Мы с Фридрихом поселились на зиму в Вене. Моего мужа прикомандировали к военному министерству, и занятия по новой должности были ему все-таки приятнее казарменной службы. В этом году мои сестры с тетей Мари вздумали провести карнавальный сезон в Праге. Полк Конрада тоже стоял в столице Богемии. Было ли то простою случайностью, или молодежь нарочно устроила так, чтобы находиться поближе друг к другу? Когда я высказала свое предположение моей сестре Лили, та густо покраснела и заметила, пожимая плечами:
– Ведь ты знаешь, что я равнодушна к Конраду.
Мой отец переехал на свою прежнюю квартиру в Герренской улице. Он уговаривал нас поселиться с ним, так как места было достаточно; однако, мы с Фридрихом предпочли жить отдельно и наняли небольшой домик на набережной Франца-Иосифа. Жалованья мужа и денег, получаемых от отца, хватало с избытком на наше скромное хозяйство. Разумеется, о постоянном абонементе в театрах, о придворных балах и вообще о выездах в "свет" мы не могли и помышлять, но нам не стоило никакого труда от них отказаться. Мы даже радовались, что мое разоренье оправдывало нашу уединенную жизнь, которая приходилась по сердцу нам обоим.
Однако, наш дом был постоянно открыт небольшому кружку родных и знакомых. Особенно усердно посещала нас моя старинная приятельница Лори Грисбах – пожалуй, даже усерднее, чем бы я желала. Ее беседы, которые и прежде казались мне слишком пустыми, сделались теперь для меня настоящей мукой, а умственный кругозор этой светской бабочки как будто сделался с годами еще уже. Но Лори была прехорошенькой женщиной, живой и кокетливой. Я понимала, почему она кружит головы мужчинам, да и в обществе графиня Грисбах слыла особой, довольно благосклонно принимавшей поклонение. Мне было немного неприятно, что Фридрих ей нравился. Я нередко замечала, как она бросает ему вскользь выразительные взгляды, очевидно рассчитывая, что они западут в его сердце. Муж Лори, краса Жокей-клуба, усердный посетитель скачек и театральных кулис, так часто изменял ей на глазах у всех, что если б жена отплатила ему тою же монетой, ее не стали бы судить особенно строго. Но чтобы орудием супружеской мести моей приятельницы послужил Фридрих – этого я не могла допустить…
"Неужели во мне шевельнулась ревность?" Я просто сгорела со стыда, поймав себя на таком недостойном чувстве… Нет, ведь я уверена в сердце моего мужа… Ни единую, положительно ни единую женщину в мире он не в состоянии любить, как меня. Ну, да,
любить,это опять иное дело, но увлечься? Разве глубокая, спокойная любовь к одной исключает у мужчины вспышку страсти к другой?
Лори даже и не думала скрывать своего расположения к Фридриху.
"Послушай, Марта, – говорила она, – право, тебе можно позавидовать: у тебя такой прелестный муж". Или: "Советую тебе хорошенько приглядывать за Тиллингом: за ним вероятно гоняются все дамы".
– Я слишком уверена в нем, – отвечала я.
– Не делай себя смешною! Как будто понятая: "верность" и "муж" имеют что-нибудь общее между собою. Вот хоть бы взять к примеру моего Грисбаха…
– Боже мой, пожалуй, на него клевещут! Да опять же, не все мужчины на один покрой…
– Все, решительно все – поверь мне! Ни единый из наших знакомых мужчин… то есть, я хотела сказать: в числе моих поклонников есть и женатые люди – спрашивается, чего они хотят? Уж конечно у них в виду не упражнения в супружеской верности ни с моей, ни с их стороны.
– Они вероятно знают, что ты останешься непреклонной к их мольбам… – заметила я и прибавила, смеясь: – Ну, а Фридрих также принадлежите к этой фаланге?
– Уж этого я не скажу тебе, дурочка. Благодари и за то, что я сознаюсь откровенно в своей симпатии к нему. Теперь от тебя зависит держать ухо востро.
– Я и то не зеваю, Лори; не думай, чтоб маленькие ухищрения твоего кокетства оставались для меня незамеченными. Это, право, не совсем хорошо с твоей стороны.
– Вот что! Ты ревнуешь? Ну, я стану действовать осторожнее на будущее время.
Мы обе рассмеялись, однако, не совсем искренно. Прикидываясь в шутку ревнивой, я в самом деле немного ревновала, да и Лори, прикидываясь заинтересованной Фридрихом, действительно была к нему не совсем равнодушна.
Грисбах не участвовал в шлезвиг-гольштинском походе, и это бесило его. Лори с своей стороны тоже сердилась на "проклятую неудачу".
– Такая славная, великолепная война! Она непременно доставила бы ему повышение, и вдруг его полк остался на месте! – жаловалась моя подруга. – Впрочем, надо надеяться, что уж в ближайшую кампанию…
– Что ты там толкуешь? – перебила я. – Да у нас в виду нет никаких политических осложнений. Или тебе, может быть, говорил кто-нибудь? Из-за чего бы, кажется, возгореться теперь войне?
– Из-за чего? Да я об этом, право, нисколько не беспокоюсь. Войны являются, вот и все тут! Каждые пять-шесть непременно бывает война – уж таков ход истории.
– Но должны же существовать какие-нибудь причины?
– Может быть, только кто их знает? Уж конечно не я и не мой муж. "Из-за чего это опять дерутся наши?" как-то спросила я его в последнюю войну. "А, право, не знаю, да и это мне решительно все равно", – отвечал он, пожимая плечами. "Досадно только, что меня туда не потребовали". О, мой Грисбах – настоящий солдат! В деле войны военному нечего докапываться: "зачем?" да "почему?" Это касается дипломатов. Я никогда не ломала головы над политическими вопросами. Нам, женщинам, уж совсем не к лицу в них соваться, да и что мы поймем в таких премудростях? Когда разразилась гроза, надо молиться…
– Чтобы молния ударила в дом соседа, а не в наш? Это, разумеется, проще всего!
XIII.
"Милостивая государыня!
"Друг или, пожалуй, недруг – все равно – но человек знающий, который не хочет назвать себя, уведомляет вас, что вы обмануты, обмануты самым предательским образом. Ваш святоша-супруг и приятельница, прикидывающаяся невинностью, поднимают на смех вашу добросердечную доверчивость, бедная ослепленная женщина. У меня есть свои причины сорвать маску с них обоих. Не из доброжелательства к вам действую я, отлично понимая, что мои разоблачения скорее огорчат, чем обрадуют вас. Но ведь я вовсе и не принадлежу к числу ваших доброжелателей. Может быть, я – отвергнутый поклонник, замысливши месть… Дело тут не в поводе, а важен самый факт. Если же вы потребуете доказательств, я готов их представить, без них вы не поверите анонимному письму. Предлагаемая записка нечаянно потеряна графинею Гр***".
Это странное послание оказалось, в одно прекрасное утро, в пачке писем и газет, положенных на стол, где мы с Фридрихом собирались завтракать. Муж сидел против меня, распечатывая конверты, адресованные на его имя, пока я читала и десять раз перечитывала письмо от "неизвестного". Приложенная к нему записка была заклеена в особом конверте; на меня напала нерешительность: вскрыть его или нет? Я подняла глаза на Фридриха. Он углубился в чтение утренней газеты, но, верно, почувствовал мой взгляд, потому что обернулся ко мне и ласково спросил:
– Ну, что там такое, Марта? Почему ты смотришь на меня так пристально?
– Я хотела бы знать: любишь ли ты меня по-прежнему?
– Нет, я давно к тебе охладел, – пошутил он, – Впрочем, я никогда не любил тебя особенно сильно.
– Этого я не думаю.
– Однако, что с тобой? Ты побледнела! Дурные вести?…
Я колебалась. Показать ему письмо или нет? Не лучше ли прежде прочесть самой записку, служившую уликой. Она все еще лежала у меня на коленях. Бессвязные мысли осаждали мою голову. Мой Фридрих, жизнь моя, мой друг, мой муж, мой поверенный, любовь моя… неужели ты для меня потерян? Но может ли это быть, он… изменил! Нет, вздор: минутный угар, вспышка чувственности, это еще не измена… Неужели в моем сердце не найдется настолько снисхождения, чтобы простить почти невольную вину, забыть ее и никогда об ней не вспоминать, как будто ничего не случилось?… Но самый факт обмана, лицемерие? Да, наконец, он, пожалуй, действительно охладел ко мне, и хорошенькая, пленительная Лори ему милее, чем я?
– Говори же, Марта! Что ты молчишь?… Покажи мне письмо, так напугавшее тебя.
Он протянул за ним руку.
– На вот, возьми.
Я передала ему листок, оставив у себя нераспечатанную записку.
Фридрих пробежал глазами анонимное послание, вскрикнул от гнева, с проклятием смял письмо и вскочил со стула.
– Какая низость! А где же улика?
– Вот она; я не хотела распечатывать приложенной записки. Скажи одно слово, Фридрих, и она сейчас полетит в огонь. Я
не хочуникаких улик против тебя!
– О, ты, моя единственная!… – Он был уже возле и страстно прижимал меня к себе. – Сокровище мое! Взгляни мне в глаза – неужели ты можешь сомневаться в моей безграничной любви! Довольно ли тебе одного моего слова?
– Да, сказала я и швырнула конвертик в камин.
Но он не попал на тлевшие уголья, а остался лежать у камина. Подскочивший Фридрих торопливо схватил его.
– Нет, нет, этого не надо уничтожать: мне очень любопытно… вот мы посмотрим вместе. Я решительно не помню, чтобы мне приходилось писать твоей подруге что-нибудь мало-мальски намекавшее на любовную интригу между нами… которой никогда не было.
– Но ты нравишься ей, Фридрих… Тебе стоить подать ей малейший повод…
– Ты думаешь?… Поди сюда, рассмотрим этот документа… Действительно: мой почерк! Ах, вот что! Это те самые две строки, которые ты продиктовала мне несколько недель тому назад, когда у тебя была порезана правая рука:
"Дорогая Лори!
"Приходи к нам. Я с нетерпением жду тебя в 5 часов вечера.
Марта (все еще калека)".
– Нашедший записку, очевидно, не понял значения скобок… Это не больше, как забавное недоразумение. Слава Богу, что такая "подавляющая" улика не сгорела; теперь моя невинность доказана. Или ты все еще продолжаешь нас подозревать?
– С той минуты, как ты взглянул мне в глаза, все мои подозрения рассеялись… Знаешь, Фридрих, я была бы ужасно убита твоей изменой, но простила бы тебя… Лори кокетка и прехорошенькая… Скажи, она не делала тебе авансов? Ты качаешь головой… Впрочем, тебе и нельзя поступить иначе. В данном случае, ты имеешь полное право, ты почти обязан даже солгать мне. Мужчине не следует выдавать женщину, все равно, принял ли он или отверг ее благосклонность.
– Так ты простила бы мне увлечение? Значит, ты не ревнива?
– Нет, ревнива, Фридрих, страшно ревнива… Когда я представлю себе, что ты у ног другой женщины и пьешь блаженство с ее уст, а ко мне охладел… утратил всякое пылкое чувство, мне кажется, что я не в силах этого перенести! Впрочем, я не боюсь, чтоб ты меня разлюбил, твое сердце не охладеет ко мне ни при каких обстоятельствах, это я отлично сознаю… наши души слишком срослись между собою, но…
– Понимаю. Однако ты не имеешь повода воображать, что я бы относился к тебе, как муж после серебряной свадьбы. Для этого мы женились еще слишком молодыми. Пока во мне не угас страстный пыл, несмотря на мой сорокалетний возраст, этот огонь будет гореть для тебя. Для твоего Фридриха, ты – единственная женщина в мире. И если б даже я подвергся искушению, то твердо намерен преодолеть его. Счастье, заключающееся в сознании, что ты свято сохранил клятву верности, гордое спокойствие совести, с которым можешь сказать себе, что тесный союз любви ни в каком отношении не осквернен тобою, – всем этим я слишком дорожу, для того чтобы принести такое благо в жертву преходящей вспышке страсти. Кроме того, ты сделала из меня безусловно счастливого человека, милая Марта, и потому я стою выше всего, что называется угаром любви, увлечением, удовольствием. Они не соблазняют меня, как не могут соблазнить обладателя золотых слитков несколько медных монет…
Какую отраду вливали мне в душу его слова! Я положительно была готова благодарить автора безыменного послания за то, что он доставил мне эти сладкие минуты. Каждое слово нашего разговора было занесено мною в дневник. Еще и теперь я могу прочитать эту заметку от 1-го апреля 1865 г. Но как далеко, как далеко то блаженное время!
Фридрих, напротив, был страшно рассержен случившимся. Он клялся разыскать клеветника и разделаться с ним как следует. Однако, эта курьезная тайна была обнаружена мною в тот же день. Но тот, кто затеял глупую шутку, едва ли предвидел, что она приведет нас обоих, т. е. меня и Фридриха, к еще более тесному сближению. После полудня, я отправилась к моей подруге Лори, с целью показать ей письмо и таким образом предупредить эту ветреницу, что у нее есть недоброжелатели, которые напрасно на нее клевещут. Я думала, что мы обе посмеемся над автором письма, попавшим в такой просак.
Но Лори хохотала больше, чем я от нее ожидала.
– Так, значит, ты перепугалась!
– Да, смертельно перепугалась, а все же хотела сжечь приложенную обличительную записку непрочитанной.
– Тогда вся шутка пропала бы даром…
– Какая шутка?
– Да ведь ты уверяла бы себя потом, что я тебя и в самом деле обманываю. Позволь кстати покаяться тебе, что однажды, в минуту шалости – это было после обеда у твоего отца, где я выпила слишком много шампанского – мне пришла в голову глупая идея признаться твоему мужу… одним словом, я, так сказать, поднесла ему на подносе свое сердце…
– Ну, что же он?
– Он вовремя остановил меня, говоря, что любит тебя больше всего на свете, и твердо намерен оставаться верным тебе до гроба. Вот, чтобы ты могла оценить, как следует, такую феноменальную супружескую верность, я и проделала всю эту штуку.
– Да какую штуку? о чем ты толкуешь?
– Но ведь анонимное письмо с приложением послано мною…
– Тобою?… решительно ничего не понимаю!
– Да разве ты не перевернула страницы в приложенной записке?… Вот смотри: тут моя подпись и число –
первое апреля.
XIV.
Ближе, все ближе! Я испытала на себе, что способность сближения любящих сердец безгранична, как например, делимость. При виде крошечной частицы какого-нибудь вещества, кажется, что уж нельзя представить себе ничего менее, а – смотришь – она делится на двое: так и двое сердец: по-видимому, они до того слились в одно, что более тесное сближение между ними немыслимо, но нет: какой-нибудь толчок извне, и еще плотнее, еще ближе сплетаются друг с другом, проникают друг в друга сердечные атомы.
Такое содействие произвела на нас довольно глупая шутка Лори для первого апреля и еще другое обстоятельство, случившееся вскоре после того. Я заболела сильной нервной горячкой и пролежала в постели шесть недель. Это тяжелое время, однако, оставило по себе много счастливых воспоминаний и еще сильнее повлияло на вышеупомянутый процесс прогрессивного слияния двух близких сердец. Привязался ли ко мне Фридрих еще сильнее из страха потерять меня, или его любовь стала еще понятнее мне, когда он ухаживал за мной в продолжение болезни, но только с тех пор я сознавала, что меня любят еще больше, еще сильнее прежнего.
Перспектива умереть конечно представлялась мне ужасной. Во-первых, я жалела жизни, в которой было столько прекрасного, так много счастья, а потом мне было бы слишком тяжело покинуть Фридриха, с которым я охотно дожила бы до старости, и Рудольфа, которого мне хотелось воспитать хорошим человеком. Но и по отношению к мужу мысль о смерти пугала меня; я понимала, как нельзя лучше, какое горе причинит ему потеря любимой жены… Нет, нет, люди счастливые и любимые дорогими им существами не могут не бояться смерти и пренебрегать жизнью. Когда страшный недуг держал меня в своей власти, ежеминутно угрожая мне гибелью, я мысленно сравнивала себя с солдатами на поле сражения, под градом пуль, и ясно представляла себе чувства этих людей, если они любят жизнь и знают, что их смерть приведет в отчаяние близких.
– У солдата есть только одно преимущество перед больным горячкой – сознание исполненного долга, – заметил муж, когда я высказала ему свою мысль. – Но я согласен с тобою: относиться к смерти равнодушно и даже радоваться ей – что нам постоянно предписывают – не в состоянии ни один счастливый человек. Так могли умирать только воины прежнего времени, которые подвергались всевозможным лишениям и которым было нечего терять вне войны, или же те, кто лишь ценою своей жизни мог избавить себя и своих братьев от позора и неволи.
Когда опасность миновала, как наслаждалась я своим выздоровлением, возвратом сил! То был праздник для нас обоих. Это напоминало наше счастье, когда мы свиделись после шлезвиг-гольштинской войны, однако, в ином роде. Там радость наступила внезапно, а здесь понемногу, да к тому же с тех пор мы стали еще ближе друг к другу, и это сближение шло все вперед.
Отец ежедневно навещал меня во время болезни и очень беспокоился обо мне, однако я знала, что он не особенно принял бы к сердцу мою смерть. Младших сестер, Розу и Лили, он любил больше меня, но дороже всех был ему Отто. Я же, после своих двух браков, сделалась отрезанным ломтем от семьи; да кроме того, мое второе замужество и, пожалуй, резкое различие в образе мыслей создали между нами некоторое отчуждение. Когда я совершенно поправилась – это случилось в половине июня – отец собрался в Грумиц и сильно настаивал, чтобы я поехала туда именно с ним, захватив с собою и Рудольфа. Но Фридрих не мог оставить Вены по своим служебным обязанностям, а потому я предпочла поселиться на лето по близости города и наняла себе дачу в Гитцинге, куда муж мог приезжать ежедневно.
Мои сестры – по обыкновению, под надзором тети Мари – отправились в Мариенбад. В последнем письме из Праги Лили писала мне между прочим:
"Должна тебе сознаться, что кузен Конрад становится мне вовсе непротивным. Во время нескольких котильонов я была не прочь ответить ему: "да", если бы он поставил мне соответствующей вопрос. Но кузен не сумел уловить благоприятного момента. Перед самым же нашим отъездом, он хотя и возобновил свое предложение, но тут на меня нашел каприз еще раз отказать ему. Я уж так привыкла издеваться над бедняжкой Конрадом, что едва он только успеет вымолвить свою стереотипную фразу: "А что, Лили, не согласишься ли ты выйти за меня замуж?" как мой язык сам по себе, помимо моей воли, сейчас и сболтнет: "Ни за что на свете". Впрочем, на этот раз я прибавила: "можешь спросить меня об этом еще раз через полгода". Я намерена испытать свое сердце в продолжение лета. Если я стану скучать о Конраде, если меня во сне и наяву будет преследовать мысль о нем – как это делается со мною теперь – наконец, если ни на водах, ни позже, во время охотничьего сезона, ни один мужчина не произведет на меня впечатления, то я уступлю настояниям упрямого кузена".
Вместе с тем, тетя Мари писала мне (у меня случайно сохранилось только это ее письмо):
"Милое дитя мое! Ну, уж помучилась я за эту зиму! Хоть бы Роза и Лили поскорее сделали хорошие партии. Женихов-то у них, положим, много – вероятно, тебе известно, что каждая из твоих сестер в течение карнавального сезона отказала по крайней мере троим претендентам, не считая нашего неунывающего Конрада. Теперь вот опять начнется для меня новое мученье в Мариенбаде. Я с таким удовольствием поехала бы в Грумиц, а между тем мне предстоит продолжать свою неблагодарную и утомительную роль дуэньи двух молоденьких девушек, у которых на уме одни выезды и веселье. Твое выздоровление доставило мне большую радость. Теперь, когда ты вне опасности, я могу сказать, что мы ужасно боялись за тебя. Твой муж писал нам все время такие отчаянные письма: ему казалось каждую минуту, что ты сейчас умрешь. Но, слава Богу, это не было назначено тебе судьбою. Заказанный мною за твое здоровье девять обеден в монастыре урсулинок, вероятно, способствовали твоему спасению. Да сохранит тебя Господь для твоего Руди. Кланяйся от меня милому мальчику и скажи, чтоб он хорошенько учился. Посылаю ему одновременно с этим письмом две книги: "Благочестивое дитя и его ангел-хранитель" – прелестная история, и "Отечественные герои" – собрание военных рассказов для мальчиков. Надо развивать в нем патриотизм как можно раньше. Твоему брату Отто не было еще и пяти лет, как я уже рассказывала ему про Александра Македонского, Цезаря и других великих завоевателей; зато он теперь только и бредит военными подвигами, и из него вышел такой молодец-юноша.
"Я узнала, что ты хочешь провести лето вблизи Вены, вместо того, чтобы поехать в Грумиц. Вот уж это напрасно. Воздух в Грумице был бы тебе гораздо полезнее, чем в пыльном Гитцинге, да и бедный папа станет скучать в одиночестве. Вероятно, тебе не хочется оставить мужа, но, по-моему, и обязанностями к отцу не следовало бы пренебрегать. Тиллинг также мог бы от времени до времени приезжать к вам на денек. Поверь моей житейской опытности: супругам не следует вечно торчать друг у друга на глазах. Я заметила, что те браки счастливее, где муж и жена предоставляют один другому известную свободу. Ну, до свидания однако! Береги свое здоровье, чтоб у тебя опять не сделался рецидив болезни, и обдумай хорошенько мой совет: не езди лучше в Гитцинг. Да хранит небо тебя и твоего Руди – это всегдашняя горячая молитва к Богу твоей любящей тети Мари".
"P. S. У твоего мужа ведь есть родные в Пруссии (к счастью, он не такой задира, как его соотечественники); пусть бы он осведомился, что толкуют теперь в Берлине насчет положения политических дел, которое, как поговаривают, очень сомнительно".
XV.
Только благодаря этому письму тети Мари, я вспомнила о существовании "политических дел", о которых, признаться, и не помышляла после того, как был заключен мир. До и после моей болезни, я по обыкновению много читала газет и еженедельных журналов, обозрений и книг, но передовые статьи в листках пропускались мною без внимания. Вообще, когда меня не пугал вопрос: "быть или не быть войне?" я не находила никакого интереса в этом переливании из пустого в порожнее, оставаясь совершенно равнодушной к внешней и внутренней политике. Только теперь я опомнилась и принялась наверстывать потерянное, чтобы узнать, что у нас творится.
– Скажи, пожалуйста, мой не особенно задорный пруссак, – обратилась я к Фридриху – что такое подразумевает тетя Мари под этим выражением: "сомнительно"? Разве теперь опять возникли какие-нибудь "политические дела"?
– К несчастью, они, как погода, вечно были, есть и будут, при чем в них, как и в погоде, всегда обнаруживается большое непостоянство, предательская изменчивость…
– Ну, так расскажи же мне. Неужели все еще идут толки о герцогствах на берегах Эльбы? Разве с ними не порешили окончательно?
– Более чем когда-нибудь толкуют о них, и это дело нисколько не порешено. Шлезвиг-гольштинцы имеют большую охоту совершение избавиться от пруссаков – от "забияк", как прозвали их теперь. "Лучше принадлежать Дании, чем Пруссии", – повторяют они данный им срединными государствами лозунг. И знаешь ли, как переделана на новый лад песня о стране, "опоясанной морем"?
Шлезвиг и Гольштиния, родные от века,
Выживают от себя пруссаков.
– Ну а что же Аугустенбург? Ведь они его, наконец, получили? О, не говори мне, Фридрих, что они его не получили… Ведь из-за этого единственного законного наследника престола, которого так домогались заполучить на свой трон бедные, угнетенные датчанами, герцогства, и возгорелась несчастная война, едва не стоившая мне твоей жизни.
Твоейжизни, подумай только! Оставь же мне, по крайней мере, утешение, что необходимый для европейского равновесия Аугустенбург утвержден, наконец, в своих правах и царствует над нераздельными герцогствами. На этом слове "нераздельный" я также сильно настаиваю: это старинное историческое право, обеспеченное за Шлезвигом и Гольштинией несколько веков назад, да и происхождение его мне было еще так трудно проследить.
– Плохо приходится твоим историческим притязаниям, моя бедная Марта, – рассмеялся Фридрих, – об Аугустенбурге ничего не слышно, не считая его напоминаний о самом себе в издаваемых им протестах и манифестах.
С тех пор я опять стала следить за "политическими осложнениями" и узнала следующее: несмотря на подписанный протокол, при заключении венского мира, собственно ничего еще не было утверждено и признано. Шлезвиг-гольштинский вопрос перешел всевозможные фазы, но колебался более, чем когда либо. Аугустенбург и Ольденбург поспешили заявить свои права на собрание союза, после отказа Глюксбурга от своей кандидатуры. Провинция Лауэнбург настойчиво добивалась своего присоединения к Пруссии. Никому не было известно, как распорядятся союзники с завоеванными ими провинциями. Каждая же из этих держав подозревала другую в стремлении к захвату.
"Чего, наконец, хочет эта Пруссия?" с неудовольствием твердят и Австрия, и срединные государства и герцогства. Наполеон III советует Пруссии присвоить себе герцогства до северного Шлезвига включительно, где говорят уже на датском языке. Однако, Пруссия пока не думает об этом. Между тем, 22-го февраля 1865 года, ее притязания формулируются окончательно следующим образом: прусские войска остаются в завоеванных землях; последние обязаны предоставить в распоряжение Пруссии все свои военные силы на суше и в море, за исключением некоторого контингента, обязанного служить германскому союзу. Гавань Киля должна быть занята пруссаками. Почта и телеграфы переходят также в их руки, и оба герцогства должны присоединиться к таможенному союзу. Их требования – уж не знаю, почему – сердят нашего министра Менсдорфа-Понидли. А еще того больше, уж окончательно не знаю, почему… вероятно, из зависти, – этого главного рычага в устройстве дел "внешней политики", – сердятся на пруссаков срединные государства. Они настойчиво домогаются, как можно скорее, безотлагательно посадить Аугустенбурга на герцогский трон, утвердить его во всех правах. Но тут вмешивается в дело Австрия и говорит, совершенно игнорируя Аугустенбурга: "занять кильскую гавань я позволяю, но против рекрутирования солдат и матросов восстаю".
Дальше в лес, больше дров. Пруссия заявляет, что она в своих требованиях имеет в виду лишь интересы германского союза, а ничуть не стремится к присвоение герцогств. Под условием исполнения этих требований, Аугустенбург может хоть сейчас вступить на шлезвиг-гольштинский трон; если же эти необходимые и разумные притязания не будут удовлетворены, тогда – повышая голос – Пруссия, пожалуй, будет вынуждена потребовать и большего. Против ее угрожающего голоса немедленно поднимается концерт других насмешливых, злых, науськивающих голосов. В срединных государствах и в Австрии общественное мнение все сильнее восстает против пруссаков, и в особенности против Бисмарка. 27-го июня, срединные государства решаются, наконец, обратиться к великим державам за разъяснениями, однако (ведь всякие разъяснения вовсе не в ходу в дипломатической сфере, где, напротив, все должно оставаться "шито да крыто") великие державы предпочитают переговариваться лишь между собою. Король Вильгельм едет в Гаштейн; император Франц-Иосиф в Ишль. Граф Бломе летает от одного к другому, причем по некоторым пунктам происходят соглашения: оккупация должна быть на половину прусской, на половину австрийской, Лауэнбург – по его собственному желанию – присоединяется к Пруссии. За эту территориальную уступку Австрия получает два с половиной миллиона талеров вознаграждения. Последнее обстоятельство положительно не в состоянии возбудить во мне патриотической радости. Что толку тридцатишести-миллионному населению Австрии в этой ничтожной сумме, если б даже австрийцы и поделили ее между собою? Может ли она заменить мне хотя бы те сотни тысяч гульденов, которые я потеряла при крахе банка "Шмита с сыновьями" вследствие войны? А уж о тех, кто понес более чувствительный потери в лице своих близких, и говорить нечего… Но что меня радует, так это договор, подписанный 14-го августа в Гаштейне. "Договор", – это слово звучит так приятно, обещая упрочение мира. Только позднее я убедилась, что международные договоры большею частью заключаются для того, чтобы посредством их нарушения, когда представится благоприятный случай, вызвать то, что носит название: "casus belli". Тут стоит только, чтобы одно государство обвинило другое в "неуважении" к трактату, и сию же минуту, под видом лицемерной защиты признанных прав, мечи выхватываются из ножен.
Мне, однако этот гаштейнский договор принес успокоение. Раздор как будто улегся. Генерал Габленц – славившийся красотой и круживший все женские головы – был назначен наместником в Голынтинии; Мантейфель – в Шлезвиг.
Но от моего излюбленного, полученного в 1640 году удостоверения, что обе страны вечно останутся "нераздельными", мне пришлось-таки совсем отказаться. Да и любезному моему Аугустенбургу, интересам которого я заставила себя сочувствовать только с великим трудом, сильно не везло. Когда этот принц однажды вздумал явиться в Шлезвиг-Гольштинию и принять радостный манифестант своих верноподданных, Мантейфель заявил ему, что если он в другой раз покажется туда без разрешения, то его немедленно арестуют. Ну, кто не увидит в этом остроумной шутки музы Клио, тот не смыслит ни бельмеса в юмористических "Fliegende BlДtter" самой истории!
XVI.
Несмотря на гаштейнский трактат, дела не налаживались. Испуганная письмом тети Мари и последовавшими затем объяснениями, я опять регулярно прочитывала передовые статьи о политике и всюду разузнавала о господствующих мнениях. Таким образом, мне было не трудно следить за всеми фазами неунимавшегося спора. Что он может привести к войне, этого я не опасалась. Taкие процессуальные вопросы ведь следует решать путем разбирательства, тщательного рассмотрения прав и притязаний каждого, и на основании этого ставить справедливый приговор. Происходящие теперь собрания министров, сеймы союза, переговоры между государственными людьми и дружественными монархами, конечно, устранят недоразумения по этому, в сущности неважному, вопросу – говорила я себе и скорее с любопытством, чем с тревогой, следила за ходом дела, различные перипетии которого старательно записывались мною в красных тетрадках.
1-го октября 1865 года, на франкфуртском собрании депутатов, приняты следующая постановления: 1) Самостоятельность шлезвиг-гольштинского народа остается в прежней силе.