не понял, я даже не сообразил, что это фамилия.

– Ну, и что это такое? – переспросил у стоящих неподалеку.

– Поэт! – ответили мне громко и с презрением, даже узнав меня. И после этого я запомнил ваше имя, – досказал Микоян.

– Это было мое первое публичное выступление, – продолжал Евтушенко. – А дело в том, что тогда не было индивидуальных выступлений поэтов: они выступали только коллективно – за исключением юбилеев. Зал в Литмузее был очень маленький, и его чуть ли не разнесли. У меня сохранилась фотография, сделанная с улицы: в окнах стоят люди.

– Да, – вспоминал ты, – я был одним из них – у окон. Меня протащил на этот вечер Володя Киршон, наш общий приятель. Помню все в деталях: стоит пижонистый Евтушенко – белая рубашка, черный галстук, шарфик, по-моему, какой-то светлый на шее: ты объяснил, что простужен… Зал был забит, на улице собралась толпа не сумевших попасть внутрь. И ты, раздвинув нас, подошел к окну и стал читать тем, кто оставался на улице. Я все это так отчетливо помню… Когда мы подходили к зданию, я подумал: «Быть и нам на улице». Киршон говорит: «Мы сейчас пройдем!» – «Как это?» – засомневался я. – «А вот пройдем!». И мы действительно прошли – спасибо брату Киршона, Юре, с которым ты, помнится, близко дружил.

– Потом, много лет спустя, – вспоминал Евтушенко, – Володя работал у меня заместителем директора картины… А тогда… Дело все в том, что тогда тиражи книг были катастрофически маленькими. Сейчас мало кто может себе представить, что, например, книги Пастернака и Мартынова, изданные тиражами 3 или 5 тысяч экземпляров, лежали спокойно на прилавках – их везде можно было купить. Не было массового интереса к поэзии… А потом он вдруг хлынул. Люди переписывали стихи в тетрадки, солдаты не раскуривали на самокрутки газетные листы со стихами.

* * *

В редакции «Литературки» – она давно переехала с Цветного бульвара (для своих – с «Трубы», потому что рядом Трубная площадь) в район Сретенки – ты бываешь, приезжая в Москву. Правда, теперь – реже.

Написал «Цветной бульвар» – и вспомнилось многоэтажное здание редакции, солидные кабинеты руководства (куда тебе не случалось попадать), но зато и зал, где происходили читательские или клубные встречи с литераторами – память об этих встречах до сих пор в тебе живет. Да и фотографии отчасти сохранились – спасибо твоему увлечению.

Вот жестикулирует со сцены Василий Захарченко: «У меня замечательная профессия – я путешественник!». Африка… Канада… Новая Зеландия… Еще бы – редактор популярного журнала, свой человек в Отделе пропаганды ЦК. Ну и так далее… И в другой день – недавно выпущенный из лагерей Алдан Семенов. Этот вспоминает другое. «Прохожу я мимо помойки, кто-то роется в объедках, хотя какие там объедки – в лагере? Подошел ближе, гляжу – Кир-шон…». Владимир Киршон, отец моего приятеля Володьки Киршона, успешный советский автор (помните «Чудесный сплав», например?), – из лагеря он не вернулся. А в другой вечер читает свое Леонид Мартынов, с замечательным, с необыкновенным умением, позволявшим вроде бы совсем обыденным словам, поставленным в его строфе рядом, вдруг зазвучать сочно и особенно: «Вода благоволила литься… Она блистала столь чиста…». Кто-то про него, помнится, выразился: «Мартынов пишет, будто берет каждое слово острием иголки…».

А еще литературные семинары, которые вела рано ушедшая из жизни молодая поэтесса Ирина Озерова.

И уж совсем отдельное – посиделки в пивном баре, в подвале Дома журналиста на Суворовском бульваре с ребятами из редакции: какой там был замечательный треп и какие подсоленные ржаные сухарики, подаваемые к пиву, какие раки! Нет уже многих из твоих тогдашних приятелей, как, впрочем, нет и того бара – а есть теперь новое, подвальное же заведение, пристроенное к фасаду дома, где открытым, недорогим по нынешним московским ценам шведским столом предлагают скверно приготовленные суши или что-то похожее, и еще какую-то, в общем, съедобную, чепуху.

Но и дом на Цветном бульваре уже не тот. Здание занято множеством контор, среди которых есть и издательские. В один из приездов тебя завел туда Арканов – его приятель Виктор издает группу газет очень успешных и очень желтых: бизнес один из самых востребованных в сегодняшней России, но сейчас не об этом. Хотя и об этом – тоже…

А тогда… Ты сидишь с Игиным за столиком у стены, разрисованной и исписанной грифелями: здесь завсегдатаи оставляли о себе память двустишиями, шаржами, думали – навсегда. Какой там – навсегда… Художник рассказывает о Светлове, они тесно дружили. Потом (вы оба в легком подпитии) ты провожаешь его до Кировской, кажется, там живет его дочь, Игин в давно не новом демисезонном пальто, в валенках, поверх них – галоши. Таким ты его запомнил.

* * *

Офисы Виктора занимают здесь полный этаж, но, кажется, отчасти помещаются и на других этажах тоже. Экскурсия грозила затянуться.

Смертельно хотелось есть. «Все, – шепнул я Арканову, – если Виктор не с нами, едем, ему передашь мой привет». Оказалось – с нами, и спустя полчаса мы втроем сидели за столиком, отгороженным от соседних аквариумами с живыми рыбами, и с какими! Прямо за мной лениво шевелила плавниками черная пятнистая рыбина: мурена – догадался я. Сидеть к этой зловещей твари спиной стало как-то неуютно.

– А можно ее зажарить? – обратился я к прислуживающему нам молодцу, одетому в адмиральскую, что ли, форму.

– Отчего, можно… если не шутите.

Конечно, я шутил, и он это знал тоже. Краем глаза я следил за Виктором – после аперитива он стал заметно развязнее, пробежав глазами меню, заказал десяток блюд, не глядя на цены. «Лихо», – отметил я про себя: здесь нет блюда дешевле 50 долларов (это в тех случаях, когда цена проставлена. А чаще – она просто не была указана).

– Дешевле сотни ничего там нет, – шепнул мне Арканов, когда мы, изрядно навеселе, покинули «Крабхауз», выйдя на Горького. И я вспомнил: именно здесь, на втором этаже, размещался «Коктейль холл» – почти напротив места, где мне случилось впервые увидеть вживе Александра Николаевича Вертинского… Джип Виктора укатил в сторону Пушкинской, а мы с Аркановым не спеша прогуливались по «Бродвею» еще с полчаса. Потом и мы разошлись по домам…

<p>Глава 3</p> <p>Авторханов и другие</p>

Переделкино, май 2002-го. Домик-музей Булата. Совсем недавно дача, наконец-то, стараниями вдовы поэта Ольги и, конечно, не только ее, получила статус музея – государственного. Это может означать какие-то новые средства.

Но может и не означать…

А пока все держится на доброхотах. Сохранить бы домик, не дать ему разрушиться, сберечь бесценные экспонаты. Нет у них другой выгоды…

Сберечь теперь, когда Булата не стало… Их совсем немного, имена их не всегда на слуху. Вот – Ришина. Ирина – многолетний куратор домика-дачи Булата, места, где ему писалось, где его навещали счастливчики, те, кому это было можно. Здесь остается все, как при нем, – будто никогда он не покидал Переделкина, не покидал нас, чья жизнь необратимо обеднена уходом Булата.

Вот комната, пройти по ней и не задеть колокольчики, свисающие с книжных полок, с оконного карниза… Булат любил колокольчики, сам подвешивал их к потолку, к лампе… их собралась коллекция, одна только она – уже музейный экспонат – сотня, две, три экспонатов, их присылали отовсюду. Сначала Булат привозил из поездок, потом их стали слать со всех концов страны, из других стран, отовсюду. Булат по сей день почитаем. И даже – больше.

Прийти сюда – это как вернуться в “тогда” в прошедшее.

И кажется, будто Булат вот-вот скажет “Ну, пока…” Рыбакову, живущему совсем неподалеку и составляющему Булату компанию в его прогулках по переделкинским улочкам-аллейкам. Нет – “жившему”, “составлявшему”, потому что Рыбакова тоже не первый год нет. Булат открывает калитку, рука его прощальным жестом приподнимается, он боком проходит за ограду дачи и, не торопясь, поднимается по невысокому крыльцу, входит в домик.

Вот Булат протянет руку к выключателю: в крохотной прихожей, справа, всегда распахнутая дверь в кухоньку, зажжется неяркая лампа в абажуре над столом в гостиной. Она же – столовая, она же – приемная, когда Булата навещали коллеги, друзья, просто книжные люди. И последняя комнатка – это та самая, с колокольчиками. Однажды она тебя здорово выручила: вы с Ольгой приехали в Передел-кино, а правильнее сказать – она тебя привезла, ты за день до того жестоко отравился, и это уже отдельная история, а в тот день вел встречу Евтушенко, у тебя едва хватило сил кивнуть ему с порога и дойти до комнаты с колокольчиками. Здесь на узкой спартанской тахте ты в полудреме провел несколько часов…

В общем, и по сей день все здесь так, как было, когда здесь жил Булат. Только появившаяся в последнюю очередь постройка – бывший сарай – существенно преобразилась, стала двухэтажной. Теперь здесь – служебные помещения: крохотный коридорчик, две комнаты, слева и справа – в них едва умещается по письменному столу – и задняя – “зал”, где могут собраться человек двадцать, двадцать пять от силы, столько здесь стульев.

Здесь происходят “камерные” встречи: на твоей только памяти здесь выступали поэты – Евтушенко, Городницкий, Вознесенский, Соколов, Ахмадулина, выступал сын Пастернака. Выступал Вячеслав Иванов и, конечно, “метропольцы” – Аксенов, Гладилин, Попов Женя, Ерофеев Виктор, разве всех назовешь! Встречи здесь – каждую неделю по выходным. Неловко тебе упоминать себя в этом ряду – но случилось побывать здесь и тебе “докладчиком”. А теперь – уже дважды…

И еще, позади дома выстроили помост-эстраду: здесь поют под гитару, свое и Булата, здесь читают стихи. И тогда скамьи и стулья, занимающие остаток территории дачи, едва вмещают пришедших, приехавших. Здесь остаются, даже если погода гонит в дом, под крышу: есть же зонты, плащи. И все остаются. Не пустует в такие дни и дощатый просторный стол – он рядом со скамьями. Чаепития с баранками – это тоже здесь традиция. Бывают пития и не только чая – правда, только по очень специальным датам.

Сегодня – как раз оказия специальная: Булату на его Арбате установлен памятник. К тебе подходит Юра Щекочихин, он уже не просто корифей разоблачительной журналистики, он депутат Государственной думы. “Узнаешь?” – Щекочихин подводит к тебе мужчину примерно наших лет. Ты всматриваешься в лицо, нет – все же незнакомца. – “Да Жаворонков я, Жаворонков!” – “Генка!” Вот ведь как: теперь Генка – журналист “Общей газеты” и очень ценим Егором Яковлевым. Дальше происходит такой диалог:

– Руфина не доложила!

Ты вспоминаешь: Руфина была начальником службы, куда тебе удалось пристроить Жаворонкова.

– Чего – не доложила?

– Да одной фотобумаги не досчитались тогда коробок двадцать, а то и больше. Она же могла нас всех засадить! Ты что, забыл, сколько мы намножили одного только Автор-ханова. А Володьку Парийского взяли вскоре после твоего отъезда.

* * *

Ты был знаком с Авторхановым. Но уже много лет спустя. Теперь правильно было бы сказать – имел привилегию быть с ним знакомым. Сначала заочно – через томики его “Технологии власти” отпечатанные на тончайшей бумаге “тамиздатом” – эти посевовские издания ты встретил многие годы спустя уже в эмиграции. В Италии, потом здесь, в Штатах… И не только в магазинах, не только в каталогах книготорговцев, но и предлагаемые бесплатно благотворительными организациями, как-то связанными здесь с потоком людей, устремленным при первой возможности из Советского Союза на Запад.

Ты хорошо помнишь: недавние граждане СССР, теперь эмигранты, с неподдельным ужасом, внедренным в сознание опытом всей их предшествующей жизни и вывезенным с собою, – здесь, в Америке! – отталкивали от себя эти книжки. Страшно!.. Могут взять!..

А тогда, на исходе шестидесятых, вы как-то умудрялись, обернув в газетные листки, читать их в городском автобусе, не всегда даже понимая, сколь чудовищен риск, которому вы подвергали себя, друзей, давших на несколько часов эти томики, или тех, кто ждал их к вечеру того же дня – желательно в умноженном уже количестве за счет отснятой фотопленки или бумажных копий.

Но не только. Несовершенны были те ксероксы, едва попавшие в российские учреждения и находившиеся под самым бдительным надзором спецотделов. Солженицын, Бажанов, братья Солоневичи – все это пришло к вам потом… Кто-то из твоих друзей тех лет наверняка прочтет эти строки и вспомнит вместе с тобой странички вашей жизни, которые ты перелистываешь сегодня.

Спустя годы ты, сам не веря себе, знакомился с Авторхановым – уже по-настоящему – здесь, в Лос-Анджелесе. Готовились его встречи с читателями газеты, кто-то из них мог знать имя гостя только понаслышке, и уж никак не были знакомы с его книгами – да и как могли бы? Это понятно.

И вот теперь ты проводил с ним многие часы, возил гостя по городу, сидел в застольях у общих друзей – это были преимущественно живущие в Калифорнии представители немодной теперь национальности – чеченцы, как и сам он. Все эти дни тебя не оставляло ощущение, что ты соприкасаешься с самой Историей.

А впрочем, так оно и было…

<p>Глава 4</p> <p>Кажется, разгоняют…</p>

Калифорния, год 2004. Которую неделю ты собирался поставить объявление в газету, и наконец… Всего несколько строчек: просьба позвонить – обращенная, если не к нему самому, то к знающим новый телефон Кагана. Михаила Евсеевича Кагана – недавно его номер сменился. Как его найти? Когда ты составлял текст объявления и когда передал его в газету для публикации, Каган был жив.

Газета вышла именно в тот день, когда его не стало. О кончине Кагана тебе сообщила его знакомая на другой день. Один день, всего один день… И вот – обширный инфаркт.

Самое время вспомнить 1964-й. Стрелки на часах – оборот за оборотом… оборот за оборотом… Их снова не видно. А видно вот что.

Институтский ромбик, приложенный к диплому, – итог шести лет занятий вечерами. Где они, эти вечера? – да там они, вместе с твоей молодостью остались на Садово-Спасской в обветшалом особняке института. Остались там и дни на политиздатовских фотоучастках. Отслужившего в армии, тебя туда взяли, а так бы – вряд ли. Госполитиздат же! Сохранились в памяти колбы со спиртом-ректификатом, в каких-то случаях спирт был необходим по производственным обстоятельствам. Производственным? Сами понимаете. Инженер-лаборант Бельченко с хитрым видом сообщал – скоро зайду. Разумеется, не с пустыми руками. Закуска – за нами… Ждём, Володя, очень ждём!

А Вася Гучков, один из лучших фотографов, не закусывал. Его огромный двухкомнатный аппарат обеспечивал высочайшее качество репродукции портретов вождей. После Васи ретушерам делать было нечего. Хотя, конечно – было: там родинку убрать, там ус подправить… Но оптика должна содержаться в идеальной чистоте, иначе – как обеспечить качество? Вася – обеспечивал.

Однажды решили добавлять в его колбы со спиртом нашатырный. Понятно зачем – кто такую гадость возьмет в рот. Несколько дней Гучков ходил хмурый, в курилке не показывался.

– Глядите, – заметил кто-то, – Вася снова гуляет!

И правда: гуляет. Установили за ним слежку, обнаружили – что-то полезное в жизни из школьных уроков физики Вася усвоил надежно: из колбы спирт выливался на блюдце, которое помещалось между оконными рамами под лучи солнца.

Что испаряется раньше, у чего удельный вес легче, так? Так. Дальше рассказывать?

Первой жертвой «нашатырного» новшества оказался не кто иной, как ты.

Итак: в конце длинного коридора, замечаешь ты, лаборантка Шурочка, в её руке поблескивает вместительная колба, наполненная на две трети – разумеется, спиртом. Ты с безразличным видом направляешься ей навстречу, Шурочка приближается, поравнявшись с ней, ты заговорщицки подмигиваешь:

– Дай хоть нюхнуть!

– Нюхни, не жалко, – Шурочка, обычно неподкупная и непреклонная, протягивает колбу, приподняв пробку, и наблюдает, как ты, склонившись над колбой и вдохнув полной грудью, с остановившимся дыханием и вытаращенными глазами, пытаешься ей сказать что-то… Ты ей всё скажешь, но только потом, подкараулив момент, когда никого рядом не будет.

Были на твоей памяти в «Красном пролетарии» и почище истории – куда там Гучкову с его блюдцем! Миллионы валютных рублей, а значит, настоящих долларов, под хвост коту отправлялись: купили у западных немцев автомат, выдающий негативы – прямо с цветных картинок, тех же самых портретов, например, – и становится ненужен Вася с его фотоаппаратом, как и не нужны ретушеры. Человек может подвести, хорошо, если случайно, а если – нет?! Политика… Автомату – все равно, что или кого копировать, он не подведет. А начальству – не все равно, ему отвечать в случае чего.

Ты был в группе, назначенной для его освоения. Год бились – нет качества! Нет – и всё, не хочет автомат копировать портреты вождей. Пригласили специалиста из Германии: они изготовили автомат – вот пусть сами теперь разбираются! Разобрались, конечно: для текстильной промышленности – лучше аппарата не придумаешь, объясняет эксперт, а для издательства – вряд ли… И списали машину с баланса. Куда, кому она попала потом и попала ли вообще – тебе это осталось неизвестным. Хотя что-то из обретенного тогда опыта тебе сгодилось позже – в дипломной работе.

* * *

Институт патентной информации.

– Каган, начальник производства: ротапринты, допотопные копировальные аппараты, машинистки, корректоры, ну и тому подобное. Кто не знает…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10