Несмотря на только что совершенное, Шестаков чувствовал себя легко и просто. Как будто не только сделал единственно правильное и возможное в данной ситуации, а вообще наконец-то позволил себе стать самим собой.
И план у наркома сложился очень простой и надежный. Используя резерв времени до момента, пока на Лубянке спохватятся да пока поднимут тревогу, легко отмотать на машине километров триста, а потом и укрыться в надежном месте. До прояснения обстановки.
А место такое имелось, и, что самое главное, – искать его там не придет в голову ни одной казенной душе на свете.
Слегка постукивая зубами от волнения, Зоя заканчивала одевать детей. Старший, одиннадцатилетний Вовка, все время спрашивал, куда они едут и почему ночью.
– К дедушке поедем. На машине. Он нас давно ждет, да все времени не было.
– А сейчас появилось?
– Появилось. Отпуск мне дали. Три года не давали, а сейчас дали.
Шестакову было даже интересно, как легко и складно все у него выходит.
А ведь не решись он «на это», и утром скорее всего или через день-другой веселого, доброго, глазастого Вовку и совсем еще маленького, домашнего, даже в детский сад никогда не ходившего семилетнего Генку втолкнули бы в грязный, вонючий «воронок» и повезли, плачущих, ничего не понимающих, зовущих папу и маму, в приемник для сирот и беспризорников. Навсегда…
Нарком скрипнул зубами от злости и от невыносимой жалости к детям.
Сын же продолжал расспрашивать:
– А в школу как же? Каникулы послезавтра кончаются…
– Успеется. Потом нагонишь. Я в школе договорюсь. Да, не забудь, учебники с собой возьми. Все. Будешь заниматься понемногу. К деду ведь интереснее? На лыжах с горы кататься, на санях с лошадкой. Охотиться будем. Согласен?
– Конечно, согласен. А можно я Никитке позвоню? Скажу, что уезжаю?
– Куда звонить, ночь еще. Письмо напишешь…
Наскоро, но плотно перекусили. Шестаков заставил Зою выпить полстакана водки. Успокоится и в машине, глядишь, подремлет. Сам пить не стал, початую бутылку и еще три полных сунул в портфель, наполнил рюкзак банками икры и деликатесных консервов, красными головками сыра, батонами сырокопченой колбасы.
Вот хлеба оказалось маловато, но не беда, в любом сельпо взять можно. Карточек теперь нет.
– Так, – сказал он жене, когда почти все необходимое было сделано. – Сейчас я спущусь к машине, все уложу, а посигналю – выходите. Сразу же. И до гудка – из кухни ни шагу. – Последнее он сказал жене свистящим, зловещим шепотом. Она поняла не все, но кивнула.
По пути к двери Шестаков вырвал телефонный шнур из розетки. И услышал осторожный, какой-то испуганный стук в дверь чулана.
– Ну, в чем дело? – спросил он, приостановившись.
– Так это вот, Григорий Петрович, – услышал он голос монтера, – по нужде бы надо… Как бы…
Нарком подумал, что действительно, сидеть им тут, может, и до обеда придется. И как же?
Позволил понятым по очереди сходить в ватерклозет, потом вместо чулана направил их в ванную комнату.
– Тут повеселее будет. И напиться можно, и наоборот. Но сидеть по-прежнему тихо, пока не выпущу. А то…
В последний момент, повинуясь движению души, Шестаков бросил через порог на кафельный пол старое пальто, толстое, ватное, с облезшим собачьим воротником. Постелив на пол, отлично поспать можно. И уж совсем от щедрот протянул монтеру бутылку водки.
– Выпей, Митрич, за свое и наше здоровье…
Ему показалось, что монтер едва заметно, но сочувственно кивнул. А может, просто голова дернулась от жаждущего движения кадыка.
Нарком задвинул снаружи щеколдочку, а вдобавок подпер дверь тяжеленным, забитым всяким ненужным хламом комодом.
Надел длинный кожаный реглан на меху, из хромовых сапог переобулся в унты, надвинул на брови каракулевую папаху. В боковой карман сунул именной никелированный «ТТ» – подарок от коллектива завода к двадцатилетию Октября.
Прихватил и автомат конвойного вместе с подсумками тяжелых кривых магазинов.
В три приема снес вниз неподъемный багаж.
Черная «эмка» стояла у выходящей во внутренний двор задней двери подъезда. И водитель, как предполагал Шестаков, посапывал носом, подняв воротник и завязав под подбородком шапку.
К утру морозец окреп ощутимо, и хоть внизу было затишно, над крышами, то слабея, то вновь усиливаясь, свистел порывистый ветер.
«Куда же они меня сажать собирались? – совсем не ко времени удивился нарком. – Вчетвером на заднее сиденье не втиснешься. Или к концу обыска другую машину вызвали бы?»
Шофера он будить не стал. Просто придавил, где нужно, сонную артерию и оттащил легкое тело в подвал. Не постеснялся снять с него и хороший нагольный полушубок вместе с ремнем и кирзовой револьверной кобурой.
Жизнь начинается совершенно другая, пренебрегать в ней ничем не стоит. Словно в «Таинственном острове» Жюля Верна, любая мелочь может оказаться решающей. Вроде как стекло от часов или собачий ошейник.
По-прежнему удивляясь собственному хладнокровию, Шестаков уложил в багажник «эмки» чемоданы, пристроил на полу за спинками передних сидений портфели и рюкзак. Оглянулся на окна дома. Все они были темны. А если кто и выглядывает вниз из-за занавески, шума не поднимет ни в каком случае. Не те люди и не то время.
Сел за руль, с первых же оборотов стартера завел еще теплый мотор. Хотел было, как условлено, посигналить, но спохватился.
Слишком много следов оставлено в квартире, слишком много важных моментов упущено.
И опять, и снова мелькнула в голове Шестакова мысль: «А я-то откуда это знаю? Разве я когда-нибудь занимался убийствами и технологией сокрытия следов преступления?»
Но сам же себе он ответил: «Да о чем ты? Сейчас! Рассуждать будешь? Сообразил – и слава Богу! Действуй!»
Бегом вернулся в квартиру, велел жене с детьми спускаться черным ходом во двор и садиться в «эмку» у порога.
– А я сейчас…
Нет, правда, как же это он забыл?
Шестаков нашел в чулане пустой мешок, сгреб в него из ящиков стола, секретера, буфета блокноты, записные и адресные книжки, всякие прочие накопившиеся за многие годы жизни документы, свои и жены, перевязанные ленточками пачки писем от родных и друзей, которые зачем-то хранила Зоя, посрывал со стен фотографии в рамках.
Чтобы чекистам, когда они начнут розыск, не попало в руки ничего, что может навести на след, подставить под удар посторонних людей.
Есть в наркомате его личное дело с фотографией пятилетней давности – и хватит с них.
Напоследок еще и домашнюю аптечку в красивом белом чемоданчике прихватил, выданную в Кремлевской больнице для поддержания драгоценного здоровья наркома и членов его семьи.
И, в очередной раз задержавшись на пороге, вновь обрадовавшись своей предусмотрительности и здравому мышлению, сделал еще нечто. На первый взгляд – абсолютно бессмысленное. Это могло принести пользу в одном случае из тысячи, но уж если что, так уж…
Шестаков, ухитрившись тронуться с первого раза на незнакомой машине, аккуратно выехал со двора, не слишком разгоняясь, поднялся вверх по Чкалова, на Колхозной площади свернул вправо, на Первую Мещанскую. Перед заправочной станцией у Крестовского моста вышел из машины, погуще заляпал номера грязной снеговой кашей.
Разбудил дебелую тетку в засаленном ватнике, доверху заполнил бензобак и найденную в багажнике двадцатилитровую канистру. Заодно купил большую банку моторного масла. На всякий случай. На какой именно, он сам не знал, поскольку в автомобилях разбирался плохо. Но раз мысль такая появилась, решил ее реализовать. Хуже не будет.
После чего переулками выбрался на Ленинградское шоссе, уже за стадионом «Динамо», не встретив по пути ни одной машины. Самое глухое время стояло, между ночью и утром. Только через час выйдут на линию первые такси и автобусы.
По ровному, чуть припорошенному снегом асфальту он на предельной восьмидесятикилометровой скорости погнал машину в сторону Калинина.
Глава 3
Вились в свете фар снеговые змейки, стремительно пересекающие слева направо пустынное шоссе, упруго дергался в руках тугой руль, ровно фырчал мотор, посапывали на заднем сиденье быстро уснувшие в тепле и темноте мальчишки, молча сидела рядом словно бы впавшая в ступор жена.
И вдруг что-то случилось. Шестаков ощутил мгновенный приступ головокружения, в глазах на секунду потемнело. Ему показалось, что он теряет сознание, и инстинктивно сделал единственно возможное в этой ситуации – убрал ногу с педали газа и плавно, чтобы не потерять управления, начал тормозить.
Но тут же все прошло.
Мир вокруг снова стал отчетливым, и одновременно нарком испытал не страх даже, а ледяной ужас. Впервые по-настоящему осознав, что произошло.
Так, наверное, может себя чувствовать человек, совершивший в пьяном угаре страшное преступление, а утром проснувшийся в тюремной камере и разом все вспомнивший.
Он – всего три часа назад большевик, советский человек, орденоносец и член правительства – вдруг превратился в преступника, подлинного контрреволюционера и врага народа.
Он, вместо того чтобы подчиниться постановлению Генерального прокурора, принять как должное избранную органами меру пресечения, а уже потом защищаться, доказывая свою невиновность (а в чем? Обвинения ему пока ведь не предъявляли), оказал сопротивление, мало того – убил сразу пять (пять!) сотрудников службы защиты пролетарской диктатуры и сейчас бежит в неизвестность, рассчитывая непонятно на что.
Только что он был уверенной в своей правоте жертвой ложного доноса или просто естественной в период обострения классовой борьбы ошибки, а теперь – тот самый матерый враг, с которыми партия и ее НКВД во главе с товарищем Ежовым ведут непримиримую борьбу…
И он ведь не собирался этого делать, ему и в голову не могло прийти – убивать ни в чем перед ним не виноватых, исполняющих свой долг сотрудников. Какое-то мгновенное помутнение разума. Аффект?
И как же быть теперь? Развернуть машину и ехать обратно? «Разоружиться перед партией», как принято говорить, предать себя в руки правосудия?
Прощения, конечно, не будет, но по крайней мере еще есть надежда показать, что он не враг… Не закоренелый враг…
Зоя смотрела на него с недоумением.
– Что-то случилось?
Вот тут Шестаков не выдержал и расхохотался нервно. Изумительный вопрос, великолепный.
Да, неужели что-то случилось? Конечно же, нет, что теперь может случиться?
Однако сразу оборвал смех, ответил внешне спокойно:
– Мотор как-то странно гудит. Надо посмотреть. А ты сиди. Спи лучше всего…
Он вышел из машины. Для виду откинул боковую крышку капота. Закурил. Мысли постепенно начали проясняться. И небо на востоке тоже едва заметно засветлело. Не рассвет еще, до рассвета не меньше часа, но намек на него.
Приступ паники прошел. Что сделано, то сделано. Шестаков просто забыл за годы восхождения к вершинам власти, кем является на самом деле. А он ведь действительно с юности был решительным и смелым человеком, умевшим жить своим умом, а не быть добровольным рабом очередного решения ЦК и установок передовицы «Правды».
Слава Богу, что случилась эта вспышка воли и сил. Суждено умереть, так не в вонючем подвале тюрьмы. У него сейчас с собой семь стволов и целая куча патронов. Пусть ежовские прихвостни попробуют его взять. Кровью умоются.
Свобода, впервые после двадцать первого года – полная и абсолютная свобода! Вот если бы не было еще рядом жены и детей…
А главное – не потерять бы снова это чувство раскованности и всемогущества.
Шестаков, вновь обретая душевное равновесие, тронул машину. Прибавил скорости до пределов возможного. Через Калинин лучше проехать затемно. Часы показывали шесть. Даже на «эмке» можно успеть. Трентиньян в «Мужчине и женщине» за полночи тысячу километров пролетел, правда, на «Ягуаре».
Будем предполагать, что в запасе еще четыре полностью безопасных часа. Если… Если не случится что-нибудь непредвиденное. Например – вздумается лубянскому начальству перезвонить своему лейтенанту. Услышат длинные гудки, встревожатся, пошлют на квартиру еще одну группу. Или понятые сумеют выбраться из ванной и поднимут тревогу…
Но даже если и так – пока разберутся в обстановке, доложат кому следует, объявят розыск, передадут команду всем окрестным райотделам и службам госбезопасности искать черную «эмку» с таким-то номером…
Шестаков знал возможности телефонной связи и неповоротливость низовых исполнителей. Сам от этого страдал постоянно. Час или два у него есть даже в самом неблагоприятном случае. Этого должно хватить…
Нарком порылся в портфеле под ногами, одной рукой удерживая руль, нащупал бутылку, протянул жене.
– Открой, глотни. Сил тебе много потребуется. И мне дашь…
Зоя послушно глотнула, и не один раз. Вытерла губы ладонью, подождала, когда выпьет и муж. Вытащила у него из кармана желтую коробку «Дюбека», закурила сама и прикурила папиросу для него.
Шестаков знал, что в театре артистки и покуривают, и выпивают, но при нем раньше Зоя избегала делать это так вот просто и бесцеремонно, почти по-солдатски. Пригубливала за праздничными столами коньяк или шампанское, демонстрируя женскую скромность и чистоту.
Ну что ж, тем лучше, в наступающей жизни жеманность ни к чему, ему нужна решительная и смелая подруга. Если… Если только, узнав правду, она не отвернется от него с гневом и презрением. «Убийца! – выкрикнет. – Фашист! Ненавижу!»
И что тогда делать?
– Так, может быть, ты наконец расскажешь мне, что произошло? – спросила жена спокойным, даже резковатым голосом. – И что будет с нами дальше?
Он коротко, но довольно подробно изложил суть последних событий, опустив, впрочем, все непонятные ему самому детали.
Зоя помолчала, неторопливо и глубоко затягиваясь. Дым, скручиваясь жгутами, улетал в треугольную боковую форточку.
Наконец сказала:
– Вот, значит, как. Спасибо. Приятно хоть перед смертью узнать, что муж у тебя не тряпка под сталинским сапогом, а нормальный мужик…
Слова жены Шестакова поразили. Он и вообразить не мог, что Зоя думает о нем и Великом вожде таким вот образом. Впрочем, что он вообще знал о ней? После короткой поры влюбленности, тринадцать лет назад, жили они, как все. Разговоров на политические темы избегали, да и на обычное, бытовое общение вечно не хватало времени. У него круглосуточная работа с частыми командировками, у нее утренние репетиции и спектакли до полуночи.
Раньше хоть в отпусках да в постели испытывали душевную и телесную близость, а потом и этого не стало. Его, измотанного непосильными нервными нагрузками, почти уже не возбуждало тело жены, которую «вся Москва» считала красавицей и примадонной Вахтанговского театра.
Зоя тоже не пылала страстью. Может, имела любовника на стороне? А то и на самом деле слегка презирала, тщательно это скрывая?
– Таким образом ты меня воспринимала, получается? А не ты ли, кстати, наболтала там, среди своих, чего-нибудь такого, что за мной сегодня приехали?
Зоя зло рассмеялась:
– Хороша же твоя Советская власть, если из-за женской болтовни готова уничтожить своего верного слугу, всю жизнь положившего на ее укрепление. За работу – железка, называемая орденом, за анекдотец – тюрьма. Соразмерно?
– А что, были-таки анекдотцы?
– Может, и были. Много чего было. Мейерхольда за что посадили? А Эрдмана? А всех прочих, хотя бы только из тех, кого я лично знала? Если б только во мне было дело… Какой-нибудь кардинал Ришелье, узнав, что жена его подручного злые шутки про него повторяет, как поступил бы? На гильотину отправил?
Шестаков вспомнил, что Зоя последние годы никаких советских книг не читала, разве что Паустовского и Пришвина, а так только Дюма да Майн Рида с Джеком Лондоном. В дореволюционных приложениях к «Ниве».
– Вот-вот, – догадалась жена, о чем он думает. – А д'Артаньян, если манеры того же Ришелье ему не нравились, что делал?
– Ну-у, ты не сравнивай. Тогда что – загнивающий феодализм, а мы строим…
– Самое передовое в мире общество, глаза б мои на него не глядели… Слава Богу, и тебя допекло! Наконец-то догадался, как мужчина себя в таких случаях вести должен… Только дальше как жить собираешься?
Нарком задумался. Как быть дальше, он знал. Но ему хотелось достойно ответить Зое.
– Что социализм – самое передовое и справедливое в истории общество, мы спорить не будем. Это безусловно. А вот реальная практика его воплощения… Да, перегибы, ошибки, страх перед внешними врагами и внутренней оппозицией… Понятно, но и непростительно.
Скажу о себе. То, что я не виноват ни в чем, ни действиями, ни помыслами, для меня очевидно. И то, что я не совершал ничего, что могло бы дать основания посчитать меня врагом, – тоже. Следовательно, решение арестовать меня – решение преступное.
Не знаю, кем принятое, но явно по причинам, не имеющим отношения к реальной обстановке. Безусловно, вредное для страны. То, что знаю и умею я, любой другой должен будет постигать не один год. А если арестуют еще и моих замов… – Шестаков безнадежно махнул рукой. – Таким образом, враг не я, а…
– Именно так, – согласилась жена.
– Значит, я сегодня ночью находился в состоянии необходимой обороны. Может быть, скоро все изменится, и, сохранив себя, я сделал благо для страны и партии…
Зоя опять рассмеялась:
– Блажен, кто верует. Талдычишь затверженное, как пономарь. Успокаивай себя, если так легче. А я бы тебе посоветовала окончательно избавиться от подобных мыслей и думать впредь только о нас, о нашей семье, о том, как спастись и выжить. Если угодно – мы с тобой против всего мира. На меня можешь положиться…
Поразительно! Богемная, поглощенная только своими ролями и желанием взять все, что возможно, от высокого положения мужа, женщина теперь представлялась в совершенно ином свете.
И ночью в квартире он думал, что она впала в полную прострацию, не видит и не понимает ничего, а оказалось иначе. Все она видела и все запомнила, в том числе – какое оружие у них было дома и куда он его положил.
Зоя как раз нагнулась к стоящему возле ее ног саквояжу и достала оттуда изящный, штучной работы «вальтер» в мягкой кобуре из желтой кожи. С такими точно десятизарядными красавцами немецкие спортсмены взяли все медали по скоростной стрельбе на Олимпиаде 1936 года.
Проверила обойму, передернула затвор и сунула пистолет за отворот шубки.
Он учил ее стрелять на даче именно из этого пистолета, но сейчас его поразило, как непринужденно она с ним обращается. Словно разыгрывает на сцене соответствующий этюд.
Зоя еще повозилась в саквояже, пока не отыскала там плоскую коробочку с полусотней золотистых «целевых» патронов. Опустила ее в карман.
– Вот так. Теперь я тоже буду защищать себя и своих детей до последнего… Куда мы едем? К финской границе?
Ему вдруг подумалось: а что, если Зоя не только популярная актриса и мужняя жена, а иностранная шпионка или член антисоветской террористической организации? Уж больно уверенно и адекватно моменту она себя держит.
«А сам-то ты кто теперь? – спросил Шестаков себя. – Будем считать, что оба мы члены теперь одной организации и едем к третьему…»
Глава 4
…Гриша Шестаков окончил 4-е реальное училище на Васильевском острове в 1914 году, держал экзамены в Кронштадтское морское инженерное училище, но не прошел по конкурсу и через неделю после начала мировой войны поступил на 1-й курс Петербургского Технологического института. Однако мечту стать флотским офицером он не оставил и в 1915 году, когда возникла угроза призыва в армию, подал рапорт о зачислении в юнкера флота, что соответствовало чину вольноопределяющегося первого разряда, но давало возможность после двух лет службы и сдачи не слишком трудных экзаменов быть произведенным в мичманы. А за боевые заслуги – гораздо раньше.
К его счастью, он не успел до февральской катастрофы сменить черные юнкерские погоны на золотые офицерские.
Отвоевав год на эскадренном миноносце «Победитель», юнкер Шестаков, по протекции командира, для удобства подготовки к экзаменам перевелся на линкор «Петропавловск». При условии возвращения на родной корабль после производства.
Вначале потерявшийся после эсминца, где все было понятно, ясно и знакомо, на «острове плавающей стали», каковым являлся гигантский дредноут с тысячью стами человек команды и полусотней офицеров, юнкер достаточно быстро освоился. И даже подружился, если этот термин здесь уместен, со своим непосредственным начальником – флагманским минером бригады старшим лейтенантом[3] Власьевым.
Григорий сразу почувствовал к новому командиру уважение, быстро перешедшее в восхищение. Вот таким офицером он и сам мечтал стать – изящным, остроумным и ироничным, всегда в свежайшем кителе и крахмальных манжетах, не теряющимся перед начальством и шутливо-вежливым с матросами.
Власьев помогал бравому и сообразительному юнкеру с учебниками, беспрепятственно отпускал на берег для занятий в гельсингфорсской библиотеке, делился собственным практическим опытом и обещал замолвить слово перед председателем флотской экзаменационной комиссии, с которым вместе учился в Отдельных офицерских классах.
Он же отсоветовал Григорию немедленно произвестись в прапорщики по адмиралтейству, что позволялось полученным Шестаковым Знаком отличия военного ордена IV степени.[4]
– Зачем вам это, юноша? – покачивая носком белой замшевой туфли, спросил старший лейтенант, потягивая шиттовское пиво из высокого стакана. Юнкер деликатно сидел на краешке командирской койки в тесноватой, чуть больше вагонного купе первого класса, но все равно великолепной, поскольку одноместной, каюте. Прелесть этого может понять только человек, два года подряд не имеющий возможности уединиться даже и в гальюне. – Дадут вам «мокрого прапора» и немедленно кинут командовать рейдовым тральщиком или минзагом из бывшей баржи. Ноль удовольствия и девять шансов из десяти, что больше месяца не проживете. Плюньте, Гриша. Полгода всего перекантуйтесь, а на нашей коробке это нетрудно, и станете нормальным мичманцом. С двумя солдатскими крестами вы уже будете очень комильфо в кают-компании, да и «клюква»[5] вам очистится автоматически. После победы начнутся непременные визиты в Тулон и Скапа-Флоу, значит, еще и иностранные орденочки нам с вами навешают. Да что там, Григорий Петрович, жизнь вас ждет вполне великолепная.
После слов старлейта дальнейшая карьера теперь рисовалась Шестакову прямой и надежной, тем более что действительно представление на крест III степени за участие в набеге на немецкий конвой в Норчепингской бухте было на него уже подписано.
Дураком же, как следует из всего вышеперечисленного, юнкер Шестаков не был, проявив должный героизм и отвагу, достаточные для самоуважения во всей последующей жизни, он не возражал и против комфортного, гарантированного будущего.
В то же время, едва ли не инстинктивно, Григорий продолжал жить в матросском кубрике, отнюдь не согласившись на переселение в кондукторский, исполнял обязанности младшего унтер-офицера по минно-торпедной части.
После эсминца, с еженедельными выходами в море, минными постановками, стычками с немецкими крейсерами, залповой торпедной стрельбой по реальной цели, служба при подводных аппаратах линкора, который вообще ни разу не выдвигался за Ганге-Порккала-Уддскую минно-артиллерийскую позицию, казалась до невозможности пресной.
Зато – настолько же и спокойной. Можно было спать, читать, развлекаться в доступных пределах и не беспокоиться о шансах выжить в очередном походе.
«Едем дас зайне»[6], короче говоря.
Для простоты общения с товарищами Шестаков не носил на погонах двух положенных золотых басончиков и трехцветного канта, отчего многие даже и не подозревали о его «полугосподском» положении. А благодаря грамотности и «пониманию» его записали в «сочувствующие» сильной и многочисленной на «Петропавловске» подпольной большевистской организации.
Не сказать чтобы Шестаков так уж увлекся именно большевистскими идеями, эсеровская программа в чем-то была ему даже ближе, но сыграла роль личность руководителя, умного, степенного и рассудительного гальванерного кондуктора Мельникова. А тот не просто уважал толкового минера, но и имел на него далеко идущие виды. Вот-вот юнкер станет мичманом, а офицеров – членов партии на линкоре пока что не было.
Но тут, неожиданно для самих революционеров, грянул февраль семнадцатого года.
За ним последовали кронштадтская и гельсингфорсская «большая резня», когда одуревшие от воли и четырехлетнего тоскливого безделья на стальных коробках (за всю войну линкоры 1-й бригады ни разу не выходили в море) матросы сотнями расстреливали, кололи штыками, топили в море ни в чем не повинных офицеров и адмиралов. За когда-то полученный наряд вне очереди, за строгость по службе, просто за золотые погоны. Или за понравившийся перстенек на пальце, за именные часы…
Заблаговременно узнав о готовящемся побоище, Шестаков предупредил старшего лейтенанта и больше недели прятал его в отсеке подводных минных аппаратов, пока не схлынула кровавая волна. Только на «Петропавловске» тогда было убито девять офицеров. Еще несколько просто не вернулись из города, и судьба их осталась неизвестной.
А всего за эти дни Балтфлот потерял несколько сотен офицеров и адмиралов, причем, по странному совпадению, наиболее талантливых и авторитетных. Словно бы не стихийный взрыв то был, а тщательно спланированная акция.
После Ледового перехода из Гельсингфорса в Кронштадт, спасшего флот от захвата немцами (за что комфлота Щастный поплатился головой, расстрелянный по приказу Троцкого, а может, и самого Ленина), Шестаков с Власьевым продолжали службу на линкоре. Бывший старший лейтенант, превратившийся в просто военмора, и бывший юнкер, избранный в члены Центробалта, но не пожелавший оставить свою почти матросскую должность.
Карьера гардемарина Ильина, ставшего командующим Каспийским флотом Раскольниковым, или пресловутого Дыбенко его не привлекала. А отправляться в какую-нибудь Конную армию, командиром бронепоезда вроде Железняка он считал тем более глупым. Дослужить свое, пока не кончилась война, а потом возвратиться в институт – так он видел собственное будущее. В новом, Красном флоте служить ему не хотелось. Не тот кураж. Ну а пока, с умом и соответствующим общественным положением, жить на линкоре было можно. И даже неплохо по меркам того времени.
Но отсидеться не удалось. Сначала Шестаков не устоял перед постоянным и жестким давлением и все же вступил в члены РКП, а потом почти незаметно для себя оказался в штабе флота на почти адмиральской должности.
Ну что ж, если верить словам Ленина, который заявил, что они взяли власть всерьез и надолго, надо было как-то устраиваться и при этом режиме. Тем более что заниматься ему по-прежнему приходилось не политикой, а все теми же минами и торпедами.
Так прошли незаметно целых три года, и вдруг грянул Кронштадтский мятеж. Тайно, но люто ненавидевший большевиков Власьев немедленно примкнул к восставшим, на что-то еще надеясь.
Однако – не удалась попытка прозревших на четвертом году революции моряков добиться «власти Советов без коммунистов». Поспешили восставшие, не дождались, когда лед в Маркизовой луже разрыхлится так, что пехоте не пройти, а линкоры, наоборот, смогут дать ход. Тогда судьба Советской власти действительно повисла бы на волоске.
Не зря Ленин признал сквозь зубы, что Кронштадт – это пострашнее Колчака и Врангеля. Естественно, восстали ведь не какие-то недобитые буржуи, а краса и гордость революции – балтийские матросы. И к ним готовы были присоединиться пролетарии питерских заводов.
Увы, не получилось. Не удалось даже уйти на линкорах в некогда родной для флота Гельсингфорс. Победили большевики, по колено в крови ворвались в крепость и уж рассчитались за пережитый ужас. Расстреливали каждого десятого из выстроенных шеренгами мятежников, многих с камнем на шее топили в море, как в известном фильме «Мы из Кронштадта».
Своеобразный фрейдистский комплекс проявился у создателей этого фильма: вынести в заглавие название пресловутого и ненавистного города, а варварский способ казни революционных матросов переадресовать белым. Перекинуть, так сказать, стрелки.
Нельзя сказать, что Шестаков сочувствовал идеям мятежников, однако, по извращенной логике времени, втайне желал им победы. Просто так. По украинской поговорке: «Хай гирше, та инше»[7]. Назло комиссарам.
А на другой день после окончания боев его вдруг вызвали к замнаморсибалту.[8]
От услышанного у Шестакова сразу пересохло во рту. Победа над собственной военно-морской базой реально угрожала превратиться в свою противоположность.
То ли от шального снаряда, то ли от случайного или намеренного поджога загорелся форт Павел, в двух милях от Котлина. А на его складах, кроме нескольких сотен гальваноударных мин заграждения образца 1908 года, хранилась чуть не тысяча тонн тротила в огромных слитках.
Когда до него дойдет огонь, он сначала начнет плавиться, будто стеарин или воск, потом загорится, а потом… Может быть, так и сгорит, пузырясь, дымя и воняя, а возможно, и рванет, если хоть в одном-единственном месте температура достигнет критической точки. Какой именно – никто не знает, слишком от многих факторов она зависит. Качество очистки, наличие примесей, влажность и так далее и так далее… Но если рванет, мало что останется и от города Кронштадта, и от кораблей на большом рейде, да и Петрограду не позавидуешь.
Особенно если сдетонируют склады боеприпасов на фортах Тотлебен и Обручев, в самом Кронштадте, крюйт-камеры линкоров…
– Я не знаю, что там можно сделать, – с тоской в голосе сказал зам, бывший кавторанг с дивизии подводных лодок, – но что-то делать надо. Мины тоже взрываются, но пока по одной – по две. И от минных погребов до склада тротила – две сотни сажен. Вдруг пронесет? Короче, вы минер, а я лишь штурман… Поезжайте, посмотрите. Я предоставляю вам неограниченные полномочия…
Едва сторожевик отвалил от стенки, стала видна темная клякса на фоне лимонного закатного неба. Потом донеслись глухие, словно сквозь вату, удары. Мины, понял Шестаков. Взрывающиеся под тяжелыми сводами крепостных подвалов мины.