Вадим выбрал второе.
Даже полный магазин выпущенных наудачу пистолетных пуль врага вряд ли остановит. Двух-трех убьешь, столько же ранишь, остальные рассеются, залягут. А если имеют, из чего ответить, тут тебе и конец. Причем зряшный. Тарханов с Розенцвейгом за несколько секунд вряд ли смогут от сна воспрянуть, в обстановке сориентироваться, позицию занять и конкретно его от неведомого врага прицельной стрельбой отсечь. Нет уж, парень, сам себе ты предоставлен, делай что можешь, а там…
Меж тем темная вражеская масса приближалась быстрее, чем хотелось Ляхову.
Хорошо хоть, никаких моральных и тактических сомнений Вадим не испытывал. Сразу стрелять, мол, в неизвестно зачем здесь гуляющие личности или сначала предложить поговорить, уточнить позиции. Жизнь научила этакому нравственному релятивизму.
Грубо говоря – у каждого свои проблемы. По мне – хорошие люди по ночам толпами к другим хорошим людям не подкрадываются. Нужно вам от меня что-то – высылайте парламентеров, излагайте вопросы или претензии. Тем более что нормального биоценоза, включая разумных обитателей, этот мир не предполагал по определению. А вот предупреждение о присутствии в нем нешуточной, пусть и неназванной, опасности имелось.
Спиной Вадим чувствовал, что до «Тайги» оставалось метров десять. До хрустящей травой и щебенкой толпы, которая начинала приобретать оформленные очертания, – ненамного больше. И никаких признаков, что эта масса, распространяющая вокруг себя ощутимую ауру угрозы, разумна.
Ляхов, будучи медиком, значит, в какой-то степени и биологом, да еще, как известно читателю, обладая некоторыми, не вполне проясненными паранормальными способностями, воспринял выходящими за пределы обычных пяти чувств рецепторами, что на него надвигается нечто вроде колонии микроорганизмов, или амеб, но никак не группа отдельных разумных особей.
За стеной мрака шевелилось нечто, слитое воедино бессмысленным, однако крайне агрессивным влечением. Даже поток огненных муравьев из южноамериканской сельвы ощущался бы как-то иначе. Понятнее, если угодно.
Вот Вадим уже коснулся спиной острых гребней гусеничных траков. Но надо ведь еще успеть повернуться, подпрыгнуть, нащупать руками десантные скобы и край башенного люка, скользнуть в него ногами вниз. И ухитриться в темноте не ткнуться копчиком в казенник пулемета или любую торчащую железяку. Только после этого…
Нет, не успеть!
А умирать не хотелось, хотя накатывающаяся на Ляхова волна холодного ужаса путала мысли и деформировала волю гораздо сильнее, чем когда-то толпа федаинов на перевале. Неудержимо тянуло сдаться, забыть себя, распластаться на земле, и черт с ним со всем, что случится дальше. Примерно так не слишком опытный, а главное – слабохарактерный водитель в острой ситуации бросает руль и закрывает голову руками, когда вывернуться еще свободно можно. И даже с запасом.
Характера Вадиму было не занимать, и бойцовские рефлексы тоже действовали, отчего единственно, наверное, верное решение пришло помимо разума.
Рывком взлетая на башню, из просторного кармана на правом бедре он одновременно выхватил круглую гранату в металлокерамической рубашке, насеченной на сотню убойных ромбиков, зубами выдернул чеку. Слава богу, взрыватель был заранее установлен не на время, а на удар. Швырнул, замахом из-под плеча, целясь как раз в границу просто темноты, и темноты абсолютной. И тут же следом – вторую, чтобы – наверняка. Секунды до взрыва как раз хватило. Он распластался на огороженной низкими броневыми бортиками крыше боевого отделения.
Полыхнуло ослепительным желтым пламенем, ударило волной горячего воздуха, над головой проныли срикошетировавшие от наклонных стальных листов и конуса башни осколки.
А вот положенной реакции со стороны нападающих не донеслось. Ни испуганных криков, ни возгласов боли – ничего. Хотя ударная волна и туча разлетающихся на две сотни метров осколков непременно нанесла бы столько ранений и травм, что глас вопиющих достиг бы не только ушей Вадима, но и самого неба. Но уж в эти психологические тонкости Ляхову вникать было совершенно недосуг. Выиграл момент – и спасибо.
В узкий люк он провалился рекордно быстро, тяжелая крышка захлопнулась на пружинах, не прихватив пальцев и не достав по затылку, что нередко случалось с бойцами даже и в менее острых ситуациях. При свете бледно-синей контрольной лампочки Вадим с лета поймал изогнутые рычаги пулемета и попутно щелкнул тумблером сдвоенного башенного прожектора. Сто тысяч свечей галогенового света невыносимой яркости столбом легли на древнюю палестинскую землю.
Упершись бровями в губчатую резиновую рамку прицела, Ляхов увидел через мгновенно затемнившуюся оптику картинку, одновременно страшную и удивительную. Более всего она походила на посещавшие его время от времени ночные кошмары, связанные с воспоминаниями о сортировочной площадке полкового медицинского пункта – как она выглядит во время тяжелого оборонительного сражения.
Когда раненых подвозят и подвозят, а врачей из штатных четырех в лучшем случае два, и уже фельдшера ставишь к перевязочному столу, хотя у него совсем другие обязанности. А сам – то работаешь по специальности, то мечешься от телефона до въездного шлагбаума, откуда видно полевую дорогу. Смотришь, скрипя зубами и давясь табачным дымом (больше ведь покурить тоже некогда), в безнадежно пустую даль. Бессмысленно материшься на своих санитаров и санинструкторов, поминая попутно начальника медсанбата, зампотыла и зампотеха[9] дивизии, всех на свете шоферов и господа бога в его трех лицах.
А потом, торопясь к перевязочному столу, опять видишь раненых бойцов, стонущих, плачущих и умоляющих о спасении. Жить они хотят, и каждый пытается в те несколько секунд, пока ты пробегаешь мимо, объяснить, почему именно ему это совершенно необходимо. А шоковые молчат, погруженные в себя, но от этого не легче. И рвешь себе душу, понимая, что помочь сможешь едва ли каждому третьему-пятому, а остальные, которые вполне могли выжить, если бы только вовремя подошли машины из медсанбата и госпиталя (а их все нет и нет, и вовремя уже точно не будет), умрут. И, значит, нужно вытягивать только тех, кому можно помочь именно сейчас, а прочих придется оставить умирать просто потому, что ни рук, ни сил, ни жалких собственных ресурсов на них не хватит.
Вот и сейчас, казалось, восстав со своих носилок, на которых Ляхов приказывал отнести их в тень ближайших деревьев, чтобы, получив свою дозу промедола или морфия, они могли отправиться в «страну удачной охоты» без лишних физических и нравственных мучений, не дождавшиеся помощи солдаты шли к нему.
Сотни людей, одетых в рваную, грязную униформу бог знает каких армий, со следами всех мыслимых ранений окружили вход в лощину и начали втягиваться в нее в тяжелом молчании. Многие из них были вооружены разнообразными видами легкого стрелкового оружия – навскидку и не поймешь, какого именно, но разного…
Одни держали его как следует, стволом вперед, прикладом к себе, вроде бы готовые к стрельбе. Другие – ровно наоборот. Кто-то тащил винтовки и автоматы на плечах, как лопаты, иные просто волокли их за ремни по земле, отнюдь не озабоченные общепринятыми правилами эксплуатации и сбережения оружия. Но много было и совсем безоружных.
Короче, Босх и Дали отдыхают.
Удивительным было еще и то, что бьющий в глаза то ли призракам, то ли зомби прожекторный свет не заставлял их даже поморщиться, хотя нормальному человеку способен был на таком расстоянии выжечь глаза.
Трудно сказать, подумал ли Вадим о чем-то рациональном (а возможно ли это вообще за пару секунд?) или двигал им исключительно мистический страх, а скорее всего – те же солдатские рефлексы, но он одновременно на правой рукоятке КПДТ[10] вдавил гашетку электроспуска, а на левой – микрометрического хода башни.
Никому не пожелал бы наблюдать, как работает тяжелый пулемет по сплошной массе людей с дистанции в двадцать метров.
Хорошо отбитая и отточенная коса кладет траву ровненько и бесшумно, а здесь приемник со страшным грохотом втягивал в себя стальную ленту с патронами размером почти в городошную чурку, а через долю секунды тяжелые трассирующие пули разбрасывали по сторонам руки, ноги, головы, прочие фрагменты того, что только что было человеческими телами.
И машина трясется и дергается, и пороховой дым бьет в нос и глаза из казенника.
Вадим не мог и не собирался считать, сколько секунд потребовалось Тарханову, чтобы проснуться, перебросить тело из десантного отсека через спинку водительского сиденья, завести дизель, глянув в триплекс, оценить обстановку и бросить транспортер вперед. Но, наверное, не больше десяти, судя по первой поступившей команде.
– Отставить огонь, «ствол» сожжешь! – едва разобрал Ляхов сквозь рев и грохот надсаженный голос товарища. – Шлемофон надень!
Команда прозвучала вовремя, еще чуть-чуть, и пулемету пришел бы конец. Из приемника торчал жалкий хвостик ленты, патронов на десять. Просто чудо, что «ствол» не потек гораздо раньше. Наверное, изготовлен был из особого жаропрочного металла, а вернее – ленту в коробку прежние владельцы заправили укороченную, из трех звеньев, а то и двух.
Пока Ляхов натягивал шлем и включался в ТПУ[11], Тарханов бросил транспортер вперед, на полном газу и второй передаче. Броневая машина прошла остатки ужасной толпы насквозь и теперь, развернувшись, металась по дороге, сгребала и отбрасывала еще двигающиеся тела в кюветы и на прилегающее плато. Полковник, вряд ли успев толком понять, что именно происходит, словно боевой робот, выполнял одну из заложенных в него программ. «Отражение внезапной атаки больших масс пехоты на огневую позицию».
Люди, романтически настроенные, эрудированные, но не слишком знакомые с сутью дела, считают, что стратегия и тактика – занятия по преимуществу творческие, и побеждают там гении комбинаторики. Ну, как Капабланка[12] в шахматах. На самом же деле чаще выигрывает, условно выражаясь, Ласкер[13]. Тот, кто наизусть подкоркой и спинным мозгом затвердил все партии, ранее сыгранные предшественниками, великими и не слишком. На десять ходов вперед знает, что делать в той или иной позиции, и двигает фигуры автоматически, не тратя мыслей и нервов попусту. И лишь когда настанет нужный момент, включает творческое мышление.
Для чего и заучивают в военных училищах и академиях Боевые Уставы и многотомный труд «Тактика в боевых примерах». Именно наизусть. Чтобы в условиях, когда думать некогда, не тратить время и силы на изобретение велосипеда.
Тарханов виртуозно работал рычагами и педалями, «Тайга» то бросалась вперед, то крутилась на месте, и Ляхову, которого швыряло силами инерции от борта к борту, и только вовремя надетый шлемофон спасал голову от травм, несовместимых с жизнью, казалось, что он слышит громкий хруст и треск костей, сочное чмоканье раздавливаемой плоти и вопли ужаса.
Что, конечно, было иллюзией. Семисотсильный дизель, разделяющий места командира и водителя, ревет так, что и попадание вражеского снаряда в броню можно угадать скорее по сотрясению корпуса, а уж услышать, что творится за бортом, совершенно нереально.
Сзади, через спинку сиденья, в отсек просунулась голова Розенцвейга, который уже совершенно ничего не понимал.
Ляхов пальцем указал ему на командирскую башенку с перископом кругового обзора и на висящую рядом гарнитуру переговорного устройства.
Закончилось все достаточно быстро. Стрелять уже было практически не в кого. Кем бы ни оказались нападавшие, что-то вроде разума или хотя бы инстинкта самосохранения, который даже муху заставляет улетать подальше от мухобойки, у них наличествовало, и та часть «войска», которая не попала под гусеницы и пулеметный огонь, осознав тщету своей акции, рассеялась во мраке за пределами досягаемости прожекторов.
– Н-ну, бля!.. – выдохнул Тарханов, задним ходом возвращая транспортер на исходную позицию. Заглушил дизель, стянул с головы шлем, вытер рукавом мокрое от пота, выбитого нервным напряжением, лицо.
– Н-ну, – повторил он, и хоть не служил на флоте, но выдал загиб, что и не всякий забор выдержит. – Это ж оно что получается? Не сбрехал чечен?
– Выходит, что так, – согласился не менее возбужденный Ляхов. – И страшные они, правду сказал, и что пистолетной пулей их вряд ли возьмешь. Лично я пробовать не стал…
– Он еще говорил – «тоже стреляли». Эти – не стреляли, – память у Тарханова была, похоже, абсолютная. Как и у самого Ляхова.
– Но кто они? – вмешался в разговор Розенцвейг, который успел увидеть в оптику не слишком много, однако для незабываемых впечатлений – достаточно.
– Будем разбираться, – ответил Вадим, понимая, что разбираться придется именно ему. – А вы девчат успокойте, ну и… По обстановке, значит.
– Только далеко от машины не отходи.
– Да уж воздержусь…
Отойти от транспортера дальше досягаемости светового луча не заставила бы его почти никакая сила на свете. Запрыгивая в «Тайгу», Ляхов бросил свое оружие снаружи, и сделано это было по обстановке правильно, но теперь вылезать наружу с голыми руками было неуютно.
Хорошо, в отсеке имелся настоящий штурмкарабин, немецкий «МП-44», под мощный промежуточный патрон, с подствольным гранатометом – оружие самообороны экипажа, а к нему укладка из шести ребристых магазинов и двух десятков осколочных и противотанковых гранат.
…Такого смрада Вадим давненько не ощущал. Запашок, сравнимый с тем, что присутствует при эксгумации солнечным августовским днем недавних братских могил. Не зная об аналогичном, но куда менее масштабном приключении коллеги Максима, Ляхов тоже был поражен фактом так называемого «ураганного гниения» вроде бы обычной человеческой плоти.
Пока еще не догадываясь ни о чем сверхъестественном, Вадим, на уровне мышления обычного человека, вообразил, будто действительно столкнулся с толпой беглецов из концлагеря или каких-то лечившихся в тайном госпитале палестинских или иных террористов. Соратников и соотечественников сержанта Гериева.
Ладно, раненых, битых, получивших плохую или вообще никакую медицинскую помощь. С похожими случаями ему приходилось знакомиться при изучении тридцатитомного «Опыта российской медицины в Мировой и последующих войнах», являвшегося чуть ли не библией для студентов медицинского военфака.
Однако сейчас…
Ладно, не будем фиксировать внимание неподготовленных читателей на неаппетитных деталях. Все равно ничего подобного большинству из вас увидеть не придется. И слава богу.
Процентов семьдесят трупов и их обрывков, через которые приходилось Ляхову переступать, были не сегодняшнего происхождения. То есть не им приведенные в данное состояние. Некоторые выглядели чуть посвежее других, но все равно убиты они были не десять минут назад. А как минимум вчера-позавчера. И ранее. Даже те, по которым прокатились гусеницы транспортера, представляли собой печальное, но не трагическое зрелище.
Нет, о случившемся еще надо думать и думать. Но без надрыва. Мир, куда им довелось попасть, обладал собственными свойствами, иногда неприятными, иногда непереносимыми, однако здесь – объективными.
А значит, чтобы ухитриться выжить, требовалось хоть как-то его понять. Причем Ляхов знал из личной практики и прочитанных книг, что гипотетическая, наскоро построенная модель окружающего мира в целом или отдельных его частях совсем не обязательно должна быть истинной. Совсем нет. Необходимо лишь, чтобы по ряду параметров она позволяла принимать практические решения.
Как, например, совершенно ненаучные представления древних медиков об этиологии и патогенезе большинства известных им болезней отнюдь не мешали добиваться выдающихся успехов в терапии, даже хирургии и ортопедии. Так и сейчас, нужна более-менее адекватная конструкция, позволяющая выработать правильную стратегию поведения в предложенных обстоятельствах.
Что мы имеем в наличии?
Определенное количество субъектов, по всем признакам (соответствующим «обычной», или «исходной», реальности) явно мертвых, но тем не менее сохраняющих подвижность и способность к действиям, в первом приближении выглядящих разумными. Или – направляемых инстинктами, достаточно сложными, чтобы создавать иллюзию целенаправленности и осмысленности.
К тому же указанные «объекты», будучи изначально мертвыми, но активными, в то же время, так сказать, вторично смертны.
Пока что первое и единственное предположение, которое пришло в голову Вадиму, заключалось в том, что в этом мире, представляющем собой способ, научно выражаясь, инобытия материальных, изначально неживых объектов за пределами «естественного» времени, его законы распространяются и на людей. Точнее, на то, во что превращается человек в момент смерти. Когда от него отлетает «душа».
Как атеисту, материалисту и медику, такая постановка вопроса Ляхову казалась странной, но по тем же самым основаниям он не видел причин не верить собственным глазам и прочим органам чувств.
Есть то, что есть.
Покойники «живут» и движутся, но, по не познанным пока законам, при соответствующем механическом воздействии умирают еще раз, и теперь уже окончательно.
Впрочем, последнее утверждение истиной может и не являться. Вполне допустимо, что они опять переходят в следующую фазу. Какого-нибудь «эфирного тела», или как там у знатоков называются иные, чем «способ существования белковых тел», формы жизни.
В полусотне метров за левым плечом Ляхова послышался звук заводимых моторов, загорелись фары обоих грузовиков, сначала бившие в стену, а после разворота осветившие всю прилегающую окрестность куда более слабым, чем танковый прожектор, но зато равномерным светом.
Вадим представлял, что там сейчас происходит, и радовался, что не ему приходится успокаивать перепуганных женщин и изобретать какие-то объяснения вполне невероятных фактов. Пусть уж мужики постарше и попроще, в смысле эмоциональных реакций, занимаются практической психотерапией.
Лично он сознавал в себе некоторую ущербность и слабохарактерность. Ему проще было ходить в бой, чем сообщать глаза в глаза родственникам, что в их случае медицина оказалась бессильна. И от подобных миссий он в меру возможностей уклонялся.
И всегда завидовал находчивости и выдержке других. Был, помнится, у них в полку случай, когда командир саперной роты не справился с миной, установленной на неизвлекаемость. Начштаба, которому довелось сообщать о происшедшем жене старшего лейтенанта, начал беседу философски: «Ну, вы, наверное, знаете, что человеку свойственно ошибаться…»
А уж зрелище стремительно переходящих в иную ипостась трупов мы как-нибудь перетерпим. Тем более что во фляжке еще осталось. И порядочно. Глотка на три душевных.
Послышавшееся в десятке шагов шевеление его в очередной раз насторожило. Удобный для резких ситуаций автомат легко повернулся в сторону звука.
Уже слегка начало светать, но не так еще, чтобы отчетливо видеть окружающее. Подвешенный на левом плечевом ремне аккумуляторный фонарь осветил две человеческие фигуры, прижавшиеся спинами к косому склону, образованному выходами пластин белого камня. Одеты они были в почти новые кителя цвета «фельдграу»[14] и сами выглядели удивительно живыми.
Если не считать нескольких опаленных пулевых пробоин в районе нагрудных карманов кителей. И странно отрешенных лиц. Лиц людей, которым все окружающее не слишком интересно. Бьющий в глаза свет, наставленный ствол автомата…
На погонах того, что справа, Ляхов увидел знаки различия капитана, а у другого – штаб-ефрейтора Армии обороны Израиля.
Если бы вдруг с их стороны проявилась хоть какая агрессивность, Ляхов готов был пресечь ее в корне. Пальцы лежали на спусках и пулевого «ствола», и гранатомета.
Но никаких угрожающих телодвижений уже однажды кем-то расстрелянные незнакомцы не делали. Скорее, они казались основательно контуженными. Возможно, и тем, что здесь творилось совсем недавно. Но дырки на их мундирах никак не могли быть от пулеметных пуль. В противном случае «их бы тут не стояло».
– Эй, вы кто? Откуда здесь? – спросил Вадим слегка подсевшим голосом. – Живые или как? – Вопрос по определению звучал бессмысленно, но в данной обстановке – верно.
Израильский капитан ответил сипло, натужно, покашливая через слово, что неудивительно при характере ранений. И – тоже на русском, пусть и не слишком хорошем.
– Теперь не знаю. Что живой – не думаю. Нас расстреляли сирийцы уже после капитуляции. И не мертвые, тоже нет. Все очень странно, но мы ведь разговариваем, если я не брежу… И вы – русский офицер?
Тут же он начал сбивчиво и торопливо говорить на идише, и хотя Ляхов худо-бедно нахватался бытовой фразеологии, сейчас не понимал почти ничего.
– Подожди, товарищ, сейчас я позову вашего, кто язык знает…
Стараясь не выпускать из поля зрения и прицела странную пару, Ляхов посигналил в сторону машин фонариком и вдобавок крикнул, перекрывая голосом гул автомобильных моторов:
– Розенцвейг, сюда, быстрее!
Бывший майор, а ныне бригадный генерал услышал его сразу. И, не мешкая, тут же и появился, придерживая локтем болтающийся на сильно отпущенном ремне автомат.
– Слушаю вас, Вадим, что случилось?
– Да вот… Не знаю даже. Люди мне попались непонятные. Но – из ваших. Побеседуйте, а то я не врубаюсь…
Розенцвейг смотрел на соотечественников с понятной оторопью.
Ляхов заметил, что ефрейтор уже несколько раз сделал попытку шагнуть вперед, и каждый раз капитан удерживал его за рукав, молча и сохраняя по-прежнему отстраненное выражение лица и глядя куда-то поверх голов его и Розенцвейга.
– Подождите, Львович, я только один вопрос задам, а потом уж вы… – сказал Вадим, потому что какая-то очень важная, как ему показалось, мысль пришла в голову.
– Скажите, капитан, вашему товарищу куда-то очень нужно? Если да, так мы не против. Пусть идет.
– Не надо. Вы не понимаете. Мы еще немного чувствуем себя людьми. И не можем сразу… Но если дадим себе волю… Нет, я не хочу… – капитан почти закричал, но – шепотом. Ляхов не понял ничего, однако опять страшно ему стало. Куда сильнее, чем в любом бою. Страшно было смотреть в лицо мертвого офицера, страшно – вообразить, что он подразумевает, а уж совсем страшно – представить себя на его месте.
– Поговорите с ним, Григорий Львович, я – не могу. Словарного запаса не хватает, – таким деликатным образом он попытался выйти из положения, иного выхода из которого не видел.
Кроме одного – стрелять! Очень легкое решение, кстати, чтобы ликвидировать саму причину своего напряга, а потом – забыть, передернув затвор и вставив новый магазин для следующих подвигов во славу…
Лязгая траками, «Тайга», ведомая Тархановым, приблизилась на самой малой скорости и, словно случайно, вдвинулась углом корпуса как раз между непонятными израильтянами и Ляховым с Розенцвейгом. Так, что наклонный лобовой лист даже чуть ткнул Львовича в бок, заставив его невольно сделать шаг вперед.
И тут же ефрейтор метнулся вперед с такой нечеловеческой энергией, что кожаный ремень, за который его попытался в последний миг удержать капитан, лопнул, словно бумажный.
Вадим, совершенно инстинктивно чувствуя, что выстрелить уже не успевает – «ствол» ушел слишком далеко вверх и в сторону, – шагнул напересечку его броска, махнул автоматом, как дубиной. От плеча, слева направо и вверх, надеясь попасть по шее. Ефрейтор добавил к отчаянному удару Ляхова еще и всю кинетическую энергию своего броска.
Но вместо ожидаемого толчка в ладони, хруста, предсмертного вскрика случилось другое. Будто тело мертвеца оказалось состоящим не из нормальных костей и мышц, а – из глины или мягкого пластилина.
Дико было наблюдать Ляхову, как голова ефрейтора странно легко отлетела в сторону, а тело повалилось на землю, несколько раз вскинулось, подергав ногами, – и замерло.
– Что такое, капитан? – едва удержавшись на ногах, ошарашенный случившимся, вскрикнул Ляхов, но автомат четко перевернул в руке, готовый к выстрелу.
Розенцвейг же вообще застыл, как соляной столп, в который превратилась его соотечественница, жена Лота.
Был бы израильский офицер хоть немного нормальным человеком, он просто подсознательно, увидев гибель товарища, сделал бы малейший защитный или просто выражающий отношение к трагическому происшествию жест. А он – Вадим готов был поклясться – смеялся. Но тоже – странно. Одним ртом.
– Видите – я еще немного себя контролирую. Значит, несмотря ни на что, дух сильнее плоти. Вот этой… – с выражением не то брезгливости, не то суеверного страха, он указал рукой на останки ефрейтора. – Но ближе – не подходите… Не могу ручаться…
– Граница – здесь? – вступил в разговор Розенцвейг, обретший самообладание быстрее, чем можно было ожидать от непривычного к общению со смертью и кровью человека. Он указал пальцем на то место, откуда прыгнул безымянный ефрейтор.
– Примерно… – кивнул капитан.
– Тогда сядьте, пожалуйста, там, где стоите, и – руки за спину, если не трудно, – предложил Розенцвейг. – Так будет лучше, если вдруг и вы с собой не сумеете совладать. И – рассказывайте. Я – ваш соотечественник. А нас так мало, что если вы назовете фамилию и должность, скорее всего, я вас вспомню.
– Я был командиром роты шестого батальона бригады «Катценауген»[15]. Имя – Микаэль Шлиман. Личный номер такой-то. 13 января мы штурмом взяли Эль-Кусейр и замкнули кольцо окружения вокруг последней боеспособной сирийской танковой дивизии. Война была окончена. По радио мы слышали, что арабы уже признали поражение. Но мне не повезло. В переулке гранатометчик поджег мой «Бюссинг», я выскочил, и тут же меня скрутили. Наверное, зная о капитуляции, их солдаты были особенно злы.
Меня допросили, но совершенно формально. Им нечего было спрашивать, а главное – уже незачем. Потом толстый усатый полковник ударил меня по лицу и сказал, что хоть одно удовольствие в жизни он себе еще может позволить. Лично расстрелять еврея, который опять его унизил. Я не понял, чем его унизил именно я. Тут же оказалось, что удовольствие можно удвоить. Рядом со мной поставили штаб-ефрейтора Биглера. И полковник своими руками разрядил в нас полный магазин своего «сент-этьена».[16]
Капитан поморщился.
– Это было очень больно, но совсем не страшно. Пока у вас перед глазами размахивают пистолетом и орут угрозы – все время кажется, что этим и кончится. Тем более что уверен – проигравшему противнику куда выгоднее иметь запас пленников для торга, для обмена… А потом «ствол» поворачивается прямо на тебя и начинает вскидываться вверх при каждом выстреле. Звука выстрела и не слышишь. Боль раздирает грудь, потом – темнота…
Ляхов подумал, что даже в своем нынешнем качестве убитый капитан владеет искусством слова. Очень все конкретно, емко и убедительно.
Не «Смерть Ивана Ильича»[17], конечно, но впечатляет.
– И что дальше? – деликатно спросил Розенцвейг. Ему рассказ капитана тоже показался заслуживающим особого внимания. Впрочем, скорее по профессиональным причинам. И некоторое время он, как кадровый разведчик, расспрашивал Микаэля по известным только ему параметрам. Возможно, соотносил с чем-то, известным только ему. Или – собирал материал на будущее.
Пока Розенцвейг допрашивал, а Ляхов с болезненным интересом слушал, Тарханов, который в принципе знал идиш куда лучше Вадима и мог сам поучаствовать в допросе, проявлял демонстративную незаинтересованность.
У него словно были свои дела. Он вернулся к грузовикам, что-то там делал, потом поочередно выгнал их на дорогу мимо транспортера. Девушкам из кабины выходить запретил, оберегая их ранимую психику. И они его послушались беспрекословно, что вряд ли случилось бы, если б вместо него взялся командовать Ляхов.
Что значит харизма…
Теперь отряд был готов к движению, осталось только закончить разговор с мертвым капитаном и решить, что делать с ним дальше.
– Ничего особенного, – Шлиман снова улыбнулся одними губами. – Я пришел в себя так же, как просыпаются после наркоза. Естественно, подумал, что, как всегда, все обошлось, что сириец стрелял холостыми, поскольку ничего не болело и голова работала нормально.
Я помнил все… Встал. Почти одновременно со мной поднялся с земли и ефрейтор. Мы осмотрелись и не увидели ничего и никого. То есть абсолютная пустыня вокруг, ни одного человека. Мимо безлюдных домов вышли на окраину поселка. Там тоже… только масса подбитой и брошенной техники, нашей и арабской. И тут же пришло ощущение… Я не знаю, как его передать. Вы не поймете. Сон не сон, явь не явь. Но я уже понял, что я не живу. Как раньше понимал, когда сплю, когда нет.
– И?.. – с жадным любопытством спросил Розенцвейг.
– Не расскажешь. Я понимал, что не живу я только там, у вас, а здесь снова… Существую. Вот еще что нужно отметить – голод. Совершенно необычный, но в то же время острый голод…
Шлиман вдруг прервался. Снова огляделся по сторонам с каким-то странным выражением.
– А как вы думаете, зачем я все это вам рассказываю?
– Ну, не знаю, – слегка растерялся Розенцвейг. – Наверное, есть такая потребность, раз вы по-прежнему ощущаете себя человеком…
– Да, – с невыразимой тоской сказал капитан, – именно поэтому. Кроме всего прочего, я ведь офицер запаса, а в мирной жизни – доцент по кафедре биологии Хайфского университета. И еще магистр философии Гейдельбергского. Я умею думать. И думаю уже, наверное, недели две. А вы первые «живые» люди, которых я увидел. Сегодня какое число?
– Понятия не имею, – ответил Розенцвейг. – По моим прикидкам – примерно четырнадцатое – шестнадцатое января 2005 года.
– Странно, – сказал Шлиман, – а я думал – двадцатое – двадцать пятое. Но это не так и важно. Вы сами здесь откуда? Вы же не мертвые, я чувствую.
– А как вы это чувствуете? – вмешался Ляхов. – Я тоже биолог и врач, мне интересно. Я вам сочувствую, но все равно ведь ничего не изменишь. А с научной точки зрения… Оказались вот вдруг коллеги там, где не могли и помыслить встретиться, но ведь размышляли об этом и вы, и я в прошлой жизни.
– Еще бы. Наверное, поэтому я и сохраняю еще некоторое человекоподобие. Вы как думаете, зачем ефрейтор на вас бросился?