Мой отец пожал плечами.
– Ну, для меня это чересчур возвышенно! – сказал он. – Я только могу вас уверить, что ни одни деды с гордостью и восторгом вспоминают свои походы; но также, если вы спросите молодых и даже самых юных, хочется ли им на войну, они с жаром ответят: "Еще бы! Очень хочется".
– Самые юные – конечно. В них не остыл еще воинственный энтузиазм, привитый в школе. Другие же скажут: "я хочу на войну", потому что по общепринятым понятиям настояний мужчина и храбрец не может ответить иначе. Откровенный же ответ: "не хочу" легко может быть приписан трусости.
– Ах, – заметила Лили, слегка вздрагивая, – я ужасно боялась бы во время битвы… Как должно быть страшно, когда пули летают со всех сторон и вам ежеминутно грозит смерть…
– На устах молоденькой девушки это звучит вполне естественно, – отвечал Тиллинг, – но мы должны отрекаться от чувства самосохранения… Солдат должен подавить в себе жалость к другу и врагу во время войны, потому что всякая чувствительность и мягкосердие ставят нам. в вину наравне с трусостью.
– Только на войне, любезный Тиллинг, только на войне, – подхватил мой отец. – В частной жизни, слава Богу, мы не изверги.
– Знаю; это выходит чем-то в роде "отвода глаз". Едва только объявят войну, все ее ужасы принято ставить ни во что. Так иногда дети уговариваются между собою в играх: если я сделаю вот это или то, так это не считается. При игре в войну господствуют такие же невысказываемые соглашения: убийство перестает быть убийством; грабеж – уже не грабеж, а реквизиция; пылающие деревни представляют не пожары, а "взятые позиции". Одним словом, все заповеди Божии, правила катехизиса и нравственности ставятся ни во что, пока продолжается кампания. Но если человек перестает увлекаться игрою, если на минуту забудет условное "не считается" и трезво посмотрит вокруг на ужасные картины бесчеловечной жестокости – перед ним предстанет во всей наготе это невыразимое бедствие, это массовое преступление, и тогда он захочет одного, чтобы уйти от непосильной душевной муки, сложить голову вместе с прочими убитыми.
– В сущности, это правда, – сказала тетя Мари, слушавшая барона с задумчивым видом, – заповеди: не убий, не укради, люби своего ближнего, как самого себя, прощай врагам своим…
– Не считаются – повторил Тиллинг. – А те, чье призвание, казалось бы, состоит в том, чтобы внушать людям правила веры, первые освящают наше оружие и призывают благословение неба на нашу кровавую работу.
– И совершенно справедливо, – заметил мой отец. – В Библии Иегова называется Богом сражений, Господом воинств… Он сам повелевает обнажить меч, он сам…
– Мы приписываем воле Божией все, чего нам хочется достигнуть самим, – перебил Тиллинг. – Как будто Господь может отменять на время вечные заветы любви. Все это выходит грубо, непоследовательно и ребячески наивно. Затем приписывать высшему существу наши страсти, наши стремления! – А теперь, графиня, – прибавил барон, вставая, – позвольте с вами проститься. Извините, пожалуйста, что я невольно поднял такой невеселый спор.
Голова у меня шла кругом; я не понимала себя от разнородных ощущений, нахлынувших вдруг, точно бурный прилив. Все только что сказанное Тиллингом еще более возвысило в моих глазах любимого человека… И мне приходилось с ним расстаться, быть может, навсегда! Неужели мы равнодушно распростимся на глазах у посторонних, и затем, все будет кончено?… Нет, это невозможно. Если так выйдет, я готова разрыдаться, едва за ним затворится дверь. Нет, все кроме этого! И я решительно встала.
– Одну минуту, барон Тиллинг, – сказала я… – мне хочется показать вам еще ту фотографию, о которой мы говорили прошлый раз.
Он с удивлением вскинул на меня глаза, потому что между нами никогда не было и речи ни о какой фотографии. Однако Тиллинг последовал за мною в уголок гостиной, где нас не могла слышать остальная компания. Я раскрыла наудачу один из альбомов, лежавших на столе, и барон склонился над ним. Тут я сказала ему вполголоса, вся дрожа от волнения:
– Я не отпущу вас таким образом… Я хочу, я должна с вами переговорить.
– Как хотите, графиня – я слушаю.
– Нет, не теперь. Вы должны прийти ко мне еще раз… завтра, в эти же часы.
Он как будто колебался.
– Я приказываю вам… заклинаю вас памятью вашей матери, которую мы вместе оплакивали…
– О, Марта!…
Мое имя, произнесенное им, заставило меня вздрогнуть в приливе счастья.
– Итак, завтра, – повторила я, заглядывая ему в глаза.
– В эти же часы.
Мы поняли один другого. Я вернулась к остальным гостям, а Тиллинг, поцеловав мне руку и раскланявшись с присутствующими, скрылся за дверьми.
– Странный человек, – заметил отец, покачав головою. – Все, что он тут наболтал, едва ли бы встретило одобрение в правительственных сферах.
XII.
На следующей день, я опять дала приказание не принимать никого, кроме барона Тиллинга, как и при первом его визите.
Предстоящий разговор наполнял мое сердце и сладким нетерпением, и боязнью, и некоторым смущением. Я не знала хорошенько, что скажу ему, да и не хотела обдумывать. Если б он спросил: "итак, графиня, что такое намеревались вы мне сообщить? Чего вы от меня желаете?" Не могла же бы я ответить ему откровенно: "Я хотела сообщить вам, что люблю вас, а желаю я… чтоб ты остался". Но, конечно, он не станет допытываться моей тайны в такой сухой форме и мы поймем друг друга без категорических вопросов и ответов. Самое главное заключалось в том, чтоб увидеть его еще раз и, если разлука неизбежна, обменяться с ним, по крайней мере, задушевным словом, проститься, как следует… Но при одной мысли о прощании мои глаза наполнились слезами.
В эту минуту Тиллинг вошел в гостиную.
– Я повинуюсь вашему приказанию, графиня, и… Но что такое с вами?… – прервал он себя. – Вы плачете и теперь?
– Я?… Нет… это дым… камин в соседней комнате… Садитесь. Тиллинг… Я рада, что вы пришли.
– А я счастлив, что вы приказали мне прийти – помните? – именем моей покойной матери… После того, я решил высказать вам все, что лежит у меня на сердце. Я…
– Ну?., что же вы молчите?
– Говорить оказывается для меня гораздо труднее; чем я полагал.
– Но вами было высказано столько доверия ко мне – в ту печальную ночь, которую вы проводили у изголовья умирающей. – Почему же теперь я для вас точно чужая?
– В тот торжественный час я был сам не свой, а когда опомнился, на меня напала моя обычная робость. Я вижу, что преступил в то время свое право и, чтобы не делать того же вперед, избегал встречи с вами.
– Действительно, так: вы, по-видимому, избегаете меня. Но почему это?
– Почему, потому что… потому что обожаю вас.
Я ничего не ответила и отвернулась, чтобы скрыть свое смущение. Тиллинг также умолк.
Наконец, я собралась с духом и прервала молчание:
– А почему вы хотите оставить Вену?
– По той же причине.
– А разве вы не можете изменить своего решения?
– Мог бы, потому что мой перевод еще не состоялся.
– Тогда оставайтесь. Он взял мою руку.
– Марта!
Во второй раз он назвал меня по имени, и эти два слога звучали так обаятельно для меня в его устах… Мне следовало ответить ему что-нибудь такое, что звучало бы и для него так же сладко – тоже два слога, в которые я пложу все чувство, которым полно мое сердце. И вот, подняв глаза на Тиллинга, я вымолвила:
– Фридрих!
В ту же минуту отворилась дверь и в комнату вошел мой отец.
– Ах, ты дома! Алексей сказал, что тебя нет, и я решил подождать твоего возвращенья… Здравствуйте, Тиллинг! После вашего вчерашнего прощанья, я удивлен, видя вас здесь…
– Мой отъезд отменен, ваше превосходительство, и я пришел.
– Сообщить о том моей дочери? Прекрасно. А теперь узнай. Марта, что привело меня к тебе. Мне нужно потолковать с тобой о важных семейных делах.
Тиллинг поднялся.
– В таком случат, может быть, я являюсь помехой?
– Ничего; время терпит.
В душе я отсылала отца с его семейными делами к антиподам. Его приход испортил мне все. Нельзя было явиться более некстати. Тиллингу оставалось только уйти. Но после того, что произошло между нами, его удаление не грозило разлукой: наши мысли, наши сердца были с тех пор неразлучны.
– Когда же я увижу вас. опять? – спросил он тихонько. целуя мне руку на прощанье.
– Завтра, в девять часов утра, я приеду на Пратер верхом, – отвечала я тем же тоном.
Мой отец раскланялся с гостем довольно холодно, и едва за бароном затворились двери, как он набросился на меня с суровой миной:
– Что это значит? Ты не велишь никого принимать, и вдруг я застаю тебя вдвоем с этим господином?
Я вспыхнула от гнева и частью от смущения.
– О каком же семейном деле хотел ты…
– Да вот об этом самом, милостивая государыня. – Я желал удалить твоего курмахера, чтобы высказать тебе свое мнение… Наши семейные интересы сильно пострадают, если ты, графиня Доцки, урожденная Альтгауз, уронишь свою репутацию.
– Дорогой папа, я имею самого верного охранителя своей чести в лице моего сына Рудольфа Доцки; что же касается родительского авторитета графа Альтгауза, то позволь почтительно напомнить тебе, что я, в качестве, самостоятельной женщины и вдовы, не завишу от него более. У меня нет намерения завести интимного друга, как ты, по-видимому, предполагаешь; если же я и думаю вступить во второй брак, то буду руководствоваться в своем выборе только влечением собственного сердца.
– Выйти за Тиллинга? Да ты опомнись! Это было бы преступлением против семьи с твоей стороны. Да для меня было бы легче… впрочем, нет, я не хочу говорить подобных вещей… но скажи мне по правде, ведь ты не собираешься сделать такой глупости.
– А что же можно возразить против этого? Недавно ты сам же предлагал мне на выбор подполковника, капитана и майора. Тиллинг тоже подполковник…
– Вот это-то и есть в нем самое худшее. Будь он статский, ему можно было бы простить его дикие воззрения на войну и задачи военного сословия, но у солдата они граничат с государственной изменой. Ему, конечно, хотелось бы выйти в отставку, чтобы не подвергать себя опасности в походах со всеми их передрягами и мучениями, которые очевидно его пугают. А так как у твоего барона нет состояния, то очень естественно и умно с его стороны искать невесту с приданным. Однако, я молю Бога, чтоб ему досталась другая женщина, а не дочь старого солдата, который участвовал в четырех кампаниях, да и теперь с восторгом пошел бы воевать, – не вдова храброго молодого воина, встретившего славную смерть на поле чести.
Говоря таким образом, отец ходил тревожными шагами по комнате; лицо у него горело, а голос дрожал. Я сама была взволнована. Нападки на любимого мною человека, прикрытые пустыми трескучими фразами, возмущали меня. Однако спорить с отцом было бы вполне бесполезно. Я чувствовала, что как ни защищай Тиллинга против взводимых на него неосновательных обвинений, никакие аргументы не разубедят старика. Если он так превратно истолковывал взгляды барона, значит, они были ему совершенно непонятны. Отец решительно не мог стать на точку зрения Тиллинга, а я была не в состоянии просветить его, доказать ему, что он должен прилагать иной нравственный масштаб, кроме солдатского, – который в глазах генерала Альтгауза был выше всего, – к мнениям, высказанным Фридрихом, в качества, человека и мыслителя. Но пока я выслушивала молча его порицания, подавая отцу повод думать, что он пристыдил меня и заставил отказаться от принятого намерения, – мое сердце еще сильнее стремилось к тому, кого мои близкие не сумели понять и оценить, и во мне окончательно созрела решимость сделаться его женою. К счастью, я была свободна. Неодобрение отца могло только огорчить меня, но не помешать нашему браку. Да я и не огорчалась особенно. Чудное, могучее счастье, открывшееся передо мною четверть часа назад, было слишком живо, чтоб рядом с ним нашлось место мелочной досаде.
XIII.
На следующее утро я проснулась в таком радостном настроена, какое испытывала в детстве в рождественский сочельник, когда ожидала елки, да еще однажды, в день свадьбы с моим Арно: меня волновало то же самое сладкое ожидание, блаженная уверенность, что сегодня мне предстоит большая, ни с чем несравнимая радость, что-то великое и прекрасное. Только вчерашние слова отца огорчили меня немного, однако я постаралась прогнать невеселые мысли.
Не успело пробить девять часов, как я уже вышла из экипажа у поворота на главную аллею Пратера и села на лошадь, поданную мне грумом. Погода была теплая, хотя несколько пасмурная, но тем мягче казался воздух, напоенный благоуханием весны, а солнечный свет был у меня в сердце. Ночью шел дождь, листья ярко зеленели и от влажной почвы поднимался свежий запах чернозема. Едва, я успела проехать каких-нибудь сотню шагов по аллее, как услыхала, за собою топот копыт; кто-то догонял меня бойкой рысью.
– Ах, здравствуй, Марта! Как я рад, что встретил тебя. Это был опять таки наш "неизбежный", наш неизменный кавалер, кузен Конрад. Я, конечно, не имела причины разделять его радости по поводу нашей случайной встречи. Но что делать: Пратер не частный парк, и в хорошую весеннюю погоду главная аллея каждое утро кишит всадниками и амазонками. И как могла я быть до того наивной, чтобы рассчитывать на свиданье без помехи в таком месте? Конрад между тем пустил свою лошадь одинаковым аллюром с моею и, очевидно, вознамерился быть моим верным спутником во время всей прогулки.
– Кузен, ведь ты имеешь во мне хорошую союзницу, не так ли? Тебе известно, что я стараюсь расположить к тебе Лили всеми зависящими от меня средствами?
– Да, благороднейшая из кузин.
– Не дальше, как вчера вечером, я опять превозносила перед нею твои редкие достоинства… потому что ты в самом деле отличный юноша, сговорчивый, деликатный…
– Ну, говори, чего тебе от меня хочется?
– Чтобы ты хлестнул своего коня и поскакал дальше…
Тиллинг был уже вблизи нас. Конрад сначала пристально взглянул на меня, потом на него, кивнул мне с улыбкой головою и помчался прочь, точно спасаясь от преследования.
– Опять этот Альтгауз! – были первые слова барона, когда он сделал поворот и пустил своего коня рядом с моим. В тони его голоса и на лице ярко отражалась ревность. Я ликовала в душе. – Что это, ваш кузен пустился вскачь при виде меня? или его понесла лошадь? – прибавил он.
– И сама отослала его прочь, потому что…
– Графиня Марта, как это странно, что мне пришлось застать вас вдвоем с Альтгаузом! Вы знаете, в свете толкуют, будто бы он влюблен в свою кузину.
– Это правда.
– И добивается ее благосклонности?
– Совершенно верно.
– И не без надежды?
– Не совсем безнадежно…
Тиллинг замолчал. Я смотрела ему в лицо, улыбаясь счастливой улыбкой.
– Ваш взгляд противоречит последним словам, – вымолвил он после некоторой паузы, – потому что ваши глаза как будто говорят мне: "Альтгауз любит меня безнадежно".
– Он даже никак меня не любит. Предметом его ухаживаний служит моя сестра Лили.
– Вы сняли у меня камень с сердца! Ведь это из-за Конрада Альтгауза я хотел покинуть Вену. Я не мог бы остаться хладнокровным свидетелем… это было бы сверх моих сил – видеть, как он…
– Ну, а какие же были у вас другие причины? – перебила я.
– Опасение, что моя страсть усилится, что я не сумею ее скрыть, сделаюсь смешным и несчастным…
– Ну, что ж, вы несчастны сегодня?
– О, Марта!… Со вчерашнего дня я живу в таком хаосе чувств, что едва ли сознаю что-нибудь хорошенько. И все-таки меня волнует страх – как бывает в сладком сне – что я неожиданно пробужусь для горькой действительности. Собственно говоря, моя любовь не имеет будущности… Ну, что могу я вам предложить?… Сегодня вы дарите меня своим благоволением, я вознесен на седьмое небо, а завтра… или, пожалуй, немного позже, вам вздумается лишить меня этого незаслуженного счастья, и вот я ввергнут в бездну отчаянья… Но что со мной? Право, я не узнаю себя: моя речь пересыпана такими гиперболами, а между тем я вовсе не склонен к экзальтации и обыкновенно отличаюсь большою рассудительностью и хладнокровием. Я враг всяких преувеличений. Впрочем, в применении к вам ничто не кажется мне преувеличенным: в вашей власти подарить меня блаженством и сделать глубоко несчастным…
– Ну, теперь поговорим и о
моихсомнениях: принцесса… – О, неужели эта сплетня дошла и до вас? Это все пустяки. Тут ровно ничего не было.
– Вы отрекаетесь; разумеется, это долг каждого порядочного человека.
– Вышеупомянутая особа – ее сердце, как известно, приковано в настоящее время к Бург-театру… надолго ли? оно так легко увлекается в разные стороны! – эта особа не принудила бы к гробовому молчанию даже самого скромного человека; поэтому вы можете поверить мне вдвойне. Кроме того, если бы эти слухи имели основание, зачем было бы мне тогда покидать Вену?
– Ревность не хочет знать выводов разума: зачем бы мне назначать вам свидание, если б я желала встретиться здесь с моим кузеном Альтгаузом?
– Ах, как трудно мне, Марта, спокойно ехать рядом с вами… Я хотел бы упасть к вашим ногам или, по крайней мере, поцеловать вашу руку…
– Дорогой Фридрих, нежно сказала я, – подобные излияния совсем не нужны… И словами можно выразить свою любовь, как коленопреклонением, ласками, как…
– Поцелуем, – добавил он.
При этом слове, у нас по телу как будто пробежала электрическая искра; мы пристально посмотрели друг другу в глаза и поняли, что можно целоваться и взглядами… Он заговорил первый:
– С которых пор?
Я поняла его лаконический вопрос и отвечала:
– С того званого обеда у моего отца, а вы?
– Вы? Это "вы" звучит диссонансом, Марта. Я отвечу только тогда, если вопрос будет формулирован иначе.
– А… а ты?
– Я? С того же вечера, конечно, но моя любовь стала мне ясна лишь у смертного одра моей матери… О, как тосковал я тогда о тебе!
– Да, и мне все стало понятно из твоего письма. А вот ты так не понял значения алой розы, вплетенной между безжизненными белыми цветами; иначе ты не избегал бы меня так тщательно после своего приезда из Берлина. Впрочем, я и теперь не понимаю причины твоей сдержанности, твоего желания уехать отсюда.
– Это очень легко понять. Я никогда не позволял себе надеяться, что ты будешь моею. Только с той минуты, когда ты именем моей покойной матери приказала мне прийти к тебе еще раз, а потом велела оставаться, я понял, что ты не относишься ко мне безучастно, что я могу посвятить тебе свою жизнь.
– Значит, если б я сама не погналась за тобою, как говорится, ты не дал бы себе труда завоевать мою любовь?
– Но у тебя столько женихов; я никогда не решился бы соперничать с такой плеядой.
– Ах, эти люди нейдут в счет! Большинство из них думало только о выгодной женитьбе на богатой вдове…
– Видишь, этими словами определяется, преграда, которая удерживала меня от ухаживания за тобою: ты – богатая вдова, у меня же нет никакого состояния. Лучше умереть от несчастной любви, чем быть заподозренным светом, а, главное, обожаемой женщиной в корыстных видах, в которых ты сейчас обвинила толпу претендентов на свою руку.
– О, ты мой гордец, мой благородный, несравненный! Разве я в состоянии приписать тебе хоть что-нибудь мелочное, низкое…
– Откуда такое доверие? В сущности ты знаешь меня очень мало.
И мы продолжали выспрашивать друг друга в таком же духе. За вопросом: "с которых пор" началась наша любовь, последовали объяснения: "почему?" Мне прежде всего понравилась в нем откровенность его отзывов о войне. То, о чем а думала про себя, что перечувствовала, затаив ото всех свои чувства, было продумано им еще основательнее, перечувствовано еще сильнее, чем мною, а, главное, высказано совершенно без утайки. Я же была уверена, что ни один военный может разделять моих мнений и уж ни в каком случае не станет явно обнаруживать своего отвращения к ужасам войны. Таким образом, я увидела, насколько его личные качества возвышались над интересами его сословия и насколько перерос его ум воззрения современного большинства. Это создало, так сказать, основу моей возвышенной любви к нему. Кроме того, у нас обоих нашлось еще многое, что мы и отвечали друг другу на вопрос: "почему?" Меня пленила и его красивая, благородная наружность, и кроткий голос, в котором однако сказывалась твердость характера; я полюбила его потому, что сам он был таким любящим сыном, потому что…
– Ну, а ты за что полюбил меня? – прервала я перечень его достоинств.
– О, по тысяче и одной причине!
– Послушаем. Сначала приведи мне эту тысячу.
– Полюбил я тебя за великое сердце, за крошечную ножку, за блестящий ум, за кроткую улыбку, за тонкую шутливость, за белую ручку, за женское достоинство, за чудесные…
– Довольно, довольно! Неужели ты дойдешь до тысячи? Нет, скажи уж мне скорее одну последнюю причину.
– Она проще всех, так как совмещает в себе все остальные. Я люблю тебя, Марта, потому что люблю тебя. Вот почему!
XIV.
С Пратера я прямо поехала к своему отцу.
Новость о моей помолвке должна была, разумеется, повлечь за собою неприятные объяснения, но я предпочла не уклоняться от них, а напротив, пойти им навстречу сейчас же, сию минуту, пока находилась еще под свежим впечатлением своего завоеванного счастья. Отец мой, любивший поздно вставать, сидел за завтраком, читая утренние газеты, когда я вошла в его рабочий кабинет. Тетя Мари была тут же и тоже за чтением.
Когда я довольно торопливо вошла в комнату, папа с удивлением поднял глаза от своей "Presse", а тетка положила на стол "Fremdenblatt".
– Марта, так рано? И в амазонке, – что это значит?
Я обняла их обоих и сказала, бросаясь в кресло:
– Это значит, что я сейчас каталась в Пратере, где произошло нечто такое, что я хочу немедленно вам сообщить. Поэтому я даже не поехала домой переодеться…
– Вероятно, что-нибудь действительно важное и безотлагательное? – спросил папа, закуривая сигару. – Рассказывай; нам очень интересно знать.
Критическая минута наступила. Следовало ли мне начать издалека, с различными вступлениями и оговорками? Нет, лучше высказать все сразу с решимостью пловца, бросающегося одним прыжком в воду.
– Я выхожу замуж…
Тетя Мари всплеснула руками; отец нахмурился.
– Надеюсь однако, – начал он, – что твой выбор не…
Но я не дала ему кончить.
– Я выхожу за человека, которого люблю всем сердцем, глубоко уважаю и который, надеюсь, сделает меня вполне счастливой. Мой жених – барон Фридрих фон Тиллинг.
Отец вскочил с места.
– Дождались таки! И это после всего, что я говорил тебе вчера…
Тетя Мари покачала головой.
– Я желала бы для тебя другого мужа, – сказала она. – Тиллинг, во-первых, не партия: у него, говорят, ничего нет; во-вторых, его правила и взгляды кажутся мне…
– Его правила и взгляды сходятся с моими, а искать так называемой "партии" я не намерена… Отец, дорогой отец, не принимай этого в дурную сторону! Не отравляй мне высокого счастья, которым в настоящую минуту переполнено мое сердце. О. мой добрый, любимый, старый папочка!
– Но, дитя мое, – отвечал он, несколько смягчившись, потому что дочерняя ласка всегда имела свойство обезоруживать его, – ведь я хлопочу о твоем же счастье. Разве ты можешь быть счастливой с военным, который не предан своему делу, как следует каждому истинному солдату – душой и телом?
– Тебе не следует вовсе выходить за Тиллинга, – поддакнула отцу и тетя Мари. – Его мнения о военной службе меня, положим, не касаются, но я не могла бы найти счастья в замужестве с человеком, который так непочтительно отзывается о Иегове древней библии.
– Позволь тебе заметить, дорогая тетя, что ведь не ты выходишь замуж за Фридриха Тиллинга.
– Вольному воля, спасенному рай, – заметил со вздохом отец, садясь на прежнее место. – Тиллинг, конечно, выходит в отставку.
– Об этом мы пока еще не говорили. Для меня это, разумеется, было бы приятнее, но я боюсь, что он не согласится.
– Когда я подумаю, что ты отказала в своей руке князю, – вздохнула тетя Мари, – и что теперь, вместо того, чтобы возвыситься, тебе предстоит спуститься по ступеням общественной лестницы.
– Как вам не грех огорчать меня, а вы еще говорите оба, что я вам так дорога! Сегодня – в первый раз после смерти бедного Арно – я приехала к вам сказать, что совершенно счастлива, спешила поделиться с вами своей радостью, а вы, вместо того, чтобы разделить ее, только всячески стараетесь отравить мне счастливые минуты! И какие же аргументы приводятся вами против избранника моего сердца? Тут замешаны и милитаризм, и библия, и социальная лестница!
Полчаса спустя, мне удалось однако немного умиротворить своих стариков. Судя по вчерашней сцене в моей гостиной, я ожидала более энергического отпора со стороны отца. Может быть, если б ему пришлось восставать только против моей склонности, против одного намерения выйти за Тиллинга, старик выказал бы больше настойчивости, но в виду "совершившегося факта" он совершенно спасовал, понимая всю бесполезность дальнейшего сопротивления. Или, пожалуй, его подкупило чувство невыразимого счастья, которое он читал в моих блестевших глазах, улавливал в растроганном тоне моего голоса? Так или иначе, но когда я собралась уходить, отец крепко поцеловал меня в щеку и обещал заехать ко мне в тот же вечер, – повидаться со своим будущим зятем.
Очень жаль, что в красных тетрадках не упомянуто ничего о том, как прошел остаток этого памятного дня. Подробности забылись мною за давностью времени; я знаю только, что то были чудные часы.
К вечернему чаю у меня собрался весь семейный кружок, и я представила Фридриха Тиллинга родным, как своего жениха.
Роза и Лили были в восторге. Конрад Альтгауз крикнул: "Браво, Марта!" – Тебе Лили, следует брать пример со своей старшей сестры". Отец или победил свою прежнюю антипатию к моему возлюбленному, или ему удалось замаскировать ее из любви ко мне; по крайней мере, он держал себя приветливо и не обнаруживал ничем своего недовольства; тетя Мари была растрогана…
– Браки заключаются по воли неба, – сказала она, – суженого конем не объедешь; от своей судьбы не уйдешь. Бог даст, вы будете счастливы, и я стану молить Всевышнего, чтоб он благословил ваш союз.
Моего сына Рудольфа также поспешили представить "будущему папа", и я испытала необыкновенное чувство – такое светлое и возвышенное – когда любимый человек взял на руки моего ненаглядного мальчика и крепко поцеловал его, приговаривая:
– А из тебя, маленький юноша, мы сделаем общими силами цельного человека.
После чаю, мой отец завел речь о выходе Фридриха в отставку.
– Вы, конечно, захотите оставить свою службу, Тиллинг? – спросил он. – Ведь вам так не нравится война, а теперь и тем более…
Фридрих вскинул голову с удивленным видом.
– Бросить службу? Но ведь у меня нет другой карьеры… Для того, чтобы нести военную службу, вовсе не надо любить войну, точно так же…
– Точно так же, как и для пожарного не обязательно любить пожары, – добавил папа. Я заранее знал, что вы скажете, судя по нашему недавнему разговору.
– Я мог бы привести еще много примеров в том же роде. Так, от врача не требуется, чтоб он любил рак или тиф; от судьи, чтоб ему доставляли особенное удовольствие кражи со взломом. Но оставить свое поприще? Да что же вынуждает меня к этому?
– Ну, хоть бы перспектива избавить свою жену от необходимости жить в захолустном гарнизонном городке – вмешалась тетка, – а самое главное: избавить ее от страха за вашу жизнь, если вспыхнет новая война. Положим, этот страх – нелепость: кому назначено дожить до старости, тот везде уцелеет, несмотря ни на какие опасности.
– Конечно, приведенные вами причины вполне основательны и само собою разумеется, что моей первой заботой будет устранять от жены все неприятное. Но жить в гарнизонном городишке все же лучше, чем иметь мужа без определенной профессии, без всяких занятий. Сверх того, мой выход в отставку непременно объяснили бы трусостью и нерадением, а это такой позор, перед которым бледнеют все опасности похода. Мне, право, ни на минуту не приходила в голову мысль бросить военную службу… И вам, надеюсь, Марта? (при посторонних мы говорили на "вы").
– А если б я поставила это непременным условием?
– Этого вы не сделаете. Потому что тогда мне пришлось бы отказаться от величайшего счастья. Вы богаты, у меня же нет ничего, кроме моей военной службы и видов на предстоящее повышение, а этим я не могу пожертвовать. Такой поступок унизил бы мое личное достоинство, пошел бы в разрез с моими понятиями о чести…
– Отлично, отлично, сын мой!… Теперь я примирился с вами. В самом деле, вам было бы грешно и стыдно бросить свою карьеру. Вы теперь уже скоро дослужитесь до чина полковника, а там наверно махнете и в генералы. Потом вас могут назначить комендантом крепости, областным начальником или военным министром. А ведь это тоже дает почетное положение жене.
Я молчала, нисколько не соблазняясь перспективой сделаться комендантшей. Приятнее всего было бы для меня поселиться с любимым человеком в деревенском уединении: однако я внутренне одобрила это решение. Оно избавляло его от позорного подозрения в корыстных расчетах, которое непременно обрушилось бы на моего мужа в случае выхода в отставку. Свет неминуемо обвинил бы его, как сделал это мой отец.
– Да, я вполне примирился с вами, – продолжал старик. – Признаться, я думал, что вы прежде всего рассчитывали… Ну, нечего смотреть на меня так грозно: я полагал, что вам хотелось сделаться частным человеком после женитьбы, а с вашей стороны это было бы ужасно неблагоразумно. Да и по отношению к моей Марте – ведь она все же, как бы там ни было, дочь и вдова солдата… Право, мне кажется, она не могла бы долго любить штафирку.