Зотов Анатолий Федорович
Современная западная философия
Зотов Анатолий Федорович Современная западная философия Рецензенты: Институт человека РАН (директор член-корр. РАН, д.ф.н., проф. Б. Г. Юдин), П.П.Гайденко, член-корр. РАН, д.ф.н., проф. (Институт философии РАН) Предлагаемая работа - фундаментальный труд известного ученого и педагога, созданный на основе лекционного курса, много лет читаемого автором на философском факультете МГУ им. М.В. Ломоносова. В нем предпринята историко-философская реконструкция современной западной философии, заканчивающаяся последними годами XX в. Эта работа - не краткое изложение философских трудов, а подготовка к их чтению. Для студентов, аспирантов и преподавателей вузов, для всех, кто интересуется историей философии. ОГЛАВЛЕНИЕ Вместо введения........................... 8 XIX ВЕК: СТАНОВЛЕНИЕ СОВРЕМЕННОЙ ФИЛОСОФИИ......... 14 А.Шопенгауэр (1788-1850) - провозвестник новой философской парадигмы...................... 29 "Коренной переворот в философии" и его главные участники....... 35 Кьеркегор............................ 37 Младогегельянцы......................... 41 Маркс и марксизм: философия принимает новый облик.......... 45 Позитивизм - философская парадигма индустриального общества. "Первый позитивизм"............ 50 Опост Конт............................ 52 Джон Стюарт Милль........................ 59 Герберт Спенсер.......................... 64 Естественно-научный материализм XIX века............... 70 Эмпириокритицизм ("второй позитивизм"): теория познания в роли научной философии........... 85 Эмпириокритическая концепция жизни................ 92 Онтология эмпириокритицизма: мир как совокупность "комплексов ощущений"...................... 99 Место эмпириокритицизма в истории западной философии........ 103 Прагматизм - американский синтез европейских философских идей .... 105 Чарльз Пирс........................... 108 Вильям Джемс.......................... 113 Джон Дьюи............................ 117 Прагматистская концепция истины.................. 120 Неокантианство: редукция философии к методологии........... 125 Способы образования научных понятий. "Науки о природе" и "науки о духе"......................... 133 В.Дильтей (1833-1911): философские и методологические основания истории как науки........... 146 "Критика исторического разума": предмет и метод истории........ 149 ЗАПАДНАЯ ФИЛОСОФИЯ В XX ВЕКЕ................. 162 Новая идея истины......................... 166 Новое понятие реальности....................... 174 Специфика британской философии.................. 180 Кризис европейской цивилизации как философская проблема....... 183 Ф.Ницше и конец "обосновывающего разума". Новая философская парадигма................. 187 "Философия жизни" во Франции: А.Бергсон............... 195 Неопозитивизм............................ 205 Становление логического позитивизма................. 210 "Логико-философский трактат" Л.Витгенштейна............. 223 Венский кружок.......................... 240 Принцип верификации....................... 252 Верификация и "язык науки".................... 261 Идеи "позднего" Витгенштейна................... 275 Психоанализ и его философские контексты............... 291 Первые шаги психоанализа. "Фрейдизм"................ 292 Психоанализ и "научная психология"................. 304 Психоанализ К. Юнга. Учение о "коллективном бессознательном"..... 308 Феноменология Гуссерля....................... 314 Жизнь и деятельность основателя современной феноменологии...... 314 Основные принципы феноменологии Гуссерля и их эволюция....... 332 Начало. Гуссерлева "Философия арифметики" и редукция в роли методологического принципа....... 336 Феноменологическая самокритика и критика психологизма. "Логические исследования"..................... 348 "Поворот 1907 г.". Процесс конституирования и проблематика времени. Феноменологическая редукция как метод и феноменология как фундаментальная онтология........ 359 "Картезианские медитации". Феноменологическая редукция и конституирование предметного мира................. 366 Синтез как изначальная форма познавательной активности........ 373 Проблема "других Я". Интерсубъективность.............. 380 "Кризис европейских наук". Проблема судьбы европейской культуры. "Жизненный мир"............... 385 Философские наследники Гуссерля.................. 405 М.Хайдеггер и его концепция феноменологической онтологии....... 411 Вопрос о бытии.......................... 430 Экзистенциальная аналитика........,............ 438 Время и временность........................ 453 Конечность человеческого бытия................... 462 Онтология историчности. Историчность и временность.......... 466 "Поворот"............................ 482 Экзистенциализм Сартра....................... 486 Феноменологическая онтология.................... 490 Дедукция понятий феноменологической онтологии............ 507 Экзистенциальная трактовка времени................ 520 Трансценденция.......................... 523 Свобода и фактичность. Бытие в ситуациях.............. 560 Место смерти в экзистенциальной онтологии.............. 579 Экзистенциальный психоанализ.................... 596 Заключение............................ 604 Структурализм: западная философия на пути к "постмодерну"....... 607 Первые шаги структурализма. Структурная лингвистика......... 610 Леви-Строс и структурная антропология................ 613 М.Фуко и его "онтология дискурса".................. 639 Ж.Делез и философский облик "постмодерна".............. 675 От "кризиса объективности" к "кризису субъективности"......... 688 Онтология и "логика смысла"....................697 Поиски синтеза: Поль Рикер...................... 742 Вместо заключения..........................779 Автор об авторе...........................780 7 Моей жене, верной спутнице по жизненным тропам, Наталье Михайловне Смирновой посвящаю Вместо введения Тема современной западной философии в курсе истории философии для человека русской культуры представляет немалые, и притом специфические, трудности. Очевидная и лежащая на поверхности трудность - великое многообразие тем, точек зрения, школ, имен и публикаций. При этом последние написаны в самых разных стилях - иногда чуть ли не в духе математического трактата, с использованием особой символики и схем, что требует предварительного знакомства со специальной терминологией; читателю приходится частенько заглядывать в специальные словари, и не только философские. Иногда стиль весьма художественный, но столь "темный" и метафоричный язык, что ему позавидовал бы и сам Гераклит, которого его современники называли "темным", и Гегель, которого "темным" считают многие теперешние студенты и любители серьезного философского чтения. Нередко при чтении подобных трудов возникает впечатление, что автор даже и не стремился к тому, чтобы смысл его произведения доходил до каждого читателя. И впечатление это вовсе не всегда обманчиво, поскольку с точки зрения многих, если не большинства философов, чтение философской литературы - дело скорее элитарное, нежели массовое, а потому предполагает наличие у читателя подлинного интереса и недюжинных интеллектуальных способностей. Есть и трудности, которые на поверхности не лежат: на первый взгляд в тексте все представляется совершенно прозрачным, удивляет только то, что автор пишет о само собой понятных вещах, а его коллеги по "философскому цеху" начинают эти вопросы обсуждать, и эти обсуждения получают широкий общественный резонанс [1]. 1 Весьма наглядным тому примером могут быть классический позитивизм О. Конта и Г. Спенсера, а также естественнонаучный материализм (его часто называли "вульгарным") Бюхнера, Фогта и Молешотта. 8 Однако достаточно обратиться к историко-философскому контексту многих таких сочинений, к культурной ситуации времени, как суть этой странной ситуации становится ясной. Для иллюстрации напомню знаменитую Французскую энциклопедию, великий памятник европейского Просвещения: ведь у современного читателя большинство ее статей вызывает снисходительную улыбку, а то и гомерический хохот. Но если мы поймем, что ее историческое значение не в ее преходящем и устаревающем содержании, а в том, что за этим содержанием стояла программа разрушения традиционных представлений человека феодального общества, что она подготавливала рождение нового европейского общества, то нам станет ясно, что и в науке, и в истории, и в философии можно смотреть, но при этом самого главного не заметить, подобно герою известной басни Крылова, который в музее редкостей не приметил слона. Другая трудность такого же рода проистекает из часто неосознаваемой предпосылки некритичного принятия "азбучного" определения философии как особого рода науки - к примеру, как науки о наиболее общих законах природы, общества и мышления. Если философия - это наука, то, значит, она столь же имперсональна и столь же интернациональна, как и любая наука вообще - например, математика или физика. И если это так, то и философы, точно так же, как ученые-математики или ученые-физики, в конечном счете составляют единое мировое профессиональное сообщество, поскольку предмет их исследований один и тот же; обсуждая свои профессиональные темы, они неплохо понимают друг друга потому, что знают, о чем говорят; а еще потому, что пользуются принятым в этом сообществе научным, профессиональным языком совершенно независимо от того, в какой стране они живут и какой язык - русский, английский, немецкий, французский, или, скажем, суахили - является их родным разговорным языком [1]. 1 Другой вопрос, что, скажем, в результате тех или иных конкретных исторических обстоятельств основой профессионального языка может стать тот или иной из "естественных" языков, "живых", вроде английского или "мертвых", вроде латыни, а потом - в силу других, столь же конкретных обстоятельств, в его состав входят термины и знаки из других языков. Со временем образовалась интернациональная "смесь" знаков и терминов - специальные символы физики и математики заимствовали частично у арабов, частично из древнегреческого, частично из латыни, частично из живых европейских языков; не исключено в принципе, что и другие языки внесут свой вклад в общечеловеческий язык науки - но этот язык так и останется общечеловеческим научным языком, языком профессионалов. В этом плане философия, видимо, ближе к тому, чтобы ее рассматривать как особое образование культуры, специфичное для определенного народа или определенной исторической эпохи, суть которого вов 9 се не в том, чтобы накапливать знания, все полнее и глубже постигая природные и социальные реальности (хотя, конечно, этот момент ей тоже не чужд). В некотором смысле она ближе к литературе или живописи, не говоря уж о религии: подобно тому, как живопись Пикассо не отправила в небытие картины Рафаэля, а романы Л.Н.Толстого - поэмы Гомера, так и философия Витгенштейна не "похоронила" философию Аристотеля. На это можно было бы возразить, что ведь и имена великих ученых прошлого, и их открытия сохранила история; можно сказать, что эти имена и эти открытия тоже имеют непреходящую историческую ценность. Но обретя ценность историческую, сегодня они утратили главное "работающее" знание о действительности, поскольку современное научное знание полнее и точнее научного знания прошлых веков. Современный средний студент физического факультета обладает сведениями о мире гораздо более полными и точными, чем те, что имелись в распоряжении Ньютона. Это значит, что в научных знаниях главное - это их "безличная" составляющая; поэтому мы имеем право говорить о научном прогрессе, и даже о росте знания [1]. Как только мы обращаемся к истории науки, этот фактор заменяется совсем другим. Однако произведения искусства и литературы, созданные в прошлые эпохи, и в их наличном современном бытии обладают культурной и художественной, а не только исторической, не только "музейной" ценностью, и это вряд ли нужно доказывать. 1 В этом смысле слова Ломоносова о "приращении знания" остаются справедливыми, хотя в развитии науки имеют место и научные революции, о чем Ломоносов знать еще не мог. Философские концепции также обладают специфической культурной ценностью, которая не "поглощается" ценностью исторической. Здесь то же "приращение знания", даже если в философии оно и происходит в большей степени, чем в искусстве или литературе, не имеет решающего значения, хотя говорить о прогрессе в сфере философии все-таки можно - хотя бы потому, что здесь существует историческая преемственность знания. Но философия - не только знание, но прежде всего мировоззрение, что включает знание о мире, но к нему не сводится; оно включает также систему ценностей, которая отличает определенный народ. Коль скоро мы признаем легитимным термин "западная философия", то мы уже согласны с точкой зрения, что эта философия составляет часть определенной, все еще особой, отличной от других, культуры. Отсюда как минимум следует, что нам (а мы, если судить по вековым спорам, продолжающимся поныне, все еще не определились, европейцы мы или азиаты, или не то и не другое) будет полезно про 10 следить генетические связи современной "западной" философии с ее непосредственными предшественниками и истоками, с европейской культурной традицией. Тогда мы либо поймем, что напрасно сомневались в своем происхождении из той же традиции, поскольку, несмотря на скулы, мы вовсе не "скифы", и потому нам нет никакой надобности "переводить" содержание ("смыслы") современной "западной" философии в другие "смыслы" - смыслы другой, своей, родной, русской (или, если угодно, российской) культуры; либо поймем другое - мы духовно не принадлежим к современной Европе, и нам предстоит продолжить дело Петра Первого и перейти от "прорубания окон" к "прокладыванию мостов", а там и к ликвидации границ (во всяком случае "невидимых" границ культурного размежевания), пока мы сами, наконец, не почувствуем себя европейцами, и они тоже не признают нас за "своих". Либо, напротив, нам следует прекратить начатую ассимиляцию с Европой, откуда исходит угроза нашему национальному характеру, вернуться к истокам нашей духовности - а потом если и входить в "европейский дом", то так, как входят в мировую цивилизацию японцы - на правах широкой "автономии" (или, может быть, как американские индейцы или эскимосы в американскую культуру? Сегодня кажется, что второе нам удалось бы лучше). В этом оправдание этой главы, и отсюда - ее содержание. * * * * Хотя современная западная философия, естественно, связана с предшествовавшей ей европейской культурой, из недр которой она, так или иначе, возникла, тем не менее она способна произвести впечатление феномена культуры, "не имеющей предков" [1]. Преемственность в развитии стала неявной; ее приходится доказывать, и показана она может быть только в итоге специальной работы по реконструкции процессов ее генезиса. 1 Пожалуй, это обстоятельство составляло важный момент завершающего этапа процесса превращения в целостную мультинациональную европейскую культуру прежней "мозаики" национальных культур Европы, и в немалой степени способствовало превращению философии европейской в "западную" - то есть в наднациональный момент общей культуры одного из трех (может быть, четырех) "миров", которые составляют современную человеческую цивилизацию. Главная (точнее, непосредственная) причина необходимости такой работы по реконструкции генетической связи настоящего с прошлым в том, что на смену очевидной преемственности текстов европейской классической философии с античными, древнегреческими истоками в 11 XIX веке пришла своеобразная "негативная" преемственность: философы начинают новую эпоху философской мысли с ожесточенной критики своих предшественников. Этот период сами "действующие лица" называли то "революцией", то "коренным переворотом в философии", а то и временем "конца философии в прежнем смысле слова". За этим переходным периодом наступает другой, когда в "позитивных" философских разработках почти полностью исчезает даже упоминание великих классических систем и имен их создателей. Отсюда следует вывод, что вопрос о периодизации, применительно к современной философии, есть нечто большее, чем вопрос о хронологическом членении материала, и предполагает решение нетривиальных методологических вопросов. Историко-философская реконструкция здесь - не простое сжатое, без лукавых мудрствований, описание процесса развития философского знания (что неявно предполагает кумулятивистскую модель этого развития, которое предстает как "накопление информации"). Суть задачи состоит в том, чтобы выявить что-то вроде "организмов высшего порядка", которые возникают над уровнем "эмпирических индивидов" культуры (реально живших философов и их трудов); этими "организмами" могут предстать, в простейшем случае, например, философские школы, отличающиеся друг от друга не только "ответом на основной вопрос философии", но и множеством других параметров - стилем мышления, содержанием чуть ли не всех, и прежде всего основных, понятий (начиная с понятия бытия), и даже представлениями о смысле и назначении философии. Такого рода "организмов высшего порядка" немало - во всяком случае, нехитрое и привычное в недавнем прошлом дихотомическое деление философов на два "лагеря", различия внутри которых, по образному выражению В.И.Ленина, не более существенны, чем разница между зеленым и желтым чертом, применительно к современной философии не ведет ни к каким интересным результатам того, кто занимается историей философии. Если вообще имеет смысл говорить о прогрессивном развитии философских знаний (или философских идей), то в Европе оно явно не предстает как "линейное". Существуют очевидные области "бифуркации", когда одна философская школа порождает целое созвездие достаточно отличных друг от друга исследовательских программ. История современной западной философии воистину "драма идей", и попытка рассказать сюжет или представить сценарий этой "драмы" (естественно, при этом отказавшись от заведомо невозможного представить всех ее "персонажей") требует весьма рискованной (и вообще сомнительной, если речь идет об исторической объективности) операции: заняться выявлением тенденций синхронно с изложени 12 ем концепций, придавая первому, во всяком случае, не меньше значения, чем второму. Это предполагает, например, возможность использовать иную терминологию, чем та, которой пользовался в своих сочинениях философ, о концепции которого идет речь. Поэтому труд по истории современной философии (в том числе и предлагаемый вниманию читателей учебник) - это не краткое изложение философских трудов, призванное избавить того, кто философией интересуется, от необходимости читать объемистые "первоисточники", а скорее подготовка к этой работе, неизбежной для всякого, кто хочет если не освоить, то хотя бы понять идеи современной западной философии и тенденции ее развития. И под этим углом зрения неизбежно возникает первый вопрос: с чего нам следует начать? Логично предположить, что для начала следует определить признаки, которые позволили бы говорить о современной философии как особом этапе в развитии западной философской мысли. Итак, с чего же начиналась современная западная философия? XIX век: становление современной философии Сам язык, на котором говорят европейские философы середины XIX века, понуждает датировать начало современной философии с послегегелевского периода. Как по форме, так и по содержанию гегелевская философская система предстает как последняя классическая философская концепция. Все, что появилось непосредственно после нее, в тот исторический период, о котором у нас пойдет речь, выглядит либо как радикальная критика "гегельянщины", после которой эту философскую концепцию остается только отбросить, либо как попытка коренным образом переработать эту философскую конструкцию, "критически преодолеть" ее. В том и другом случае создается впечатление, что философские оппоненты Гегеля как бы "светят отраженным светом" гегелевских идей, если не предстают чем-то вроде "негатива" этой философской системы. Возникает впечатление, что если бы не было Гегеля, предмета их критики, то у них самих не осталось бы предмета для размышлений. Но это впечатление обманчиво, поскольку суть дела не в противоборстве философских идей, а в радикальных изменениях в обществе, в культуре, в мировоззрении, которое выразилось в этом "конфликте поколений" европейских философов. Об этом свидетельствуют "стандартные оппозиции", которые обсуждают все послегегелевские философские школы: метафизика - наука; теория - практика; философия - жизнь: это ведь не что иное, как разметка границы, которая разделила две системы мировоззренческих, культурных и этических ценностей, по одну сторону которой оказались представители нового поколения философов, а по другую - защитники классической философской традиции. Традиционная, классическая философия претендовала на то, чтобы быть именно метафизикой, то есть знанием, более 14 глубоким, чем самые фундаментальные естественнонаучные ("физические", в самом широком смысле этого термина) теории. Она, подобно античным философам, ставила "логику" выше "физики", теоретическую истину - выше практического достижения, философию - выше повседневной жизни. Все это было в какой-то мере свойственно и гегелевской философии, за что она и была подвергнута критике. Впрочем, гегелевская философия уже была "философией перехода". Ее базовый принцип "абсолютного идеализма" был призван если не ликвидировать, то смягчить противостояние полюсов названных оппозиций: "абсолютная идея" не образует у Гегеля особого "царства", застывшего в собственном божественном совершенстве и противостоящего грешному и изменчивому земному миру; она предстает как всеохватывающий диалектический процесс, а всю вселенную, включая человека и его сознание, Гегель трактует как момент процесса саморазвития (самопознания) Абсолюта. Природа предстает как "инобытие" Духа, как преходящий момент развития духовного начала; несовершенное оказывается моментом процесса совершенствования; неполное и включающее ошибки знание моментом познавательного процесса (сама истина у Гегеля есть процесс). Отсюда и внутренние противоречия гегелевской философии (например, системы и метода), на которые непременно указывали ее критики, и свойственное самой этой философии оправдание особого вида противоречий диалектических. В результате гегелевская философия предстает как "ослабленная", потерявшая прежнюю чистоту, совершившая грехопадение классическая метафизика - как "философия компромисса", которую теперь можно было критиковать и "слева" (например, за "излишнюю" приверженность к созиданию универсальных все объясняющих систем), и "справа" (например, за признание относительной истины, что, конечно же, означает не что иное, как несовершенство истины). Немаловажно и то, что гегелевская философия была философией "официальной" - то есть предметом, преподававшимся в университетах страны, которая в политическом отношении оставалась еще полуфеодальной, которая отстала от других стран Европы, значительно продвинувшихся по пути создания индустриального (капиталистического) общества и соответствующих этому обществу демократических институтов. Учебные программы по философии утверждались в Германии государственными чиновниками; для того чтобы занять профессорскую должность, требовалось решение государственной администрации. Понятно, что философы, придерживавшиеся новой ориентации, были "диссидентами", если употребить современное выражение. 15 В плане содержательном гегелевская философия, конечно же, была идеализмом; но в ряде существенных моментов идеализм "абсолютный" выглядел как "перевернутый" (по выражению Маркса, "поставленный на голову") материализм! Гегелевская философия была идеализмом, поскольку ее проблематикой было исследование движения духовного начала, которое лежит в основании мироздания как его сущность, - процесса самопознания Духа. Законы, по которым совершается мыслительный процесс, понятно, есть логические законы; поэтому логические законы в концепции Гегеля обрели статус универсальных законов мироздания как законов бытия, так и законов мышления. Следовательно, философию Гегеля можно назвать панлогизмом - логика здесь предстает как наука о наиболее общих законах бытия и мышления, а природа трактуется как "прикладная логика". Вот относительно этого тезиса, посредством которого Гегель попытался смягчить, "снять" характерную для прежней метафизики оппозицию "духа" и "природы", "философии" и "жизни", и развернулись основные споры. А для того чтобы понять многие существенные моменты в движении мысли критиков Гегеля, будет полезно обратиться к некоторым историческим предпосылкам появления грандиозной и сложной гегелевской панлогистской конструкции. В философии Нового времени последний камень в основание этого здания положил Лейбниц - своим "законом основания" (Nihil fit sine ratione), который был включен им в состав законов логики. Но, поскольку речь здесь может идти как об основаниях логического вывода, так и о причинах тех или иных событий, совершающихся в природе или общественной жизни, получается, что и весь комплекс логических законов (коль скоро в него входит в качестве полноправного члена "закон основания") можно истолковать и как фундаментальные законы всякого бытия. Так метафизика стала панлогизмом. В том, что такое превращение в философии свершилось сравнительно легко, немаловажную роль сыграла идеология Просвещения, со свойственным ей великим доверием к человеческому разуму, особенно в его рафинированной форме - форме теоретической науки, выводы которой основаны на доказательствах, а система доказательств подчиняется законам логики. То, что наука уже перестала быть служанкой теологии и главным предметом науки стало исследование природы, отнюдь не подорвало доверия к логике: теоретическое естествознание, ставшее "математическим" (пример тому - механика Ньютона), - неплохое тому свидетельство. Но при этом важно иметь в виду, что теоретическое естествознание эпохи Просвещения, так же как метафизика, было устремлено к постижению основ мироздания: механика Ньютона была "картиной мира", а механицизм стал мировоззрением. Так получилось, 16 что в одной точке, в признании фундаментальности логических законов, оказались согласны друг с другом и приверженцы метафизики, и ее противники. В теоретическом естествознании доверие к логическому выводу было в эту эпоху куда большим, чем доверие к наблюдению или эксперименту. Отсюда же проистекает и общераспространенное тогда мнение, что "природа любит скрываться", и что именно разум, руководствуясь логикой и собственным внутренним критерием "ясного и отчетливого знания", позволяет раскрыть тайны природы, проникнув за ее внешние покровы. Поэтому критики оснований гегелевской панлогистской конструкции вряд ли могли черпать вдохновение в достижениях тогдашнего естествознания; у него был другой источник. Попробуем его обнаружить. Очевидное разложение прежней философской парадигмы начинается с разделения гегелевской философской школы на право- и левогегельянцев (за которым последовали и более мелкие членения). Примечательно, что сначала спор велся о верном толковании учения Гегеля, но материал, в котором тема эта обсуждалась, выводил далеко за пределы чистой философской теории материалом был тезис Гегеля "Все действительное разумно и все разумное действительно". В принципе, это, конечно же, декларация идеалистической установки, которая означает лишь то, что все, что есть, имеет свое основание в идее, в "Разуме" (или, говоря гегелевским языком, есть либо сама Идея, либо ее Инобытие). Но важнейшим аспектом обсуждения этого тезиса очень скоро стал вопрос: является ли этот тезис философским оправданием всякого (прежде всего, социально-политического) консерватизма, или же в нем следует видеть также (а может быть, и в первую очередь) оправдание перемен ("революции"). Отсюда выросли марксова трактовка гегелевской философии как идеологии классового компромисса и его же стремление превратить ее "рациональное зерно" (то есть то ее содержание, с которым согласен разум революционера) в "революционное учение". В споре, ядром которого сначала были проблемы метафизики, принимали участие Маркс, Энгельс, Фейербах, братья Бауэры, Штирнер и множество других философов и политических деятелей. Не стоит упускать из виду, что споры эти шли в центре Европы накануне и во время буржуазных революций, которые сами были только моментом глубочайших перемен в экономике, науке, культуре, формах жизни, ценностных установках сознания европейского человека. Казалось бы, что тезис о разумности всего сущего противоречит очевидным фактам, и потому его следовало бы отбросить без всякого обсуждения. Но так мог бы рассуждать человек другой эпохи, культура которой признает первостепенно важным именно "фактический" 17 (или, лучше сказать, наличный) состав бытия - то, с чем человек имеет дело в своей повседневной жизни. Однако европейская философская (и связанная с нею научная) традиция, как уже было сказано выше, пренебрегала эмпирической, чувственной очевидностью по сравнению с очевидностью рационального, теоретического рассуждения. И в философии, и в науке - не говоря уж о теологии - очевидность истины не была тождественна истинности эмпирического факта. Когда Гегелю указывают на несоответствие его трактовки исторического процесса очевидным историческим фактам, он отвечает: "Тем хуже для фактов". Заметим, что исторической науки в современном смысле в это время тоже еще не существовало: факты эмпирической истории, "то, что было", мыслителей (а тогдашние люди культуры были, прежде всего, мыслителями) либо просто не интересовали, либо использовались как иллюстрации "метафизики". У Гегеля была именно "философия истории"; этим она отличалась и от античной традиции, которая видела в событиях прошлого набор назидательных примеров, и от взгляда религиозных мыслителей, для которых жизнь "на этом свете" - лишь подготовка к Страшному суду и наступлению вечного царства Божия (поэтому их "хроники" - это прежде всего "жития святых", а все прочее - не более чем фон конкретики для их деяний). Исторический процесс для Гегеля - сфера воплотившейся Логики: он хочет представить "истинную историю", или историческое действие Духа, то есть "царство обоснованного" в жизни людей. По сходной причине французские академики той эпохи не признавали факта существования "небесных камней" - метеоритов. Следуя просвещенческой традиции, такие разные люди, как Беранже, Маркс, Штирнер, именно в идее (религиозной, правовой, наконец, научной) видели важнейшую силу, могущую преобразовать мир. Знаменитый гегелевский тезис о разумности всего действительного не случайно содержится в предисловии к его "Философии права". Не менее примечательно и то, что тезисы, которые относятся к сфере права, Гегель иллюстрировал в этом сочинении примерами - аналогиями из естествознания: для панлогизма (а Гегель - его виднейший представитель) дихотомия природного и социального была бы уж вовсе нелогичной. Тогда откуда же вырастала угроза панлогизму? Дело в том, что критике подверглась и старая форма детерминизма, сплошь да рядом переходившая в фатализм. А эта критика была уже камнем в огород логики. Восхваления разуму, столь характерные для века Просвещения, стали сменяться дифирамбами в адрес творческой активности, "дела". Гетевский Фауст, переводя канонический библейский текст, уже не может согласиться с тем, что "вначале было Слово", и пишет "В деянии начало бытия"! А как издевается он над логикой, когда Ме 18 фистофель советует студенту "начать с логики" - потому, что она высушит его ум настолько, что его можно будет загнать в испанский сапог! Философская мысль все больше стала склоняться к исследованию "дела", человеческой активности, жизни, практики, отдавая этому приоритет по сравнению с созданием стройных логических конструкций. Общим лозунгом всей и всякой критики идеализма классического образца (часто "всей предшествовавшей философии") стал призыв отказаться от "игры понятиями" и "созидания систем", которые "не соответствуют опыту". Этот аргумент, который так легко отводил Гегель, теперь уже принимается теоретиками всерьез. Вначале радикализм такого требования был, можно сказать, умеренным. Один из первых критиков гегелевской панлогистской системы В. Гумбольдт, философ и ученый, выступая против "чисто-логической дедукции понятий", подчеркивал, что нельзя безоглядно доверяться и "опыту", нельзя сводить науку к наблюдению и собиранию фактов, а теорию - к классификации. Симптоматично, что у Гумбольдта (как и у многих критиков панлогизма после него) критика гегельянства предстала как возвратное движение к Канту: "неразвитый", двойственный панлогизм, в котором признавалась и "человеческая" логика "мира для нас", и непостижимая для человеческого рассудка божественная логика "мира в себе", предстал как средство преодолеть панлогизм радикальный и последовательный. Солидаризируясь с кантовской идеей активности познающего человеческого (не абсолютного!) сознания, он развернул следующую схему критики панлогизма: по его мнению, в европейской идеалистической традиции гегелевскому понятию абсолютного субъекта соответствует понятие субстанции, то есть такого сущего, которое не нуждается ни в каком ином сущем для своего существования. Исток его - в образах греческого (натурфилософского) понятия мира, имевшего двойственный смысл Фюзиса и Космоса, и христианском понятии Бога (который есть Слово). Оба эти понятия Гегель-де соединил в своем Абсолютном субъекте, одновременно освободив категорию субъекта от внешней ему субстанциалистской базы: теперь субъект (который есть сразу и "дух", и "мир") не нуждается для своего бытия в чем-то ином - он основание себя самого. Высшим основоположением метафизики теперь предстает картезианский принцип Cogito ergo sum: субъект перманентно становится объектом в процессе самопознания, которое вместе с тем есть и его "самоопределение", и его самоосуществление. Субъект оказывается последней несущей конструкцией для любой системы знания, связанной отношением обоснования - как в философии, так и в науке. Поэтому смысл бытия постигается тогда, когда процесс сознавания сопровождается очевидностью. В ка 19 честве высшего знания, полностью обоснованного, и притом не внешними сознанию фактами, а собственными принципами разума, являющимися "первыми принципами", выступает, разумеется, философия, которая по сути своей есть не что иное, как наука о Духе. Так обстоит дело у Гегеля. Этот последний тезис - что философия может быть построена как наука не только окончательно обоснованная, но и, более того, как обосновывающая саму себя в ходе саморефлексии, и к тому же как "самоотдача" сущности мироздания человеческому разуму, Гумбольдт оспаривает. Он считает, что реальный процесс познания совершается не абсолютным, а человеческим духом, и, познавая самого себя в качестве духа, человек имеет дело с "инобытием" собственного духа, продуктами собственной духовной деятельности, воплощенными в материи языка. Язык для человека - изначальный и неизбежный "посредник" между ним, субъектом и любым его объектом - то есть между человеком и миром, человеком и другим человеком, человеком и самим собою в качестве предмета, человеком и Богом. Поэтому исконное "поле" философии как науки о духе - языковые конструкции, связанные с жизнью людей. Понятно, что предметный мир человека, опосредованный языком - это "мир для нас" (в стиле идей Канта). Непосредственное знание должно было бы быть "безъязыковым" - и эту область одновременно можно было бы назвать "чисто физической реальностью". Но такое постижение, если даже оно возможно, не было бы постижением мыслью противостоящего ей предмета, это было бы "бытие в ...", а не "знание о ..."! Поэтому философия по сути своей - непременно "метафизика", ведь она, занимаясь "духом", всегда есть и знание того, что языком опосредовано. Знание о духе воздвигнуто не на фундаменте каких-то "чистых", "абсолютных" понятий - оно строится на том "материале", который подвергнут языковой "обработке" в ходе образования предметов. Это значит, что философия неизбежно выступает как исследование человеческой интерпретации мироздания, как толкование связей между природой и языком; она - рефлексия оказывания, которое и есть опосредование мира человеком. По этой причине философия не может быть законченной системой чистого знания, не может даже определять все науки, согласно собственному универсальному методу, поскольку слова живого языка открыты в пространство опыта - ведь все их смыслы коренятся в опыте! Под таким углом зрения, например, подлинная "действительность" уже не всеобща - она как раз индивидуальна. И потому ее нельзя дедуцировать из общих оснований рационально построенной науки о 20 принципах; а это значит, что действительность не нужно пытаться обосновывать (или, говоря иначе, подлинная действительность не имеет основания). Соответственно, как нетрудно понять, меняется онтологический статус всеобщего, поскольку оно перестает служить базисом знания; а отсюда меняется и статус философии в системе наук - она уже не "в начале", а "в конце" научных исследований, она сама должна опираться на достижения "опытных" наук, а не "чистой математики" или "чистого естествознания". Конечно, предлагаемая В.Гумбольдтом трактовка не была единственной; в трактовке действительности (и прежде всего в деталях этой трактовки например, касательно онтологического статуса законов природы) критики Гегеля существенно расходились друг с другом. То, в чем, однако, они оказались близки, - это защита примата индивидуального перед всеобщим: в этом, а вовсе не в замене идеализма материализмом, суть пресловутого "переворачивания" гегелевской философской конструкции "с головы на ноги", хотя это и не для всех критиков Гегеля было очевидно. Поэтому общей их целью было все-таки "разоблачение тайны" гегелевской спекулятивной конструкции, выявление ее "реальных основ" и, как следствие, - замена его Абсолютного Духа чем-то более "земным", другой "субстанцией". Но вот что интересно: у А. Шопенгауэра в роли такого претендента на освободившееся место основы мира выступает "воля", у К.Маркса - "труд", у Л.Фейербаха - "чувственность человека", у ряда младогегельянцев - "дух народа", и т.п. - то есть, во всяком случае, не логически организованный, холодный, пусть даже уже человеческий, разум. Пожалуй, крайнюю позицию в этом длинном ряду критиков панлогизма занимал С.Кьеркегор, считавший базисным началом экзистенцию, некий аналог species средневековых онтологий, и вместе с тем поток индивидуальных, неповторимых моментов человеческой жизни. Таким образом, другой стороной "переворота в философии", и даже своеобразной мерой оппозиционности идеалистическому миропониманию, слитому у Гегеля с панлогизмом, стала та или иная степень иррациональности, допускаемой "новыми философами" как в знание о мире, так и в саму действительность. И в этом плане С.Кьеркегор тоже был наиболее "продвинутым", хотя в той или иной степени ирра-ционалистические моменты нетрудно обнаружить в философских рассуждениях всех представителей критической философской волны (не исключая, кстати, и К.Маркса). Здесь важно отметить, что именно кьеркегорова экзистенция напрочь исключает прежнюю оппозицию сущности и существования - как всеобщего и единичного, и тем са 21 мым как глубинного и поверхностного, важного и второстепенного, свойственную, якобы, всем областям бытия и знания (разумеется, при этом почтение оказывалось и предпочтение отдавалось всеобщему закону, стабильному - как сущности, определяющей переменчивый и мимолетный мир явлений): Кьеркегор радикально меняет систему ценностей, переворачивает прежнюю шкалу ценностей на противоположную и предпринимает попытку освоить средствами философии то, чем пренебрегали прежние, по его словам, "абстрактные" философы - неуловимое логической мыслью "вот-это-здесь-и-сейчас", которое, по его мнению, как раз и является подлинной сутью действительности. Разумеется, такое постижение действительности не может быть ее "отражением": ведь, с одной стороны, "отражать" мимолетное и неповторимое не только бессмысленно, но и невозможно - не успеешь "схватить" нечто сознанием, а его уж нет (в этот "Гераклитов поток" нельзя войти не только дважды, но даже и единожды); с другой стороны, отражение по смыслу своему предполагает отношение "отражающего" к "отражаемому" как к чему-то "внешнему", и поэтому результатом отражения будет преобразование внешнего во "внутреннее", в нечто отличное от того, чем оно было - или остается - "само по себе" (так, наука превращает любой "факт действительности" в "научный факт", который есть пример закона). Постижение действительности как таковой, как она есть "сама по себе", как "потока жизни", в ее подлинности, должно быть переживанием - и потому совершается оно скорее сердцем, чем умом; тогда исчезает граница между Я и Оно, а значит, и отношение между ними. Такая установка стала характерной чертой герменевтики, которая в XX веке превратилась в самостоятельное и весьма влиятельное течение; однако характерные ее моменты нетрудно найти уже и у Кьеркегора, и у Шопенгауэра, и у Дильтея, и даже у современника Гегеля - Ф. Шеллинга (который именно потому и ставил искусство выше философии). Вывод касательно самой философии, который следует из таких преобразований, был весьма серьезным: получается, что философия вообще имеет право на существование только вследствие ее герменевтической связи с подлинной действительностью человеческой жизни; ей вовсе не "приходит конец", поскольку она переняла ценное содержание у мифа и религии, которые не рефлектируют жизнь, а полноправно входят в ее состав - ведь верующий живет верою, а не рассуждает об основах веры; религия или миф, ставшие предметом рефлексии, перестают быть мифом или религией в собственном, исконном, интимном смысле (как писал Кьеркегор, знать, что веришь, - это уже значит не верить!). И даже если Шеллинг, как и Ге 22 гель, пытался синтезировать философию с религией, то ведь он делал это совсем другим, нерационалистическим, способом; он отнюдь не рационализировал религию, подобно Гегелю, не превращал ее в раздел или в несовершенный полуфабрикат философии, во что-то вроде гадкого утенка из сказки Андерсена, который еще не понял, что он прекрасный лебедь. И под этим углом зрения можно даже сказать, что Шеллинг "шел впереди своего времени" - ведь его взгляды ближе шопенгауэровским, нежели гегелевским, которые были своеобразным "стандартом" философской мысли того времени. С шеллингианской программой реформы в философии (которую потом осуществляли А. Шопенгауэр и В. Гумбольдт) соперничала другая, главными представителями которой можно считать, помимо Кьеркегора, также Фейербаха и Маркса. Эти две программы различались, прежде всего, оценкой традиционной христианской религиозной метафизики: если для Шопенгауэра, Гумбольдта и Шеллинга метафизика эта (как и ее рафинированная форма, гегелевская философская конструкция) представлялась скорее ошибкой рационального, теоретического мышления, которую можно и нужно исправить, подвергнув спокойной, рассудительной, рациональной, теоретической критике, то с точки зрения Маркса и Фейербаха и религия, и идеалистическая гегелевская философия были отчужденным образом человека, искажением, порожденным самой действительной, практической жизнью. Фейербах утверждал, что Гегель "смешал субъект с предикатом" - у него получилось, что Абсолют (он в гегелевской философской конструкции и есть "субъект") определяет весь ряд логических (они же сразу и онтологические) категорий, которые трактуются "содержательно": что это такое, в самом деле, как не "перевертывание" действительного отношения в знании, где все обстоит прямо противоположным образом - субъект (подлежащее) определяется при помощи операции перечисления его предикатов? Поэтому, по мнению Фейербаха, нужно восстановить в философии подлинную картину познавательного процесса, "перевернув" гегелевскую конструкцию. А поскольку гегелевский Абсолютный дух есть не что иное, как "философски переряженный" Бог христианской религии, нужно искать истоки и того, и другого в реальной жизни реальных людей: "тайна" гегелевской философии заключена в теологии, а "тайна" последней, в свою очередь, коренится в антропологии. В том же стиле размышляли и К. Маркс, понимавший сознание как отражение бытия, и С. Кьеркегор, отдавший приоритет единичному перед всеобщим. 23 Итак, во всех этих случаях, и в самом деле, перед нами своего рода "переворот в философии". Но следует заметить, что при всей его радикальности (ведь базисное отношение гегелевской метафизики заменяется на противоположное) связь с метафизической традицией тем самым отнюдь не разрушается полностью: если Гегель - "последний метафизик", то и антигегельянские философы, в некотором смысле, тоже "светят отраженным метафизическим светом"; их собственные философские рассуждения жестко детерминированы их оппозицией к гегельянству; не потому ли "основной вопрос" их философии остается прежним, и даже вообще расценивается как основной вопрос всякой философии вообще (это, напомню, вопрос об отношении сознания к бытию, духа к природе)? Категориальный аппарат философской конструкции, а вместе с ним и структура картины мира, в ряде важных моментов остаются прежними. Маркс, к примеру, писал, что гегелевская философия есть "метафизически на голову поставленный материализм" - но разве это не значит, что и его собственный материализм тоже есть "перевернутый" гегелевский идеализм? Разумеется, здесь можно говорить только о тенденции: так, уже Кьеркегор вряд ли согласился бы с утверждением, что основной вопрос его философии это "отношение сознания к бытию"; ведь "системы категорий" в его философских трудах нет и в помине, а изложение мало похоже на обоснование важных философских тезисов посредством их логической дедукции из немногих общих "принципов". Маркс, кстати, в этом плане тоже непоследователен: с одной стороны, он бранит прежнюю философию за умозрительное конструирование "систем", ставя на ее место философию "научную", которая должна быть ни чем иным, как теоретическим обобщением достижений конкретных наук (Энгельс писал, что материализм должен менять свою форму с каждым эпохальным естественнонаучным открытием); с другой стороны, он пользуется всем категориальным аппаратом Гегеля и понимает - в духе гегелевского панлогизма - логику как науку о наиболее общих законах бытия и мышления. И вообще, в этот период развития европейской философии стремление философов строить свои системы как "картины мира" не исчезает; к тому же и "физическая" картина мира часто получает все права прежней "метафизической" - поэтому понятие "физической реальности" становится чуть ли не тождественным понятию реальности вообще: не значит ли это, что физике приписывается исключительная способность постигать самую глубокую сущность мироздания? Показательна в этом плане социология. Например, тезис об определяющей роли общественного бытия в отношении общественного сознания, базовое положение всей марксистской теории общества - это частный случай Марксова ответа на "основной вопрос философии", противопоставленного гегелевскому (разумеется, это противопоставление относится к гегелевской филосо 24 фии истории). Уже поэтому марксова наука об обществе - вовсе не "опытная", а скорее "метафизическая" концепция: в ее основание положен философский тезис об отношении категорий сознания и бытия. Все начинается с того, что в глазах социолога категория бытия предстает как основание категории сознания, а само отношение между первым и вторым предстает как отношение обоснования; правда, под одним углом зрения это обоснование "рациональное", логическое, а под другим - причинное, выражающее связь самого мира вне сознания. Важное отличие марксизма от позитивизма, основоположник которого О. Конт считается также и "отцом социологии", состоит в том, что позитивизм в принципе трактовал научные законы как разновидность научных фактов; законы, следовательно, отличаются от фактов не своим онтологическим статусом (как в марксизме), а только степенью общности. Наука об обществе, в трактовке позитивистов, была знанием "действительного", трактуемого как совокупность явлений без "сущности", "субстанции" или "субъекта" - без "вещи в себе". В марксизме все последнее сохраняется: его основоположники признают за "общим", то есть законами общественного развития, особый онтологический статус - "общее" лежит в основании "конкретного", набора единичных социальных фактов (это общее - "способ производства материальных благ"); остался в марксистской социологии и надличный "субъект" - это трудящиеся массы, классы и классовые отношения; в языке марксистских сочинений мелькают такие термины, как "классовое сознание пролетариата", "классовые предрассудки буржуазии" - и это не просто знаки, указывающие на соответствующий фактический материал, а научные понятия, претендующие на то, что они выражают глубинную сущность социальных процессов. Конт в качестве базового принципа собственного подхода формулирует тезис об отнесенности всех явлений к чувственным восприятиям (которые, в свою очередь, тоже относительны). Это куда более радикальный отход от прежней метафизической традиции, нежели у Маркса. Последователь Канта Дж. Ст. Милль не столь радикален: он говорит о принципе осознанности, который предстает как субститут прежнего метафизического "закона основания": этот миллевский принцип гласит, что все действительное должно подчиняться требованию быть сознанным. К тому же позитивисты нередко колебались "в сторону материализма", хотя в этих колебаниях не шли дальше определения материи как "постоянной возможности ощущений", что далеко не то же самое, что признавать объективное существование материи в роли всеобщей основы мира. 25 Специфическим феноменом и порождением этой переломной эпохи в европейской философской мысли стал также теоретико-познавательный идеализм, который предстает как своеобразный компромисс между классическими идеалистическими онтологиями "абсолютного идеализма" и философскими учениями, которые отвергали такой идеализм с позиций приоритетности индивидуального и относительного по сравнению со всеобщим и абсолютным. Суть компромисса состояла в том, что место феноменологии Абсолютного духа заняла картина деятельности человеческого разума. Раньше "духовное начало" исследовала философия - теперь его стали изучать наукоучение, теория познания, история и методология науки, а также психология (границы между всеми этими дисциплинами, кстати, были сначала весьма неопределенными). Такая перемена породила специфический вариант "кантианской" проблемы: как возможно опытное естествознание? [1] Именно этой теме, главным образом, было посвящено учение неокантианства о предмете познания, которое было посвящено конструктивной деятельности научного ума. Особенно интересными были исследования неокантианцев, относящиеся к методологическим проблемам истории (которая в этот период только начинала складываться в особую науку, отличную и от летописания, и от философии истории на гегелевский манер). Неокантианцы, выступая против гегелевского понимания истории, предприняли "критику исторического разума", позитивным продуктом которой стала концепция конструирования научных объектов истории и исторических понятий ("метод индивидуализирующей абстракции"). 1 Кант, напомню, ставил вопрос, как возможно чистое естествознание. Правда, наиболее впечатляющие успехи на этом пути все же были достигнуты философом, который не принадлежал ни к одной из неокантианских школ, В. Дильтеем. Он развивал свои идеи в дискуссиях с профессиональными историками, организовавшимися в так называемую "историческую школу". Наиболее видными представителями ее были Бертольд Георг Нибур, Леопольд фон Ранке, Якоб Буркхард, Теодор Моммзен, Карл Лампрехт. Последних Дильтей упрекал за то, что в их трактовке исторического прoцесса недостаточно логического опосредования понятием, без которого история либо превращается в "логику" исторического процесса (становясь тем самым "метафизикой истории"), либо рассыпается в пыль неповторимых индивидуальных фактов. По Дильтею, историческое бытие (или, что то же самое, бытие человека в истории) должно включать также опыт инобытия: ведь история состоит из "со-бытий", то есть бытийных моментов, связанных друг с другом; она - совместное бытие, такое бытие, для которого важна процессуальность, историческая связь, преемственность, целостность. 26 Дильтей отнюдь не был гегельянцем, как могло бы показаться вследствие используемой им терминологии. У Гегеля "понятийное опосредование" исторической фактичности подавляло индивидуальность фактов и тем самым превращало "действительное" историческое знание (знание исторических фактов) в философию истории. Дильтей подчеркивал, что история осознается иначе, чем природа (в этом плане он был близок неокантианцам), и что историческая действительность "сопротивляется" схематизации или "логизации", теоретическому "освоению" с помощью понятий (иначе говоря, исторически действительное не нацело разумно). Это значит, что историческая наука - коль скоро она вообще возможна - не может быть инобытием метафизики и удовлетворять логическим требованиям. Но как тогда она может претендовать на роль науки? Пытаясь справиться с этим противоречием (в его время это и в самом деле воспринималось как противоречие), Дильтей заменил гегелевское логическое обоснование применительно к истории "духовно-научным" пониманием (специфической для "наук о духе" процедурой). В этой "сфере духовного бытия" мы понимаем нечто только тогда, когда это переживаем. Переживание, которое приводит к пониманию, есть процесс, единство тождества и различия, в котором субъект и объект слиты. "Абстрактное мышление", по мысли Дильтея, сначала омертвило этот процесс, развело друг от друга то, что было его компонентами, а потом превратило их в противоположность разума и действительности. Непосредственность жизненного переживания связывает разномоментные ситуации жизни куда лучше рациональных реконструкций исторического процесса. Поэтому, в стиле уже упоминавшегося раньше Гумбольдта, на место логического освоения исторического материала Дильтей ставил герменевтическое. Правда, если у Гумбольдта герменевтика - скорее индивидуальное искусство истолкования, то Дильтей старался превратить ее в метод: только в таком случае герменевтическое постижение духовных (культурных) феноменов способно стать наукой. Основание такой науки - сама ткань человеческой жизни, "связь переживания". Нет сомнения, что основа эта "субъективна" (как, впрочем, субъективна "предметная сущность" человека с точки зрения Маркса или экзистенция у Кьеркегора). Но эту субъективную основу истории не следует трактовать как субстанцию исторического бытия, в стиле традиционной идеалистической метафизики. 27 Завершает период становления современной западной философии Ф. Ницше. В словах его "Заратустры" - "Бог умер, и это мы его убили!" - читается разве что слабый след той критики, которой подвергали религиозную метафизику его непосредственные предшественники и старшие современники, поскольку главным противником Ницше считает уже не "логос", а "этос" христианства. Подобно Шопенгауэру, Ницше оценивает предметный мир как "ничто", поскольку "действительность" этого мира не имеет не то, что абсолютного, а даже сколько-нибудь твердого и устойчивого основания; в этом суть "европейского нигилизма", его отрицания смысла бытия. Проявлением нигилизма Ницше считал и позитивизм - ведь позитивистская редукция бытия к фактичности есть не что иное, как обессмысливание бытия. В качестве средства преодоления нигилизма Ницше предлагает своеобразную новую метафизику - идею Сверхчеловека и концепцию "воли к власти". Таковы некоторые, наиболее репрезентативные, действующие лица этого периода в становлении современной европейской философии. Эпоха перелома, перехода, переворотов, философской критики и "критики оружием" была одновременно эпохой и отторжения прошлого, и формирования новых философских программ, и даже, пожалуй, нового философского мышления. Через эту эпоху, ее концепции и ее язык, философия XX века связана с прошлым: было бы просто глупо отрицать связь философской антропологии XX века с идеями Фейербаха, социальной критики 60-х годов с марксизмом, экзистенциализма с Кьеркегором, нового рационализма с неокантианством, феноменологии с позитивизмом и эмпириокритицизмом. Не познакомившись с этой эпохой хотя бы в самых общих чертах, нельзя понять не только современной западной философии, но и вообще современного "западного" мышления и современной западной культуры: при всей информационной открытости западного мира он так и останется отделенным от нас невидимым барьером органического непонимания, который сегодня сменил "железный занавес" и стену идеологической цензуры. Человек русской культуры (и его частный случай, "постсоветский" человек) без понимания смысла западной культуры вряд ли станет полноправным участником (или даже "младшим партнером") сообщества современной мировой цивилизации, которая в основе своей, хотим мы этого или нет, есть "западный мир". А наиболее эффективный и скорый способ добраться до его культурных смыслов ведет через его историю, и, прежде всего, через историю западной философии. Теперь, познакомившись с общей картиной той "драмы идей", которую представляет нам первый период истории современной философии, период ее формирования, познакомимся с некоторыми из ее действующих лиц. И начнем мы с представления философии А. Шопенгауэра. 28 А. Шопенгауэр (1788-1860) - провозвестник новой философской парадигмы С концепции этого философа-современника Гегеля, жившего и умершего в прошлом столетии, тем не менее оправдано начать представление современной западной философии - хотя, по большому счету, он все-таки только ее провозвестник. В его трудах мы обнаруживаем ряд существенных моментов как содержательных, так и стилистических, которые оказались характерными для основного течения западной философской мысли "после Гегеля". Прежде всего он был решительным противником идеалистической метафизики как всей прошлой, классической, так и той, современником которой он сам был, - гегелевской и фихтеанской. Влияние его идей было долговременным и обширным - от Вагнера и Ницше в начале XX века до Витгенштейна и Хоркхаймера во второй половине нашего столетия. Начал Шопенгауэр свой творческий путь с диссертации "О четве-рояком корне закона достаточного основания" (1813), в которой попробовал повернуть вспять тот процесс завершения идеалистического панлогизма, который был осуществлен Лейбницем: ведь именно Лейбниц, напомню, предложил включить в логику "закон основания", призванный соединить в философской картине мира "идеальное" и "вещественное" начала, "мышление" и "реальность", дотоле так или иначе разделенные и даже противостоявшие друг другу. Гегель, как уже тоже было ранее отмечено, представил все последствия этого нововведения в своей системе "абсолютного идеализма". Критическое выступление молодого Шопенгауэра против "закона основания" было по сути первым мощным залпом по последней крепости той традиционной философии, которую в общем можно определить как всеобъемлющую идеалистическую метафизику. Суть его критики состоит в следующем: закон достаточного основания вовсе не является базовым положением логики. Он оказался присоединенным к другим ее законам (законам тождества и противоречия) только потому, что метафизика Нового времени игнорирует различия между двумя значениями "основания" - основаниями знания, с одной стороны, и основаниями реальности - с другой. Если поставить под сомнение этот метафизический постулат, то станет очевидно, что основание знания касается связи суждений в процессе рассуждения; оно, таким образом, связывает понятия, - причем не "абсолютные", не божественные, которые, якобы, лежат в основе всего мироздания, а те, которые создает в процессе познавания человеческий разум. Реальные же основания связывают то, что действительно существует - то есть единичные вещи и события. 29 Налицо здесь, представляется, "переворачивание" идеалистической и панлогистской конструкции. Однако это вовсе не то же самое, что превращение идеализма в материализм по марксистскому диалектическому рецепту, поскольку сами реальные основания Шопенгауэр, в свою очередь, подразделяет еще на три группы. Первая - это основания бытия (ratio essendi), и связано оно с формальными математическими отношениями - числами, фигурами, поверхностями. Это могло бы выглядеть странно, если не обратить внимания на немаловажное обстоятельство - то бытие, о котором говорит Шопенгауэр, это не "трансцендентное" бытие, самостоятельное в отношении существования или несуществования человеческого сознания, а трансцендентальное бытие в стиле Канта. Вторая группа оснований - основания становления (или изменения) (ratio fiendi). Это основание обозначает в концепции Шопенгауэра отношение причинности. Причинность, впрочем, Шопенгауэр тоже трактует в стиле кантовского трансцендентализма, как априорный принцип, имеющий силу относительно всех предметов всякого возможного опыта. Причинность в свою очередь также подразделяется на несколько видов: каузальность неорганической природы (в механике, физике и химии) - там, где имеет силу ньютоновский закон равенства действия и противодействия; причинность в органической природе (раздражение) - здесь действие и противодействие друг другу не равны; и, наконец, причинность в области жизни (отношение мотивации). Третья группа оснований - основания деятельности (или действия) (ratio agendi). Здесь основанием оказываются волевые импульсы, а отношение обоснования следует называть законом мотивации. Эту юношескую работу "зрелый" Шопенгауэр в сильно переработанном виде издал в 1847 г., где в предисловии, однако, совершенно справедливо отметил, что в ней были заложены основы всей его системы. Тот момент, что Шопенгауэру представляются немаловажными и отличия его взглядов от кантовских и что этим отличиям (даже опровержению ряда кантовских тезисов) он уделяет немало места, мы здесь можем проигнорировать - ведь нас интересует не столько концепция Шопенгауэра в ее деталях, сколько тенденции в философии послегегелевского периода, которые можно обнаружить в этой концепции. Под этим углом зрения важнее другая деталь - то, что Шопенгауэр в начале своей работы подчеркивает факт, что еще Кант выступал против отождествления основания суждения с основанием бытия; правда, полемика эта проходила в рамках трансцендентальной философии (спор с Эбергардом), а не была направлена против "абсолютного идеализма" (который сам был попыткой преодолеть трансцендентализм как неприятное и опасное отступление от целостной философской позиции, как "дуализм"). 30 Проведенные в "диссертации" различения оснований (то есть логики и действительности) послужили не столько основанием, сколько предпосылкой для построения собственной философской конструкции, которая изложена в его главном труде "Мир как воля и представление". Важно обратить внимание на то, что программа этой работы не столько "метафизическая", сколько герменевтическая, и во многом напоминает программу Гумбольдта. Хотя перемены в "онтологии" весьма существенны. Поскольку Шопенгауэр возвращается (лучше было бы, наверно, сказать: "обращается") к трансцендентализму, он сам подчеркивает, что ведущая идея первой книги этого труда - "мир есть мое представление", в общем, следует принципам кантовской "критики разума", тезису о том, что теоретический разум не может познать "вещей в себе". Отсюда Шопенгауэр заключает, что несостоятельна установка материализма, который исходит из объекта: человек живет в том мире, который составляют представления. Но такой вывод не означает вместе с тем, что прав противник материализма Фихте с его субъективистской установкой! Нет таких уничижительных слов, которые Шопенгауэр не сказал бы по поводу этой "мнимой философии", которую, правда, только теоретически, средствами логической аргументации, по его мнению, опровергнуть невозможно - нужно обратиться к практике. Всякое действие делает очевидной реальность "внешнего мира" деревьев, домов и т. п. Но такой поворот не приводит Шопенгауэра к выводу о справедливости, хотя бы "частичной", тезисов материализма, который-де трактует данное в представлениях содержание как самое сущность мироздания, игнорируя зависимость представлений от субъекта. Таким образом, "противоположности сходятся" - как идеалисты, так и материалисты истолковывают рациональное "устройство" оформленного схемами и категориями корпуса знания, "мира для нас", как свидетельство рациональности мира "самого по себе", отождествляют эти две "рациональности" и считают логические законы универсальными законами бытия и мышления. Исследуя корни этой ошибки, Шопенгауэр стремится добраться до того момента в развитии знания, когда впервые в сознании человека происходит "распадание" изначальной целостности опыта (которой еще чужда всякая "метафизика") на субъект и объект - и находит его на уровне образования представлений, для которых характерна как обобщенность, свойственная понятиям, так и чувственная конкретность, свойственная ощущениям. 31 Используя метафору, заимствованную из восточной мифологии, Шопенгауэр говорит, что на все вещи как бы наброшен "покров Майи"; этому "покрову" соответствуют формы созерцания, категории и идеи. На это, по его мнению, обратил внимание Кант, и в этом его великая заслуга. Говоря о внешнем мире, Шопенгауэр также следует Канту - но из всего многообразия кантовских категорий он берет только три, относящиеся к каузальности, - это причина, следствие и взаимодействие (и разумеется, формы созерцания - пространство и время), которые целиком заимствует из кантовской "трансцендентальной эстетики". С помощью этого набора, полагает Шопенгауэр, наука "опредмечивает" сущее в своей картине мира, как будто нечто именно так и существует - как расположенное в пространстве, следующее друг за другом и меняющееся. Но при этом наука не испытывает кантовских сомнений, принимая покров вещей за сами вещи, трактуя представление в качестве самой сущности. Поэтому наука не замечает, что действительность, подлинное бытие остается от нее скрытым, несмотря на всю приверженность ученых идеалу "объективности"! Однако кантовский барьер, отделяющий познающий разум от "вещи в себе", все-таки можно преодолеть, если обратить внимание на то, что вовсе не всякое постижение опосредованно. Кант не обратил на это внимания, поскольку был не только трансценденталистом, но еще, так сказать, "слишком рационалистом". Шопенгауэр, принимая установку трансцендентализма в отношении "внешнего мира", тезис об опосредованности познания "вещей" чувственностью, вместе с тем не считает ее "универсальной", относящейся ко всякому познанию. По его мнению, есть кое-что, постигаемое нами непосредственно, иррациональным образом, посредством интуиции: это наше собственное Я. Не значит ли это, что "вещь-в-себе" можно постичь, постичь непосредственно - если мы сами и есть эта "вещь", так сказать, "находимся внутри" "вещи-в-себе"? И тогда рефлексия над собой открывает нам то, в чем нет места "закону основания" - нашу собственную волю. Замечу, что здесь, при всей своей неприязни к Фихте, Шопенгауэр использует его терминологию и занят по сути тем предметом, который был предметом исследований Фихте (правда, вперемешку с эмпирико-антропологическими понятиями). Следует обратить внимание на некоторые существенные детали, которые демонстрируют переходный характер собственной, позитивной, концепции Шопенгауэра: сначала он определяет волю в терминах метафизики (как "вещь-в-себе"); она предстает как "субстанция", как некое начало, лежащее в основании всех явлений мира, в результате чего явления мира по сути сводятся к выражениям воли. Эта 32 "вещь-в-себе" есть то, чего представить себе невозможно, поскольку ее не схватывает никакая форма созерцания, не улавливает никакая категория (с их помощью, напомню, осуществляется опосредованное, прежде всего научное, познание: если угодно, воля - это пограничное понятие научного разума, обозначающее то, чего наука понять не в состоянии. (В этой связи не мешает вспомнить о научном детерминизме и панлогистском исключении "безосновного" случайного - в науке, построенной по образцу классической механики.) Еще один шопенгауэровский образ: наука останавливается перед закрытой дверью в Доме Природы, на которой начертано "Вход запрещен!" Но то, что за этой дверью находится, есть как раз последнее основание явлений природы, которое само основания уже не имеет. Это подлинная субстанция бытия: бытие, не имеющее основания и не нуждающееся в основании для собственного бытия; это то, что в традиционной философии называли "субстанцией". Таким образом, согласно Шопенгауэру, субстанция мира - это воля, X явлений, которые мы в себе чувствуем как желания, нужду, стремления. Как уже было сказано, у науки нет "ключа" к этой двери. Но он есть у каждого живого человека. Этот "ключ" - не имперсональное обоснованное и обосновывающее рассуждение: всякое "внешнее" отношение обосновывания здесь отказывает; "ключ", открывающий перед нашим взором "вещь-в-себе", - это наша плоть, наше собственное тело. В самом деле, разве оно не является для каждого из нас самой реальной из "вещей"? На языке телесной жизни для нас раскрывается то, что действительно, и при этом раскрывается само, не требуя от нас никаких ухищрений, чтобы догадаться о его наличии на основании каких-то внешних признаков. Однако, когда Шопенгауэр говорит о "действительности" (или о "реальности"), в этом всегда чувствуется какой-то оттенок презрения: ведь язык жизни в самой жизни, как и самое телесность, общи человеку с животными, с прочей "тварью"! В чистоте своей подлинное человеческое бытие говорит только в искусстве, которое так же мало подчинено закону основания, как и воля, и потому, при всей своей чувственной нагрузке, способно освободиться от слепого давления жизни. Жизнь отрицает себя самое - это каждый испытывал в страдании, в болезни, в скуке, в отчаянии, в неудовлетворенности, в агрессии. Эти феномены "бессознательного" Шопенгауэр представляет с почти фрейдовским знанием предмета. Понятно, что наиболее свободна от низменной связи с материей реальной жизни, согласно Шопенгауэру, музыка. Но освободительное действие искусства "двусмысленно", ведь произведение искусства - не более чем фрагмент бытия: по окончании возвышенного музыкального произведения грубая жизнь наваливается на нас с новой силой. 33 Поскольку жизнь предстает как страдание, одним из важнейших этических качеств человека у Шопенгауэра оказывается сострадание. Такое негативное отношение к жизни, кстати, чуть ли не фатально предопределено самой логикой шопенгауэровской философии: ведь воля, согласно его концепции, обнаруживается именно в преодолении жизненных стремлений, страстей и желаний. В своем последовательном развитии воля растет в преодолении того, что детерминирует (мотивирует) жизнедеятельность. Рост знания (вполне в духе библейского Екклезиаста) увеличивает степень страданий; поэтому человек самое страдающее из живых существ. Но поскольку человек познает себя как волю, он способен стать свободным в отношении бытия, ведь он может сказать ему как "да", так и "нет". Однако в процессе самоутверждения воля противопоставляет себя всему, что может выступать в качестве мотива человеческого поведения, и тем самым становится квиетистской. В итоге она оказывается прародительницей Ничто, устраняет саму возможность желать: такова аскеза, воплощенная в обличий буддийского монаха и христианского святого. По Шопенгауэру, сумма страданий в мире куда больше суммы счастья. Поэтому практическая цель жизни человека состоит в том, чтобы минимизировать сумму страданий. Однако эта минимизация страдания достигается, прежде всего, также волевым отторжением объекта желания, оценкой желаемого как "ничтожного", или, другими словами, превращением объекта желания в Ничто. Воля, одерживая свои победы, неизбежно "опустынивает" мир, превращая все новые и новые его области в Ничто; сама же она, устраняя один за другим конкретные объекты желаний и стремлений, становится все более "чистой". А по мере своего очищения и сама все более превращается в Ничто: ведь "чистой воле" уже нечего преодолевать... Последние слова основного труда Шопенгауэра звучат так: "Мы свободно признаем: то, что остается после полного устранения воли для всех тех, кто еще преисполнен ею, - и в самом деле ничто. Но и наоборот: для тех, чья воля обратилась и пришла к отрицанию себя, этот наш столь реальный мир со всеми его солнцами и млечными путями - ничто". Шопенгауэр еще не использовал термина "нигилизм": он говорит о пессимизме. Этот пессимизм, прежде всего, и главным образом распространяется на оценку бытия, того, что есть: этот, по Лейбницу, "лучший из миров", воплощенная Логика, предстал перед взором Шопенгауэра как нечто в основе своей неразумное, не как "воплощенная мысль", а как "деяние", базированное не на разуме, а на желании и 34 воле. Если даже разум и не расценивается Шопенгауэром как что-то "второстепенное", он в его концепции основательно потеснен и обесценен, по сравнению с идеалистическим рационализмом, свойственным его предшественникам. Однако, при всей важности этих перемен в понимании предмета философии и ее предназначения, а также в способах представления философских идей, в том, что и до сих пор принято называть "категориальным аппаратом" философии, он все-таки был скорее "разведчиком" новых путей и провозвестником последующих, весьма радикальных, преобразований в философском сознании - настолько радикальных, что сами участники этого процесса характеризовали его не иначе, как "коренной переворот". "Коренной переворот в философии" и его главные участники Теперь мы обратимся сразу к трем философам, поиски и концепции которых представляют собой очередной шаг в развитии той тенденции, которую можно было заметить в философии Шопенгауэра - тенденции "приближения философии к жизни", освобождения философии от идеалистической метафизики, а представлений философов о сознании и мысли от крайнего рационалистического ригоризма. Эти три философа - Серен Кьеркегор (1813-1855), Людвиг Фейербах (1804-1872) и Карл Маркс (1818-1883). Казалось бы, не может быть в философии больших антагонистов как в личностном плане, так и по содержанию их трудов, нежели Кьеркегор и Маркс. Можно подумать, что их разделяет чуть ли не целое столетие. Однако они чуть ли не одногодки: Кьеркегор родился в 1813 г., а Маркс - в 1818. Но Кьеркегор - христианский мыслитель-одиночка, живущий на европейской окраине; Маркс же - воинствующий безбожник, журналист, политический деятель, основоположник учения, претендовавшего на строгую научность и оказавшего огромное влияние на массы. Третий из названных, Фейербах, был их старшим современником. В нем некоторым образом соединены черты и того, и другого: Фейербах - атеист, резкий критик христианства; подобно Марксу, он был весьма популярен в массах, но при этом отвергал какую бы то ни было работу в организации и участие в политической деятельности; он - скорее приватный мыслитель, нежели "человек науки", не говоря уж о принадлежности к партии. 35 Существенная черта, которая их объединяла, - это критическая установка в отношении гегелевского идеализма и панлогизма, следствием которой (или естественным дополнением которой) была ревизия многих фундаментальных понятий традиционной философии, и прежде всего понятия действительности. В гегелевской философии действительность, как известно, конституируется в опосредовании субъектом субстанции. Она осуществляется в отчужденных продуктах Абсолютного духа как процесс его самопознания. У Кьеркегора, Фейербаха и Маркса, напротив, действительность есть действительность человеческого субъекта как предметного существа, которое само, стремясь познать собственную сущность, свою цель и назначение, обращается к изучению предметов и продуктов собственной деятельности (или, говоря гегелевским языком, которым еще пользовались и сами эти философы, в процессе самопознания опосредует собственную предметность). "Существование" и "предметная сущность", эти две важных категории гегелевской объективно-идеалистической философии, теперь трактуются как формы связи, так сказать, в пространстве "практически-объективной субъективности", которые определяют заново тот материал, который уже имеется в наличии. У Кьеркегора главная характеристика человека, "экзистенция", предстает как постоянное самоопределение человеческого существа, всей душой устремленного к Богу; у Фейербаха человеческая чувственность (или аффект) удостоверяет реальность предметов, тем самым делая объекты независимого от человека мира существующими для человека; у Маркса труд определяет "природу", только предстоящую труду как материал, но вовсе не лежащую в основе предметного мира как его "субстанция" (таковой оказывается сам труд). Можно выразить это по-другому: у Кьеркегора даже Бог не выступает как "субстанция" человеческого мира, существующая "для себя" - человек сам формирует себя в качестве существа, устремленного к Богу; в концепции Маркса Бог отсутствует - природа должна была поднята в иерархии ступеней бытия и занять место Бога как "причина самой себя", causa sui - но она превращается лишь в "мастерскую", в момент производства; у Фейербаха, который, по Марксу, был материалистом только "снизу" (этакая милая бюргерская шуточка!) природа, как это ни странно, тоже не "субстанция" - ее функции исполняет тело (телесная сущность человека). Правда у Фейербаха пожалуй, все-таки больше "субстанциализма", чем у Кьеркегора и Маркса, поскольку у него не ставится под вопрос основа чувственного начала. У Маркса же трудящийся человек - это субъект, "поставленный своим иным"; у Кьеркегора человек (как экзистенция) не просто "сотворенное бы 36 тие", но относится к себе самому; сначала экзистенциально, на основе отношения к самому себе или своей субъективности, человеческое бытие относится к тому, кто его полагает, то есть к самому человеку, к его субъективности. Во всех этих случаях "соотнесения" важнейшие черты гегелевского Абсолютного субъекта сохраняются как структурирующий момент предметного бытия: как Абсолютный дух в гегелевской философии "опредмечивается" в процессе самопознания, так и человеческое сознание опредмечивается в очеловеченном мире. Мир, таким образом, оказывается антропологически редуцированным, привязанным к человеку (что как раз наиболее четко выражено у Фейербаха, хотя характерно и для двух остальных персонажей): мирскими образами субъекта стали страх (у Кьеркегора), любовь (у Фейербаха) и труд (у Маркса). Поскольку концепции Кьеркегора, Фейербаха и Маркса относятся к переходному этапу от классической философии к философии современной, я ограничусь здесь весьма кратким очерком их взглядов, обратив внимание, с одной стороны, на значение критики ими традиционного философского мышления, а с другой - на их роль в становлении главных течений современной философии. Начнем мы с Серена Кьеркегора. Кьеркегор Серен Ааби Кьеркегор родился 5 мая 1813 г. в Копенгагене, в семье более чем религиозной. Самостоятельно изучал философию и теологию. После периода глубоких сомнений, касающихся основ веры, закончил университетский курс и намеревался стать священником. Однако прихода не получил и жил, как говорится, случайными литературными заработками. В 1841 году происходит его разрыв с невестой, Региной Ольсен - событие, которое причинило ему глубокую душевную травму, наложившую печать на все его философское творчество: Кьеркегор поистине философ страдания. В 1854 г. он порвал с государственной датской церковью, поскольку, по его мнению, она не отвечала принципам подлинного христианства. С тех пор жил замкнуто, время от времени публикуя свои статьи и книги (нередко под псевдонимами), которые весьма радикально отличались как по содержанию, так и по стилю от традиционных философских сочинений. Ближе всего к их сути подошло бы название литературно-психологических эссе на религиозно-этические темы. Умер в 1855 г. в Копенгагене. 37 Кьеркегорова критика Гегеля имеет истоком философские воззрения позднего Шеллинга. Акцент здесь поставлен на понятии действительности, и тема эта у Кьеркегора возникает под влиянием берлинских лекций Шеллинга, которые пользовались большим успехом у молодежи, недовольной абстрактным гегелевским идеализмом. Шеллинг, в отличие от своего учителя Гегеля, придавал большое значение эмоционально-художественной стороне человеческой жизни, ставил искусство выше философии и был фактически первым мыслителем, который стал в оппозицию гегелевской трактовке действительности как инобытия идеи. Это весьма импонировало настроениям Кьеркегора. В дневниковых записях, относящихся ко второй лекции Шеллинга, он писал: "Одно это слово пробуждает во мне все мои философские страдания и муки". Правда, очень скоро Кьеркегор в Шеллинге разочаровался, но полученный отсюда первоначальный импульс в разработке философской проблематики сохранился - тем более что "повышение статуса" категории действительности, благодаря ее выраженному "активизму" [1], вплоть до "поглощения" ею содержания категории реальности, становилось характерным для всего "молодого" философского мышления. 1 Напомню, что гетевский Фауст считал началом Бытия не "Слово", а "Дело"! Кьеркегор выявляет предмет своего исследования, проводя различие между DAS-Sein (впоследствии превратившимся в Dasein) и WAS-SEIN, причем даже само это различение - понятно, не фиксируемое никаким естественно-научным и, вообще, конкретно-научным исследованием - открывает путь переориентации философии, устраняя гегелевский (как и любой другой!) объективизм. Он утверждает, что этот объективизм на деле есть не что иное, как приписывание качества "фундаментального" бытия метафизическим фикциям. В одной из своих насмешливых эпиграмм он пишет: "То, что говорят философы о действительности, часто так же приводит к заблуждению, как и вывеска на витрине лавки старьевщика: "здесь катаются на коньках" - ведь это может быть просто табличка, выставленная на продажу". Такая традиция философов в трактовке действительности, считает Кьеркегор, восходит к древнегреческой философии, положившей начало отождествлению метафизической сущности с Dasein, то есть с существованием. Действительна же экзистенция, начало субъективное, или то что нечто есть, то есть именно личная, "моя" или "твоя" экзистенция. Для нее определяющим является именно то, есть ли она или "не есть". И то и другое дано непосредственно. И бытие, и ничто, связанные с экзистенцией, не подлежат никакому "опосредованию" понятием; попытка их опосредовать, рассуждать о них теоретически, просто безнадежна - она их разрушает. 38 Эта установка в дальнейшем стала базовой для экзистенциализма (сам Кьеркегор таким термином не пользуется). Отдельное, индивидуальное не просто становится равноправной онтологической категорией - теперь это первая категория, специфическое определение подлинно действительного. Бытие, поскольку оно человеческое, уже не "лежит в основании", как это имело место в системе Гегеля. Оно "состоит" из того, что случается с человеком. Этот процесс "случаемости" Кьеркегор называет индивидуацией, самостановлением, "синтезированием" человека, действительного индивида, как неповторимого в своем бытии существа, как личности. На мой взгляд, этимология этого термина свидетельствует о наличии преемственности представлений Кьеркегора с объектом его критики гегелевской конструкцией. Вообще говоря, "реабилитация" случая, как и единичного события, началась уже у самого Гегеля: в его "Логике" единичное тоже "действительно", но только потому и только в той мере, в какой оно опосредовано всеобщим и особенным. В его картине мира единичное всегда остается моментом Понятия. Против этого и выступает Кьеркегор. Но ведь можно сказать и наоборот - что в философии Гегеля всеобщее (понятие) "индивидуализируется" в случаях! Однако следует обратить внимание на то, что эти два утверждения не совсем тождественны, поскольку их акценты различны "векторы" направлены здесь противоположным образом. Поэтому то, что достигает состояния совершенного наличия, например, единичная действительность человека, все-таки означает у Гегеля особое определение всеобщего, "рефлектированность в себя". Или иначе: фактически существующий человеческий индивид есть особая определенность всеобщей "субстанции" человеческого бытия, сущностью которого является Дух. Кьеркегор же полагает, что у "единичного" этого духовно-всеобщего нет в наличии. Действительное - это отнюдь не "разумное", оно не скрыто в неявном виде во Всеобщем, и потому имеет в нем, в Понятии, свое твердое основание; действительное - это "удивительное", это то, что неожиданно есть здесь, как "вот оно", именно в своей единичности, своей "самости", а не как "тень", или порождение Всеобщего, какого-то родового начала. Поэтому-то у Кьеркегора используется весьма экстравагантная для традиционного философского словаря категория интереса (хотя понятие это уже встречается, например, и у Шопенгауэра). Термин этот у Кьеркегора обладает метафизическим смыслом - он в соответствии 39 со своей этимологией (Inter-esse) обозначает то, что существует "между" Бытием и Ничто; интерес - это как раз и есть действительное существование, то есть существование активное, заряженное стремлением. В гегелевской философской системе Бытие и Ничто - одинаковые, друг к другу безразличные возможности чистого мышления; для того что существует в кьеркегоровском смысле, такого безразличия нет - есть активный, даже "бесконечный", интерес к экзистированию самого действительного; интерес имеет также и практический аспект (страдания, пафоса, желания) - это высокая экзистенциальная активность. Вот как подытоживает Кьеркегор свою критику панлогистской метафизики: "То, что есть действительность, не может быть дано в языке абстракций. Действительность есть inter-esse, разделяющее абстракцию гипотетического единства мышления и бытия". Такое понимание жизни человека делает христианского мыслителя Кьеркегора в глазах церкви несомненным еретиком: ведь религиозная вера (как, впрочем, и атеистические нападки на нее), по Кьеркегору, не имеет основания в самом мышлении, не является обоснованной - "решение всегда прыжок". Эта свобода человеческого самоосуществления оказывается вместе с тем и постоянным источником страдания, поскольку подлинность принимаемого решения всегда сомнительна - ведь перед лицом Господа хотеть быть самим собою грешно. Двигаясь по пути веры, человеческий индивид проходит несколько стадий самоосуществления, "стадий экзистенции". На первой стадии, которую Кьеркегор называет "эстетической", человек живет в своем непосредственном окружении; он полностью погружен в чувственное, во "внешнее", живет согласно девизу: "Нужно наслаждаться жизнью". Литературный персонаж, в котором персонифицирована эта стадия, - Дон Жуан. Однако стремясь к наслаждениям, даже Дон Жуан нередко испытывает неудачи - не все в его власти. Не говоря уж об обычном и менее одаренном человеке, что могли бы подтвердить многие неудачники и в любви, и в бизнесе, и в спорте. В результате таких неудач человеком нередко овладевает отчаяние, он убеждается в суетности своих желаний, сознает суетность прежней жизни и понимает, что вся прежняя жизнь была жизнью в отчаянии, хотя и неосознанном. Теперь он хочет от него избавиться и перейти к высшей форме бытия, которую Кьеркегор называет этической стадией. Он открывает для себя, выбирает "абсолют", в качестве которого выступает он сам, "в своем вечном значении человека; ничто другое и не может быть абсолютным предметом выбора: выбирая что-нибудь иное, конечное, я выбираю его лишь относительно, в сравнении с чем-либо другим конеч 40 ным; абсолют же является и абсолютным предметом выбора. А что такое мое "сам" или мое "я"? Если речь идет о первом проявлении этого понятия, то первым выражением для него будет самое абстрактное и вместе с тем самое конкретное из всего - свобода" [1]. Так человек приходит к пониманию абсолютного различия между добром и злом, оказывается способным выбирать добро и тем самым делать себя независимым от того внешнего, в которое он был ранее погружен. Условием такого выбора является раскаяние. Оно открывает "этическому" человеку путь к Богу, коль скоро человек испытывает то, что он грешен, переживает свою вину перед Богом и вместе с тем надеется на прощение и спасение. Но при этом следует остерегаться следовать примеру христианских мистиков или древнегреческих стоиков - они, по Кьеркегору, только предприняли первые, и к тому же неудачные попытки создания этического мировоззрения. Они отрекаются от чувственного мира, и тем самым теряют связь с действительностью. При подлинном этическом выборе "индивидуум выбирает себя как многообразную конкретность, находящуюся в неразрывной связи с миром" [2]. Поэтому он всегда стоит перед задачей выбора, чтобы сохранить, во всем многообразии жизни, свое "я"; его жизнь есть исполнение внутреннего долга, долга по отношению к самому себе как личности, он постоянно стремится к "воплощению в себе своего идеального "я" [3]. 1 Кьеркегор С. Наслаждение и долг. Киев. 1994. С. 296-297. 2 Там же. С.331. 3 Там же. С. 338. Высшей стадией существования, однако, является религиозная. На этой стадии человек понимает, что сам он, он один, не в состоянии избавиться от греха, поскольку только Бог может дать условие истины, истинного бытия. Это сознание истины, подлинного бытия, открывает человеку вера. Содержание ее парадоксально, поскольку христианин верит, что вечное, то есть Бог, приходит в мир, во временное - ведь Христос - это "сын человеческий". В надежде на спасение, в вере в это спасение, человек религиозный открывает для себя Бога и основывает собственное бытие в Боге. Младогегельянцы Если Серен Кьеркегор, в своем противоборстве с абстрактным гегелевским идеализмом, все же был одиноким мыслителем, который провел всю свою сознательную жизнь, так сказать, "на окраине фило 41 софской Европы", то в самом ее средоточии, в Германии, в те же годы образовалась целая, хотя и весьма разношерстная, группа молодых философов, которые были если не прямыми учениками великого немецкого философа, то уж, во всяком случае, его духовными наследниками, которые также выступили с резкой критикой "абстрактной" философской позиции своего учителя и стремились к тому, чтобы философия обратилась, наконец, к жизненным, "земным", человеческим проблемам. При этом многие из них (если не все) в своей критике Гегеля шли по пути, обратному тому, который сам Гегель представлял как "генеральную линию" развития Абсолютного духа. В самом деле, Гегель видел в собственной философской системе, и прежде всего в "Науке логики", высший этап развития мысли, в которой оказываются "снятыми", то есть сразу и сохраненными и превзойденными, такие "ограниченные", более конкретные, более приземленные виды духовности (сразу и знания, и деятельности), как политика, право, искусство и даже религия, хотя к последней Гегель относился с великим почтением и ставил ее на ту ступень в своей "пирамиде" Духа, которая непосредственно предшествует философии в его понимании. Критические наследники Гегеля усматривали в религии "тайну" гегелевской философии, и потому обратились к исследованию этой "тайны" с тем, чтобы найти источник слабостей его философии и преодолеть саму эту философию в гегелевском смысле - то есть сохранить ее ценное содержание и избавиться от ее слабостей. Начало этому движению (которое получило название "младогегельянство") положила дискуссия по книге Д.Ф.Штрауса "Жизнь Иисуса" (1835). Штраус попытался ответить на элементарные для христианства вопросы об исторической истинности тех событий, которые описаны в "Евангелиях", применив методику конкретного исторического исследования. В частности (и даже прежде всего), он обратил внимание на противоречия в "Евангелиях", размышление над истоками которых привело его к мысли, что их содержание вовсе не только и не столько описание исторических фактов. Их ядро - во всяком случае ядро Нового Завета - это собрание мифов еврейского народа, которое было превращено в догму. Соответственно, печать догматизма лежит и на гегелевской философской системе, которая есть не что иное, как теоретически обработанная христианская догматика. Против этой установки выступили многие из учеников Гегеля ("правые" гегельянцы или "старогегельянцы"), которые попытались опровергнуть взгляды Штрауса и развить дальше гегелевскую трактовку философии как синтеза между религией и философией. Поддержали идеи Штрауса "младогегельянцы" (или "левые" гегельянцы), которые попытались "перевернуть" гегелевскую философскую систему, трактуя 42 "идею" (и самое философию) как порождение и как момент практической жизни. В этом направлении они пытались реформировать сам предмет их критических нападок - гегелевскую философию, упрекая Гегеля в непоследовательности и нерешительности. Один из видных представителей этого течения, Бруно Бауэр, утверждал, что по сути в самой философии Гегеля заложены основания атеизма, вопреки его собственным утверждениям о гармонии между его философией и религией, что христианство представляет собою одну из форм отчуждения человека от него самого, разновидность иллюзорного сознания [1]. Так или иначе, но все они стремились и к революционному переустройству существующих общественных порядков и политических институтов, усматривая в религии и традиционной философии отражение и охранителя этих порядков и институтов, а в собственной, "критической" философии - важное средство их преобразования. Пожалуй, наиболее радикальными в этом отношении были Макс Штирнер, основоположник анархизма [2], а также Мозес Хесс, под влиянием французских социалистических теорий пришедший к выводу об исторической неизбежности коммунистического переворота, и К. Маркс со своим другом и соратником Ф. Энгельсом - основоположники самого влиятельного политического учения XX века (и одной из наиболее влиятельных до сего времени во всем мире философских концепций). 1 Этот тезис стал одним из фундаментальных также в философии Л. Фейербаха и К. Маркса. 2 Его главная работа "Единственный и его достояние" увидела свет в 1844 г. Понятно, что такие установки в условиях революционных преобразований в Европе и накануне буржуазной революции в Германии (все младогегельянцы поголовно были противниками монархии) закрыли перед ними двери германских университетов, а многие из них были вынуждены жить и писать в изгнании. Наиболее значительным из философов, сформировавшихся в лоне "левого", или младогегельянства, был Людвиг Фейербах. Подобно Бауэру, он считал религию вообще и христианство в частности формой отчуждения человека от его собственной сущности, что является, по его мнению, причиной и экономического, и политического угнетения. Чтобы изменились социальные порядки, реальные условия человеческого бытия, необходимо, по его мнению, преобразовать человеческое сознание, избавить людей от ложного понимания своей собственной сущности, каковым, по сути, и является христианство. 43 В своем главном труде "Сущность христианства" (1841) он предпринял попытку свести религию к ее антропологическим основаниям, показать, что религия в целом есть не что иное, как извращенное, гипостазированное самосознание родовой сущности человека. Иначе говоря, по его мнению, собственные, реальные человеческие качества в религиозных представлениях, догмах и ритуалах идеализированы, преувеличены, превращены в абсолют. Так, таинство крещения имеет в своем основании почитание реальных свойств воды, ее способности очищать человека от грязи; таинство причащения, соответственно, абсолютизирует реальные свойства хлеба и вина; Божественное семейство есть не что иное, как идеал семейных отношений людей, и т.д. и т. п. Сам Бог, как всемудрейшее, всеблагое, всемогущее идеальное существо, по сути есть не что иное, как рафинированный, избавленный от пороков, недостатков, ограниченностей и слабостей человек - короче, идеальный человек, которого ложное сознание объективировало, превратило в высшую реальность. Или, иначе - человек спроецировал в Боге самого себя как человеческий идеал; он сам создал Бога "по своему образу и подобию". Но, к сожалению, чем более совершенным в процессе такого человеческого самообожествления становится Бог - то есть идеал человека - тем более ничтожным в собственном мнении делается сам человек - и, как следствие, тем более бедной, тусклой и ничтожной становится его реальная, земная жизнь. Она рассматривается религиозным человеком как нечто низменное, как "юдоль печали", скорее как испытание и подготовка к подлинной жизни "на том свете", которая наступит после смерти. По Фейербаху, избавленные от иллюзорного религиозного сознания, понявшие земные человеческие истоки религиозных представлений, люди должны заменить поклонение Богу уважительным отношением и любовью друг к другу. Речь поэтому не идет о тотальном отрицании религии (поскольку даже этимологически, как полагал Фейербах, слово "религия" означает не что иное, как "связь"), а о перестройке религии на антропологических принципах, и тем самым о замене религии иллюзорной религией подлинной, в качестве основ которой сам философ предлагает собственный антропологический принцип философии. В других своих произведениях Фейербах предпринял попытку "материалистического переворота" гегелевской философии. Основой этой обновленной философии должно быть обращение к "конкретно-индивидуальному", в противоположность "абстрактно-всеобщему" в гегельянстве. Соответственно, необходимо отказаться от идеи "чистого сознания", по Фейербаху, базового принципа всей философии Нового времени. Человека надо принимать как целостность, сущность которого включает не только его "голову", но и его "сердце". Соответственно, постигать действительность следует, руководствуясь не только ра 44 зумом, но и любовью: человек не только мыслящее существо, но также (и прежде всего!) существо чувствующее. По мнению Фейербаха, истина, действительность и чувственность тождественны. Это значит, что сам человек есть "предметное существо", что сущность человека следует определять, отталкиваясь от его предметного бытия, что нет другого способа понять человека, кроме изучения его предметного мира, области его реальных потребностей и средств их удовлетворения. В конце своей жизни Фейербах несколько отходит от чистого, "природного" сенсуализма, поскольку выстраивает некую иерархию чувственных объектов: самыми важными из чувственных объектов для человека, согласно его представлениям, являются другие люди. Отсюда следует, что истина не дана непосредственно как чувственность, ее следует проверять в процессе диалога. Взгляды Фейербаха, и прежде всего его попытка "материалистически перевернуть" гегелевскую философию, оказали огромное влияние на Карла Маркса (1818-1883) и Фридриха Энгельса (1820-1895). Маркс и марксизм: философия принимает новый облик То, что именно К.Маркс (и не только для философов нашей страны и нашего поколения) оказался наиболее известным из критиков Гегеля, конечно, связано с факторами политической жизни. Однако вряд ли разумно считать эти факторы чем-то второстепенным для развития философской мысли по сравнению с другими факторами культуры, расценивать их как нечто случайное и привходящее: такой подход означал бы совсем неадекватное понимание и эпохи, и культуры. Как бы ни относиться к марксизму в качестве идеологии, "вычеркнуть" его из истории европейской и мировой культуры и надеяться при этом сохранить в неприкосновенности основные ее черты, невозможно. Как, разумеется, неразумно и пытаться сохранить недавний образ "учебного" марксизма - как наиболее выдающегося события в истории философской мысли, единственного подлинного "переворота в философии". Поэтому я начну с того, что признавал и сам Маркс: его философская позиция формируется в русле сначала гегелевской философской школы, а затем критики "классического" гегельянства в рамках широкого младогегельянского течения, о котором было сказано выше. Непосредственно свой антигегелевский критический импульс Маркс получает от Фейербаха - подобно тому, как Кьеркегор получил его от "позднего" Шеллинга (нелишне заметить, что и Кьеркегор вначале пытался освоить гегелевский способ философствования, и весьма глубоко переживал неудачу таких попыток). 45 На мой взгляд, Маркс по ряду существенных моментов менее радикален в своих антигегелевских установках, чем Кьеркегор и даже Фейербах. То, что сам он с этим никогда бы не согласился, скорее факт из сферы психологии - в революционную эпоху любой "диссидент" считает для себя оскорблением, если его назовут не "самым - самым крайним". Но попытаемся несколько нетрадиционно прочесть неоднократные замечания Маркса, упрекавшего других критиков Гегеля (Фейербаха в первую очередь), что они "просто отбрасывают" учение Гегеля, что они "третируют Гегеля как дохлую собаку", а гегелевское учение надлежит "снять" в гегелевском смысле этого термина - то есть сразу и освоить, и преодолеть. Вновь и вновь обращаясь к этой теме, Маркс, кажется, постепенно все более предпочитает первоначальному выражению "переворачивание" другой - "коренная переработка". И в самом деле - метод Гегеля, его диалектика, в учении Маркса "снимается" и становится материалистической; "система" Гегеля, хотя и подвергается самой острой, иногда грубой критике за ее "метафизичность", но и она тем не менее вовсе не отбрасывается: система категорий материалистической диалектики имеет несомненные черты гегелевской схемы, и чуть ли не единственным отличием здесь оказывается отвержение "высшего синтеза", коим у Гегеля оканчивается борьба противоположностей. Однако марксовы закон отрицания отрицания и спираль развития кое в чем на него подозрительно похожи. Маркс унаследовал от Гегеля и его определение действительности действительного - именно, как "предметного существа". Поэтому человек в философии Маркса, поставленный на место гегелевской самопознающей Абсолютной идеи, с полным правом наследует метафизический титул субъекта: ведь он лежит в основании предметного миpa! Но все же самого человека Маркс трактует скорее по-кьеркегоровски, нежели гегельянски - то есть делая акцент на его "конкретность", через "предикаты" его реального существования. Правда, это реальное существование у Маркса не доведено до такой степени индивидуализации, как у Кьеркегора, поскольку "приземление" духа по сути завершается "практической деятельностью". Более того, "универсальная" практическая деятельность разными способами редуцируется до трудовой, производственной. В случае "несовершенного" капиталистического общества и его подготовительных фаз практическая деятельность, эта "всеобщая субстанция" человечности, выступает, по Марксу, не в универсальном, то есть подлинно всеобщем виде, который соответствовал бы "подлинному гуманизму", а в урезанной, "от 46 чужденной" от человеческой сущности, форме разделения труда (умственного и физического, индустриального и сельского, а также их более мелких градаций). В результате человек становится "частичным", или "отчужденным", не только превратившись в носителя ограниченной, частичной функции, которая опосредованно включена во всеобщую производственную деятельность, но и воспроизводясь именно в таком "превращенном" виде, как "частичный" субъект (каковыми являются, например, пролетарий, капиталист, литератор, юрист, еврей и т.п.). Великой задачей, которая стоит перед европейским человечеством, согласно Марксу, является ликвидация отчуждения во всех его формах - в этом он солидарен с Фейербахом. Однако способ преодоления отчуждения и образ того общества, в котором отчуждения не будет, Маркс представляет себе существенно иначе, чем Фейербах и другие младогегельянцы. Если они (включая и Фейербаха) видели причину отчуждения в "ложном сознании", а своей задачей считали критику этого "ложного сознания" (например, и прежде всего, религиозного), в результате которой основа существующих порядков будет "разоблачена" и рухнет, то Маркс трактовал саму эту позицию как "идеологическую", как "идеализм", то есть как случай "ложного сознания". Поэтому он называл сторонников этой позиции "овцами, которые воображают себя волками": по его мнению, основы отчуждения коренятся не в сознании, а в самой материальной действительности. Религия, как и другие формы идеологии - не более чем вторичный фактор, порождение этой действительности, ее извращенное отражение. Поэтому путь к преобразованию действительности - это не критика ложных идей, а революция, совершающая переворот в самих материальных основах социальной жизни. "Материальная сила может быть ниспровергнута материальной же силой" - писал Маркс, и призывал заменить "оружие критики" "критикой оружием". Той реальной силой, которая способна, взяв в свои руки оружие, совершить революцию, низвергнуть политическое господство угнетателей, разрушить их аппарат власти и построить справедливое общество, Маркс считал рабочий класс, а собственной целью и целью своих единомышленников провозгласил создание политической организации, которая смогла бы "привнести сознание в рабочее движение" и возглавить пролетарскую революцию. "Философы до сих пор только объясняли мир, а дело заключается в том, чтобы его изменить" - писал он в "Тезисах о Фейербахе". Собственно, эти идеи и составили суть того "коренного переворота", который Маркс совершил в философии - он создал исторический материализм, или материалистическое понимание истории. Согласно этому пониманию, общественное бытие, то есть процесс реальной 47 жизни, определяет общественное сознание. "Задним числом" последователи Маркса (впрочем, и он сам) расценили, однако, исторический материализм как распространение материализма диалектического на понимание общества, однако такая трактовка историческим фактам не соответствует. На деле общий поворот Маркса к философскому материализму как раз и был обусловлен его участием в практической политике, сначала в качестве журналиста "Новой Рейнской газеты". Здесь он понял, что действиями политиков руководит сословный имущественный, то есть материальный, интерес, защитники которого заседают и дискутируют в правительственных и законодательных учреждениях, что "собственник затыкает рот правоведу". Отсюда понятно, что важной предпосылкой появления марксистского учения был интерес Маркса к экономике: сама суть его исторического материализма в том, что он видит в экономике основу общества Все другие элементы социальной жизни, включая философию, религию и культуру, составляют не более чем "надстройку" над этой реальной основой, над "экономическим базисом". Главное в экономическом базисе, согласно Марксу, - "производительные силы", то есть орудия и средства производства. Эти производительные силы определяют отношения людей в процессе производства - производственные отношения. Важнейшие из производственных отношений - отношения собственности. Последние должны соответствовать характеру производительных сил, образуя способ производства: согласно афоризму Маркса, ручная мельница дает нам общество с сюзереном во главе, а паровая - общество с промышленным капиталистом. В ходе развития производства производственные отношения перестают соответствовать новым производительным силам, между ними возникает конфликт, заканчивающийся сменой производственных отношений, а за ними - и преобразованием политической "надстройки". Поэтому история представляет собою закономерную смену общественно-экономических формаций. Последняя из таких формаций, в которой существует отчуждение, в которой невозможно всестороннее развитие человека как личности, существует эксплуатация человека человеком, действуют стихийные силы рынка и анонимная власть денег - это капитализм. Внутренние противоречия капитализма - между общественным характером производства, требующим всеобъемлющего планирования, и частной формой присвоения, ростом богатства немногих собственников и обнищанием наемных рабочих, составляющих огромное большинство населения, в результате конкуренции между собственниками и пр., - приводят в конечном счете к социальному взрыву, к ликвидации частной собственности на орудия и средства производства и открывают дорогу к построению коммунистического общества. В этом, по Марксу, заключается "историческая миссия" пролетариата. 48 Нетрудно понять, в какой степени все это противоречило гегелевской спекулятивной философской конструкции, согласно которой в основе мира лежит некое всеобщее духовное начало, "Абсолютная идея". Традиция материализма куда больше соответствовала стремлению Маркса заставить философию говорить человеческим языком о реальных человеческих проблемах и его политическому активизму. Поэтому он воспринимает "рациональное зерно" философии Гегеля, его диалектический метод, трактуя диалектику прежде всего как "алгебру революции", и соединяет ее с общими установками философского материализма. В итоге оказывается преодоленным как основной, по Марксу, недостаток прежнего материализма, его созерцательность, так и "абстрактность" идеалистической философии, которая живет в отвлеченном мире идей и не знает реальной практической деятельности как таковой. Пытаться выделить во всем многообразии проблем, которыми занимался Маркс и которые представлены в его многочисленных сочинениях, так сказать, "собственно философское" содержание - значит обречь себя на полное непонимание тех перемен в философии, которые происходили уже во второй половине XIX в. и которые он выразил, пожалуй, настолько ярко и четко, что марксизм и в самом деле знаменовал собою коренной переворот, который происходил в философии. Отказ от построения абстрактных умозрительных систем, соединение философии с практикой и политикой, трактовка философии как методологии, предполагающей опору на достижения частных наук [1], вместо прежней высокомерной претензии быть "царицей наук" означал, если не конец прежней философии, то уж во всяком случае ее закат. Последователи Маркса сколько угодно могут твердить (при этом опираясь на цитаты своих классиков), что "основной вопрос философии есть вопрос об отношении сознания к бытию, духа к природе", но даже им не удастся свести главное содержание марксизма к рассуждениям на эту тему. Вряд ли кто усомнится в том, что главный труд Маркса - "Капитал" - есть нечто иное, чем развернутый ответ на этот "основной вопрос", хотя философские основания и философское содержание этой политэкономической работы не вызывают сомнения и у противников марксизма. То же самое можно сказать и о знаменитом "Коммунистическом Манифесте", и о "Развитии социализма от 1 Эту принципиальную для марксизма установку четко выразил Энгельс, писавший, что с каждым составляющим эпоху открытием естествознания материализм должен менять свою форму. 49 утопии к науке", и о подавляющем большинстве других сочинений Маркса и Энгельса. Их "основные вопросы" - сущность и функции государства, проблемы власти, содержания, стратегии и тактики революции и пр. и пр. И все это - не "наряду с философией"; это как раз и было реальным осуществлением философской программы "приземления философии"! И вовсе не рассуждения о борьбе лагерей материализма и идеализма как основное содержание истории философии, не трактовка понятия материи, и даже не понимание практики в качестве критерия истины оказались значимыми для философов XX века, а формационная концепция исторического развития (см. тематику М.Фуко), Марксов анализ идеологии и особенно "ложного сознания" (см. тематику психоанализа), исследования касательно власти (см. работы Ж. Делеза). Этот список можно было бы продолжить. Что же касается понимания практики у Маркса, то, повторяю, не суждения Маркса о практике как основе познания и критерии истины привлекают сегодня внимание западных философов, а тот факт, что его трактовка практики как предметной деятельности означала по сути отказ от традиционной философской оппозиции, "дуализма" субъективного и объективного [1]. Это стало чуть ли не общим местом во всей современной философии после феноменологии Гуссерля. Поэтому тот, кто хочет увидеть и понять общие тенденции развития западной философии XX века, не должен игнорировать Маркса только потому, что сегодня в стране, где совсем еще недавно марксизм был официальной идеологией, Маркс стал мыслителем "немодным". 1 Об этом, кстати, писал сам Маркс в "Тезисах о Фейербахе": "Главный недостаток всего предшествующего материализма - включая и фейербаховский заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, в не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно". (Маркс К., ЭнгельсФ. Соч. Т. 3.С. 1). Не правда ли, странно звучит для слуха материалиста, привыкшего к устойчивому словосочетанию "объективная действительность"? Позитивизм - философская парадигма индустриального общества. "Первый позитивизм" В тот же исторический период, когда Маркс, Кьеркегор и Фейербах сводили счеты с абстрактной философской системой Гегеля, рассуждая о земном содержании категорий "субъект", "объект", "сущ 50 ность" и "действительность", синхронно с развитием промышленного производства развивалось и естествознание, поставившее себя на службу этому производству. Во времена Маркса было уже тривиальностью рассматривать технику как "овеществленную силу науки". Соответственно, преобразования в социальной жизни все в большей мере ставили политику и право на службу реальным - теперь уже в первую очередь экономическим - интересам новообразованных и преобразованных социальных групп, получивших название "классов", "сословий" и "социальных слоев". Понятие "интерес" становится центральным не только в экономической науке (которая быстро превращается в политэкономию) и правоведении, но и в философии (вспомним Кьеркегора). На смену феодальному государству в Европе практически повсеместно пришло государство буржуазное - то сравнительно мирно, "по-английски", то под аккомпанемент ружейных выстрелов, "по-французски". Здесь, после сравнительно недолгого правления реставрированных Бурбонов (которые, по словам современников, "ничего не забыли и ничему не научились"), к власти очень скоро пришли банкиры, в лице Луи Бонапарта, "маленького племянника великого дяди"; везде буквально вышли на поверхность социальные интересы, и Маркс в своих филиппиках по поводу господства "буржуазного чистогана" и торговли водкой и шерстью, практикуемых высокородными британскими дворянами [1], просто констатировал факт: государство, становясь "правовым", вместе с тем и на самом деле превращалось в средство регулирования социальных (в основе своей экономических) конфликтов и защитника классовых (опять же экономических в их основе) интересов. Поэтому рассуждения о правосознании как инобытии мирового или народного духа, и о государстве как осуществлении этого духа в образованном обществе пользовались все меньшим доверием. А уж представление о государе как "помазаннике Божием" стало выглядеть совершеннейшим архаизмом. 1 См.: Маркс К, Энгельс Ф. Соч. Т. 1. "Манифест Коммунистической партии". Соответственно, как природу, превращенную из "храма" в "мастерскую", должны изучать не натурфилософы, стремящиеся проникнуть в тайны бытия, а практически мыслящие естествоиспытатели, желающие получить полезный результат, так же точно и обществом - этой машиной общественного управления - должны заниматься столь же практичные люди "позитивной" науки например, политэкономы, правоведы или социологи. Не случайно этот последний термин был изобретен в ту же эпоху, когда рождался научный исторический материализм К.Маркса, и чуть ли не общепринятым стало представление, 51 что европейскому человеку следует либо отряхнуть со своих ног философию - эту "пыль пройденных дорог", либо так ее изменить, чтобы она годилась для обслуживания полезных, практических, позитивных наук; либо, наконец, превратить и ее в науку (например, в науку о познавательном процессе - теорию познания или методологию). Соответственно тому, как позитивные науки - в отличие от прежнего спекулятивного знания - должны опираться на факты наблюдения и эксперимента (в том числе и науки социальные - они ведь тоже должны опираться на факты или свидетельства о фактах: "изучение источников" - специально для истории), "полезная" философия, видимо, должна заняться изучением реального знания и реального процесса познания, как они осуществляются в добропорядочных науках. Именно такой была общая установка позитивизма - философского направления, начало которому было положено французским философом и социологом О.Контом (1798-1857) и его английским последователем и другом Дж. Ст. Миллем (1806-1873). Огюст Конт Показателен тот факт, что Конт, признанный "отец позитивизма", начинал свою карьеру как секретарь Сен-Симона, одного из редакторов знаменитой французской Энциклопедии, выход которой в свет знаменовал существенную перестройку ценностных ориентиров знания: ведь ее авторы и издатели ставили задачу собрать воедино и так или иначе упорядочить все без исключения знания обо всех без исключения вещах. Энциклопедия не проводила принципиальных различий между науками, искусствами и ремеслами и предоставила особое место всем людям, которые считались сведущими в своих областях знания. Алфавитное распределение сведений, конечно же, было в этом отношении самой подходящей, весьма "демократической", и к тому же весьма удобной для практического пользования формой представления знания - хотя отнюдь не оптимальной в смысле систематизации сведений по предметным областям. Отсюда то внимание к проблеме классификации знаний и наук, которое было свойственно практически всем философам этого периода - мы либо прямо находим классификации (таковы были "первые позитивисты" - Конт, Милль и Спенсер - их основные труды просто-напросто были вариациями на "энциклопедическую тему"), либо обнаруживаем косвенно, через изучение методов и предметов разных наук (наиболее яркий пример - неокантианство). Конечно же, именно позитивистов следует считать наиболее радикальными противниками прежней философии - философии как "ме 52 тафизики", как учения о скрытых причинах и недоступных взору непосвященных первоосновах мироздания. Под таким углом зрения они предстают как наследники философского агностицизма (который и был, так сказать, изначальным врагом метафизиков). Но если "классический" агностицизм, так или иначе, расценивал результаты своих изысканий с известной грустью - как констатацию несовершенства человека, ограниченности его познавательных способностей (и потому его естественным следствием была кантианская позиция, разделение мира на сферы "вещей-в-себе" и "вещей-для-нас") - "классический позитивизм" склонялся к феноменализму, то есть к представлению, что мир чувственных вещей и отношений между ними и сам по себе достаточно хорош, чтобы в нем жить и им заниматься. Что же касается "сущностей", то они для практической жизни никакого значения не имеют, и потому - не более чем фикции. Подлинная действительность - это именно явления, факты - без всякой "метафизической подпорки" (букв, "субстанции"); явления эти определенным образом соотносятся друг с другом в пространстве и времени (то есть скоординированы друг с другом и следуют друг за другом). Как писал однажды, вполне в духе позитивизма, Энгельс (со ссылкой на практическую мудрость англичан, придумавших эту пословицу): "Лучшее испытание пудинга в том, что его съедают". Вот этими-то фактами и отношениями между ними и должна заниматься особая наука, философия, наводя порядок в наших знаниях о мире явлений. Под таким углом зрения устанавливаемые наукой законы - только устойчивые отношения подобия и следования. Если ученый выходит за эти пределы (конечно, лишь в своем воображении) - он перестает быть позитивным ученым и тонет в болоте негативной метафизики. Позитивный философ, соответственно, прежде всего критик метафизики - он слуга науки и воспитатель ученых - он пестует позитивное мышление, позволяющее ученому быть осмотрительным при выдвижении гипотез - если уж без них нельзя обойтись вообще. После критического разбора, которому позитивный философ подвергает научные достижения, все они превращаются в систему позитивного знания, в которой не остается ничего, кроме фактов и их отношений. Факты могут быть как единичными, так и обладать различной степенью общности. Факт - это и отдельное наблюдение, и основанное на многих наблюдениях понятие (которое обобщает материал наблюдений), и научный закон. Факты могут быть как конкретными (таковы наблюдения и законы частных наук), так и абстрактными таковы факты математики. 53 Понятно, что и подлинное знание относительно нас самих тоже может и должно быть только позитивным - его, по мнению Конта, дает социология. В основании социологии лежат явления, относящиеся к нашему, человеческому, телесному и общественному положению. Психологию, которая основывалась бы на самонаблюдении, Конт не признает не то, что базисной, но даже вообще позитивной наукой. Следует иметь в виду, что понимание базисной науки у Конта тесным образом связано с его общей позитивистской установкой, с отвержением метафизической иерархии явления и сущностей. Поэтому базисных наук столько же, сколько самостоятельных областей явлений. Иначе говоря, Конт, признавая единство научного знания, считает его возможным только в форме энциклопедии (здесь нетрудно увидеть преемственность с предшествовавшим этапом ценностного переворота в культуре, когда Европу буквально захлестнула эпидемия коллекционирования и классификаторства - чуть ли не все мало-мальски образованные и обеспеченные люди, начиная с купцов и кончая королями, коллекционировали не только произведения искусства, рукописи и книги, но также растения, бабочек, минералы и минеральные воды; отсюда выросли разного рода классификации - растений, животных и минералов Бюффона, Линнея, Вернера. При этом Конт был противником редукционизма - его понимание единства научного знания не предполагало никакой онтологической метафизической - подпорки, вроде тезиса о материальном единстве мира. Более того, его подход был и антисистематическим - несмотря на то что с современной точки зрения классификация любого рода уже есть систематизация. Но не стоит забывать, что в тогдашнем образованном сознании слово "система" было прочно связано с идеалистической - прежде всего гегелевской метафизикой, и даже стало чем-то вроде философского ругательства (например, одно из самых крепких слов, которыми Энгельс "обложил" Дюринга в своей, совсем недавно такой знаменитой в нашей стране, книге "Анти-Дюринг" - это "системосозидающий Дюринг"). Если же речь идет об упорядочении фактического материала, чем вынужден заниматься любой ученый, то в этой работе он использует вовсе не "систему", а метод; в его исконном значении это слово означает "путь"; метод вносит в поиски и результаты поисков порядок, но здесь отсутствует важнейшее качество "системы" в традиционном смысле замкнутость, завершенный характер абсолютной и окончательной истины. Поэтому в глазах приверженцев позитивизма и теория тоже выглядела скорее как классификация фактов, область которых неопределенна. По той же причине они (в отличие, например, от Ньютона) не видели большой разницы между теорией и гипотезой - ведь для любой научной деятельности, когда приходится обрабатывать множество фактов, нужна руководящая идея, то есть метод, функцией которого является упорядочение материала. Поэтому столь 54 распространенный упрек в адрес позитивистов, что они-де "безмозглые эмпирики", несправедлив - и показать это можно не только с помощью опровергающих цитат из работ Конта, но и с помощью реконструкции внутренней логики позиции позитивизма: из антиметафизической установки, конечно же, следует отвержение и абсолютной, и объективной истины (истина трактуется только как "организующая форма опыта" - об этом немало сказано у позитивистов "второго поколения" - эмпириокритиков), но не следует вывод о бессмысленности поисков (изобретения) эффективных методов! Поэтому антиредукционист и противник "систем" Конт, а тем более его ученик и последователь Милль, такое внимание уделяют логике научного исследования. Об этом будет более уместно сказать тогда, когда речь пойдет о Милле и его индуктивной логике, а теперь ограничимся констатацией принципиальной разницы между традиционной трактовкой логики - как идеальной основы мира, мирового Логоса, и позитивистской - как набора мыслительных средств, изобретенных и используемых человеком в его исследовательской практике, начиная с повседневной и "случайной" и кончая специализированной научной. Разумеется, главное дело жизни Конта - это его шеститомный "Курс позитивной философии", который он систематично и упорно издавал на протяжении 12 лет - с 1830 до 1842 года, и последовавший затем четырехтомник "Система позитивной политики, или трактат по социологии, учреждающей религию человечности" (1851-1854). Но самое существенное изложено в его "Речи о духе позитивизма", центральной частью которой является изложение закона трехстадийного развития человеческого духа, согласно которому и человечество, и любая из наук, и отдельный человек в своем духовном развитии проходят стадии "теологическую, или фиктивную", "метафизическую, или абстрактную", и "позитивную, или реальную". Этот закон, в соответствии с принципиальной позицией Конта, предстает как факт, и не нуждается ни в каком обосновании - достаточно перечислить важнейшие черты каждой из этих стадий. Для первой характерны предпочтение трудных и даже неразрешимых вопросов о первоосновах и первопричинах мира, стремление к абсолютному знанию, которое, естественно, находит удовлетворение в религиозном объяснении и рассматривает все вещи и события по аналогии с человеческими качествами, только чрезвычайно преувеличенными. Эта теологическая фаза проходит, соответственно, стадии фетишизма, политеизма и монотеизма. В последнем созревает возможность перейти к метафизической фазе, на которой место Бога и его воплощенного Слова занимает онтология сущностей. Философия (метафизика) предстает поэтому в глазах Конта как упрощенная, постепенно обесцениваемая теология. 55 На третьей стадии происходит критическое преодоление метафизики - разум отказывается от иллюзий потустороннего, трансцендентного, от желания получить абсолютную истину, и в качестве единственной, конечной, и вполне достижимой, реальной цели науки рассматривает рациональное предвидение. Принципом, своего рода заповедью разума становится "видеть, чтобы предвидеть". Универсальным обобщением научной практики становится, по Конту, вывод о неизменности законов природы (каковые, как уже было отмечено, суть устойчивые отношения в мире явлений). Разумеется, такой вывод вряд ли можно рассматривать как простое обобщение наблюдаемых фактов - скорее уж наоборот, из наблюдения должно было бы следовать гераклитовское "все течет". Поэтому Конт вынужден принять - тоже в качестве факта - базисное свойство разума предпочитать стабильное изменчивому: отсюда почтение к сфере неподвижных звезд и упорный поиск "законов" - то есть регулярностей в последовательности явлений. Тезис о неизменности законов природы поэтому обосновывается по традиции философскими аргументами. И по той же причине математическая астрономия оказывается предшественницей, даже в определенном смысле матерью наук, занимающихся более сложными "земными" явлениями. Кстати, это совершенно справедливая констатация: во-первых, астрономия начинается как "небесная геометрия"; затем совершается очень непростой переход к "небесной механике" - посредством введения "планетных сфер", а потом совершенных орбит; эта небесная механика, в свою очередь, предшествовала "земной" и была ее логическим основанием - никак не наоборот! Если бы Господь не создал "на небе" воплощенную "механическую абстракцию" - связанную отношением гравитации систему двух тел, планеты и Солнца (вследствие их небольшой величины, по сравнению с массой Солнца, массами других планет не только можно было пренебречь; да сначала их, при наличии примитивных измерительных инструментов, до появления телескопа, нельзя было даже заметить), то ньютоновская механика вообще вряд ли смогла бы родиться: аналитическое решение задачи движения трех тел, если неизвестен характер их взаимодействия, представляет непреодолимые трудности и для современной вычислительной техники. Этим объясняется то сопротивление, которое встретил эволюционизм в европейском сознании, и те коллизии, нередко напоминающие маскарад с переодеваниями, которые сопровождали историю эволюционных идей во всех областях культуры - вплоть до сферы политической жизни. Диалектик Гегель заканчивает свою систему абсолютной истиной. Деятели французской революции не только говорят о наступлении эры Разума, но и обряжаются в римские тоги, подчеркивая 56 свою верность традиции. Даже для последователей Маркса, радикальнейшего революционера - "в Коммуне остановка"! Во всех этих случаях перед нами - то же самое противоречие, которое Маркс констатировал у Гегеля - между его методом и системой. И противоречие это свойственно всему европейскому мышлению той эпохи; оно было симптомом перехода, нисхождения духа (если угодно, симптомом его падения) с классических высот абсолютности на грешную землю практической жизни с ее относительными истинами, которые уже трудно если не невозможно - отличить от полезных фикций. Впрочем, была сделана попытка смягчить сокрушительный удар от такого падения, предпринятая Гегелем и затем повторенная диалектико-материалистической теорией познания: выдвинут тезис о диалектике относительной и абсолютной истины, и тем самым прежний идеал превращен в идеальный предел реального процесса. И это - тоже вариант нового для того времени интеллектуального штампа: применительно к "реальной" истории те же Маркс и Энгельс писали, что историческая закономерность складывается из действий отдельных людей, преследующих свои личные цели, а "суверенность" научного мышления результируется из мыслительной деятельности индивидов, "мыслящих весьма не суверенно". К тому же и противоречие - в качестве факта мысли - не только было "реабилитировано" - в качестве "реального противоречия жизни", но и логика, включившая в свой состав противоречие, получила высшую степень "алгебры логики" (старая, соответственно, предстала как ее "арифметика"). Нет поэтому ничего странного в том, что позднейшие историки философии усматривают в контовском законе "трех стадий" истоки эволюционизма, тогда как сам Кант был противником редукционизма. В самом деле, в известном смысле верно, что из "закона трех стадий" рождались и эволюционные теории, и исторический поход к истине, и генетическая методология - но сам Конт игнорирует современную ему физическую термодинамику, которая вводит в механику идею необратимого развития. (К математическому ее аппарату, впрочем, он относится вполне терпимо - может быть, потому, что математик Фурье был его другом, а может быть, по той причине, что Фурье не считал, что его математический аппарат раскрывает глубинную сущность реального физического процесса - на что претендовал Больцман с его кинетической теорией теплоты.) Только самый младший из старшего поколения позитивистов - Г. Спенсер уже на другом склоне перевала: он не только вполне сознательный и весьма последовательный эволюционист, но и столь высоко ценит идею эволюции, что настойчиво оспаривает у Дарвина пальму первенства в создании теории эволюции вообще. 57 Остановимся несколько подробнее на существенных моментах социально-политической конструкции Конта. Она представлена в трех разделах как учение об условиях существования общества (включая функционирование социальных институтов) - "социальная статика"; как учение об изменении социальных систем - "социальная динамика"; и как программа социального действия - "социальная политика". В первом разделе рассмотрены основные, по Конту, социальные институты (семья, государство, церковь) в отношении их места и роли в социальной системе. Базовой ячейкой общества Конт считал семью. Она выступает "либо как спонтанный источник нашего морального воспитания, либо как естественная база нашей политической организации. В своем первом аспекте каждая современная семья подготавливает общество будущего; в своем втором аспекте каждая новая семья продлевает жизнь настоящего общества". Таким образом, семья - своеобразная "субстанция" социума, и одновременно носитель его идеи. Здесь человек учится "жить для других", преодолевая природный эгоизм. Государство выступает в качестве органа сохранения социальной солидарности и ее укрепления, оно есть выражение "общего духа" народа. Поэтому главная его функция - моральная, продолжением которой выступают и экономическое управление, и политическая деятельность. Идеальная структура социального управления - разделение функций моральной и политической власти, наилучшим образом существовавшее в середине века (церковь - государство) и должное возродиться в будущем. На роль интеллектуальной сердцевины будущей "церкви" Конт предназначал собственное учение, которое должно было обзавестись гражданскими обрядами и обычаями. Таковы основные идеи социальной статики. Ведущая идея социальной динамики Конта - представление об общественном прогрессе, первичным фактором которого является нравственное совершенствование. Этот первичный фактор определяет в конечном счете "материальный прогресс" (улучшение внешних условий жизни), прогресс "физический" (биологическое совершенствование рода человеческого) и прогресс "интеллектуальный" (переход к "позитивной философии" как массовой идеологии). Развитие и здесь совершается по "закону трех стадий", о котором уже говорилось выше. Первая стадия - теологическая, длится до 1300 года. Она делится на три этапа: фетишизм, политеизм и монотеизм. Вторая стадия метафизическая - охватывает период от 1300 до 1800 года. Она переходная, здесь происходит разложение традиционных верований и общественного порядка в результате философской критики (Реформация, Просвещение, Революция). Начало XIX века - постепенное рождение "промышленной", позитивной стадии. Она появляется в результате распространения идей альтруизма, социальности, "позитивной" философии. 58 Основной тезис социальной политики Конта - идея необходимости и неизбежности превращения "позитивной философии" в религию всего человечества. Здесь огромную роль призваны сыграть ученые и артисты, силами которых осуществляется сотрудничество разума и чувства; они трансформируются в "позитивных священников". В итоге их деятельности народы мира объединятся во Всемирную федерацию - со столицей в Париже. Интересно, что материальной силой, которая призвана осуществить все эти деяния, по Конту, является пролетариат, хотя институт частной собственности представлялся Конту священным и неприкосновенным, поскольку, по его мнению, только частная собственность поддерживает в людях стремление к увеличению материальных благ, то есть к производству. Как нетрудно видеть, социология Конта далека от того, чтобы быть простым описанием фактов. В ней мы видим немало традиционного для прежних концепций социального развития - например, учение о семье как первичной ячейке общества. Даже главный пункт его теории, "закон трех стадий", был "открыт" чуть ли не за столетие до Конта его соотечественником Тюрго, и использовался в работах Сен-Симона. А этический "заряд" его социологии скорее роднит его концепцию с прежним философским идеализмом, хотя и низводит этический (идеальный) фактор до уровня "позитивного факта". Джон Стюарт Милль Учеником, другом и продолжателем дела О. Конта был Дж.Ст. Милль. Он родился 20 мая 1806 г. в Лондоне. Никакого школьного образования будущий, несомненно, великий исследователь не имел - его учителем был его отец, Джемс Милль. Видимо, образование было неплохим - уже в семнадцатилетнем возрасте он, вдохновленный изучением трудов Иеремии Бентама, основал "утилитаристское общество", целью которого было распространение учения Бентама. В 1823 г. (то есть в том же возрасте!) Дж.Ст. Милль стал представителем знаменитой Ост-Индской компании, служащим которой оставался до 1858 г. Биографы утверждают, что в содержании его практической философии ощутимо большое влияние подруги Элен Тэйлор, которая после многих лет дружбы стала и его женой. Несколько лет, уже в преклонном возрасте, Милль был парламентарием (1865-1868). Умер он в Авиньоне в 1873 г. 59 Хотя Милль известен прежде всего как логик (что само по себе уже достаточно сомнительно, если трактовать логику в современном смысле, то есть как "техническую" науку о процессе рассуждений), его перу принадлежат и такие, явно далекие от предмета собственно логики, работы, как "О свободе" (1859), "Рассуждения о представительной демократии" (1861), "Утилитаризм" (1863). Все эти сочинения приходятся на поздний период жизни, но и в его главной, логической работе "Система логики силлогистической и индуктивной" (1843) немало включений, если так можно сказать, "металогического" характера. К этому же периоду (1848) относится публикация "Оснований политической экономии с некоторыми приложениями их в социальной философии". Специального упоминания, на мой взгляд, заслуживает тот факт, что в 1874 г., то есть уже после смерти Милля, были обнаружены и опубликованы "Три эссе о религии". Они свидетельствуют о том, что в глубине души Милль был человеком глубоко верующим. Почему они не были напечатаны сразу же после написания? Не по той ли причине, что, говоря о теологической стадии в развитии человеческой мысли, Конт считал ее давно прошедшей, и Милль не хотел показаться своим современникам архаичным? Конечно же, Милль придерживается общей установки позитивизма, хотя уже не столько в плане энциклопедического упорядочения знания, полученного всем сообществом ученых, сколько под углом зрения разработки метода позитивных наук. В главном его произведении, "Система логики силлогистической и индуктивной", эта установка выражена уже в подзаголовке: "Обобщенный обзор принципов очевидности и методов научного исследования". Таким образом, перед нами не справочник научных знаний, а набросок теории науки. Предпосылкой этой теории науки была позитивистская "реабилитация" единичного, опытного, факта, вещи. Это значит, что и в основу "экспериментального", или "индуктивного", метода положена мировоззренческая новация, которая прежде всего находит выражение в новом содержании старого философского термина - "бытие". Бытие, по Миллю, - это "позитивное". Относительно "позитивного" Милль говорит, что оно есть "одно и то же", и остается постоянным. Это, конечно же, на первый взгляд не очень хорошо укладывается в рамки требований индуктивного метода и потому обосновывается довольно сомнительными рассуждениями общего порядка. Однако, если иметь в виду "поворот" позитивизма к "опыту", который во всяком случае связан с отдельным человеческим субъектом, с личностью, тогда все выглядит довольно логично: человеческое бытие и в самом деле "постоянно" - при всей его "текучести", поскольку с начала и до конца 60 остается той единственной жизнью, тем "жизненным" бытием, которое я проживаю. Отсюда и миллевский принцип непрерывности, тезис о "равномерности" (или "равноценности") сущего, который Милль ставит на место "метафизического" закона основания. В моей жизни все связано с чем-то еще, все "контекстуально", и это вовсе не традиционный "метафизический" детерминизм (об это свидетельствует хотя бы расширительный смысл понятия причины в человеческой жизни: например, причиной какого-то поступка может быть боязнь общественного осуждения). Принцип непрерывности (непрерывности опыта, как говорили непосредственные наследники "первого" позитивизма, эмпириокритики) у него предстает именно в качестве предпосылки, которая нуждается в оправдании. Замечу, что Милль проводит различие между оправданием и обоснованием, и чуть ли не главной темой его книги, посвященной логике, как раз и является оправдание принципа непрерывности как краеугольного камня всей его логической конструкции. Отмежевываясь от "догматического эмпиризма", Милль стремится оправдать и свое собственное исследование - ведь он не просто описывает факты опыта, а разрабатывает "философию опыта". Истинные предложения, чтобы быть признанными в качестве таковых, по его мнению, должны пройти проверку опытом, хотя, разумеется, не все они могут быть непосредственно сведены к экспериментальным результатам и фактам наблюдения. Наука (в этом пункте Милль солидарен с Контом) вовсе не исчерпывается только чувственными данными - она нуждается в законах и в гипотезах относительно законов (это и есть теории). И то и другое суть нечто большее, чем набор фактов. Случайные наблюдения, которые не ориентированы теоретически, не могут ничего сказать относительно истинности или ложности законов или гипотез о законах. Сказанное относится и к самому "принципу непрерывности" - он тоже не "считывается" с материала опыта, а имеет силу относительно опыта - что и подтверждается успехом его применения в опыте. Поэтому и нужна индуктивная логика - она оказывается и средством, и итогом процесса подтверждения и проверки принципа непрерывности в разных областях природы и общества. Конечно, такая аргументация выглядит как логический круг, поскольку Милль пытается обосновать исходя из опыта то, что само делает возможным этот (то есть научный) опыт. Однако это не совсем так, поскольку речь идет не об основании в смысле выведения из других положений, а только об "оправдании". Куда больше беспокоит его проблема самонаблюдения в качестве особой сферы опытных фактов (которые Конт просто отрицал в качестве таковых). Кстати, тема "саморефлексии духа" была традиционной и весьма существенной как во всей классической философии, так и в переходный к современности период ее истории, когда человеческая саморефлексия была призвана открыть человеку реальность, которая выше того, что дано человеку в материале его чувственности. 61 Как выглядит эта тема в миллевском позитивизме? Смысл бытия в качестве позитивного факта раскрывается в другом базовом положении философской концепции Милля, в его тезисе о сознании: "то, что есть, должно быть сознано". Нечто аналогичное, впрочем, можно увидеть уже у Декарта в "обновленной" метафизике Нового времени, где бытие "принимается" как подлинное только в том случае, если оно выдерживает испытание сомнением. Говоря в самом общем виде, тезис о сознании, во-первых, можно трактовать рационалистки и идеалистически, в гегелевском смысле - тогда процесс осознания бытия превращается в "феноменологию духа", которая вместе с тем и онтология; во-вторых, его можно толковать в смысле Декарта - тогда осознание бытия открывает путь к подлинной духовной основе мира; наконец, в-третьих, его можно истолковать "эмпиристски" - тогда получится нечто вроде субъективного идеализма в стиле Беркли. Милль стремится освободить этот тезис от любых метафизических импликаций и ищет способ устранить все и всякие "неконтролируемые утверждения" относительно бытия. К числу таковых он относит и утверждение своего учителя, согласно которому никакое знание относительно себя самого как позитивное знание невозможно. Напомню: Конт считает позитивным знание о физических и о физиологических фактах, которые обусловливают все наши психические состояния. Что касается содержаний нашего сознания (с которыми и имеет дело самонаблюдение), то они, по Конту, обусловлены состоянием общества, и к тому же целиком. А отсюда следует, что с базисными фактами человеческого бытия имеет дело не построенная на самонаблюдении, то есть на "артефактах", психология, а имеющая дело с фактами социология - именно она и есть полный аналог естествознания. Милль Конту возражает: он утверждает, что существует непреодолимая граница в объяснении природы, разделяющая исследование физического и психического - явления в этих сферах различны. И этого достаточно, чтобы признать правомерными притязания психологов на самостоятельный предмет. Даже если физику удастся свести те законы, которые описывают наши восприятия цветов, звуков и запахов, к законам движения молекул, давления или столкновения - восприятие цвета все равно останется особым "фактом" нашего сознания, для описания которого понадобятся особые законы (то же касается звуков и запахов). Вот этими-то фактами и занимается психология (конечно, то, что Милль называет "психологией"). Поэтому она тоже (аналогично той же физике) является базисной наукой. Более того, именно 62 психологию ставит Милль на место прежней метафизики, поскольку ведь всякое позитивное знание предполагает, что его "состав" осознан - то есть существует, так сказать, в виде духовных образований. Дальнейшие рассуждения Милля идут в русле традиции английского эмпиризма (Беркли и Юма): сознание (дух в позитивном смысле) есть не что иное, как совокупность впечатлений, которые мы испытываем в нас самих. Поэтому быть с несомненностью (что для позитивиста и означает быть вообще) - значит быть воспринимаемым; или, соответственно "перспективистской программе" Милля, бытие вообще есть группы возможных впечатлений, которые мы можем от него иметь. Одна из таких групп охватывает социальные факты - о них Милль пишет в самой знаменитой главе своей "Логики", которая называется "Логикой моральных наук". Этим названием Милль обозначает знания о человеке, обществе и истории. (Нетрудно видеть здесь преемственную связь с подразделом кантовской "Критики чистого разума".) Еще раз повторю, имея в виду важность этого тезиса, что различие фактов в науках о природе и в науках о человеке не означает для позитивиста Милля различия методов их исследования: ведь метод идет не "от факта", а "от исследователя", и законы во всех случаях должны быть "подогнаны" к фактам. Хотя принципиальные положения миллевского индуктивного метода достаточно хорошо известны, я все же подчеркнул бы несколько его моментов, которые свидетельствуют, что в научном мышлении уже произошли серьезные мировоззренческие перемены по сравнению с классической наукой прошлого столетия. Милль, подобно Конту, считал, что всякое научное знание начинается с исследования единичных случаев и в конечном счете всегда останется исследованием некоторых совокупностей единичных случаев. Общее знание - не "исток"; оно результат обобщения. Последнее представляет собой переход от знания одного отдельного случая к знанию случаев, связанных друг с другом, то есть случаев, объединенных в группы. Этот процесс связывания, объединения и обеспечивается "аксиомой индукции" - упомянутым выше принципом непрерывности. Общие формулировки науки поэтому - не знания глубинной, единой сущности вещей, а только обобщения; поэтому они - "промежуточные положения" в процессе расширения опыта, "заметки для памяти", которые позволяют сделать прогресс науки не зависящим от объема человеческой памяти. 63 Признание индукции главным методом научного исследования не ведет к отвержению значения дедукции для науки - целиком отрицаются лишь ее метафизические основания. Само же построение научных теорий в виде дедуктивных систем практически полезно, поскольку облегчает использование науки для достижения технических результатов. Собственно, в этом ведь и состоит высшая цель науки. Эта идея проводилась Миллем на редкость последовательно - напомню, что он был этическим утилитаристом. Герберт Спенсер Третьим классиком первого этапа позитивизма был Г. Спенсер (1820-1903), который и по алфавиту, и хронологически был последним в этой троице "позитивных философов". Содержательных отличий, которые можно найти в его трудах, если сравнивать их с сочинениями двух других классиков позитивизма, великое множество. Первая причина этого - в самой установке позитивизма, в его ориентации на частные науки, материал которых философ-позитивист использует и только упорядочивает. Понятно, что за два десятка лет, скажем, отделявших Спенсера от Милля, в науке накопилось множество новых достижений, которые так или иначе должны были войти в состав "позитивной философии". Чтобы акцентировать внимание на том, что обращение философов этой эпохи к такому фактору (вовсе не столь уж важному для прежних философов) было поистине веянием времени, напомню известное утверждение Маркса и Энгельса о том, что с каждым эпохальным естественнонаучным открытием философия "должна принимать новый вид". Примечательно и то, что в качестве примера такого эпохального открытия как Энгельс, так и Спенсер приводили открытие в 1838 г. Я.Шлейденом растительной клетки. Ну разве не любопытно, что это открытие уже было сделано за 200 лет до того Р. Гуком, однако не только научное сообщество, но и сам автор открытия не придали ему сколько-нибудь серьезного значения - ведь тогда это было только наблюдение! А когда вослед открытию Шлейдена - в 1839 г. - Т. Шванн признает клетку элементом тела животных, а потом, в 1843 г., А.Келликер обратил внимание на тот факт, что из яйца (яйцеклетки) развиваются все органы взрослого животного - все стало выглядеть в совершенно ином свете: в качестве общего научного факта (или по меньшей мере весьма перспективной гипотезы) предстало органическое и генетическое единство органического мира! Теперь Энгельс мог заявить: "Единство мира доказывается не парой фокуснических фраз, а длинным и трудным путем развития естествознания!" Этот тезис биологии в философском плане стал выглядеть весьма впечатляюще в связи с другой идеей, которая к тому времени уже широко распространи 64 лась - в политической экономии: идеей развивающегося в ходе развития производства разделения общественного труда. Вовсе не одно естествознание начинало этот процесс мировоззренческих преобразований. В самом деле, получилось так, что биологи и социальные теоретики работали вместе. С одной стороны, социальный теоретик произвел на свет идею, оказавшую влияние на биологию. Она широко известна - это мальтусовская идея "борьбы за существование" в обществе (восходящая, впрочем, к гоббсовской "войне всех против всех"), которая оплодотворила дарвиновскую концепцию биологической эволюции. С другой стороны, вышеупомянутая идея клетки и в самом деле стала фундаментальной для всего того, о чем писал Спенсер, и прежде всего для его социальной теории. Получилась совсем неплохая иллюстрация к теме: что было раньше - курица или яйцо? В самом деле, если мальтусовский "социальный дарвинизм" предшествовал дарвиновскому биологическому, то "клеточная" концепция в биологии развития организма предшествовала спенсеровской социальной модели. (Кстати, многие экономисты и философы в то время стали "танцевать теоретические танцы" от клетки как от печки: Маркс, к примеру, тоже называл категорию "товара" в своей политэкономической модели капитализма "основной клеточкой" своей теории.)... Основные работы Спенсера объединены в 5 томов "Системы синтетической философии", каждый из которых (за исключением первого, в котором рассматриваются общие положения его философии и соответственно, названного "Общие принципы") посвящен важнейшим достижениям частных наук: т. 2 "Принципы биологии", т. 3 - "Принципы психологии", т. 4 - "Принципы социологии", т. 5 - "Принципы этики". Как видно уже из названий, Спенсер не отдает пальму первенства по степени важности ни математике, ни физике, ни химии. В отличие от Конта, расположившего науки в порядке от "простого к сложному" и рассматривавшего в качестве образца теоретическую механику, для Спенсера образцом и базой является биология. Отсюда частые обвинения в биологизме, раздававшиеся в его адрес. Однако биологические понятия и образы сплошь да рядом употреблялись и в его время, и потом, далеко за пределами биологии. Например, марксисты нередко использовали термин "организм", говоря об обществе. То же и с другими биологическими терминами. Кроме акцента на биологию в качестве образца, для Спенсера характерно еще одно отличие от контовского варианта позитивизма: если для Конта характеристики элемента в большой мере определены характеристиками целого, состоящего из элементов (аналог механизма, общая конструкция которого задает характеристики деталям), то Спен 65 сер, напротив, отталкивается от характеристик "единицы", от биологического и социального "атома", характеристики которых в процессе развития развертываются в систему. Для биологов, после открытия биогенетического закона Мюллера-Геккеля, это было очевидным фактом. Спенсер использует такую схему для объяснения социального развития - хотя и оговаривается, что речь здесь идет скорее об "аналогии". Однако аналогия ведет его достаточно далеко: с одноклеточным организмом, из которого, согласно эволюционной концепции в биологии, возникает весь мир растений и животных, Спенсер сопоставляет семью или "маленькую орду"; в ходе эволюции и там, и тут происходит "разделение труда", ведущее к специализации. Подобно тому, как в ходе индивидуального развития сложного биологического организма в результате прогрессирующего "разделения труда" между "вторичными" клетками образуется внешний, защитный слой клеток (эктодерма) и внутренний, обеспечивающий жизнедеятельность слой (энтодерма), в обществе, по мере разрастания семьи или "маленькой орды", возникает "военное сословие", отражающее внешние нападения, и женщины с рабами в качестве другого "слоя", выполняющего хозяйственные, "внутренние" работы. Затем, подобно тому, как из эктодермы возникает нервная система и мозг, из среды военных выделяются правители и т.д. Любопытно, что именно из биологии понятие "слоя" приходит в социологию, где благополучно используется вплоть до сего времени - и кто осмелится утверждать, что это "биологизаторство"? И еще одно важное отличие спенсеровского варианта позитивизма. Спенсер не только отмежевывается от "метафизики", отказываясь от претензий на постижение глубинной сущности явлений, не доступной опытному знанию, но и разделяет область "действительного" на два слоя - "непознаваемого" (аналог кантовских "вещей в себе") и "познаваемого", мира явлений, с которым имеет дело позитивная наука. При этом он не только признает, подобно Конту, историческую оправданность религии, но и не считает, что с развитием позитивной науки религия будет отодвинута на задний план, если не обречена на исчезновение. По "доброй британской традиции", он - сторонник примирения религии и науки путем разделения сфер компетенции. Борьбу науки против религии (которую Кант считал в какой-то мере необходимым условием формирования самой "положительной" науки и "позитивной" философии) Спенсер осуждает как "историческую ошибку": "...знание не может монополизировать сознание и... таким образом для нашего ума остается постоянная возможность заниматься тем, что лежит за пределами знания. Поэтому всегда должно найтись место для какой-нибудь Религии. Ибо религия во всех своих формах отличалась от всего остального тем, что предметом ее было то, что лежит вне опыта" [1]. 66 Главным содержанием религии Спенсер считал как раз то, что Маркс называл ее "иллюзорным содержанием", то есть состав религиозных догм. Именно относительно этого содержания Спенсер писал: "...как бы несостоятельны ни были некоторые из существующих верований, как бы ни были нелепы доводы, приводимые в их защиту, мы не должны забывать истины, которая, по всей вероятности, скрыта в них" [2]. Отсюда, по Спенсеру, следует насущная задача примирить науку с религией. "Если обе, и Религия, и Наука, имеют основания в действительном положении вещей, то между ними должно существовать основное согласие. Не может существовать абсолютного и вечного противоречия между двумя порядками истины. Нашей задачей является понять, каким образом Наука и Религия выражают противоположные стороны одного и того же факта: одна - ближайшую или видимую сторону, другая - сторону отдаленную или невидимую. Как отыскать эту гармонию, как согласовать Религию и Науку - вот вопрос, на который нужно найти ответ. Мы должны отыскать конечную истину, которую обе стороны признают открыто и совершенно искренне" [3]. 1 Спенсер Г. Синтетическая философия. Киев, 1997. С. 17. 2 Там же. 3 Там же. В чем же Спенсер усматривает эту "основную истину"? В том, что и наука, и религия в основе своей содержат постулат веры: наука верит в реальность "вещей в себе" за поверхностью явлений, религия - в реальность духовного первоначала мира. Разумеется, ни одно течение в философии не может быть адекватно представлено ни только его основателями, но никакой другой выборкой, сделанной для учебных целей. Тем более позитивизм, который с самого своего возникновения сформулировал программу, принципиально открывающую возможность дополнения ее почти всем, чем угодно. Почти - это значит всем, за исключением метафизики. Пожалуй, как раз в философии, и именно позитивистами, была не только предложена, но и реально воплощена в жизнь одна из важнейших методологических новаций XX века: в основание теоретической конструкции следует класть не серию предписывающих законов, а некое минимальное множество принципов запрета. Этот новый подход (сознательно использованный прежде всего в ядерной физике, в теории элементарных частиц, в квантовой механике) предполагал радикальный отказ от жесткого детерминизма - одного из краеугольных 67 камней традиционного рационализма; к тому же он отвечал и демократическим умонастроениям либерального буржуазного общества: может быть все, что не запрещено, и число запретов при этом должно быть, по возможности, минимальным. Что касается "метафизики", то противоборство с нею сначала сделало позитивизм самым влиятельным течением - не столько в философской мысли, поскольку философия и была в сущности "метафизикой", даже если объявляла себя научной, сколько среди ученых, особенно тех, кого называли естествоиспытателями и из которых рекрутировался тогда еще новый слой "прикладников", за которыми стояла быстро растущая армия инженеров. Правда, влияние это имело "подпитку" только до тех пор, пока сохраняла силу волна Просвещения - светского, антиклерикального, демократического и ориентированного на "объективный мир". Крах иллюзий Просвещения (его частный случай - крах идеалов Революции, сначала буржуазной, с ее лозунгами "свободы, равенства и братства", а потом социалистической, с ее лозунгами "Кто не работает, тот не ест" и "От каждого по способностям, каждому по его труду"), войны, безработица, экологические катастрофы и другие глобальные проблемы неминуемо вели к краху и позитивизма, и научного объективизма. Поэтому позитивизм обернулся нигилизмом, борцом против которого стал... Ф.Ницше! В своем противоборстве с идеалистической метафизикой позитивизм, конечно же, сам оставался идеализмом, при всей приверженности к естествознанию. Концепция "позитивной религии" О. Конта вовсе не была непоследовательностью, а совсем даже наоборот - ведь в ее основании лежала вера в силу человеческой идеи, в могущество "человека разумного", который, превратив знание в силу, свободно преобразует и облагораживает мир (та же самая вера, которой вдохновлялось поколение российских коммунистов, видевших одно из главных условий построения социализма в культурной революции, и прежде всего в ликвидации безграмотности). Идеализм позитивистов, конечно же, отличался от прежнего, классического - он был идеалистической концепцией, в которой "платоновская" идея, божественная духовность была редуцирована до человеческой мысли. Эта концепция сформировалась в процессе разоблачения идеалистической метафизики, "низведения" Идеи (или ее "производной" - Бога монотеистических религий) с неба на землю. В силу такого происхождения "земной" дух просто не мог не сохранить немало характеристик "духа небесного" (Маркс был прав, утверждая, что фейербаховский человек вылупился из Бога, как бабочка из куколки однако если бы он внимательно присмотрелся к собственной 68 концепции, то увидел бы и в ней нечто аналогичное). Сведенный на Землю Дух во многом остается небожителем - как писал поэт, "кумир поверженный все Бог". Даже если происхождение духовного в человеке изначально и было земным, этот дух, вознесенный на небо даже только в собственном воображении, уже не может безропотно и полностью вернуться в свое прежнее, "подлое" состояние. Он подобен Элизе Дулитл из "Пигмалиона" Б. Шоу - в конце своего приключения она уже другая. "Дух культуры", став земным, трезвым и реалистичным, все-таки помнит свое прошлое, свои романтические грезы; он обращает взор к небесам; он видит в земных предметах отблески небесного света - пусть даже только вчера он .почувствовал себя свободным, поняв земное происхождение небожителей - и пережив гибель Богов. Если говорить без метафор - просвещенческий идеализм, опустившийся "до самого дна", до повседневных забот простого человека, до осознания факта, что, прежде чем заниматься философией и искусством, человеку нужно есть, пить и одеваться, а потому производить предметы потребления - сам этот идеализм рождает импульс реального - теперь уже не анимистского! - одухотворения и очеловечения природных объектов: они превращаются в предметы культуры. Конечно, теперь у "духа" нет ни белоснежных одежд, ни ангельских крыл - он предстает то в фартуке кузнеца, то в халате хирурга, а то и с лопатой могильщика. Может быть, наиболее явственно - для нашего современного сознания - эти преобразования, "дух" которых выразил позитивизм, заметны в сфере искусства и концепций искусства: достаточно сравнить вполне еще традиционно-идеалистическое определение прекрасного у Гегеля - как "совпадения формы с содержанием", и противостоящее ему, вполне "позитивистское", определение Чернышевского: "прекрасное есть жизнь"... Так завершился большой круг человеческого самопознания - и самостановления: его началом было отделение себя от природы, "саморасщепление" на тело и душу и превращение собственного сознания в абсолютную Идею; его продолжением стало осознание своей телесной природы, превращение природных объектов в предметы культуры, а себя самого - в "естественный", квазиприродный объект; его завершением становится "второе пришествие субъекта" - открытие человеком человеческого в себе самом. Эту завершающую фазу поворота "колеса вечности" вполне можно было бы назвать эпохой постпозитивизма - если бы термин не был уже занятым и не сросся крепко-накрепко с менее глобальным и, говоря по правде, совершенно случайным для него содержанием. 69 Естественно-научный материализм XIX века Одним из влиятельных идейных течений конца XIX - начала XX века, рожденных эпохой формирующегося капитализма и его политических революций, потрясших феодальные структуры Европы, был естественно-научный материализм. Вряд ли нужно предварять изложение его основных положений анализом европейской политико-экономической ситуации этого времени, даже таким кратким, какой был предпослан мною представлению "первого" позитивизма: это стало бы простым повторением того, что уже было сказано. Имеет смысл разве что снова подчеркнуть несколько принципиальных моментов: во-первых, противоречивость социально-политической ситуации в Европе в середине XIX в., сложность и пестроту политических структур, и - пожалуй, это самое главное то, что в составе прежнего "третьего сословия" формируются и становятся все более массовыми слои свободомыслящих, образованных людей (врачей, учителей, инженеров), достаточно сведущих в естественных науках. Вот у них-то в первую очередь и находили живейший отклик идеи естественно-научного материализма. Да, собственно, идеи эти и рождались-то в головах наиболее активных представителей самого этого социального слоя, которые, кстати, по большому счету далеко не всегда были выдающимися мыслителями, философами в традиционном смысле этого слова, поскольку не только не создали оригинальных философских систем, претендовавших на постижение глубинных основ мироздания, но даже не стремились их создавать. Знакомясь со взглядами представителей этой школы, трудно избавиться от сомнения в том, стоит ли вообще включать их изложение в учебное пособие по истории философской мысли. Впрочем, нечто похожее я уже отмечал несколько раньше, когда представлял читателю труды "первых позитивистов, которые были в немалой степени, если не преимущественно, популярным изложением современных им научных достижений из областей математики, физики, химии, биологии. И вот естественно-научный материализм... Разве это философия? снова готов возмутиться читатель, уже знакомый с концепциями Платона, Аристотеля, Канта, Гегеля, Фейербаха и даже Маркса. На эту реакцию я уже отвечал в главе о позитивизме, предлагая обратить внимание не столько на содержание сочинений О. Конта, сколько на мировоззренческий и идеологический смысл той трансформации мировоззрения, которая происходила в культуре формировавшегося промышленного общества, а потому и в понимании предмета и задач философии в эту историческую эпоху: именно этот социальный контекст придавал публикациям Конта и других позитивистов их мировоззренческое значение. 70 Многое из того, что было сказано тогда, имеет силу и в отношении этой школы, во многом, как мы убедимся, родственной позитивизму. Большая часть текстов, принадлежащих перу ее представителей, тоже заполнена популярным изложением естественно-научного материала, изредка дополненного малосущественными рассуждениями скорее общего, нежели философского характера. Продиктовано это тем же, что и у позитивистов, убеждением авторов в том, что подлинное, действительно ценное знание о мире (а это, как они считали, и есть мировоззрение в точном смысле этого слова) дают "позитивные" науки. Подобно позитивистам, они боролись против "метафизики", и наилучшим средством ее ниспровержения считали распространение "позитивных", то есть научных, и прежде всего медицинских, знаний. Правда, в отличие от позитивистов, которые, как мы видели, относились к религии довольно осторожно, эти популяризаторы естествознания не только весьма решительно относили религию к сфере "метафизики", но даже считали ее наиболее вредной разновидностью последней, утверждая, что установки "метафизики" совершенно несовместимы с установками науки. Отношение к религии, кстати, было причиной расхождений приверженцев естественно-научного материализма с позитивистской философской платформой: они не только не претендовали на то, чтобы занять "третью философскую позицию", якобы преодолевающую ограниченности материализма и идеализма, но и решительно осуждали такие попытки. Поэтому они не были лишь популяризаторами научных знаний - ведь они трактовали данные естествознания в духе философского материализма. Более того, совсем немного упрощая ситуацию, можно сказать, что естествознание с его действительными достижениями как раз и было для них подлинным материализмом. Речь, таким образом, идет не о философских взглядах, которых "стихийно", не слишком задумываясь об этом, придерживались ученые-естествоиспытатели. Они, эти взгляды, конечно, бывают и материалистическими, и идеалистическими; немало среди ученых и верующих, которые к тому же принадлежат к разным религиозным конфессиям и даже к разным религиям; некоторые из ученых ни в какого Бога не веруют, или вера их, мягко говоря, своеобразна и "стандартным" канонам той или иной религии не отвечает; большинство из них, пожалуй, предпочитают размытую агностическую позицию в вопросах веры, стараясь при этом обходиться без Бога, когда занимаются своими профессиональными делами. Во всяком случае, их мировоззренческие представления, как правило, не отливаются в четкую философскую систему и не превращаются в специфическую философскую программу. Соответствен 71 но, ученые, специально интересующиеся мировоззренческими вопросами, не образуют особой школы в философии. Ученые, в типичном случае, насколько можно судить об этом по их высказываниям или эссе, иногда примыкают к той или иной философской школе (иногда - сразу к нескольким), а чаще к той или другой философской тенденции, придерживаясь, кто в целом, кто в основном, материалистических или идеалистических взглядов. Так, Томас Гексли примыкал к материализму, а Герман Гельмгольц - к кантианской идеалистической школе. Таким образом, представители естественно-научного материализма XIX в. отнюдь не были известны как ученые-естествоиспытатели; они занимались тем, что понимали под философией, тем, что считали своим главным делом, которое и принесло им известность, а в глазах современников даже составило их славу. Их заботой была даже не столько разработка, сколько пропаганда, популяризация того, что они считали философией материализма. Они, как говаривали классики марксизма, были "разносчиками дешевого материализма", и это не так уж и несправедливо - мне кажется, они сами могли бы согласиться с такой квалификацией, если только убрать отсюда несколько оскорбительное для интеллектуала слово "дешевый". Ведь сама трактовка ими материализма определила эту функцию "разносчиков", то есть популяризаторов естественно-научного знания с материалистическим мировоззренческим акцентом. Их материализм, еще раз подчеркну, не был общедоступным вариантом изложения принципов развитого, серьезного, так сказать, "профессионального" философского материализма, который в истории философии все же встречается [1]. Да, конечно, такая философская позиция с современной, и тем более с профессиональной философской точки зрения, является наивной. Однако широкое распространение и огромное влияние этой школы в определенную историческую эпоху - это такой факт в истории европейской культуры, который нельзя игнорировать, считая его чем-то вроде исторического недоразумения. Поэтому анализ воззрений ее представителей вполне уместен в этой книге, коль скоро ее задача - представить важнейшие моменты истории современной западной философии в контексте западной культуры. 1 В качестве примера назову антропологический материализм Л. Фейербаха. Виднейшими представителями европейского естественно-научного материализма XIX столетия были немецкий зоолог Карл Фогт, голландский физиолог Якоб Молешотт и немецкий врач Луи (Людвиг) Бюх-нер. Наиболее известным из этой группы (и, пожалуй, наиболее после 72 довательным и разносторонним, а также наиболее философски образованным) был именно последний. О нем очень высоко отзывался Ч.Дарвин, назвавший Бюхнера (в начале книги "Происхождение человека и половой отбор") одним из превосходнейших естествоиспытателей и философов. Другой выдающийся естествоиспытатель той эпохи, Э.Геккель, характеризовал Л. Бюхнера как "вождя современного материализма". Это, разумеется, с современной точки зрения немалое преувеличение, если учесть тот факт, что в Германии того времени развертывалась философская деятельность Л.Фейербаха - но, с другой стороны, такая оценка очень неплохо характеризует то, что понимали тогда под материализмом и под философией вообще выдающиеся ученые. Кстати, Геккель состоял с Бюхнером в активной переписке. Как уже говорилось в разделе о позитивизме, естествознание XIX в. стало мощным (может быть, даже самым мощным) слоем культурной жизни. Достаточно перечислить, почти наугад, некоторые имена ученых этой эпохи, чтобы вышесказанное стало очевидным: П.Лавуазье, П.Лаплас, Ю.Майер, Л.Пастер, Ф.Велер, A.M. Бутлеров, И.М.Сеченов, Р.Вирхов, Г. Гельмгольц. За каждым из этих имен - революция в той или иной области естествознания. В самом деле, Лавуазье заложил основания всей современной химии, и к тому же был выдающимся физиологом; Майер - это один из тех, кто сформулировал закон сохранения энергии (кстати, он был еще и корабельным врачом); Лаплас предложил гипотезу возникновения Солнечной системы (между прочим, отвечая на вопрос императора Франции Наполеона, почему он в своей книге ни разу не упомянул имя Божие, Лаплас ответил, что "не нуждается в этой гипотезе"); вклад Пастера в микробиологию и медицину общеизвестен - вряд ли кто из читателей не знает, что такое "пастеризация"; Велер был первым химиком, синтезировавшим органическое вещество; Бутлеров создал теорию химического строения органических соединений; Сеченов предложил программу исследования сознания как системы нервных процессов на основе механизма условного рефлекса; Вирхов был основателем клеточной патологии, значение которой для медицины переоценить невозможно; одно из главных медицинских учреждений и исследовательских центров по глазным болезням в Москве не случайно носит имя Гельмгольца... Какие имена! Каждое из событий в истории науки, связанных с этими людьми, было эпохальным! И все же, как уже было сказано, наибольший общественный резонанс имели в то время открытия в области биологии (точнее, в ее специальной отрасли, физиологии), а также быстрый прогресс медицины - прежде всего потому, что здесь научное исследование сопровождалось самыми жесткими мировоззренческими коллизиями (ведь наука 73 все больше вторгалась в запретную для нее ранее область - жизнь, происхождение человека, даже сознание). К тому же здесь материалистически ориентированное научное исследование так или иначе выходило прямо на практические приложения, поскольку касалось, пожалуй, самой близкой каждому человеку "вещи" - его собственного тела. Широкое распространение профессии врача и то влияние, которое имел врач у своих постоянных пациентов, сделали медико-биологическую проблематику в высшей степени популярной - и, конечно же, куда более популярной, чем математика, физика, химия или космология отрасли, не только достаточно специальные и отвлеченные в глазах широкой публики, но к тому же достигшие к этому времени большой теоретической зрелости, что само по себе не способствует популярности в широких кругах и препятствует обсуждению подобных тем "на равных" и специалистами, и любознательными профанами [1]. Некоторые следы этого же явления нетрудно увидеть и в наши дни. Например, вряд ли непрофессионалу придет в голову давать советы физику, кибернетику или даже лингвисту. Но вот давать медицинские советы ближним своим - есть ли что-нибудь более распространенное? По радио или с телевизионного экрана медицинские советы дают все, кому не лень - астрологи, гадалки, колдуны в шестом поколении, экстрасенсы, заклинатели воды, избавители от "порчи" и специалисты по ее наведению. Они уже давно далеко отодвинули прежние бесхитростные программы по медицинскому ликбезу. Но забудем пока о нашем масс-медийном околомедицинском Средневековье и снова вернемся в век XIX. 1 По той же причине сегодня на телевидении с большей готовностью предоставляют время охотникам за летающими тарелками и "ведьмам в седьмом поколении", чем ученым мирового класса. Физик Алферов удостоился чести потеснить всю эту публику на короткое время только потому, что получил Нобелевскую премию, что было больше, чем признанием его заслуг перед мировой наукой - это было политическим фактом. Развитие медицины на научных основаниях и ее растущая востребованность в массах стали базой для распространения и некоторого класса общекультурных, общемировоззренческих идей, разделявшихся широкими кругами европейских ученых вообще и медиков в особенности и поддерживаемых самыми широкими слоями населения. Компендиумом таких идей и стал естественно-научный материализм. "Патриархом" естественно-научного материализма в истории науки был Карл Фогт (5.VIII. 1817-5.V. 1895). По профессии он, так сказать, потомственный медик, поскольку его отец был профессором медицины в университете Гиссена. В политическом отношении семья Фогтов была настроена довольно радикально. Это привело к тому, что 74 в 1835 г. К. Фогт, молодой студент-медик, был вынужден покинуть Германию. С 1839 г. он живет в Берне (Швейцария), куда эмигрировал и его отец. Здесь он заканчивает медицинское образование и начинает профессиональную карьеру сотрудником ледниковой экспедиции в Альпах. Быть может, в какой-то мере это обстоятельство (наряду с радикальными политическими убеждениями) сделало его рьяным сторонником известной "теории катастроф" в эволюционной биологии, создателем которой был его старший современник Ж. Кювье. Однако Фогт трансформировал ее так, что из теории этой исчез ее религиозно-креационистский акцент, а упор соответственно революционному духу эпохи был сделан на тезис о неизбежности революционных "перерывов постепенности" и в биологическом развитии. Радикальные политические настроения определили также круг знакомств Фогта. Сначала это были Г.Келлер и Ч.Гервег, революционно настроенные немецкие интеллектуалы, а затем Герцен, Прудон и Бакунин (с ними Фогт познакомился во время двухлетнего пребывания во Франции в 1845-1847 гг.). Политические убеждения Фогта соединяются с его политической практикой: например, вместе с Гервегом и Бакуниным Фогт принял активное участие в восстании против князя Монако. Тем временем революционно-либеральные настроения в Германии приобретают такую силу, что в 1847 г. Фогт оказывается приглашенным на должность первого профессора зоологии в Гиссен. Читая здесь лекции по эволюционной зоологии, он не устает повторять высказанный им в 1846 г. в "Учебнике по геологии и минералогии" тезис о том, что действительный прогресс в любой области предполагает неизбежность революции, или, иначе, что революция является единственным средством действительного прогресса. Понятно, что такие взгляды, дополненные блестящими лекторскими способностями, обеспечивают тридцатилетнему профессору зоологии горячую симпатию анти-аристократически настроенного студенчества. Дело доходит прямо до курьезов - ношение бороды "под Фогта" превращается среди студентов в революционный символ. Вместе с друзьями из левого крыла мелкобуржуазных демократов Гиссена Фогт агитирует за отмену княжеской власти в Шлезвиг-Гольштейне; выступая в Национальном собрании земли, он требует отделения церкви от государства и школы от церкви, а также полной свободы пропаганды атеизма. Этот период, пожалуй, апогей политической эволюции Фогта, поскольку с началом действительно революционных событий в Германии Фогт изменил своим прежним принципам (а может быть, юношеским идеалам): теперь он выступает против применения силы, осуждает сентябрьское восстание 1848 г. во Франкфурте после объявления парламентских выборов. Правда, к концу года, когда революционное движение во мно 75 гих княжествах Германии было уже подавлено, а реакция перешла в активное наступление, Фогт высказался в защиту "мартовских завоеваний" насильственными средствами, а также потребовал в парламенте объявить войну русскому и австрийскому реакционным режимам. В то же время он был против бойкота реакционного парламента. В 1849 г. теперь уже "умеренный" Фогт стал одним из пяти государственных регентов. Теперь он уже не мог и не стал препятствовать победе крайне правых, в глазах которых все еще представлялся прежним Фогтом - кумиром революционного студенчества. В том же 1849 г. его изгоняют из страны. Фогт обосновывается в Швейцарии, где в 1852 г. получает должность профессора геологии и зоологии в Женеве. Теперь он снова осуждает тиранию, видит в немецком правительстве "врага науки", ратует за демократическую республику и даже направляет стрелы своих политических выступлений против "биржевых волков" и крупных капиталистов, которых квалифицирует как разложившийся слой общества. Все более заметными становятся анархистские моменты его политических выступлений, направленных уже не только против немецких властей, но и против организованного рабочего движения. "Прогресс человечества к лучшему... только в анархии, и целью его стремлений может быть только анархия" [1]. Впрочем, в той же работе, обращаясь к князьям, он утверждает, что они, князья, могли бы сделать рабочих "монархистами до мозга костей": "...но до тех пор, пока вы будете только болтать о единстве, силе, власти, спокойствии, порядке, сильном правлении, предлагая только камни вместо хлеба, - до тех пор монархизм в сердцах и жилах ваших собратьев не будет вырастать" [2]. 1 Vogt К. Untersuchungen uber Tiersaaten. Frankfurt am Mein, 1851. S. 29. 2 Ibid. Подобной, хотя и несколько менее "контрастной" была политическая эволюция и Якоба Молешотта (9.VI.1822-20.V. 1893): к событиям 1848 г. этот голландский медик (и тоже сын врача) практически отношения не имел. Он изучал медицину в Гейдельберге и стал в 1847 г. приват-доцентом в том же университете, в котором учился. В философском плане в эти годы Молешотт был близок младогегельянцам. Он обсуждал вопросы критики религии (что, как известно, было важнейшей темой младогегельянского течения) и перевел на голландский диалект часть штраусовской критики Библии. Более того, Я. Молешотт становится поклонником Л.Фейербаха, к идеям которого "приходит через Гегеля". С Фейербахом, кстати, Молешотт был знаком и лично. Политические воззрения его формировались также под сильным влиянием фейербахианских идей. 76 События 1848 г. в Германии Молешотт приветствует с воодушевлением, мечтая о присоединении к будущей революционной Германии и своей родины, Голландии. Поражение революции принимает как горький, плод нерешительности революционных сил. В своих социально-политических идеалах Молешотт, подобно своему кумиру Фейербаху, не вышел за границы буржуазно-либерального круга мыслей, и социалистические проекты ликвидации частной собственности расценивает как "бессмыслицу и глупость", противоречащие природе человека. Самое большее, с его точки зрения, на что можно надеяться в социальных преобразованиях, - это ограничить право собственности путем коррекции законов наследования. По этой причине административные акции против Молешотта были вызваны не столько его политической деятельностью, сколько его борьбой против христианской ортодоксии. В июле 1854 г. ректор Гейдельбергского университета грозит Молешотту изгнанием "за развращение юношества" в лекциях и публикациях. Ответом было письмо Молешотта баденскому министру просвещения, в котором он заявлял, что сам откажется от преподавания, если не будут соблюдаться академические свободы. В 1856 г. Молешотт эмигрировал в Швейцарию, приняв должность преподавателя физиологии в Цюрихе. Самый молодой из этой группы, Людвиг Бюхнер (29.111.1824-30.IV. 1899), был и самым известным. На формирование его политических идей огромное влияние оказал старший брат Георг, за плечами которого была уже и попытка поднять крестьянское восстание во Франкфурте-на-Майне в 1834 г., и организация революционного "Общества человеческих прав", а его трагедия "Смерть Дантона" пользовалась большим успехом. В отличие от других представителей течения, знакомившихся с философией урывками и случайно, Людвиг Бюхнер сначала штудировал философию в Гиссенском университете и лишь потом под огромным давлением родителей обратился к медицине, к которой, по его собственным словам, никакой склонности не питал. Тем не менее в 1848 г. он защитил по медицине диссертацию. В этом же году Бюхнер сблизился с вейтлингианцем А. Беккером (которого Энгельс характеризовал как одареннейшего швейцарского коммуниста). До подавления восстания в Бадене Бюхнер занимает радикальные политические позиции, непосредственно участвуя в политических выступлениях. Его политическим идеалом была общегерманская республика, путем к которой он считал восстание крестьян. Как и другие представители этого течения, в революционные годы Бюхнер ратовал за немедленное объявление войны царской России. Показательно, что и после поражения революции он рассматривал народное восстание как средство разрешения социальных противоречий. 77 После кратковременного пребывания в Вюрцбурге в 1852 г. Бюхнер стал ассистентом медицинской клиники, а затем приват-доцентом в Тюбингене, специализируясь в области судебной медицины. Однако основной сферой его деятельности была популярная научно-философская публицистика, связанная с его политическими идеалами. А последние, как мы уже видели, были довольно радикальными. В 1881 г. Бюхнер основывает "Немецкий союз свободомыслящих", организацию в основе своей просветительскую, однако резко атеистическую и отнюдь не безразличную к тематике политических свобод. Первая (основная и наиболее известная) его работа "Сила и материя" вышла в 1855 г. Она вызвала восторженные оценки прогрессивной общественности и не менее бурные нападки политических реакционеров. Ответы на последние Бюхнер опубликовал в 1862 и 1864 гг. в виде двух сборников под названием "Из области природы и науки". Затем появляются диалог "Природа и дух, или разговоры двух друзей о материализме и реальных философских вопросах современности" и "Философские этюды" (второй том - в 1875 г.). В 1868 г. были опубликованы "Шесть лекций о дарвиновской теории", выдержавшие до 1890 г. пять изданий; в 1869 г. - "Человек и его место в природе и обществе" (3 издания за то же время). Опубликовал Бюхнер и немало других, менее известных работ. Последняя книга с символическим названием "У смертного ложа столетия" (1899) содержала обзор всех работ самого Бюхнера. Среди многочисленных его статей заслуживает упоминания "Дарвинизм и социализм" (1894). О популярности Бюхнера за пределами Германии свидетельствует то, что его книга "Сила и материя" была переведена на 15 языков и издана (до 1900 г.) во Франции семью изданиями, а в Англии - четырьмя. Л. Бюхнер состоял членом пятнадцати научных обществ различных стран. Наряду с уже упомянутыми высокими оценками Бюхнера Дарвином и Геккелем добавлю, что видный теоретик социализма Ф. Меринг оценил его как "прилежного, образованного труженика, который по-своему благородно заботился о прогрессе человеческой нравственности" [1]. 1 MehringFr. Gesammelte Schriften. Bd. 13. Berlin, 1961. S. 139. Я уже говорил мимоходом о низком, в общем, философском профессионализме естественно-научных материалистов XIX в. Это в значительной степени относится и к Бюхнеру, хотя он, в отличие от других представителей этой школы, изучал философию специально и был 78 сведущ в философской литературе, в то время как Фогту, например, видимо, вообще не было известно даже учение французских материалистов, и он очень поверхностно знал концепции своих соотечественников Гегеля и Канта (которых, кстати, он игнорировал, видимо, и "по партийным причинам", полагая, что идеалистическая установка априори исключает появление ценных философских идей). Довольно поверхностными были и философские познания Молешотта, хотя он все-таки был знаком с трудами Гегеля и основательно изучал Фейербаха. При этом используемый всеми ими понятийный аппарат с философской точки зрения весьма скуден, а зачастую и некорректен. Их материализм скорее представляется только фоном естественно-научных сведений, дополненных непозволительными даже для их времени экстраполяциями естественно-научных положений на область познания, социальных отношений, этических принципов и т. п. Если учесть, что экстраполяции эти были сплавлены с политическими предпочтениями, то нетрудно понять, какую смесь из научной популяризации, "любительского" философствования и политической пропаганды представляла собой эта философия! Так, для Молешотта она есть не что иное, как "духовное выражение достигнутой на данный момент суммы наблюдений, каковую приобретает человек, наделенный чувствами" [1]. 1 Moleschott J. DerKreislaufdes Lebens. Giessen, 1852. S. 41. При господстве механицизма в качестве общей установки естествоиспытателей своей эпохи нет ничего неожиданного в том, что Молешотт не видел качественной разницы между органическим, химическим и физическим; К. Фогт называет живые существа "органическими машинами", с чем был согласен и Молешотт, считая, однако, нужным подчеркнуть большую сложность этих "машин". Мышление, с точки зрения Молешотта, целиком определено устройством мозга и сводится к его работе; предмета гносеологии он не видит. Поэтому и познавательный процесс трактуется им как индивидуальное свойство, как функция чувственности. Правда, Молешотт признает, что "мощь" мышления зависит от числа познающих индивидов, но было бы большой наивностью видеть в этом признании хотя бы зародыш понимания социальной природы познания. Материя и для Фогта, и для Молешотта - это только разные виды вещества. Для первого - это водород, кислород, углерод. Для второго - вечные и неразрушимые атомы химических элементов. Созерцательно-редукционистская онтология Фогта и Молешотта достаточно органично сочетается с их антиэволюционизмом: Фогт прямо называет идею эволюции "несчастной", в смысле неудачной, 79 хотя и избитой, утверждая, что перехода от одних видов живых существ к другим нет [1], а ссылки на стадийное развитие зародышей высших организмов называет "грезами", не имеющими "ни малейшей ценности" [2]. Впрочем, это не мешает ему (и в этом есть своя логика - логика механистического редукционизма) признавать возможность возникновения живых существ в результате случайной "встречи" элементов [3]. Эту идею Фогт противопоставлял как религиозному "мифу о творении", так и теологически окрашенной "теории катастроф" Ж. Кювье. Даже человек, не отличаясь качественно от других животных, появляется, по Фогту, сразу во многих видах (конечно же, не от Адама и Евы); причем различие между черными и белыми он считает большим, чем, скажем, между лошадью и ослом, волком и собакою. В определенном противоречии к этому тезису находится его утверждение, что черные представляют собой "низший тип человека" [4]. Однако это не помешало Фогту выступать против расового угнетения: он заявлял, что с тою же энергией, с которой мы выступаем против рабства белых, против угнетения белых белыми, мы боремся и против угнетения черных белыми [5]. Понятно, что и явления социальной сферы не только не рассматриваются Фогтом как специфически человеческие (у него есть специальная работа, название которой говорит само за себя, - "Исследования о государствах животных"), но и прямо дедуцируются из низших форм. К примеру, анархизм (высшая для Фогта форма политической жизни и морали) сам собой возникает, по его мнению... при улучшении питания: "Существенное улучшение питания, окончательное достижение равновесия в секрециях мозга целесообразным упорядочением жизненных средств делает возможным то анархистское состояние, которое близоруким представляется чудовищным беспорядком, а прозорливым отблеском гармонии сфер" [6]. Молешотт же вообще проигнорировал всю проблематику эволюции. 1 Vogt К. Bilder aus Tierleben. 1852. S. 321. 2 Vogt К. Philosophische Briefen, 1854. S. 626. 3 Vogt K. Bilder aus Tierleben, 1852. S. 104. 4 Vogt K. Philosophische Briefen, 1854. S.430. 5 Ibid. 6 Vogt K. Untersuchungen ilber Tiersaaten. Frankfurt am Mein, 1851. S. 31. Сильные стороны материализма этой философской школы лучше всего можно увидеть на материале наиболее известной работы Л. Бюхнера "Сила и материя". Для Бюхнера материя (в отличие от Фогта и Молешотта) - это уже философская категория, поскольку обозначает и теплоту, и магнетизм, и электричество, и свет, не говоря уже о веще 80 стве. Бюхнер подчеркивает и историческую изменчивость содержания этого понятия: "Ведь не очень давно то время, когда считали, что невозможно газообразное и невидимое состояние материи! А еще ближе время, когда наполняющий пространство мировой эфир не считали материей, под которою понимали непременно чувственное или видимое... Мы знаем теперь, что она обладает физическими, химическими и электромагнитными свойствами, тогда как не так давно о них лишь едва догадывались. Мы знаем также, что она может производить все сложные явления, называемые "жизнью", тогда как раньше полагали, что их можно объяснить только с помощью "жизненной силы"..." [1]. Материя, по Бюхнеру, находится в нерасторжимом единстве с силой: "Нет силы без материи, нет материи без силы. Взятые в отдельности, одно так же невозможно и немыслимо, как и другое". Отсюда следует отрицание "какой-либо внемировой или сверхъестественной творческой силы, создавшей мир из себя или из ничего" [2]. Материя и сила "бессмертны", то есть бесконечны во времени. Бесконечны они и пространственно - не только в смысле бесконечной протяженности вселенной, но и в смысле масштаба их размеров. Нетрудно видеть, что в трактовке важнейшего понятия материализма Бюхнер находился на уровне передовой науки своего времени, однако, к сожалению, лишь на уровне передового естествознания, в котором стихийно уже рождалось философское (и диалектическое) представление о бесконечности познания, о связи всеобщего и единичного и пр. Но мы напрасно стали бы искать в трудах Бюхнера даже слабые намеки, скажем, на идею материальности производственных отношений, без которой целостного философского материализма не существует, или на сколько-нибудь разработанную систему философских категорий. Бесспорным для Бюхнера философским выводом, следующим из развития естествознания, является не только тезис о единстве материи и силы, но и положение о единстве материи и движения. Этот тезис для него является "сильнейшей основой естественного миропорядка и монистического миросозерцания" [3]. "Материи без движения так же не существует, как и материи без силы; движения без материи так же нет, как и силы без материи" [4]. 1 Бюхнер Л. Сила и материя. СПб., 1907. С. 2. 2 Там же. С. 5. 3 Там же. С. 43. 4 Там же. С. 44. 81 Отметим, что эти идеи (как и многие другие, о которых шла речь выше) не были для того времени чем-то новым в философии - их можно найти, например, в сочинениях Лейбница и в работах французских материалистов; скажем все же, что в последнем пункте Бюхнер прямо солидаризируется с марксистом Ф. Энгельсом, приводя подходящую цитату из работы последнего "Анти-Дюринг". И, подобно Энгельсу, Бюхнер тоже не сводит теоретические истоки учения о вечности движения к естествознанию, и только к нему. Он усматривает их в истории всей материалистической философии, упоминая учения Левкиппа, Демокрита, Эмпедокла, Эпикура, Гоббса, Толанда, Гольбаха и Дидро. Следующим неотъемлемым атрибутом материи, по Бюхнеру, является форма. "Бесформенная материя - такая же нелепость, как форма без сформированного: она логически немыслима и не существует эмпирически" [1]. Столь же обязательно присущи материи "законы природы". Они неизменны и вечны. Свое учение о законах природы Бюхнер направляет прежде всего против теологии, полностью солидаризируясь в этом пункте (как и во многих других) с Л. Фейербахом. Для него тоже "теология и естествознание не могут мирно существовать вместе, а богословского или церковного естествознания нет и не будет до тех пор, пока с неба не будут падать готовые люди, и пока телескоп не откроет ангельских сонмов" [2]. Вечной склонен считать Бюхнер и жизнь. Здесь он опирается на гипотезу панспермии, которой он объясняет "первичное зарождение" жизни на нашей планете. В дальнейшем, на стадии "вторичного зарождения", в результате естественной эволюции появляются современные виды растений и животных, включая, разумеется, человека. Конечно, наиболее трудной проблемой для Бюхнера, как и для современного ему естествознания, была проблема соотношения физического и психического. Для него бесспорна связь мысли с мозгом; причем эта верная идея даже в какой-то мере гипертрофируется: он согласен с выводом своего современника, медика и физиолога Брока о том, что мысленный труд увеличивает размеры мозга (своеобразная интерпретация ламаркизма!) и от себя добавляет, что "лоб и боковые части его вообще менее развиты у низших классов населения, чем у высших, и что между ними существует заметная разница в объеме всего черепа" [3]. При этом он ссылается как на бесспорные на свидетельства... шляпных портных. Думается, что подобные экстраполяции, ставящие Бюхнера чуть ли не в один ряд с социологами-расистами, следуют из игнорирования им общественной, социальной природы мышления. Не 1 Бюхнер Л. Сила и материя. СПб., 1907. С. 50. 2 Там же. С. 63. 3 Там же. С. 158. 82 спасают положения и его оговорки о роли воспитания; ведь, по Бюхнеру, мыслят именно отдельные индивиды, а не их коллективы - люди, а не человечество как некое целое. Понятие общественного сознания ему неведомо совершенно. Бюхнер весьма болезненно реагировал на критику (в большой степени, конечно, вульгаризирующую предмет) в адрес известного тезиса Фогта о том, что "мысль находится в тех же отношениях к мозгу, как желчь к печени или моча к почкам", подчеркивая, что автор этого тезиса лишь использовал понятную публике аналогию, иллюстрирующую общий тезис материализма о неразрывной связи мышления с материальным субстратом; однако и сам он усматривает "тайну мышления" если не в веществе особого рода, выделяемом мозгом, то исключительно в "особом виде... соединения и... совместного действия..." веществ мозга [1], а это немногим лучше с точки зрения перспективы философского исследования феномена сознания. При всей философской наивности подобных представлений не следует забывать, что Бюхнеру (как, например, и Герцену) пришлось бороться прежде всего с "массовым", вульгарным идеализмом расхожей религиозной проповеди, для которой ведь тоже не существовало проблемы социального бытия сознания, коль скоро Бог наделил индивидуального человека индивидуальной душой... В результате подобного (практически полного) отсутствия проблемного поля исследования сознания как социального процесса, осуществляющегося к тому же в ходе практической деятельности и при использовании самых различных орудий - в виде бумаги, карандаша, книги, счетов и т. п., более всего полны абсурдных, с современной точки зрения, утверждений рассуждения Бюхнера о высших человеческих идеях - истины, красоты, добра и т. п. Здесь он, в общем, повторяет критику Локком и французскими материалистами картезианской концепции врожденных идей, приводя тому "физиологические" доказательства. Правда, мимоходом он все же высказывает мысль о социальности таких идей: "Прежде всего, надо принять во внимание, что то, что называют идеею или идеалом, есть приобретение не отдельного индивидуума, а целого рода, и является духовным плодом последовательной работы бесчисленных поколений и долгих веков..." [2] Казалось бы, еще шаг - и взору Бюхнера откроется предметная область социальной проблематики культуры, знания и сознания. Но он так и не сделал этого шага, а вместо этого, в опровержение идеи врожденности представлений о добре и красоте, излагал чудовищные сообщения "очевидцев" о лживости, безнравственности, кровожадности негров и 1 Бюхнер Л. Сила и материя. СПб., 1907. С. 174. 2 Там же. С. 206. 83 других "диких". Но зато - на этот раз в опровержение идеи высокой специфики человеческого духа - он отдает должное духу животных (впрочем, вполне в стиле Монтеня): "Любовь, верность, благодарность, чувство долга, религиозность, совестливость, дружба и любовь к ближнему, сострадание и высшее самопожертвование, чувство справедливости и несправедливости, а также и гордость, ревность, ненависть, коварство, лукавство, мстительность, любопытство и т. п. свойственны животному точно так же, как и рассуждение, благоразумие, высшая хитрость, предусмотрительность, забота о будущем и т. д. ... Они знают также и применяют на деле учреждения или принципы государства и общества, рабства и иерархии, домашнего и полевого хозяйства, воспитания, ухода за больными и врачебного искусства... Они созывают собрания, общественные советы и даже совершают суд над преступниками или провинившимися; они заключают самые развитые договоры с помощью развитого языка звуков, знаков и жестов..." [1]. 1 Бюхнер Л. Сила и материя. СПб., 1907. С. 262. Все это очень напоминает нам страну умных лошадок, которую выдумал Свифт. Здесь перед нами - показательный пример того, как увлеченный своей, в основе правильной идеей, и проводя свои, в общем справедливые, критические рассуждения, естественно-научный материалист делается буквально "слепым" к огромной области проблем, и насколько велика была заслуга Маркса и Энгельса, предложивших к тому времени философскую программу материалистического понимания истории и социальной природы сознания - в то время, когда сентенции, вроде вышеприведенной, рассматривались как бесспорные данные передовой науки. Таким образом, материализм, который популяризировали (можно сказать, проповедовали) Фогт, Молешотт и Бюхнер, даже в наиболее тонкой форме, которую он принял у Бюхнера, можно оценить скорее как выражение существовавшей среди естествоиспытателей второй половины XIX в. мировоззренческой традиции, как своего рода прямую трансляцию в область социальных исследований мировоззренческо-методологических установок, распространенных в биологии, физиологии, медицине, переживавших период бурного развития в качестве опытных наук, но не достигших еще теоретического уровня, нежели как философскую концепцию, укорененную в традиции развития философии и потому усвоившую ту, достаточно высокую, степень профессиональной культуры мышления, которой философия достигла, скажем, уже у Канта или Гегеля. Не будем забывать, что Фогт, Молешотт и 84 Бюхнер были современниками Фейербаха, а также Маркса и Энгельса, воспитанных на традициях немецкой классической философии и потому, в частности, оказавшихся в состоянии внести в эту область исследований немалый вклад. Последние, повторю, шли в русле развития философской культуры, тогда как Фогт, Молешотт и даже Бюхнер оставались скорее в колее той "антиметафизической" традиции и традиции естественно-научного эмпиризма, что и "первые" позитивисты, унаследовав в какой-то степени разве что свойственный позитивистам "аромат энциклопедизма". А эти две традиции, две тенденции весьма далеки друг от друга, в развитии даже противоположны, несмотря на общую для них черту - уважение к науке, прежде всего к естествознанию. Наследники идеологии энциклопедизма, так сказать, светились отраженным светом достижений естествознания своего времени, не будучи в состоянии заглянуть за горизонт этих достижений (да, собственно, и не помышляя об этом в силу исходной принципиальной установки). По этой причине, признавая немалые заслуги этого течения в распространении материалистических настроений среди естествоиспытателей и вообще среди "читающей" публики, их приходится характеризовать только как "разносчиков дешевого материализма" "дешевого" прежде всего в смысле популяризированности, доступности, упрощенности. Поэтому влияние этого течения было сначала огромным, росло подобно обвалу, но оно оказалось кратковременным и быстро сошло практически на нет. Эмпириокритицизм ("второй позитивизм"): теория познания в роли научной философии Эмпириокритицизм, который, по имени одного из основателей этого течения, нередко называют также махизмом, был весьма влиятельным течением философской мысли конца XIX и начала XX столетия, прежде всего в среде ученых-естествоиспытателей. Основатели и вместе с тем главные представители этого течения - Рихард Авенариус (1843-1896) и Эрнст Мах (1838-1916). Р.Авенариус был швейцарским философом, профессором Цюрихского университета с 1877 г. Его главные произведения - "Философия как мышление о мире по принципу наименьшей меры сил" (1876, русск. пер. 1898), "Критика чистого опыта" в 2-х т. (1888-1890, русск. пер. 1908-1909), "Человеческое понятие о мире" (1891, русск. пер. 1901). Труды этого философа написаны довольно сложным языком, с 85 использованием специфической терминологии, и это было немаловажной причиной того, что популярным эмпириокритицизм стал благодаря другому человеку, профессиональному физику и математику Э.Маху. Э. Мах родился в чешском городе Турасе в 1838 г.; окончил Венский университет в 1860 г., где и начал научно-преподавательскую деятельность как приват-доцент Венского университета (в 1861 г.); в 1864 г. стал профессором математики университета в Граце; потом, с 1867 г. работал профессором физики немецкого университета в Праге и был его ректором; в 1895 г. он вернулся в Австрию в качестве профессора философии Венского университета. Его физические исследования были посвящены вопросам экспериментальной и теоретической механики, акустики и оптики, причем в каждой из этих областей знания он достиг выдающихся результатов: "число Маха", выражающее отношение скорости течения к скорости звука, до сих пор используется в аэродинамике; специалистам известны также "конус Маха" и "угол Маха". За пределами круга узких специалистов наиболее известны его идеи в теоретической механике, где он попытался придать формулировкам законов механики такой вид, чтобы они не зависели от скорости равномерного и прямолинейного движения системы и от ее вращения. Здесь Мах, отказавшись от абсолютных пространства, времени и движения, свойственных ньютоновской механике, предпринял попытку построить эту науку на основе постулата, согласно которому движения тел могут быть определены лишь относительно других тел. Этот постулат получил название "принципа относительности Маха" и сыграл немалую роль в становлении теории относительности А. Эйнштейна. Помимо теоретической и экспериментальной механики, Э. Мах интересовался также процессами физиологии слуха и зрения, изучал механизмы вестибулярного аппарата; все это в немалой степени было побуждено его философскими интересами (конкретно, его изысканиями в области теории познания, базированной на достижениях психологии и физиологии органов чувств). Э. Мах - автор многочисленных научных и философских публикаций. Из числа последних наиболее известны: "Анализ ощущений и отношение физического к психическому" (М., 1908), "Популярно-научные очерки" (СПб., 1909), "Принцип сохранения работы. История и корень его" (СПб., 1908), "Познание и заблуждение. Очерки по психологии исследования (М., 1909), "Механика. Историко-критический очерк ее развития" (СПб., 1909). 86 В общем, эмпириокритики наследовали антиметафизическую установку позитивизма Конта, Спенсера и Милля (почему это философское учение часто называют также "вторым позитивизмом"), внеся в нее, однако, весьма существенные коррективы. Если "первый позитивизм", расценивая традиционные философские онтологии, с их претензией на роль учения о глубинных основах мироздания, как досадную ошибку, предлагал просто-напросто отбросить всякую "метафизику" с пути научного познания и заменить ее совокупностью наиболее важных достижений конкретных, "позитивных" наук ("физикой" в широком смысле слова) [1], то "второй позитивизм" попытался радикально и навсегда избавить науку от опасности любых "метафизических болезней". Для этого, по их мнению, нужно было обнаружить источники метафизических заблуждений, содержащиеся в реальном познавательном процессе ("гносеологические корни метафизики"), а затем "очистить" научное знание от всего того, что этими источниками питается. В своей работе представители "второго позитивизма" стремились опереться на достижения тогда еще весьма молодой и столь же претенциозной "положительной" науки о человеческом сознании, психологии. 1 Роль философии сводилась при этом к разработке оптимальных способов упорядочения (классификации) научных знаний и представления их в виде удобной для использования системы. Таким образом, в позитивном плане они намеревались критически обобщить практику научного (в первую очередь естественно-научного) познания, обратив внимание на те эффективные приемы, которые были выработаны в ходе исторического развития положительных наук, и тем надежно обеспечить достоверность научных утверждений. Для этого, по их мнению, следовало методично, во всех деталях и вплоть до самых сокровенных истоков, проследить путь, по которому шла к своим выводам научная мысль, а затем скорректировать его, избавив от напрасных блужданий. Отсюда и то внимание к истории науки, которое, наряду с уважением к результатам экспериментальной психологии, отличало виднейших представителей этого течения. В качестве критической программы они предлагали продемонстрировать наличие в философских и научных построениях не основанных на опыте (априорных) утверждений, а также "скачков мысли", разрывов в рассуждении, которые недопустимы для подлинной, хорошо устроенной, позитивной науки; устранив подобные утверждения и ликвидировав эти разрывы мысли, по их мнению, можно было бы и очистить науку от метафизических домыслов, и навсегда устранить возможность "метафизики". Продолжатели их дела, неопозитивисты (представители "третьей генерации" позитивизма), любили называть себя "дворниками при науке", поскольку видели свое профессиональное предназначение как раз в том, чтобы очищать науку от всякого "метафизического хлама". 87 Следует заметить, что эмпириокритицизм развивался в русле весьма широкого и довольно аморфного течения европейской философской мысли, которое стремилось избавиться от "метафизики", разобравшись с механизмами познавательных процессов. Когда основоположники марксизма писали, что от прежней философии остается только логика и теория познания, они по существу зафиксировали возникновение этой широкой исследовательской программы. Однако термин "теория познания" стал методично использовать и ввел в состав общепризнанной философской терминологии начиная с 1865 г. Э.Цильзель; это он провозгласил задачей теории познания скрупулезное изучение познавательного процесса, двигаясь от наличного состава знания (скорей всего обремененного заблуждениями, предрассудками, неявными предположениями, необоснованными утверждениями) к его первоистокам. Именно так понятую теорию познания и ученые-естествоиспытатели, и философы позитивистской ориентации второй половины XIX века расценили как надежное средство избавления знания от метафизики. Парафразом этой критической установки является гносеологический постулат, который немедленно был превращен в базовую аксиому гносеологии что познание-де начинается с ощущений, и потому ощущения суть последнее основание всякого знания. Поскольку, как мы уже отмечали, эмпириокритики считали своей насущной задачей радикальное ниспровержение "метафизики", теория познания, в духе времени, оказалась в фокусе их внимания. И даже если они и не сводили свою роль исключительно к гносеологической критике (критике метафизики, критике предрассудков, предпосылок, унаследованных от прошлого догм, критике познавательных средств и способностей, "критике опыта"), то уж во всяком случае расценивали критический философский (то есть гносеологический) анализ как важнейшее условие достижения любого подлинного знания - в том числе и такого, которое можно было бы называть мировоззрением. Мировоззрение в их понимании вовсе не обязано было выражать более глубокую суть мироздания, нежели "физика" (в широком смысле этого термина как вся совокупность опытных, "позитивных" наук); напротив, оно предстало в их глазах как обобщение результатов частных наук, прошедших горнило гносеологической критики. Это, разумеется, было радикальным изменением в понимании предмета и назначения философии по сравнению с предыдущим историческим периодом. Но такая перемена позиции, при всей критичности этих философов в отношении концепций большинства их предшественников, все-таки не привела их к полному разрыву с глубокими традициями развития 88 европейской культуры. Связь с традицией проявилась хотя бы в том, что теория познания в сочинениях эмпириокритиков не была сведена исключительно к роли служебного средства - орудия ниспровержения метафизики; напротив того, она сама, в определенном смысле, заняла место метафизики, слившись с психологией, которая в их концепциях предстала как новое, "позитивное" учение не только о духе, но и о мире. Используя теорию познания, эмпириокритики, идя по пути ретроспекции, попытались достичь некоей изначальной целостности, "нейтральной" как в отношении онтологической оппозиции идеального и материального начал, так и в отношении гносеологической оппозиции субъективного и объективного. Это изначальное, "нейтральное" единство, лежащее, по их мнению, в истоках познавательного процесса, осуществляемого "земным", человеческим сознанием, фактически заняло в концепции эмпириокритиков освободившееся в результате гносеологической критики место прежнего "духа" идеалистической метафизики. Поэтому, например, Мах характеризовал собственную позицию как "теоретико-познавательный идеализм": он и в самом деле создал своеобразную онтологическую концепцию. В этой концепции идеи - вовсе не самодостаточные обитатели особого "мира сущностей", который служит основой "мира явлений", каковыми их представляли метафизические онтологические учения, а только содержание знания, то есть человеческие идеи. Мир образований человеческого сознания - разумеется, тоже идеальный, но более "земной", нежели сфера сущностей в прежних "метафизических" онтологиях. Другой виднейший представитель этого течения, Р.Авенариус, хотя и называл себя философом, но в глазах естествоиспытателей того времени тем не менее тоже выглядел человеком достойным, не метафизиком каким-нибудь. Он ведь тоже не измышлял метафизических гипотез, а исследовал формирование и состав действительного знания - то есть не претендующего на абсолютность, а реального, относящегося к человеку, того, которое возникает и развивается в процессе человеческой жизни и само входит в ее состав. Что же касается "метафизики", то, согласно мнению Авенариуса, она настолько укоренилась в сознании людей в силу традиции, настолько переплелась, буквально слилась с подлинными знаниями, что стала серьезной помехой прогрессу науки. Поэтому ее следует как можно быстрее устранить - с помощью гносеологической критики. Отсюда, кстати, и само название "эмпириокритицизм", то есть философия критического опыта: ведь его задача - критика опыта, "зараженного" метафизикой. Стратегия критической философии Авенариуса и Маха, в принципе, проста, и ее можно было бы выразить старой восточной заповедью "преследуй лжеца до истока лжи": достаточно детально проследить весь познавательный процесс, при этом руководствуясь нормами, об 89 щепринятыми в позитивной (опытной) науке и не позволяя себя увлечь "призраками" универсальных объяснений, связанных с априорными предпосылками. Это значит, что теория познания должна представлять собой, в конечном счете, просто-напросто адекватное описание познавательной деятельности (прежде всего, разумеется, процессов научного мышления). Этим объясняется, как уже было отмечено, внимание эмпириокритиков к истории науки: Э. Мах был не только выдающимся физиком, но также одним из первых историков этой науки, положивших в основание своей картины ее развития определенную философскую концепцию. Правда, две (по меньшей мере две) априорных предпосылки в программу эмпириокритиков, поставивших целью борьбу с любыми априорными предпосылками, все же "просочились". Первая - это убеждение, что познавательный процесс, в конечном счете, начинается с ощущений, и потому весь "опыт", в конечном счете, может быть редуцирован к чувственному опыту. Вторая - что никаких "скачков" (или, если угодно использовать философскую терминологию, никаких "качественных изменений") в познавательном процессе быть не должно (в их концепции это запрещено фундаментальным законом развития всякого знания законом экономии мышления, "наследником" принципа непрерывности, провозглашенного представителем "первого позитивизма", Дж. Ст. Миллем). Поэтому Мах и Авенариус определяли понятие как "общее представление" и, следовательно, не усматривали принципиальной разницы между чувственной и рациональной "ступенями" в познавательном процессе: по их мнению, никаких "ступеней" в этом непрерывном процессе быть не должно, и потому понятия отличаются от представлений только большей общностью и другой функцией в "организации опыта". В результате такой операции, кстати, понятие было лишено специфического ореола прежнего "идеального": ведь границы между раздражимостью, ощущением, восприятием, представлением и понятием, согласно концепции эмпириокритицизма, весьма условны. Наверно, эмпириокритики не согласились бы с тезисом о нагруженности их исходной позиции предпосылками, сославшись на то, что они всего лишь описывают реалии познавательного процесса, которые для беспристрастного исследователя самоочевидны: для того чтобы в этом убедиться, достаточно обратиться к собственному чувственному опыту и к процессу развития познавательных способностей человека, начиная с самых первых моментов его жизни. Работы Э. Маха [1] изоби 90 луют разного рода иллюстративным материалом, схематическими рисунками, изображающими то, что видит "на самом деле" человеческий глаз сначала, какие трансформации первоначального зрительного образа (например, в плане перспективы) происходят потом и т. д. Та смена акцентов, тот антиметафизический настрой в европейском научном и философском сознании, которые мы отметили ранее, в глазах эмпириокритиков предстают всего лишь возвратом к "естественной установке", которая, к сожалению, была некогда утрачена в результате гносеологической неосмотрительности. Тезис, что изначальная, а теперь подлежащая восстановлению "естественная установка" это "точка зрения жизни", эмпириокритики тоже считали самоочевидным, хотя теперь, отделенные от их эпохи солидным промежутком времени, мы понимаем историческую обусловленность их способа видения. Этот способ видения возник и развился в условиях стандартной и быстро ставшей привычной оппозиции к прежнему "абстрактному" подходу, который был воплощен в методах мышления и интеллектуальных продуктах традиционной, прежде всего идеалистической, философии. 1 См.: Мах Э. Анализ ощущений и отношение физического к психическому. М.,1908. Или: Познание и заблуждение. Очерки по психологии исследования. М., 1909. Биология - "позитивная" наука о жизни, как ее понимали в конце прошлого века, в немалой степени именно потому предстала в роли нового лидера естествознания, и даже проявила претензии сделаться новой фундаментальной, иногда прямо-таки "универсальной" наукой, сродни прежней философии, что "по природе своей" ее предмет не укладывался в прокрустово ложе "абстрактного", "тощего" формализма прежнего "лидера" - механики, с теоретическим, математическим "ядром" последней. Заметим, что биологию тех лет нелегко четко отграничить от психологии, физиологии, анатомии и т.п.; она, повторяя недавнюю историю механики и физики, предстала тогда как общая наука о жизни, и потому сама исполняла роль философии: когда механическая и физическая картины мира уходили в прошлое, им на смену шла биологическая картина мира. Вселенная многим философам казалась уже не механизмом, а скорее уж гигантским организмом; традиционный аналитический подход, который можно назвать еще элемен-таристским ("изучить объект - значит, исследовать его состав, выяснить, из каких частей, или элементов, все состоит"), уступал место подходу с противоположной ориентацией - с точки зрения целостности [1]. 1 Несколько позднее он получил название "холистского". Эмпириокритиками, в их трактовке предмета и задач философии, был сделан и еще один радикальный шаг: они покусились - ни много ни мало - на "великий основной вопрос философии", вопрос о соот 91 ношении духа и материи, представив в своей квазинаучной концепции жизни поток чувственного опыта как некую нейтральную "субстанцию мира". Чтобы понять логику этого шага, имеет смысл более детально познакомиться с эмпириокритической концепцией жизни, в которой слиты воедино и картина мира, и гносеологическая концепция. Наиболее четко она представлена в сочинениях Р. Авенариуса, к которым мы теперь и обратимся. Эмпириокритическая концепция жизни Авенариус трактует жизнь как "биологическую экономику", которая представляет собой взаимодействие противоположно направленных процессов, которые стремятся уравновесить друг друга. Если тот или другой гипертрофированно превалирует - наступает смерть. Это значит, что процессы, которые идут в живом организме, ведут к смерти [1]. Оптимум жизни, по Авенариусу, - это "жизненный максимум сохранения", а жизненную активность можно представить в виде шкалы, где колебания "в сторону потребления" и "в сторону расходов" (работы) должны быть уравновешены. Поскольку упражнения по выполнению работы ведут к сокращению потребности в энергии, нужной для ее выполнения, постольку стабилизация живой системы оборачивается ее экспансией - чтобы сохранить уровень расходов, организму приходится расширять сферу действия. В качестве критерия жизнеспособности организма Авенариус использует принцип наименьшей меры силы [2]: организм, который более экономно расходует находящиеся в его распоряжений энергетические запасы, имеет больше шансов выжить: важно, чтобы в процессе жизненной активности был соблюден баланс между приобретаемыми энергетическими запасами и их расходованием. 1 Весьма расхожая для того времени идея - достаточно вспомнить концепцию Шопенгауэра или более чем известное у нас до недавних пор диалектическое положение Энгельса: "Жить - значит умирать". 2 В концепции познания (например, у Маха) он становится принципом экономии мышления. Жизнь может быть представлена как "стремление к сохранению", и потому она в качестве процесса обладает временной размерностью. Поэтому в организме, который имеет шансы выжить, должно быть, по-видимому, некоторое превышение уровня приобретаемой энергии над расходуемой. Сам Авенариус, впрочем, об этом не пишет; быть может, потому, что идея "роста" как важной характеристики жизни была практически общепринята как в эволюционной биологии, так и у "философов жизни" [1]. 1 Особенно показателен в этом отношении Ф. Ницше. 92 Как безусловно устойчивое состояние, жизнь возможна только в полной изоляции от внешних обстоятельств, а сохранение жизни - при наличии определенных условий (во всяком случае, при отсутствии несовместимых с жизнью обстоятельств). Если бы "устойчивость жизни" обязательно требовала наличия жизненного максимума сохранения - организм не смог бы пережить собственного рождения: ведь в этот момент он оказывается исторгнутым в чуждую ему сферу. Но жизнь существует - "вопреки" рождению. Отсюда следует вывод, что организм должен обладать какими-то средствами сохраняться и в условиях неравновесия, стабилизируя свои отношения с окружением. Жизнь поэтому нельзя рассматривать только как то, что происходит "внутри" организма: она есть "мир" - такая целостность, где связаны "внутреннее" и "внешнее" (противоположность которых, таким образом, весьма относительна). Упражнения, которые превращают новое в привычное, осваивают мир, тем самым придавая мировому потоку форму предметов, "вещей мира" - и мир предстает перед человеком как совокупность стабильных образований. Изначально такой стабильности нет - между организмом и "иным", которое еще не превращено в "мир вещей", существует некая разность потенциалов; организм устремлен на то, чтобы сделать ее минимальной, то есть свести непривычное к привычному, новое к старому, чуждое к своему. В результате таких попыток "враждебное" послеродовое окружение становится "родиной". Признак "родины" в том, что она, со всеми ее характеристиками, обладает для нас такой степенью очевидности, что мы их просто не замечаем. Лишь когда с "родиной" происходит катастрофа, мы замечаем, что она есть (или была). Акт рождения - это переход организма из равновесного с условиями его бытия, защищенного состояния в незащищенное, и поэтому бытие в мире, которое следует за актом рождения,- катастрофа; сам акт рождения - первая из жизненных катастроф. Ее следствие, родовая травма, накладывает печать на все последующее бытие в мире; все дальнейшее поведение по сути своей стремление вернуться в изначально безопасное состояние, в материнское лоно. Поскольку de-facto это, разумеется, невозможно, постольку вся история предстает как совокупность действий, замещающих желанное возвращение: то, 93 что бывает (то есть повторяется), скоро становится привычным - а это значит, сходным с материнским лоном, понятым (то есть, согласно этимологии этого слова, "принятым в себя", освоенным, превращенным из "внешнего" и "чуждого" во "внутреннее" и "свое"). Мир внешний - это чуждое; мир внутренний - это родина. Можно сказать и иначе: родина - это внутренний мир, это "свое". Вообще, согласно точке зрения Авенариуса, понимание мира - это вовсе не "отражение", а целостное отношение к миру и поведение в нем. Поэтому в рождении укоренена связь самосохранения с пониманием мира, а стремление достичь жизненного максимума сохранения тождественно стремлению все в мире устроить так, чтобы он стал "родиной". Любое изменение обстоятельств, любая попытка справиться с внешней помехой - акт рождения в миниатюре, который начинается с проблематизации и заканчивается депроблематизацией. С упражнениями депроблематизация достигается ценой меньших усилий, и к тому же синхронно происходит изменение понятия мира - оно становится все более универсальным. Конечно, такова только тенденция; именно ее, по мнению Авенариуса, выражают универсалистские натурфилософские онтологии (в которых "всё" есть или вода, или огонь, или атомы, или материя). Если не видеть жизненных истоков подобных онтологических построений, понятие мира приобретает вид "мировой загадки": позитивная экзистенциальная характеристика бытия становится негативной, бытие превращается в кажимость, и даже в небытие [1]. 1 Не имеет ли здесь в виду Авенариус концепцию Шопенгауэра? Таковы биоонтологические предпосылки общего мировоззренческого тезиса Авенариуса (с которым, кстати, был солидарен и Мах): в подлинной, изначальной действительности нет ни "физического", ни "психического", а только "третье". Здесь "психическое" - это аналог декартова res cogitans; соответственно, "физическое" - аналог res extensa, а "третье" - живой организм, который соединил в себе "внутреннее" и "внешнее", "физическое" и "психическое". Можно выразить эту мысль иначе: организм постольку субъективен, поскольку он переживает; но он в то же время и объективен, поскольку предстает перед взором человека как "вещь среди вещей". В каждом из этих "обликов", в свою очередь, тоже есть и внутреннее, и внешнее - они относительны, и потому многообразны. Это значит, что существует непрерывная последовательность переходов "наружу" и "внутрь", а "сознание" и "материя", соответственно, суть "предельные ценности" единого совокупного целого жизни, каковая и есть сущее "по истине" [1]. 94 В соответствии с моделью мира, где организм играет роль активного "центра", построена и теория познания Авенариуса. Он расценивает восприятия как нечто большее, нежели совокупность данных, которые имеют внешний источник: они всегда апперцепированы, то есть каждый этап постижения мира зависит от предшествующего, а процесс познания - это всегда подведение очередных чувственных восприятий под уже образованное ранее общее понятие. Делается так из экономии, поскольку для подведения нового под старое нужно меньше сил, чем для создания специального представления. Однако механизм экономии чреват расточительством, поскольку, например, совокупность признаков АВР можно принять за уже знакомую совокупность ABC; тем самым новому комплексу может быть приписано то, что ему не присуще. Впрочем, это даже удобно - до тех пор, пока мы не замечаем ошибки, то есть пока не обнаруживаются признаки, которые мешают привычной операции подведения нового под старое. Логическое противоречие в рассуждении вызывает "чувство неудобства", что свидетельствует о напрасной трате сил. Гармония и последовательность мысли, напротив того, "экономны". Происходящее в результате стремления к экономии очищение опыта может быть инстинктивным, но лучше, если оно осуществляется сознательно; в итоге получается чистый опыт. Избавление от замеченной ошибки проходит три фазы: дифференцирование используемого доселе общего понятия, его приближение к новому опыту и, наконец, очищение опыта. Дифференцирование понятия в ходе анализа опыта ведет к образованию системы понятий, отличающихся по степени общности. Если в системе все хорошо устроено - появляется "чувство безопасности". Наиболее общее понятие системы - "последнее понятие", или "центральное представление". Оно незаметно, поскольку используется чаще всего и потому разумеется само собой. Предикат, который стоит в центре системы понятий, бытие (оно вместе с тем и "вариация" ощущения). Он "связан со всем", поскольку "сопровождает" всякую апперцепцию. Поэтому понятие бытия всеобщий предрассудок. По той же причине это понятие не обладает никаким определенным фиксированным смыслом, оно "пусто" в плане содержания. Будучи "всеобщим предрассудком", 1 Подобная схема, кстати, была свойственна и современной Авенариусу физиологии: И.Мюллер и его школа предложили такую функциональную модель нервной системы, структура которой была ориентирована подобно солнечным лучам - от центра к периферии (не наоборот!). А "моторные" процессы, направленные центробежно и центростремительно, должны находиться в единстве и равновесии. 95 предпосылкой, сопутствующей всякой мысли, понятие бытия неустранимо и сохраняется даже после очищения мысли от всех содержательных предпосылок; его невозможно и определить, поскольку никакие характеристики того, что уже известно, не являются фиксированным содержанием понятия "бытие": все, что становится известным, как бы оно ни отличалось от уже известного, опять же есть "бытие"; единственное "свойство" бытия - "простое наличие". Соответственно, общее понятие мира - "абсолютный предрассудок". (Впрочем, один из крупных эмпириокритиков, Петцольд, с Авенариусом в этом пункте не был согласен и предлагал отказаться от общего понятия мира как "нелогичного".) Такова, в главных чертах, картина мира, свойственная эмпириокритицизму. Это система, в центре которой - "центральное представление" или "понятие мира", а на периферии - "чистый опыт". В результате философской реконструкции, если все было сделано правильно, сознание открывает то, что лежит в истоке познавательного процесса: "бытие" не просто самое "пустое" понятие, но такое, которое способно включить в себя все и всякое возможное содержание. Понятие мира у Авенариуса, таким образом, как и в традиционном немецком идеализме, оказывается изначальным тождеством бытия и понятия. И так же, как в "трансцендентальной диалектике" И. Канта любой трансцендентальный предмет оказывается только несовершенной копией идеала, поскольку возникает в итоге отрицания у этого идеала определенного предиката, у Авенариуса "бытие вообще" предстает как "материнское представление". По его мнению, все частные, конкретные восприятия происходят из него, из "первого восприятия", в результате "само дифференциации". Однако вследствие переориентации философского исследования с "абсолютного субъекта" на познавательную активность человека как живого существа понятие "мира" получило в эмпириокритицизме другой смысл, нежели оно имело в традиционных онтологиях. Это вызвало частые обвинения в субъективном идеализме и даже солипсизме, которые, впрочем, свидетельствовали о непонимании смысла концепции эмпириокритицизма. А состоял он в том, что программа отказа от любой "метафизики" - как идеалистической, так и материалистической - представителями этого течения была проведена весьма радикально. При этом они сами были убеждены, что всего-навсего возвращаются к естественному понятию о мире, то есть к такому, которое свойственно нормальному, простому, близкому к природе человеку, еще не успевшему запутаться в сетях метафизических мудрствований, возникших в историческом процессе развития жизни и знания. Процесс этот, к сожалению, сопровождался разделением целостного "мира" опыта на сферу субъективного и объективного [1]. 96 В рамках изначального, "естественного понятия о мире", как составные части нашего окружения, так и содержание знания о них равно составляют интегральные части нашего опыта, хотя могут быть "разведены" друг с другом. Вот здесь-то и коренится, в конечном счете, возможность "метафизики". Первый, и самый серьезный, шаг в этом ошибочном направлении, по мнению Авенариуса, - трактовка мышления не как интегративной части целостного опыта, а как "продукта мозга". Он самым решительным образом выступает против нее: "Мышление не есть ни обитель, ни повелитель, ни другая половина или сторона и т.д., но равным образом и не продукт, даже не физиологическая функция или хотя бы даже вообще какое-либо состояние мозга" [2]. 1 Впрочем, это не новость в истории европейской философии - достаточно вспомнить "Три разговора между Гиласом и Филону сом" Дж. Беркли или "Ясное, как солнце, сообщение широкой публике о сущности новейшей философии" И. Г. Фихте. 2 Авенариус Р. Человеческое понятие о мире. М., 1909. С. 69. Это высказывание не только вызвало в свое время издевательские замечания В.И.Ленина, но и по сию пору новичкам в философии кажется достаточным основанием отказа от того, чтобы внимательно прочесть книгу, которая содержит подобные утверждения - к тому же выделенные авторским курсивом. И все-таки имеет смысл внимательнее присмотреться к этому, на первый взгляд, совершенно абсурдному, заявлению. О чем идет речь, когда мышление становится предметом философского исследования? Неужели, в конечном счете, о физиологических процессах в коре головного мозга или об электрической активности мозговых клеток? Если так, то чем же отличаются глубокие мысли Платона от поверхностных рассуждений философского дилетанта? Неужели только степенью активности нервных клеток, составляющих "серое вещество" под черепной коробкой? Как и где существовали мысли Платона хотя бы при его жизни? В его мозгу? В таком случае, как же мог Платон делиться мыслями со своими учениками? И какова сегодня "субстанция" платоновских идей - ведь вряд ли кто осмелится сказать, что они бесследно исчезли вместе с мозгом этого мыслителя? Так, быть может, не столь уж и глупо видеть "сущность" мысли не в том, что они продукт мозга? И тем не менее трактовка философами мышления как прежде всего или только физиологического процесса в мозгу была во времена Авенариуса не только весьма распространена, но даже превалировала. Поэтому он попытался специально исследовать ее причину, которую обозначил особым термином "интроекция". Эта тема стала центральной в его книге "Человеческое понятие о мире". 97 Что же такое интроекция? Согласно Авенариусу, это такой акт познающего сознания, в результате которого испытание (переживание) некоей вещи другим человеком вкладывается в него. Иначе говоря, в результате интроекции переживания вещей, которые суть составные части "чужого" непрерывного потока опыта, истолковываются как "просто восприятия", которые существуют "внутри" сознания переживающего их человека. В итоге интроекции изначальная целостность, "естественное" единство мира опыта, распадается на два "рукава": на внешний мир (тот, который существует вне сознания субъекта, хотя и переживается в ощущениях) и мир внутренний (тот, который существует в сознании субъекта, то есть "сами" переживаемые ощущения); вместо целостного опыта (то есть непрерывного потока переживаний, в котором слиты воедино содержание переживания и акты переживания) в картине мира появляются отделенные друг от друга и друг другу противопоставленные субъект, который переживает ощущения, и внешний ему, независимый от него объект, который вызывает ощущения. Но ведь нельзя рассуждать так, будто бы Я имею (то есть переживаю) предметный мир, "мир вещей", в качестве "внешнего", а другой человек имеет (то есть переживает) его же как "внутренний" - хотя мне и очевидно, что его, другого субъекта, переживание совершается "внутри" него! Это было бы нелогично: поскольку Я отождествляю "другого" (как человека) с самим собою, то и весь мир (поскольку он общий и мне, и другому) тем самым должен был бы стать "внутренним"! Единственный способ избавиться от такого нелепого, солипсистского вывода, согласно Авенариусу, состоит в том, чтобы отказаться от "дуализма внутреннего и внешнего", избавившись от его причины - интроекции. Исторический путь избавления от интроекции был долгим. Исторически первым вариантом интроекции, по Авенариусу, был анимизм: способность иметь нечто как "внутреннее", как "содержание души" здесь приписывается не только другим людям, но вообще всему сущему. Вслед за анимизмом возникали и сменяли друг друга разные виды идеализма, вплоть до современного Авенариусу "психологизма", который пытался "искать душу" как самостоятельную сущность, отделенную от "объективного мира". Когда в 1865 г. Ф. Ланге выдвинул концепцию "психологии без души" - тогда, согласно Авенариусу, наконец-то начался "наивно-критический" этап избавления от интроекции. Но только возникновение эмпириокритицизма, с его критическим анализом опыта, означает радикальное устранение интроекции. Если интроекция разрушила изначальное целостное понятие мира, то избавление от интроекции означает его восстановление. Когда в результате гносеологической критики интроекции первоначальное состояние целостности опыта восстановлено, весь процесс его последующей 98 "рационализации" (который есть одновременно и механизм образования метафизики, и ее история) становится понятен: в ходе этого процесса различные моменты "опыта" - своего и чужого, вещей и мыслей, короче, "элементов" опыта - были оторваны друг от друга, обособлены и даже абсолютизированы. Поскольку вопрос о реальности внешнего мира в качестве "другой реальности", противоположной внутреннему миру сознания, предстает как проявление "противоестественной" интроекции - вместе с разоблачением интроекции он снимается с повестки дня. Таким образом, эмпириокритицизм избавляет философов от обсуждения таких проблем, которые, по сути, являются псевдопроблемами, и философия перестает быть метафизикой. Вместе с тем найдены первоистоки бытия и сознания, то есть именно то, что стремилась найти метафизика; точнее, они обретены вновь, поскольку эти истоки естественное понятие о мире, которое было прежде утрачено! [1] Таким образом, естественным результатом критической гносеологической концепции эмпириокритицизма оказался вывод о целостном опыте, который оказался даже развернутым в своеобразную онтологическую концепцию - учение об "элементах мира". 1 На наш взгляд, здесь тоже затронута тема, весьма распространенная во всей послегегелевской философии - возникновения отчуждения и его преодоления. Это тоже гегелевское наследие: гегелевская Идея в конце концов "снимает" свое отчужденное состояние, придя к пониманию всех мировых феноменов как моментов собственного инобытия; человек в концепции Маркса "снимает" собственное отчуждение от товарных отношений и прочих предметов собственной деятельности, когда понимает, что все это - его собственный продукт, и устраняет причины этого отчуждения; вслед за эмпириокритиками феноменолог Гуссерль видит причины кризиса европейских наук в "объективизме", истоки которого очень напоминают "интроекцию". Онтология эмпириокритицизма: мир как совокупность "комплексов ощущений" Эмпириокритицизм нашел много последователей среди естествоиспытателей, сделавшись, в частности, "физическим идеализмом". Это понятно: в соответствии с требованиями духа времени подлинная наука об основах бытия должна была базироваться на достижениях опытных наук, к числу которых прежде всего относилась физика - лидер тогдашнего естествознания; для большинства естествоиспытателей и многих философов понятие "физическая реальность" стало синонимом понятия "подлинный мир, как он есть сам по себе". Однако не кто иной, как Мах, выдающийся физик, в своих философских трудах подверг критике эту установку. Тот "физический идеализм", основой ко 99 торого стали философские идеи Маха, был вовсе не мировоззренческим оформлением достижений физики как частной науки, будь то физика экспериментальная или теоретическая (математическая). После того как познавательный процесс в физической науке был подвергнут Махом гносеологической критике, полученный продукт было бы правильнее назвать "психологическим идеализмом": ведь "физическую реальность" (безразлично, трактовать ли ее как совокупность частиц и полей или как систему математических уравнений теоретической физики) Мах и его последователи свели к "комплексам ощущений". Под этим углом зрения эмприокритики были более последовательны в проведении своей антиметафизической программы, чем многие психологи, стремившиеся заменить философское учение о "духе" результатами научного исследования психических процессов. Так, если психолог И.Гербарт (1776-1831), автор весьма популярного в первой четверти XIX столетия учебника по психологии, хотел бы все-таки объяснить, "как возможно восприятие", то есть раскрыть механизм порождения восприятий в результате воздействия неких внешних сознанию объектов, то философ Э. Мах расценивал подобное желание ученого как следствие неосознанной метафизической установки, как результат "интроекции". "Восприятие нельзя желать объяснить" [1]. Он устраняет как "метафизическую" картезианскую проблему соотношения res extensa и res cogitans, трактуя сенсуалистский аналог res cogitans восприятия - не как следствие "загадочного" воздействия одного тела на другое, а наоборот: по его мнению, физическое тело, как то, что дано в опыте, само образуется из восприятий, то есть, в конечном счете, предстает как "комплекс ощущений". Как "наивный субъективизм" Мах квалифицирует мнение, будто бы видимое различными людьми как различное - это вариации кажимости, а действительным бытием обладает неизменное, "субстанция". Подлинное, изначальное, целостное и "нейтральное" бытие - это "поток ощущений"; их Мах трактует как "нейтральные элементы мира"; будучи элементами опыта, они не идеальны и не материальны - они нечто изначальное, и потому "третье". 1 Мах Э. Познание и заблуждение. С. 44. Кстати, к числу "субъективистских наивностей" Мах причислял атомистическую концепцию в физике: приписав "изначальную", до-опытную реальность атомам, этим придуманным теоретиками "сущностям", которые невозможно свести к ощущениям, по его мнению, легко докатиться и до признания, как он писал, "чудовищной вещи-в себе"; для этого достаточно "элементы", означающие в вещах их качества, "извлечь" поодиночке, а "остаток" - репрезентацию "цело 100 го" трактовать как "сущее". Так у философов и появляются "ве-щи-в-себе", то есть вещи без качеств, связь, которая ничего не связывает, поскольку ей нечего связывать. "Вещь-в-себе", согласно Маху, это "мнимое понятие". Устранив ее, мы "теряем" и стабильность мира в философских онтологиях, и его метафизическое "удвоение", обнаруживая подлинную основу - "поток" опыта. Мах не прочь был признать, за пределами философии, ценность исследований своих "материалистических" коллег - физиков и других естествоиспытателей: он расценивал методы "психологической физиологии" как "физические" и декларировал возможность редукции химии к физике, не считая подобные тезисы противоречащими его основной позиции, поскольку в принципе возможны два пути редукции. Сами по себе восприятия, с его точки зрения, не содержат в себе ничего субъективного - ведь они есть до начала расщепления "потока" на субъективное и объективное. Материалисты выводят субъективные восприятия из объективных процессов; идеалисты, напротив, объекты из субъективных восприятий. И то и другое возможно, коль скоро существует связь между субъективным и объективным благодаря их общему источнику. Став, по его мнению, выше противоположности этих метафизических систем, Мах проводит "расширенную редукцию", экзистенциально универсализируя восприятие. Не будучи, по его мнению, субъективным изначально, восприятие все же может стать таковым при определенных условиях, когда оно выступает как "пережитое содержание" восприятия. Тогда элемент, сам по себе нейтральный, становится "достоянием" субъекта, "психическим". Поскольку Мах не проводит строгого разграничения между "психическим" и "нейтральным", его "монизм восприятия" оказывается "психомонизмом". В его онтологии элементы первоначала не "разложены" на субъективное и объективное. Только "потом" первичное состояние "мира" ("поток") противостоит - как "единство" - вторичному, "расщепленному" состоянию "мира", распавшегося на "мир сознания" и "действительный мир". В ходе последующих шагов развития жизни первичное состояние деформируется внешними обстоятельствами. Такие деформации, закрепленные памятью, актуализируемые в воспоминаниях, определяют последующие восприятия. Сохраняющиеся следы прошлого (воспоминания) делают жизнь организма кумулятивным процессом. Этот кумулятивный жизненный процесс и есть "опыт", или "интеллект", в котором припоминание оказывается способом, которым сознание осовременивает прошлое. Благодаря процессуальности сознания человек живет не "дискретно", в серии "теперь", сменяющих друг друга, а непрерывно "ретенционно", "временно". Поэтому временность, по мне 101 нию Маха, не от природы дана - она есть создание организма. Только мы, люди, "склеиваем" моменты своей жизни - не природа! Так же мы "склеиваем" из "элементов" "комплексы", а затем обращаемся с ними как с субстанциальными вещами. В самой природе нет никаких "комплексов", как, естественно, нет и стабильности. Нечто стабилизируется (точнее, превращается сознанием в стабильное образование) только тогда, когда становится "затравкой" процесса, напоминающего образование грозди кристаллов каменной соли: когда к этому изначальному "нечто" нами "присоединяется" нечто последующее. Простейший (и вместе с тем тоже важнейший) способ стабилизировать комплекс "элементов" - это приписывание комплексу "имени". Оно "акустический признак" комплекса, сохраняющий его в памяти, признак самый неизменный и удобный. Вокруг него, как "ядра", нарастают другие признаки. Поэтому имя - не "этикетка" предмета, а скорее его "арматура": оно функционально, оно "по праву" представляет индивида, к которому относится. И неважно, что оно случайно по происхождению; неважно также то, что все, обозначенное им однажды, может перемениться. Если остается имя вещи - то остается ее "ядро". Имя удобно - с его помощью мы замещаем в сознании целое одним признаком, не утрачивая при этом целостности. Узнавание вещи, как бы оно ни происходило, есть "стабилизация", формирование комплекса ощущений как тождественной вещи, каковая существует через имя. Коль скоро есть имена нет вещей "подобных", есть вещи "тождественные". Они даже скорей "личности", чем "вещи". Но если для начала предпочтительнее слово, то "в перспективе", для развития лучше понятие. Хотя суть их одна: "экономичнее" обходиться с единством так, как если бы оно было тождеством, то есть "одним и тем же". Ограничение и стабилизация, осуществляемые именем и понятием, согласно концепции Маха, - это формирование комплексов элементов. Понятие "ассимилирует" восприятия, элементы не сами соединяются - их соединяет сознание: понятие есть синтез. Только изначальный мир сразу и "бессубъектен", и "беспредметен", и "непонятен" - потому о нем не может быть воспоминания. Анализ воспоминаний доводит до этого предела, но не дальше, поскольку движение "против течения" накапливающихся "следов" - воспоминаний, против течения прогрессирующего синтеза, заканчивается там, где совершается первый шаг синтеза. За этим пределом из поля рефлексии, разумеется, исчезает и самое Я, поскольку Я - "не изолированная от мира монада, а часть мира в его потоке, из которого она произошла и в которую ее следует диффундировать" [1]. 1 Мах Э. Познание и заблуждение. С. 46. 102 Нетрудно видеть, что онтология эмпириокритицизма опять же несет следы "картезианского импульса", которым заряжена вся европейская философия, начиная с Нового времени: ведь эмпириокритицизм - не что иное, как разновидность самоанализа познающего субъекта. Специфика этой концепции биопсихологизм: на место декартова cogito в ней поставлено "триединство" сознания, живого организма и изначальной, "нейтральной" "мировой субстанции". Очевидно также и ее существенное отличие от картезианства: Я в роли "островка бытия", "связующего центра мироздания", который выдержал натиск урагана универсального сомнения, отброшено как метафизический предрассудок; оно растворяется в "чистых восприятиях". Мир перестает быть "внешним миром", коль скоро различия между res cogitans и res extensa размыты, мир "внешний" и "внутренний" в своем истоке слились - или, что то же самое, распались у Маха на несвязные фрагменты. Авенариус, правда, не пошел столь далеко: он остановился перед последним шагом анализа, на ступени "принципиальной координации" Я и мира, тем самым сохранив Я как "центр мира", что значительно ближе классическому картезианству. Место эмпириокритицизма в истории западной философии Таковы истоки, генезис и логика эмпириокритицизма. Эмпириокритицизм, наследник картезианской методологической традиции, возник как "теоретико-познавательный идеализм", в общем потоке антиметафизического течения европейской философской мысли, ориентированной на достижения "положительной науки"; поэтому в годы своего наибольшего влияния он предстал как "физический идеализм". Вместе со "стабилизацией" неклассической физики, в существенной своей части науки теоретической (которая, однако, до такой степени преодолела жесткую оппозицию теории и эксперимента, что большинство ее лидеров, a также многие методологи науки стали относить эксперимент не к эмпирическому, а к теоретическому уровню познания) влияние эмпириокритицизма с его эмпиристской ориентацией упало до минимума. Однако философская история эмпириокритицизма продолжилась - труды Авенариуса оказали немалое влияние на основателя современной феноменологии Эдмунда Гуссерля. Подобно эмпириокритикам, Гуссерль был вдохновлен идеалом "максимальной ясности", самоочевидности. Но в противовес эмпириокритическому растворению сознания в потоке "первоначала" Гуссерль разработал и пытался осуществить программу исследования механизмов продуктивной 103 деятельности сознания, выдвинув идею интенциональности, то есть нацеленности сознания на предмет как конструктивного начала и механизма создания предметности. Подобно эмпириокритикам, феноменологи искали "чистое первоначало" философского рассуждения, освобождаясь, посредством специально разработанного для этой цели метода феноменологической редукции, от всяческих "предрассудков" философских систем. Но в противоположность эмпириокритицизму феноменология трактует принятие "естественной установки", веру в существование мира как "глубочайший предрассудок" научной мысли. В итоге в западной философии место "нейтрального монизма" эмпириокритиков занимает "трансцендентальный идеализм". В нашей стране ситуация с эмпириокритицизмом сложилась довольно специфично. В силу обстоятельств, достаточно далеких от его философского содержания и внутренней логики развития (которой обладает всякая сколько-нибудь цельная теоретическая концепция), "русский" эмпириокритицизм [1] оказался настолько тесно связанным с российскими политическими событиями, что почти нацело превратился из философского учения в идеологическую конструкцию, не так уж много сохранившую от первоначального содержания. И содержание споров, и форма их ведения были далеко не философскими, а целью их было что угодно, но не установление смысла философских утверждений, и еще менее достижение истины. Самый известный из российских оппонентов эмпириокритицизма, В.И.Ленин, был прежде всего политическим деятелем, а для него самым важным стал как раз политико-идеологический аспект, который приобрел "российский" вариант эмпириокритицизма в силу причин, случайных для философского содержания этой концепции. После смерти В.И.Ленин был превращен идейными наследниками в средоточие всей, в том числе и философской, мудрости; это обстоятельство создало почти непреодолимое препятствие для адекватного представления эмпириокритицизма в учебных курсах. Случай этот - пример идеологической трансформации, которая может происходить с философскими идеями в общественном сознании, после чего философская концепция представляет интерес не столько для философа, сколько для политолога или социального психолога. 1 Он представлен множеством имен, но наиболее значительным и самостоятельным представителем эмпириокритицизма в России был А. Богданов. Его книга "Всеобщая организационная наука (тектология)" не только несколько раз переиздавалась в нашей стране, но была переведена и на другие языки. Изложенные в ней идеи оказались весьма плодотворными для нового направления в науке системных исследований. 104 Прагматизм - американский синтез европейских философских идей Наше знакомство с современной западной философией второй половины прошлого и начала нашего столетия будет непростительно неполным, если мы не уделим внимания прагматизму - философскому движению, которое было более чем влиятельным в самой динамичной в ту эпоху стране "западного мира" Североамериканских Соединенных Штатах. И не потому, что мы обнаружим в трудах представителей этого течения много интересных идей, до которых не додумались европейские философы - под этим углом зрения прагматизм скорее выглядит эпигонским и эклектичным течением. А также не потому, что "через прагматизм" нам удастся яснее увидеть внутреннюю логику исторического развития культуры (прежде всего, интеллектуальной) европейского типа "западной" культуры, в отличие и даже в противоположность "восточной" несмотря на то что уже в конце прошлого века США быстро становятся лидером "западного" мира, и отнюдь не только в сфере экономики. Но есть два аспекта, и притом немаловажные, которые свойственны американскому варианту западной культуры и американской философии. Культура США в ее истоках была культурой "с ослабленной наследственностью". Американская нация была молодым социальным организмом, формировавшимся в тесном взаимодействии множества сравнительно небольших групп людей, которые порвали со своей прежней родиной и существенно ослабили или уж во всяком случае сильно видоизменили связи со своей прежней традиционной национальной и культурной средой - если не разрушили эти связи вообще. Основателями новой страны были сначала религиозные и политические изгои из разных стран "Старого Света", а также преступники и искатели приключений; потом все большую их долю стали составлять те, кого сегодня назвали бы "экономическими беженцами". Ни для кого из тех, кто становился "американцем", "Новый Свет" не был изначально ни раем, ни отчим домом: дом, и в прямом, и в переносном смысле, надо было построить "на голом месте", землю подготовить и обработать, а до того еще выкупить или отвоевать у местного населения, у тех, кого в силу географической ошибки называли "индейцами"; политическую структуру, начиная с самых элементарных государственных институтов и правовых норм, тоже надо было образовать. Чтобы выжить в этих условиях и тем более добиться известного благосостояния, всем приходилось много и тяжко работать; недостаток рабочих рук в сельском хозяйстве (с него, а не с промышленности на 105 чиналось развитие американской экономики) оказался даже условием образования в Новом Свете "завозного" рабства, что еще более усилило культурную разнородность населения и создало почву для появления специфичных политических структур и вызревания конфликтов, среди которых на первом месте, после обретения независимости, оказалось сначала формирование двухкомпонентного государства, состоявшего из сельскохозяйственного рабовладельческого Юга и промышленного нерабовладельческого Севера, а потом война Севера с Югом и конфликт двух рас (если не учитывать более тонких моментов - вроде отношений с мексиканцами). Нельзя также не принимать во внимание и отношений с "индейцами" в качестве специфического "культурообразующего" фактора американской истории. Существенно то, что фактически история США начинается как история буржуазного общества: здесь, в общем, не требовалось разрушать феодальный строй средствами политической революции, как это было в Европе. Если судьба приводила сюда европейских революционеров, то их противником становился не традиционный американский политический порядок, а колониальная администрация и военная сила колониальной державы - Англии. Война североамериканских колоний за независимость (1775-1783) оказалась чем-то вроде "профилактики от феодализма", а буржуазная по сути своей идеология американского Просвещения предстает как момент в формировании национального самосознания. Просвещение играло огромную роль в начальном периоде американской истории - пожалуй, нигде университеты не внесли столь значительный вклад в формирование культуры (а их и в колониальный период было множество - назову Гарвардский, Йельский, Принстонский, Колледж Вильгельма и Мэри, Королевский колледж, который потом был переименован в Колумбийский университет - и это еще не все!). Столь же значительным был и вклад научных ассоциаций (примером которых является Американское философское общество, основанное Франклином). Поэтому американская культура вообще и американская философия в частности вовсе не выглядят "идеологической формой классовой борьбы". Представлявший интересы плантаторов Джордж Вашингтон и защищавший интересы фермеров и средних буржуа Томас Джефферсон вовсе не выглядят персонификациями феодализма и капитализма. Религия была весьма мощной силой американского общества - но церковь совсем не была здесь "самой мощной феодальной организацией", как это было в Старом Свете; может быть, поэтому сторонники социального прогресса здесь не тяготеют к атеизму, а споры между американскими философами не превращаются в непримиримую борьбу материализма и идеализ 106 ма. Если война Севера с Югом и была "гражданской", то состоялась она уже в условиях вполне сложившихся буржуазных общественных отношений и не была слита с антифеодальной революцией (как сплошь да рядом это было в Европе), и тем более не являлась "продолжением" такой революции. Поэтому ни американское Просвещение, ни его наследники не создали чего-то вроде "революционной теории" (наподобие "вольтерьянства", гегелевской диалектики, или разновидности "американского марксизма" - несмотря на то что рабочее движение здесь возникло весьма рано и быстро обрело организованную форму). Более того, не было в культурной эволюции Сев. Америки и того "алгоритма" перехода к современной философии, который мы видели в Европе: ни "разоблачения" идеалистической метафизики как "рафинированной поповщины" (если выражаться изящным стилем Ильича), ни переворачивания идеалистического рационализма "с головы на ноги", за которым следует реверсированная по отношению к метафизическим представлениям об устройстве мира теория познания ("от живого созерцания к абстрактному мышлению..."). Здесь, конечно же, можно, при большом желании, найти и материализм (например, Дж. Пристли), и идеализм (например, Сэмуэль Джонсон и Дж. Эдварде), и даже деизм (Б. Франклин). Но зато уж отыскать прямых атеистов, даже среди материалистов, вряд ли удастся. Так что духовная атмосфера от европейской здесь отличалась, и потому просто перенести европейскую классификацию философских течений и школ на США означало бы рисковать серьезно ошибиться. Я счел полезным обратить внимание на эти обстоятельства потому, что до сих пор в нашей литературе еще в ходу оценка прагматизма как американского варианта позитивизма (кстати, восходит эта оценка к мимоходному замечанию В.И.Ленина в "Материализме и эмпириокритицизме", что недавно еще было сертификатом качества, удостоверявшим абсолютно-истинный характер такого утверждения). Я такой оценки не разделяю и надеюсь, что в ходе дальнейшего изложения смогу аргументированно обосновать другую. Но вместе с тем и "ленинская" имеет свои резоны, поскольку "посюсторонняя", "трезво-практическая" ориентация позитивизма и в самом деле была близка деловитым американцам. Но она без особого труда уживалась с представлениями, которые казались европейскому сознанию чуть ли не диаметрально противоположными (о чем с искренним возмущением писал В.И.Ленин в "Материализме и эмпириокритицизме": прагмати-сты-де, которые ориентированы на практику, в интересах той же практики принимают существование Бога...). А ведь дело просто-напросто в том, что понимание практики в прагматизме - да и вообще в "аме 107 риканской идеологии" - весьма широко, и не сводится она ни к эксперименту, ни к промышленности, будучи скорее аналогичной "опыту" во всем многообразии смыслов этого термина в разных течениях европейской "постклассической" философии. Чарльз Пирс Основы философской концепции прагматизма были заложены Чарльзом Пирсом (1839-1914) в печатных трудах и выступлениях, относящихся к периоду 1865-1878 гг. Ч. Пирс, подобно всем остальным видным представителям прагматизма, был человеком многогранного дарования: математиком, астрономом, химиком; сейчас все большее внимание привлекают его работы по символической логике, большая часть которых при жизни опубликована не была. В истории западной философии он остался, однако, именно в качестве основоположника прагматизма; в самом деле, он сформулировал и программу этого течения, и придумал термин для его обозначения. В статье "Природа прагматизма" он писал, что важнейшая черта концепции, которую он развивает, состоит в "признании неразрывной связи, которая существует между рациональным знанием и разумной целью; и это обстоятельство определило предпочтение для слова "прагматизм". (Нелишне обратить внимание на близость этого тезиса к идеям Дильтея, критиковавшего под тем же углом зрения гносеологические абстракции своих современников.) Установка прагматизма, согласно Пирсу, призвана выразить "дух лаборатории", характерный для "позитивного" ученого, исследователя, связанного с реальной жизнью. Любопытно, что черты, вполне приемлемые для "ученого из лаборатории", Пирс находил у множества европейских мыслителей, среди которых чаще всего упоминаются Кант, Беркли и Спиноза: не означает ли это, что для Пирса несущественны различия между материализмом и идеализмом, агностицизмом и феноменологической установкой? Справедливость такого предположения подтверждает анализ двух основополагающих статей Ч. Пирса, опубликованных в 1877-1878 гг. как итог дискуссий, имевших место в кембриджском (штат Массачусетс) "Метафизическом клубе" - "Как укрепить веру" и "Как сделать наши идеи ясными". Главная тема, которую Пирс обсуждает в этих статьях, это отношение знания, веры и действия. В первой из вышеназванных статей он исходит из тезиса, который считает самоочевидным: "рассуждение хорошо тогда, когда оно таково, что позволяет делать правильные заключения на основании правильных посылок - в противном случае оно 108 ничего не стоит" [1]. Однако и правильное рассуждение стоит немногого, если человек не руководствуется в жизни теми выводами, которые можно получить на основе правильных посылок и с соблюдением логических правил: нужно еще желание рассуждать и принять определенные выводы как руководство к действию. "Наши верования управляют нашими желаниями и руководят нашими действиями" [2] - пишет Пирс. Как раз поэтому, к примеру, религиозные мусульманские фанатики в Сирии и Иране (XI век) из секты "горного старца" громили хорошо вооруженные и дисциплинированные английские войска. Примеры такого рода, считает Пирс, служат самым убедительным аргументом против того, чтобы считать картезианский принцип радикального сомнения самодостаточным для философии - ведь сомнение не ведет к решительному практическому действию! Да, конечно, оно важно - но только в качестве промежуточной стадии, каковой оно и было у Декарта; сомнение - "единственный двигатель, который заставляет нас бороться за достижение верования" [3]. Нормальный человек воспринимает сомнение как состояние неудовлетворительное и даже болезненное, он стремится избавиться от сомнений и достичь веры. За сомнением - если есть основания подвергнуть сомнению прежние верования идет исследование, которое есть не что иное, как стадия борьбы за достижение нового верования, а оно, конечно же, должно иметь отношение к желанной цели будущей деятельности. Если мы видим, что оно с этой целью не связано - мы от него отказываемся - и тогда снова наступает период сомнений и поисков; за ним следует формирование мнения, каковое руководит действием, будучи закреплено верой. Может показаться, пишет Пирс, что человек стремится к "правильному мнению", но это только метафизическая иллюзия: на деле нам нужна лишь твердая вера, способная стать основой успешного действия. Аргументация в пользу этого тезиса вполне в стиле позитивизма: "Ясно, что за пределами области наших знаний ничто не может быть объектом нашего исследования, поскольку ничто из того, чего не достиг наш разум, не может быть мотивом нашего интеллектуального усилия. Самое большее, что мы можем утверждать, так это то, что мы стремимся верить, что мы мыслим правильно, что каждое из наших верований истинно, а на деле говорить так представляет собой чистую тавтологию" [4]. Следовательно, все методы исследования суть способы укрепить веру, и потому имеют скорее психологическое, чем гносеоло 1 Rev. Phil. Dec. 1875. P. 365. 2 Ibid. P. 371. 3 Rev. Phil. Dec. 1878. P. 372. 4 Ibid. P. 375. 109 гическое или онтологическое основание. Перечисляя методы укрепления веры, Пирс ставит в один ряд и метод упорства, который использует религиозный фанатик, перебирая четки и повторяя заповеди, и научный метод, который практикуют люди науки. И в том и в другом случае человек стремится основываться в своем мнении на чем-то более солидном, чем личные, субъективные представления - и потому религиозный фанатик ссылается на откровение свыше, а ученый - на постулат, что существует реальность, характеристики которой "совершенно независимы от идей, которые мы имеем относительно них" [1]. Фактическое же содержание этого метода - достижение единого мнения, обязательного для всех индивидов, независимо от условий их деятельности и личных особенностей. Это, согласно Пирсу, - "фундаментальный постулат" науки. 1 Rev. Phil. Dec. 1878. P. 384. Конечно, такого рода тезисы близки позитивистским - но нетрудно видеть, насколько близки они также и европейскому антиподу позитивизма, "философии жизни" в ее ницшеанском варианте; достаточно вспомнить, что именно Ницше определял истину как "полезную ложь" или "эффективную фальсификацию". Правда, в отличие от Ницше Пирс предпочитает как раз научный метод: хотя нельзя доказать, что независимая реальность существует - нельзя и убедительно опровергнуть такой тезис, а практика исследования не порождает относительно этого метода таких сомнений, какие возникают относительно других. В начале нашего века русский эмпириокритик Богданов ввел в обиход представление о социально организованном опыте. Не исключено, что эта его идея была связана с теми же установками, на которых базировался и прагматизм. В статье "Как сделать наши идеи ясными", Ч. Пирс немало внимания уделил причинам, которые порождают взаимонепонимание у людей, рассуждающих об одном и том же предмете. Первая состоит в том, что люди принимают результат воздействия объекта на сознание за свойство самого объекта (говоря, например, о "чувственных качествах объекта"). В итоге различие во мнениях - то есть различие между субъектами - порождает спор относительно характеристик объекта. Вторая причина в том, что "грамматические" различия, то есть различия между словами, люди принимают за различия между идеями, выражаемыми посредством языка. Казалось бы, избавиться от этой неприятности можно только в том случае, если добраться до объекта "самого по себе", или идей "самих по себе"; но в первом случае мы должны были бы обладать "метафизическим" знанием, во что Пирс не верит; во втором должна была бы существовать эмпатия - непосредственная связь между индивидуальными сознаниями, а это тоже разновидность метафизики. 110 Однако Пирс считает возможным и "неметафизическое" разрешение этой проблемы. Для этого нужно уяснить себе смысл и назначение мышления. И тогда все выглядит достаточно просто: мышление есть не что иное, как совокупность мыслей; мысль - такая же вещь, как и всякая другая (если, конечно, отказаться от метафизики и обратиться к опыту). И если обратить внимание на то, что "вещи" опыта человек, совершенно не задумываясь об этом, определяет как совокупность всех тех воздействий, которые вещи эти производят (например, лимон - это предмет желтый, прохладный, шероховатый, кислый, продолговатый или круглый, имеет вес и пр.), а потом распространить это на сферу объектов мысли (то есть раскрывать содержание мысли, перечисляя все возможные следствия использования - применения - этой мысли), то основа для метафизических споров исчезнет сама собой: в сфере практики некое динамическое единство достигается само собой. Например, католики спорят с протестантами относительно причастия: католик считает, что вино и хлеб, которыми он причащается, в момент причастия реально превращаются в кровь и тело Христа; протестант с ним не согласен и трактует таинство причастия как символизацию: утоление жажды духовной замещается "субстанциальным" процессом утоления телесной жажды. Спор этот, согласно Пирсу, будет выглядеть "сумасшествием", если применить его подход и определить соответствующие "вещи" через перечисление действий; ведь и протестант, и католик принимают причастие как таинство; и тот, и другой ощущают себя очищенными от скверны. И тот и другой, выйдя из церкви и заглянув в продовольственную лавочку, могут купить бутылку кагора и немного хлеба, а потом совместно использовать эти "вещи", забыв о теологических разногласиях. Почему? Да потому, что в церкви и за столом они имеют дело с разными вещами! И увидеть эту разницу можно, если не допускать "сверхсубстанциализации", не путать вещи чувственные с вещами сверхчувственными, идею чувственной вещи определять через чувственные следствия ее практического использования. Тогда мы уже не сможем "принять простое ощущение, сопровождающее мысль, за часть самой мысли" [1]. 1 Rev. Phil. Dec. 1878. P. 401. 111 Этот же прием Пирс предлагает проводить, проясняя смысл научных терминов: так, довести идею тяжести до ясности - значит ограничить ее содержание тем чувственно-наглядным свойством, что тела, которые ничем не поддерживаются, падают - и это все! Философы спорят о "природе реальности" но спор этот тотчас станет бессмысленным, если определить реальность как свойство объекта не зависеть от той идеи, которую мы о нем имеем. Поэтому, например, "мечта реально существует в качестве интеллектуального феномена, если она в самом деле грезится. Мечта в качестве факта ... в сущности, независима ни от какого мнения на этот счет" [1]. Приводит Пирс и еще более наглядный пример-иллюстрацию собственной позиции: если кому-то приснилось яйцо, то считать его реальным нельзя, поскольку оно - результат активности сознания этой конкретной личности. Однако факт, что оно этому человеку и в самом деле приснилось - реальность, поскольку факт этот не зависит от отношения к нему других людей. (Вышеупомянутый эмпириокритик Богданов, кстати, тоже считал, что "самый несообразный сон" - тоже реальность, чем вызвал праведный материалистический гнев В.И.Ленина; хотя последнему при этом не мешало бы обратить внимание на то обстоятельство, что предмет его возмущения, то есть совершенно ошибочные представления Богданова о реальности, существуют совершенно реально, а не в его, Ленина, воображении!). По мнению Пирса, те же основания позволяют считать реальным и ньютонов закон тяготения - ведь его истинность не зависит от того, полагает ли кто-то его в качестве истинного или ложного. И к этому примеру следует отнестись внимательно: речь у Пирса идет не о некоей "онтологической сущности", которую мы только обозначаем словами "закон Ньютона", а об опытном содержании этого понятия! Вот и в письме к леди Уэлби он писал: "Очень просто с одного взгляда определить, что реализм прав, а номинализм неверен ... Номинализм и вся его пышность есть изобретение дьявола, если дьявол существует. И в частности, это та болезнь, которая сделала почти безумным бедного Джона Милля, мрачный бред человека, в котором все, что можно любить, чем можно восхищаться и что может быть понято, суть фикции" [2]. Теперь нам нетрудно понять содержание фундаментального положения прагматизма, которое называют "принципом Пирса" и которое было сформулировано Пирсом в следующих словах: "... смотреть, каковы практические результаты, которые, как мы предполагаем, могут быть произведены объектом нашего понимания. Понятия всех этих результатов есть полное понятие объекта" [3]. При этом следует иметь в виду то широкое толкование Пирсом терминов "объект" и "вещь", ко 112 торое было продемонстрировано выше: поэтому "принцип Пирса" может быть истолкован по-разному и применяться как в логике, так и в прикладной науке, как в теологии, так и в сфере бизнеса. Сам Пирс основную функцию своего принципа усматривал в определении понятий. Поэтому он оговаривался, что, к примеру, теологический аспект спора протестантов с католиками не рассматривает; то же самое относится к метафизике, каковую он считал "вещью скорее курьезной, нежели полезной". У его последователей на первый план выдвигались то теоретический аспект этого принципа (в результате появился "логический" прагматизм, самым видным представителем которого, после Пирса, был Дж.Дьюи), то более "приземленный" (тогда появился прагматизм "магический", представленный В.Джемсом). 1 Rev Phil. Dec. 1878. P. 405. 2 Peirce Ch. Letter to Lady Welby. New Haven. Conn., 1933. P. 38-39. 3 Rev. Phil. Janv. 1879. P. 402. Вильям Джемс Быстрое и широкое распространение прагматизма в США началось с 1906 г., когда последователь Ч. Пирса, Вильям Джемс (1842-1910) [1], прочел курс популярных лекций, каковые были изданы под этим названием. Хотя семь его работ (6 книг) имеются в переводе на русский язык, он известен в нашей стране мало - может быть, вследствие нелестной оценки Ленина. Однако его "Начала психологии" (1891) считались современниками наиболее фундаментальным трудом такого рода. 1 Сегодня в нашей литературе все чаще используется более адекватное написание фамилии и имени этого философа - Уильям Джеймс. Историков философии и культуры привлекали не только труды Джемса, но и его биография (включая генеалогию), поскольку это своеобразный портрет эпохи в истории американской культуры. К тому же история семьи Джемсов помогает понять и содержание трудов этого философа. В.Джемс был старшим сыном Генри Джемса и внуком Вильяма Джемса, приехавшего в Америку молодым человеком из Ольстера в 1789 г. Этот последний поселился в Олбани (тогда главном городе штата Нью-Йорк) и занялся бизнесом, да так успешно, что нажил огромное, по тогдашним меркам, состояние (3 млн. долларов). Один из его сыновей, Генри, сначала вел разгульную жизнь, стал инвалидом (потерял ногу), затем получил теологическое образование, хотя священником не сделался, да и к бизнесу остался равнодушным. Недовольный отец, по причине беспутства этого отпрыска, лишил его наследства (точнее, части наследства, поскольку у Генри было еще 8 братьев); но после многих лет судебной тяжбы Генри все же получил 113 свои 170 тыс. Став свободным писателем на религиозные темы (вовсе не ортодоксальным), он вскоре снискал довольно широкую известность; был знаком с Эмерсоном и Торо, с англичанами Карлейлем, Миллем, Теккереем. Образованию и воспитанию собственных детей Генри Джемс уделял куда большее внимание, чем некогда своему собственному. Из семьи Генри Джемса (у него было 3 сына и дочь) вышли Генри Джеймс младший, ставший классиком американской литературы (есть русские переводы). Чтобы восполнить недостатки американского образования, отец возил детей в Европу - в 1860-1861 гг. Вильям, будущий философ, изучал живопись, а в 1863 году поступил на медицинский факультет Гарварда. В 1867-1868 гг. он изучал медицину в Германии, в 1869 получил диплом в Гарварде. С 1873 г. В.Джемс преподавал в Гарварде анатомию и физиологию, а в 1875 году, впервые в США, начал преподавать психологию, да так успешно, что в 1885 г. был назначен профессором сначала психологии, а потом и философии. В 1891 г. вышла его книга "Начала психологии" (что симптоматично, если иметь в виду трансформации, которые в то время происходили в понимании "Духа" главного предмета философии в европейской культуре. В контексте этих перемен Джемс с первых своих трудов отвергал отчужденность мира от человека, и потому не соглашался с установками прежнего философствования (прежде всего, материалистического). Установки на "взаимопроникновение" мира и человека как главную черту философии Джемса отмечали все исследователи его творчества (например, Дж. Мак Дермотт, Дж. Смит и др.). Но при этом Джемс подчеркивает индивидуальный характер связей с миром для каждого человека: "Другие умы, другие миры из того же самого однообразного и невыразительного хаоса! Мой мир - это лишь один из миллиона, равным образом реального для тех, кто может их выделить. Сколь различны должны быть миры в сознании муравья, каракатицы или краба!" [1] 1 James W. Principles of Psychology, 5,1. London, 1891. P. 289. Эта идея потом получает развитие в книге "Многообразие религиозного опыта". Вообще понятие "опыт" становится фундаментальным для его миропредставления. Разумеется, опыт не ограничивается познавательным, тем более сферой рационального: все "чувства" человека (среди них эстетическое, религиозное, моральное) участвуют в организации опыта, и разум не имеет никаких преимуществ. Отсюда вырастает "радикальный эмпиризм" как общая мировоззренческая позиция. Отвечая на вопрос, из чего состоит опыт, Джемс говорит, что 114 никакой "общей материи" у опыта нет, или "материй" столько же, сколько "природ" у воспринимаемых вещей. Опыт - только имя для множества этих "природ" - хотя в "Началах психологии" Джемс характеризует его как "поток сознания" (который есть "непосредственный поток жизни, дающий материал нашей последующей рефлексии с ее концептуальными категориями") [1]. Поэтому вселенная "никогда не закончена", и "нет такой точки зрения, нет такого центрального пункта, из которого можно было бы сразу обнять все содержание вселенной" [2]. И еще: "Наш действительный мир, вопреки утверждениям монистов, не завершен "от века", а наоборот, вечно незавершен, и в нем всегда возможны как приобретения, так и потери" [3]. (Характерна близость такой оценки словам Уолта Уитмена об Америке: "Каждый век нуждается в архитекторе. Америка не завершена и, может быть, никогда не будет завершена; сейчас Америка - это истинно божественный набросок".) В одном из писем Джемса можно прочесть: "Моя философия есть то, что я называю радикальным эмпиризмом, плюрализмом, "тихизмом", которые представляют порядок в качестве постепенно завоевываемого и всегда находящегося в становлении. Она является теистической... Она отрицает все доктрины об абсолютном... Я боюсь, что вы найдете мою систему слишком непонятной, романтичной" [4]. Эта "романтичность" определена трактовкой реальности, которая вовсе не аналогична принятой в "объективном" естествознании: "Поскольку мы имеем дело с космическими и общими вопросами, мы имеем дело с символами реальности, но коль скоро мы обращаемся к частным и личным явлениям как таковым, мы имеем дело с реальностями в самом полном смысле слова" [5]. 1 Джемс В. Вселенная с плюралистической точки зрения. М., 1911. С. 185. Замечу, что почти в то же время понятие "поток сознания" использовал А. Бергсон, а затем оно вошло в широкий обиход у литераторов и кинематографистов: сначала "Улисс" Джойса, потом кинокартина Алена Рене "В прошлом году в Мариенбаде". По следам этих деятелей искусства шли Фолкнер и Тарковский. 2 Джемс В. Прагматизм. СПб., 1912. С. 93. 3 Там же. С. 104. 4 Letters of William James. Vol. 11. Boston, 1920. P. 203-204. 5 Джемс В. Многообразие религиозного опыта. М., 1,910. С. 498. Отсюда несогласие Джемса с "традиционным" пониманием истины (в том числе и с тем, которое предлагалось в "теории познания"), поскольку в ее основании лежит картина мира, признающая некую "независимую реальность", которая выступает как Абсолют. Отсюда же характерное понимание смысла и задач философии: 115 "Философия ... - наше более или менее смутное чувство того, что представляет собою жизнь в своей глубине и значении... Она наш индивидуальный способ воспринимать и чувствовать биение пульса космической жизни" [1]. Она "не печет хлеб", но развивает мысль и воображение и "способна преисполнить наши сердца мужеством" [2]. В статье "Обучение философии в наших колледжах" Джемс писал: "Если мы хотим, чтобы лучшее использование наших колледжей состояло в том, чтобы давать молодежи широкую открытость ума и большую гибкость мышления, чем может породить специальное техническое обучение, то мы должны исходить из того, что... философия является наиболее важным из всего того, что изучается в колледже. Сколь бы скептически мы не относились к достижению универсальных истин... мы никогда не сможем отрицать того, что изучение философии означает привычку всегда видеть альтернативу, никогда не принимать привычное за само собой разумеющееся..., уметь воображать чужие состояния ума, иными словами, обладать духовной перспективой... И если мы хотим, чтобы наши колледжи создавали людей, а не машины, то они превыше всего должны заботиться об этом аспекте их влияния" [3]. Это понятно, если реальность понимать "субъективно"; и такую трактовку реальности Джемс защищал последовательно, начиная с "Принципов психологии", где можно прочесть следующее: "Fons et origo всей реальности как с абсолютной, так и с практической точки зрения является, таким образом, субъективным, это мы сами... Реальность, начиная с нашего Ego, постепенно распространяется сперва на все объекты, представляющие интерес для нашего Ego, а затем и на объекты, постоянно связанные с ними... Это наши жизненные отношения... Таким образом, мы приходим к важному выводу о том, что наша собственная реальность - это чувство нашей собственной жизни, которым мы обладаем в любой момент, является первичным из первичных нашей веры. Это так же верно, как верно то, что я существую такова наша высшая гарантия бытия всех остальных вещей... Мир живых реальностей, в противоположность нереальностям, таким образом, укоренен в Ego, рассматриваемом как активный и эмоциональный термин" [4]. 1 Джемс В. Прагматизм. С. 9. 2 Там же. С. 11. 3 James W. The Teaching of Philosophy in Our Colleges. Nation 21,1876. P. 178-179. 4 James W. Principles of Psychology. Vol. 11. U 1991. P. 296-297. 116 Приведенная цитата представляет собой неплохую иллюстрацию философской позиции В. Джемса, а также прагматизма в целом: с одной стороны, здесь очевиден отказ от противопоставления чувственно-эмоционального и рационального, "субъектоцентризм" с акцентом на практическую жизнь и волевое начало, характерные для целого "букета" размежевавшихся друг с другом направлений постклассической европейской философии; а с другой - несколько завуалированная картезианская установка, которая в европейской философии того времени, напротив, была подвергнута серьезной критике. Можно лишний раз убедиться в том, насколько последовательно этот представитель прагматизма выражал в своих сочинениях идеологию американской нации, находившейся в процессе становления из разнородных элементов и предпочитавшей синтез размежеванию. Только под этим углом зрения можно понять, почему Джемс сравнивал философию, которую он представляет, с коридором в гостинице, который предназначен для того, чтобы им пользовались обитатели всех номеров, и даже определял прагматизм как "метод улаживания философских споров"! Джон Дьюи Третьим виднейшим представителем прагматизма был Джон Дьюи (1859-1952), тоже не только философ (хотя его вариант прагматизма обрел собственное имя инструментализм - что само по себе свидетельствует о величине его вклада), но и социолог, психолог, правовед, логик и педагог. Его педагогическая концепция получила большое распространение не только в Америке, но также в послеоктябрьской России и в Китае. Программа инструментализма была провозглашена даже несколько раньше выхода в свет книги Джемса "Прагматизм" - и в той же форме: в 1903 г. вышли в свет "Лекции по логической теории". В них, в форме "прикладной" логической концепции, был предложен универсальный метод решения жизненных задач. Наиболее полно эта концепция представлена в "Очерках по экспериментальной логике" (1916). Примечательно, что здесь Дьюи весьма негативно оценил быстро распространившееся, с легкой руки Джемса, представление о прагматизме как идеологии "грубого" практицизма. Он называет легендой утверждение, что прагматизм рассматривает познание как "простое средство достижения практических целей или удовлетворения практических потребностей" [1]. Да и само слово "практический", согласно Дьюи, "означает лишь правило, которое состоит в требовании искать окончательные значения и последние оправдания всякой мысли, всякого рефлексивного рассуждения в его следствиях. Оно ни 1 Dewey J. Essay in Experimental Logic. Chicago Univ. Press, 1916. P. 330. 117 чего не говорит о природе этих следствий, которые могут быть эстетическими или этическими, политическими или религиозными - какими угодно" [1]. Соответственно Дьюи подчеркивает, что познание никаким боком не касается "трансцендентного": познавательная активность нацелена на "урегулирование ситуации", в какой бы сфере деятельности она не возникала: "Мы не знаем ни источника, ни природы, ни средства лечения малярии, пока не можем воспроизвести или вылечить малярию; ценность и касательно воспроизведения, и касательно устранения зависит от характеристик малярии в отношении с другими вещами. И дело так же обстоит применительно к математическому знанию, или к знанию из областей политики или искусства. Относящиеся к ним объекты непознанны, если они не сделаны в ходе процесса экспериментального мышления. Их полезность, когда они сделаны, есть все то, что относительно них, каковы бы они ни были, опыт способен в последующем определить от бесконечности до нуля" [2]. Для "экспериментальной логики" Дьюи весьма важным является понятие исследования. Исследование - это сам целостный опыт, рассматриваемый под специфическим углом зрения. Человеческая жизнь складывается, если так можно выразиться, из множества ситуаций. Любой конкретный объект, любой процесс непременно органическая часть ситуации. Изолированный объект просто невозможен хотя бы потому, что его "изоляция" от других - это результат активной процедуры "нейтрализации" тех связей, в контексте которых он существует изначально. Частный объект, прямо или косвенно, никогда не интересует человека "сам по себе": он становится предметом познания, будучи включен в связь с познающим субъектом и в контексте познавательной ситуации, которая предстает как проблематическая. "Мы живем и действуем, - пишет Дьюи, - в связи с существующим окружением, а не в связи с изолированными объектами, даже если некая отдельная вещь может иметь решающее значение для того, чтобы определить способ ответа на окружение в его целостности" [3]. Собственно, назначение дискурсивного мышления и состоит в том, чтобы готовить ответы "на окружение". "Рассуждение, которое не контролируется путем привязки к некоторой ситуации, - это не рассуждение, а галиматья, не имеющая никакого значения; точно так же, как характеристики типографского шрифта не составляют линотипной строки, а тем более фразы. Универсум опыта - это предваряющее условие универсума дискурса" [4]. 1 DeweyJ. Essay in Experimental Logic. Chicago Univ. Press, 1916. P. 130. 2 Ibid. P. 334. 3 Ibid. P. 129. 4 Dewey J. Essay in Experimental Logic. P. 130. 118 Познание поэтому начинается со вступления в неопределенную ситуацию. Она порождает сомнения и вопросы; поэтому ее можно назвать проблематической. Правда, проблематизация - это уже не сама ситуация, а ее антиципация, то есть начало ее освоения, "переработки". Первый шаг решения - вычленение в неопределенной ситуации стабильных элементов. Звук сирены во время киносеанса создает для человека беспокоящую его неопределенную ситуацию. Первое, что делает разумный человек в такой ситуации - он оглядывает зал, обращая внимание на расположение кресел, запасных и основных выходов. Обращает он внимание и на нестабильный элемент ситуации - поведение людей. Осознание этих моментов позволяет ему сформулировать проблему: какой путь спасения наиболее адекватен ситуации. Все наблюдаемые моменты превращаются сознанием в компоненты проблемы, анализ которых способен привести к практически ценному решению. В формировании проблем по поводу неопределенных ситуаций и в их решении как раз и состоит назначение мышления. В ходе операций мышления с факторами, составляющими проблему, рождаются идеи. Чем больше элементов проблемы освещены, тем более ясными могут стать понятия, касающиеся решения проблемы: ясные идеи превращаются в программу практического действия. Конечно, самые светлые идеи - только предвосхищение того, что может произойти - они обозначают возможности. Но они функциональны, способны стать средствами преодоления проблематической ситуации, и операциональны, поскольку превращаются в планы действий и в программы получения новых фактов. Таковы базовые, принципиальные представления прагматизма в целом - не только инструментализма Дьюи - о познании и его назначении. Отсюда следуют достаточно радикальные перемены в смыслах традиционных философских терминов. В их числе на первых местах - "реальность" и "истина", которые представляют собой главные структурные элементы традиционной философии, учение о бытии (онтологию) и учение о познании (гносеологию). Мы уже знаем, что европейская философская мысль сформулировала теорию познания в XIX в. как средство избавления от прежней метафизики, которая, конечно же, была универсальной онтологией. Мы видели также, что в результате проведения исследовательской гносеологической программы онтология, вообще говоря, отнюдь не исчезла, а трансформировалась в различные формы трансцендентализма (например, в концепцию "элементов мира" в эмпириокритицизме или своеобразную метафизи 119 ку "философии жизни". Поэтому историки философии пришли к единому мнению о том, что уже в начале XX века происходит "возрождение метафизики". Когда мы вновь вернемся в Европу, то увидим и дальнейшее развитие этого процесса - например, в концепции "жизненного мира" "позднего" Гуссерля или "фундаментальной онтологии" Хайдеггера. Синхронно с этим "метафизическим Ренессансом" происходило превращение понятия истины из гносеологического в бытийное; точнее, граница между онтологией и гносеологией становилась все более неопределенной. Это характерно и для прагматизма - причем с первых шагов его формирования. О прагматистской трактовке реальности мы уже немало говорили, поскольку эта тема и эксплицитно главная в трудах представителей этого течения. Остановимся, в заключение, на прагматистской трактовке истины, поскольку историко-философская ретроспектива усматривает в этой трактовке чуть ли не важнейший вклад, который внес прагматизм в развитие мировой философии. Прагматистская концепция истины Надо сказать, что основателя прагматизма, Ч. Пирса, тема эта не очень интересовала - вероятно, потому, что, с его точки зрения, понятие это характеризует только результат познавательной деятельности, а не познавательный процесс; оно не касается также ни метода познания, ни его назначения - то есть всего того, что представляло для Пирса интерес. Правда, некоторое внимание этому понятию он все же уделил - в "Словаре по философии и психологии". Здесь он пишет, что истина имеет "логический" характер и может быть определена как "согласие некоего абстрактного высказывания с идеальным пределом, к которому исследование стремится, никогда не достигая его, для того, чтобы произвести научное верование" [1]. В качестве примера он приводит бесконечный процесс уточнения значения числа p: "То, что мы называем л, это идеальный предел, которого не может выразить с совершенной истинностью никакая числовая величина" [2]. А следующий за этим другой пример - представление о свободе воли: "...сколь бы длительными ни были дискуссии и сколь бы совершенным ни становился характер наших методов, никогда не наступит такое время, когда мы сможем стать полностью уверенными, или когда вопрос этот не будет иметь значения, или когда тот или другой предложенный ответ объяснит факты окончательно; иначе говоря, в отношении этого вопроса, очевидно, нет истины" [3]. 1 Pierce Ch. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 565. 2 Ibid. 3 Pierce Ch.. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 565. 120 Весьма симптоматично, что Пирс ругает идеалистов за то, что они проводят "различие между истиной и реальностью" [2], и одновременно считает, что понятия истинности и ложности применимы только к высказываниям и характеризуют "знание некоторых объектов". Если мы не забыли, что для многих европейских философов, сражавшихся с "дуализмом" как наследием метафизики, "стандартным" было представление о "непрерывности опыта", то вышесказанное перестанет выглядеть как противоречие. Чтобы было понятно, приведу еще один пример из той же статьи Пирса: "Некто купил гнедую лошадь, о которой ему сказали, что она здорова и пороков не имеет. Когда он привел ее домой, то обнаружил, что лошадь крашеная, а ее натуральный цвет ему не нравится. Он жалуется, что его обманули; но продавец возражает: "Я же вовсе не собирался говорить об этой лошади все! То, что я говорил, было верно - в пределах, в которых оно могло быть верным". В нашей повседневной жизни все наши высказывания вообще суть грубые приближения к тому, что мы хотим сказать. Тональность, жесты очень часто самые точные моменты того, что говорится. Даже в отношении того, что касается фактов восприятия или непосредственно суждений, которые мы выносим о наших отдельных впечатлениях, эта особенность ясна. Перцепция есть реальность. Она не существует в пропозициональной форме. Но суждение, относящееся к ней самым непосредственным образом, есть абстракция. Следовательно, оно существенно отличается от реальности, пусть даже оно принято в качестве истинного относительно этой реальности. Его истина состоит в том факте, что оно претендует на рассмотрение лишь одного аспекта перцепции" [3]. Еще раз подчеркну, что для Пирса "основной вопрос философии" (как вопрос об отношении сознания к бытию) - наследие традиционной метафизики, а единственным достойным предметом философского исследования выступает человеческая активность во всем ее разнообразии. Тогда и в самом деле обида покупателя лошади в приведенном примере "не относится к сути дела": продавец не говорил о натуральном цвете коня, поскольку покупатель его об этом не спрашивал - речь шла только о том, здорова ли лошадь. Правда, покупатель не спрашивал о масти потому, что был уверен, что конь гнедой, потому что глаза его не обманывают - но это уж совсем другой вопрос, и к составу высказанных суждений относительно лошади он отношения не имеет: установление истинности или ложности суждений предполагает, что суждения о предмете высказаны в явном виде. 2 Ibid. 3 Ibid. P. 568. 121 Конечно, в сфере чистой логики мы имеем дело с "вырожденным" случаем, когда "сказать, что предложение истинно - это значит сказать, что все его интерпретации истинны. Два предложения эквивалентны, когда одно может служить интерпретацией другого, и наоборот" [1]. Но логика - это еще не вся жизнь. И как выглядит проблематика истины в жизни, об этом лучше осведомиться не у Пирса-логика, а у Джемса-психолога. Хотя он и согласен с Пирсом в том плане, что "истина есть свойство наших идей", и что заключается это свойство в "согласии" с реальностью, и даже многократно повторяет, что такая посылка для прагматизма сама собой разумеется, но при этом дает такое толкование этих тезисов, которое фактически превращает понятие истины из гносеологического в экзистенциалистски-бихевиористское. Впрочем, выше мы могли убедиться, что основа такого толкования заложена и у Пирса. Джемс стремится "уточнить" понятие истины, бытующее в обиходе и трактующее истинные идеи "как копии соответствующих реальностей" [2]. Хотя, оговаривается Джемс, иногда такое толкование и бесспорно (например, посмотрев на стенные часы и закрыв потом глаза, мы можем вообразить положение их стрелок), однако оно явно неполно. Если продолжать пример с часами, то уже идея "хода часов" не может быть истолкована как "копия вещи". Еще в меньшей степени в качестве подобной "копии" можно расценить понятие "упругости пружины". Джемс считает, что такого рода "несообразности" немедленно исчезают в прагматистской трактовке истины. "Прагматизм" ставит здесь свой обычный вопрос: "Если мы примем, что некоторая идея, некое верование истинны, какие конкретные изменения произойдут от этого в жизни, которую мы переживаем? Каким способом эта идея себя реализует? Какие опыты в этом случае произойдут, в отличие от того, если бы наше верование было бы ложным? Короче, какую цену, в звонкой монете, в терминах, имеющих смысл в опыте, имеет истина?" [3] 1 Pierce Сh. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 569. 2 Джемс В. Прагматизм. С. 143. 3 Там же. Отсюда понятен смысл того определения истины, которое дает Джемс и которое сильно отличается от "обычного" и "само собой разумеющегося", с которым он не раз выражал согласие: 122 "Истинные идеи - это такие, которые мы способны усвоить, которые мы можем признать действительными, которые мы можем подкрепить нашей связью и которые мы способны верифицировать. Ложны те идеи, с которыми этого сделать нельзя" [1] (Курсив автора). В самом деле, отличие от "обычного" определения истины очевидно: там упор сделан на соответствие идеи внешнему ей объекту, существующему независимо от тех "употреблений", которые намерен сделать субъект из своих высказываний об объекте. Здесь же, говоря словами самого Джемса, истина это "событие, которое производится для некоторой идеи. Последняя делается истиной, она завоевывает свою истину в результате работы, которую совершает посредством работы, которая состоит в том, чтобы себя подтвердить, которая имеет целью и результатом признание своей действительности" [2]. Более того, Джемс совершенно недвусмысленно пишет, что истины "делаются", что они "до некоторых, не определимых точно, пределов представляют собой продукты человеческого творчества" [3]. И речь, понятно, здесь идет не о том, что поскольку истины - это "высказывания", то они, конечно, "делаются" людьми. Если бы дело было в этом, то наивно было бы говорить, что пределы, до которых истины суть продукт человеческого творчества, "не определимы точно". Итак, в "обычном" определении, которое разделяет естествоиспытатель, сделан акцент на соответствие объекту, причем объекту, не зависимому от сознания познающего субъекта. В прагматистском же определении этот акцент сделан на практических следствиях, которые проистекают из принятия некоего положения в качестве истинного, на то, что Джемс называет "верификацией" высказывания. "Согласие" с действительностью, которое он признает "свойством" истины, - это не соответствие образа объекту, служащему его прообразом, и таким образом это не гносеологическое, а практическое (точнее, экзистенциальное) отношение. Это пригодность созданного человеком инструмента для того, чтобы подогнать друг к другу те части "моей" действительности, которые предстают как разнородные. "Истина, - пишет Джемс, - означает только то, что мысли (составляющие сами лишь часть нашего опыта) становятся истинами лишь постольку, поскольку они помогают приходить нам в удовлетворительное отношение к другим частям нашего опыта" [4]. 1 Джемс В. Прагматизм. С. 144. 2 Там же. 3 Там же. С. 148. 4 Там же. С. 41. 123 И чтобы уже не осталось никаких сомнений в том, что термин "соответствие" применительно к истине Джемс понимает вовсе не в гносеологическом смысле, приведем тезис, который можно расценить как прагматистское определение понятия соответствия: "... "соответствовать" реальности означает: принимать ее с приятностью или приобретать ее благоволение: функция, которая для нашей идеи состоит в том, чтобы нас вести, и вести нас приятно - это то, что я понимаю под верификацией" [1]. Или еще: ""Соответствие"... означает любой процесс, ведущий от данной идеи к некоторому событию в будущем, если только этот процесс протекает удачно" [2]. Теперь понятно, насколько естественно полное отождествление Джемсом истинного с полезным: ведь "...иметь истинные идеи - это, попросту говоря, владеть драгоценным инструментом для действия" . "Вы можете сказать о ней "она полезна, поскольку она истинна", или же "она истинна, поскольку она полезна" [4]. Эти две фразы говорят совершенно одно и то же: и та и другая констатируют, что есть некая идея, которая реализуется и которая может себя верифицировать... "Истинная" вы говорите об идее, которую пускаете в работу верификации, "полезная" - о действиях, производимых идеей, поскольку эти действия воплощаются в мире опыта" [5]. Все эти представления сведены воедино в джемсовой модели "кредитной системы истин". Истины, утверждает он, подобны бумажным деньгам, кредитным билетам. "Наши мысли и наши верования "пригодны", подобно тому, как монеты имеют хождение, пока никто от них не отказывается, так же точно, как банковские билеты, пока никто не отказывается от них. Но все это подразумевает верификацию, экспрессивно сделанную несколько раз, прямую конфронтацию фактам, - без нее все наше здание истины колеблется, как колеблется финансовая система, в основе которой недостаточно металлического резерва. Вы акцептируете мою верификацию в качестве факта, я, в качестве другого факта, акцептирую вашу верификацию. Между нами возникает обмен истинами. Но есть верования, которые, будучи верифицированы кем-то, служат исходным пунктом всей суперструктуры" [6]. 1 Джемс В. Прагматизм. С. 146. 2 Там же. С. 132. 3 Там же. С. 146. 4 Там же. 5 Там же. 6 Там же. С. 148. Таким образом, "обмен истинами" предстает как некоторый способ организации социальных групп и постольку как средство социальной деятельности. Одновременно истины представляют собой и способ соединения субъекта с действительностью в некое единое целое. И не 124 случайно, затрагивая тему абсолютной истины, Джемс обычно заключает слово "абсолютная" в кавычки: такая истина "непрактична": "Человек не может ждать того состояния ума, когда ему все будет ясно, он должен действовать здесь и сейчас" [1]. И в подтверждение этого тезиса Джемс ссылается на исторический опыт: "Астрономия Птолемея, пространство Евклида, логика Аристотеля, схоластическая метафизика были удобны на протяжении столетий; но человеческий опыт "перешел границы", и все это для нас теперь не более верно, чем относительная истина, или истина в пределах опыта, с тех пор превзойденного. Взятые в качестве "абсолютных", они ложны, поскольку мы знаем не только то, что пределы эти временны, но и то, что они могли бы быть превзойдены теоретиками иных времен, как они превзойдены современными теоретиками" [2]. 1 Джемс В. Прагматизм. С. 157. 2 Там же. В конечном счете, заключает далее Джемс, дело даже не в том, признавать или нет возможность совершенной, абсолютной истины - ведь и таковая должна, согласно прагматистскому принципу, оправдать свои притязания, то есть сделать себя таковой. И вопрос о подобной возможности он оставляет открытым. Оценивая рассуждения прагматизма относительно истины, было бы ошибочно рассматривать их как некое терминологически неудачное изложение важного гносеологического отношения. На деле в них представлена настоящая онтология - в том виде, какой она приняла в XX веке. Неокантианство: редукция философии к методологии Неокантианцы - младшие современники Авенариуса и Маха. Родоначальниками этого течения были Г.Коген - основатель Марбургской школы (1842-1918) и В. Виндельбанд - основатель Фрейбург-ской школы (1848-1915). Третий виднейший представитель течения, Г. Риккерт, был несколько моложе (1863-1936). Четвертого, Э. Кассирера, самого молодого из них (1874-1945), в поздний период его творчества уже трудно отнести к неокантианской школе, хотя его работа, переведенная на русский язык под названием "Познание и действительность" (в оригинале она называется "Понятие о субстанции и 125 понятие о функции"; в русском переводе оно дано как дополнительное), может быть охарактеризована чуть ли не как катехизис неокантианской методологии. Это важно иметь в виду, чтобы очевидная противоположность их позиции позитивизму была понята как растущая из той же почвы - а именно из тех же перемен в облике науки и из выдвижения на первый план в европейском научном мышлении критерия технологической плодотворности научной идеи. Не мешает заметить, что оппозиция духу позитивизма вообще была в Германии сильнее, чем во Франции (не говоря уж о Британских островах). "Чистых" позитивистов первого поколения здесь, пожалуй, не было вообще, и позитивистское течение начало пробивать себе дорогу парадоксальным образом, с "немецкой реакции на французский позитивизм" - с "теории познания", которой германские философы попытались заменить прежнюю метафизику [1]. Как известно, "первые" позитивисты просто объявляли метафизику признаком устаревшего, незрелого мышления. Это обстоятельство нашло выражение в том, что неокантианство конфликтовало с германским ("вторым") позитивизмом на общем им обоим поле - поле проблем теории познания (или методологии). "Первому" позитивизму (если, конечно, не причислять к нему И. Тэна) этот предмет был достаточно чужд. 1 Как уже отмечалось, этот термин ввел в философский лексикон Э. Целлер в 1862 г. Пожалуй, не лишено интереса также то обстоятельство, что на авансцену технологий, наиболее бурно развивавшихся в промышленной Европе, выдвигается химия (вопреки распространенному мнению - ведь до сих пор технический переворот эпохи становления капитализма символизирует паровая машина!). Самыми примечательными изобретениями этого времени были красный фосфор (1845 - Копи), пироксилин (1847 - Шенбен из Базеля), маргарин (1860 Межмурье), динамит (1868 - Нобель). С каждым из этих изобретений связано новое массовое производство, а промышленность, изготавливавшая из красного фосфора "шведские спички", была столь же массовой и столь же выгодной, как и развивавшееся параллельно изготовление соды и мыла. Этот факт - развития таких технологий, теоретической базой которых была, конечно же, отнюдь не механика, - свидетельствует об ослаблении роли традиционной естественно-научной парадигмы, в которой именно "механическая форма движения материи" представлялась ученому сразу и элементарной, и фундаментальной. Впрочем, в более широком плане парадигма эта расшатывалась и "практицизмом" 126 буржуазного (промышленного) общества, которое везде поставило практический эффект выше теоретической ясности (расхождения между Пуанкаре и Максвеллом в подходе к электродинамике не здесь - иллюстрация конфликта двух ценностных установок, а отнюдь не только теоретических позиций). Не будь этого последнего фактора, химия вряд ли могла бы быть принятой тогда в число подлинных наук, да и вообще развивать свою собственную теоретическую базу. Вряд ли нужно сегодня доказывать, что энгельсово определение химии как "физики молекул" было не столько "гениальным прозрением" будущей физико-химии, сколько выражением ретроградной по сути своей редукционистской стратегии теоретического научного объяснения. Антиметафизичность в том ее виде, какой она приняла в "первом" позитивизме, естественным образом превратилась если не в негативное отношение к теории, то уж, во всяком случае, в прохладное отношение к ней, в низведении роли теории до уровня удобного, нами самими изобретаемого, "технического" средства представления фактов. Как мы видели, "второй" позитивизм перенял эту эстафету в своей "критике опыта", что и выразилось в отвержении Махом не только атомной теории, но даже больцмановской термодинамики. Однако менее радикальная позиция - а именно ослабление требований теоретической строгости и теоретического однообразия (когда "понять" процесс значило "построить его механическую модель") - означала открыть простор конструктивному теоретическому мышлению. (Пожалуй, ярче всего это проявилось в области математики - именно в это время рушится монополия евклидовой геометрии и возникают как равноправные ей неевклидовы.) Нельзя забывать о том, что такая свобода теоретической мысли имела мировоззренческой основой критику "объективизма", то есть претензий прежней философии (и прежней науки) на постижение "абсолютной истины", то есть устройства мироздания в его основах. Эта критика, подчеркну еще раз, была развернута, прежде всего, как критика гегелевской спекулятивной конструкции, но ее знаменитым классическим провозвестником был, конечно же, Кант с его критикой разума. Разумеется, с точки зрения более современной кантова критика разума была разве что критикой старого, метафизического, разума и по сути своей была как раз гимном свободному разуму, разуму, освобожденному от оков метафизических установок. Кант, надо полагать, сам так не думал, усматривая в критике метафизического разума средство ограничить неумеренные философские притязания на постижение того, что доступно лишь религиозной вере. Но "посюстороннее" (как мог бы выразиться Маркс) послегегелевское европейское мышление 127 отдало предпочтение "трансцендентальному" перед "трансцендентным", истолковало "трансцендентальное" как "опыт", а "трансцендентное" - как "метафизическую фикцию". В науке это выразилось, с одной стороны, в увлечении экспериментированием, а с другой - в появлении множества "нестрогих" теоретических моделей (которые сплошь да рядом претендовали даже не на роль теоретических объяснений, а скорее на то, что они могут быть использованы как удобные мыслительные инструменты для наведения порядка в огромном эмпирическом материале). В философии этой "дуальности" соответствовали эмпириокритицизм (ставивший перед собой цель, как мы уже знаем, "очистить опыт" от остатков метафизических предрассудков и потому уже, как писал Мах, не имевший с кантианской позицией "ничего общего") и неокантианство (обратившееся как раз к конструктивной деятельности научного разума, замеченной Кантом - хотя бы как "продуктивная активность воображения" - и отказавшееся от внеопытной "вещи-в-себе"). Это преобразование кантианства в неокантианство произошло не сразу: тем, кто начинал "реанимировать" кантовские идеи (например, Гельмгольцу), свойствен налет агностицизма - но именно "налет", поскольку его "теория иероглифов" касалась механизма образования зрительного ощущения, а отнюдь не проблемы существования объективной реальности. (Создавая инструменты для того, чтобы избавить сестру от косоглазия и изучая устройство человеческого глаза как оптического устройства, Гельмгольц тем самым уже не мог отрицать "внесубъектной" реальности.) Называя зрительные ощущения "иероглифами" (удачно или нет - вопрос особый, поскольку иероглиф - это, с одной стороны, рисунок объекта, а с другой - рисунок настолько стилизованный, что сходство с объектом сплошь да рядом становится неуловимым), Гельмгольц только фиксировал факт опосредованности ощущения устройством органа чувств. Поэтому, на мой взгляд, отнюдь не бесспорно вообще включение Гельмгольца в общество неокантианцев. Иное дело - Г. Коген. Последний (кстати, в отличие от Гельмгольца - философ по профессии), когда говорит об ощущении (или о "чувственности"), то имеет в виду именно чувственное знание, а вовсе не устройство рецептора. Поэтому Коген может рассуждать о чувственности, не обладая никакими профессиональными знаниями о физиологии и устройстве органов чувств. И имеет на это полное право, поскольку его аспект таких знаний не требует. Обратимся к примеру, который разбирает сам Коген и который с тех пор стал хрестоматийным, и одновременно приобрел множество оттенков: "видение" движения планет Птолемеем и Тихо де Браге (в других случаях, Коперником, Кеплером или Ньютоном). Браге, составляя свои зна 128 менитые таблицы, фиксирует последовательность положений планет, которые он наблюдает из своей обсерватории. Получаются соответственно в большинстве случаев довольно причудливые петли. Птолемей же изображает движение этих планет в виде окружностей - хотя он вряд ли мог бы оспорить результаты наблюдений Браге. Коперник, не соглашавшийся с Птолемеем, вместе с тем не мог бы спорить с Браге (с которым, заметим, согласен Птолемей!). Но ведь "если две величины порознь равны третьей, то они равны между собой"?! Философски эту ситуацию можно прояснить, если "развести" то знание, которое содержится в таблицах Браге (назовем его "данными наблюдений"), и то, которое имеется в концепциях всех прочих вышеупомянутых достойных ученых (назовем его "истолкованием данных наблюдения"). Не соглашаются друг с другом те, кто занят истолкованием данных - если они уверены, что научное знание "идет от явлений к сущности", а сущность как минимум "причастна" к "вещам в себе". Эти, друг с другом несогласные, однако, согласны в том, что тот, кто не занят сущностным толкованием наблюдений, либо вообще не ученый, а наблюдатель, либо человек осторожный, не желающий говорить на спорные темы. Свершившийся в Новое время "переворот в сознании", который дезавуировал сущность вместе со всей метафизикой, был значительнее "коперниканского переворота"; во-первых, потому, что сделал базой всякого знания то, что раньше рассматривалось разве что в качестве "явления" (или "наполнения" конкретикой подлинно научного знания); во-вторых, потому, что все споры в области высокой теории грозят превратиться в пустые словопрения, если они базируются на одном и том же материале (точнее говоря, конечно, если теоретические представления могут быть целиком редуцированы к одному и тому же составу базисных данных). Однако, полагают неокантианцы, это вовсе не означает того обесценения теории, которое характеризует позитивизм: теория может быть эффективным орудием науки и без метафизических претензий; и этого качества вполне достаточно, чтобы философы обратили на нее внимание. Неокантианцы, по сути, вполне согласны с эмпириокритиками в том, что знание не следует делить на чувственный и рациональный уровни - это было бы скрытой метафизикой, поскольку двукомпонентность знания намекала бы на онтологическую двукомпонентность, указывала бы на пресловутый "надоевший дуализм", о котором говорил Мах. А знание в его изначальной целостности, без "дуализма" и без метафизики, естественно, включает конструктивный момент: поэтому, как пишет Коген в своей работе "Принцип метода бесконечно-малых", "не в глазу находится чувственность, а в raison d'astronomie". 129 Тот "чистый опыт", о котором говорят эмпириокритики (это, кстати, так или иначе признают и они сами), - еще не знания: чувства сами по себе, так сказать, только "лепечут", их "продукт" - не более чем "пятна". Базис знания - не ощущения, а "научные факты". В отличие от "лепечущих" персональных ощущений они интерсубъективны. Поэтому объективистское толкование научного факта - например, в качестве "просто факта" или "чувственного факта" - чревато "догматическим идеализмом" (или "субъективизмом" - это по сути одно и то же) или материалистической метафизикой: научный предмет превращается в метафизическую реалию. "Мы познаем не "предметы" - это означало бы, что они раньше и независимо определены и даны как предметы, - а предметно, создавая внутри равномерного течения содержания опыта определенные разграничения и фиксируя постоянные элементы и связи", - писал Э. Кассирер в "Познании и действительности". Это значит, что познание не начинается с "лепета" ощущений, и вообще идет не от "мира" к "субъекту", а совсем даже наоборот: оно - в качестве знания - начинается с "вопрошания": "что это?" Постановка такого вопроса и последующая цепочка ответов на него есть опредмечивание, или определение. Констатируя, например, что "это - красное", я начинаю конструирование "этого" как устойчивого ядра, как предмета: поэтому предмет "задан" мыслью, в ощущениях же наличествует материал возможной предметности. Сама метафизика, согласно Когену, - просто не понявший своей собственной сути пример "опредмечивания" (или, как сказал бы Кассирер, функция, превращенная в субстанцию). Конструктивная работа мысли наиболее очевидным образом воплощена в математике; и в чистой математике представлена в чистом виде, освобожденной от чувственного, наглядного "наполнителя" (начиная от "примеров" - овального озера, круглой луны, треугольной шляпы и кончая традиционными математическими предметами - геометрией, алгеброй, арифметикой). Математика - это конструирование любого рода, поэтому математики - и Пифагор, и Евклид, и "пурист" А. Пуанкаре, и "мастеровой" Дж. К. Максвелл, и даже знавший только четыре действия арифметики "водопроводчик" М. Фарадей. Отсюда следует антииндуктивистское (антипозитивистское) понимание абстракции. Известно, что позитивисты считали именно индукцию таким методом мышления, который освобождает логику от нагруженности метафизикой - ведь подлинное существование теперь приписывается не общему, не идее, а единичному, "его величеству факту". Разбирая эту тему, Кассирер, разумеется, согласен с Миллем в 130 том плане, что дедуктивная логика связана с метафизикой; более того, аристотелевская силлогистика есть не что иное, как "инобытие" платоновской идеалистической метафизики. Но по сути, полагает Кассирер, и Милль - не меньший метафизик, если он думает, что абстракция просто вычленяет из действительности только то, что в ней было (примерно так же, как, по Локку, "в разуме нет ничего, чего не было бы раньше в чувствах"). На деле же, как свидетельствует образование объектов чистой математики, абстрагирование означает переход из сферы чувственного опыта "в совершенно иной мир". И дедуктивист Аристотель, и индуктивист Милль оба - "субстанциалисты вещисты": для первого есть "субстанциальные сущности", для второго субстанциальные "реальные объекты". На деле же всякая "вещь" есть предмет, то есть функциональное единство, "заданное" в процессе определения, то есть результат "опредмечивания": треугольник - это..., человек - это..., материя - это... Потому все индивиды бесконечны и в тенденции представляют собой аналоги математического ряда (Кассирер пишет о "принципе ряда" как важнейшем правиле образования абстракции). Не только мышление, но имплицитно и восприятие совершается только классами! Поэтому-то для образования общего вывода (об этом, кстати, писал и Милль) не требуется наличного множества "сходных" индивидов - Ньютону хватило бы одного яблока для создания общей теории всемирного тяготения (касающейся, как известно, не одних только яблок). Не говоря уж о том, что математику для доказательства любой из своих теорем не нужно набора сходных примеров (не нужно, в принципе, ни одного примера вообще). Субстанция - только "метафизическая подпора" функции, которая ведет к "оконечиванию" бесконечного познавательного процесса, то есть к догматизму. Несколько замечаний о риккертовом варианте неокантианской методологической концепции, представленном в его главной работе "Предмет познания" (1928). С его точки зрения, фундаментом конструкции вещи являются отношения, а не субстанция. Процесс определения вещи начинается с "оконечивания" бесконечного множества впечатлений, когда "это" отделяется от фона. А затем в дело вступают слова с их бесчисленными значениями. Далее из естественного стремления "оконечить" (вариация на тему "принципа экономии мышления") возникают - конструируются - законы, вплоть до "универсальных законов природы". Все они имеют целью редуцировать бесконечное множество к тому, что обозримо. Так механика приводит к "серым вещам" - атомам, к "простым" вещам. "Рядоподобной" функцией "простых вещей" делаются вещи сложные, которые предстают как непрерывный ряд благодаря их связи отношению. Из этого, по Риккерту, вырастает вся математизация естествознания. 131 Сам субъект (в смысле познающего человеческого субъекта) тоже не связан ни с какой субстанцией - "духом": это гносеологическая конструкция (предел в ряду воспринимающих субъектов). Поэтому исследование субъекта не может быть предметом эмпирической психологии - он сам задает ей предметность тем, что заставляет отнести к субъектам тех-то и тех-то существ. Если "базис мира", таким способом трактуемого - восприятия, то он, конечно же, в сознании. Но не в моем, а в относящемся к этой гносеологической конструкции - в "субъекте знания". Соответственно и субъектно-объектное отношение - это конструкция. Поэтому солипсизм не имеет основания, а гносеологический Я-субъект не тождествен сознанию индивидуального Я: это индивидуальное Я для гносеологического субъекта объект. Отсюда немаловажный вывод: нет оснований считать "психическое", в противоположность "физическому", только феноменом. Оба - предметы для гносеологического субъекта. Если удалить "гносеологический фактор" из понятий "физическое" и "психическое" - то ликвидируется метафизическая противоположность между ними. Говоря иначе, гносеологический субъект - это и не физическое, и не психическое. Впрочем, замечает Риккерт, в той "эмпирической действительности", которая находится перед глазами, "психические объекты", разумеется, не тождественны объектам "физическим". Таким образом, можно сделать промежуточный вывод - для неокантианства научное познание - никоим образом не "копирование" действительности - как копировать базис научного знания, научные факты, не говоря уж об остальном содержании науки? Любое знание предпосылочно (как нам уже известно, эмпириокритики тоже фиксировали внимание на предпосылочности знания, говоря об апперцепции), и поэтому, когда речь идет о фактуальном базисе науки, наблюдательном или экспериментальном, он непременно включает некую априорную составляющую - то, что сделало возможными сами эти научные факты в этом конкретном историческом контексте. Здесь можно заметить примечательное отличие неокантианских представлений о познавательном процессе от представлений эмпириокритицизма: апперцепированность всякой перцепции, предпосылочность всякого знания у эмпириокритиков предстает как поле для работы по "очистке опыта". У неокантианцев наличный, наработанный в науке материал предстает как "историческое априори" - своего рода плацдарм для дальнейшей, и притом бесконечной, конструктивной деятельности разума. Бесконечной потому, что кантовская "вещь-в-себе" 132 как "метафизический остаток" устранена. Правда, она сохранена внутри знания - в роли "предельного понятия", как идеал. На такой методологической основе базируется социальная концепция неокантианства, их "этический социализм": социализм есть идея, и в качестве таковой она бесконечна; она в качестве "конечной цели" - ничто. Зато все в себе заключает бесконечный процесс конструктивного социального движения, руководствующегося бесконечным понятием, идеей социализма. Такова общеметодологическая платформа неокантианства. На этой платформе возводится достаточно детально разработанная концепция образования понятий в двух принципиально различных областях научного знания - "науках о природе" и "науках о культуре". Способы образования научных понятий. "Науки о природе" и "науки о духе" Иногда науки о культуре - и это отнюдь не маловажно! - неокантианцы называли также "науками о духе". Такое именование, сопровождающее методологическое противопоставление двух сфер знания, являет собою неявное возвращение в философию того самого "дуализма", который так настойчиво пытался устранить эмпириокритицизм, считавший "нейтральный" монизм самым существенным качеством собственной философской позиции. "Дух", который в постгегельянской философии подвергался чуть ли не всеобщим атакам, который мало-помалу превратился в предмет исследования одной из частных наук, и к тому же "естественной" науки - психологии (даже физиологии высшей нервной деятельности), который в марксистском материализме стал "формой движения материи", снова воскрес в неокантианском учении в виде особого предмета, особого класса наук. Разумеется, в форме, очищенной от "метафизики", каковая - будь то религия и идеализм (их "родство" после младогегельянской особенно фейербахианской - критики для каждого образованного европейца стало аксиомой), будь то материалистический некритический "субстанциализм". Еще раз повторю: для "второго" позитивиста Маха "нет ни физического, ни психического - только третье"; для неокантианца Риккерта "нет оснований" рассматривать психическое как феномен - в противоположность физическому: и первое, и второе - равно предметы гносеологического субъекта (каковой и сам - не "физическое" и не "психическое", а "третье"); предметы, которые конституируются на "нейтральном" материале "эмпирически - воззрительной действительности". 133 Естествознание и история в плане их предметов различны - до противоположности - не "субстанциально", а "логически", по способу образования понятий, оформляющих в знание эмпирический ("воззрительный") материал. Естественно-научные понятия устраняют чувственную конкретику, точнее, индивидуальность, "заданную" в чувственно-наглядных предметах, наводя порядок во множестве этих предметов посредством генерализирующего метода. Этот порядок, понятно, есть упрощение (напомню о принципе "экономии мышления" у эмпириокритиков). Из стремления к упрощению вырастает общая тенденция метафизических картин мира - свести "все" к "одному". Но поскольку "базовая" действительность индивидуальна (в послегегелевской философии это, повторяю, уже нечто вроде аксиомы) - то даже в естественно-научном понятии, не говоря уж о философских категориях, исчезает все действительное! Если использовать гегелевскую манеру выражаться - понятия и категории вовсе не "содержательны" в их всеобщности, а именно пусты. Или, иначе, всеобщность их формальна - и в этом отношении правда как раз на стороне формальной логики Аристотеля, а не содержательной логики Гегеля. Впрочем, в определенном смысле понятия у Аристотеля тоже содержательны - но их содержание обратно пропорционально мере их общности, оно "устремлено в пустоту", поскольку совершенное (идеальное) всеобще, и потому не может быть определено с помощью видового отличия - возможность такой операции показывает неполноту и несовершенство понятия! Критикуя традиционную логику и в этой связи упоминая Аристотеля, Кассирер выступает против ее метафизических оснований, учения о "сущности и расчленении бытия", на котором основано учение об основных формах мышления. Поэтому-то у Аристотеля (как, кстати, и у индуктивиста Милля) абстракция не изменяет состава знания и объективной действительности, а только "проводит в нем ... пограничные линии и подразделения". Кассиреровская критика трактовки абстракции обращена скорее против эмпиристской (индуктивистской) переработки аристотелевской дедуктивной логики, против такой переработки, после которой абстрактные понятия высшего уровня оказываются просто-напросто пустыми, а отнюдь не только кажутся такими поверхностному, "низкому" разуму, способному замечать только то, что поддается определению; высшие же понятия, как я уже говорил не раз, определению не подлежат - как раз вследствие их близости, их "сопричастности" всеобщему, то есть совершенному. 134 Конечно же, неокантианцы вовсе не реабилитируют аристотелеву субстанциалистскую "метафизику формы", которая лежала в основании традиционной формальной логики. И потому уже понятия не могут ни быть истолкованы как "формы", лежащие в основании независимой от познания и знания действительности, ни как отражение структуры этой действительности. Человек познающий (и в частности, ученый-естествоиспытатель или гуманитарий) создает понятия "по поводу" этой действительности, ставя в своей "картине мира" (которая, конечно же, вовсе не "картина" в собственном смысле этого слова) на место чувственного многообразия (которое предстает как непосредственно данное), как пишет Кассирер, "другое многообразие, удовлетворяющее определенным теоретическим условиям" (П. и Д., 26). Связь этих двух многообразий (замечу, что и то, и другое "расположены" в едином поле опыта - никакого "метафизического дуализма" неокантианцы, разумеется, не принимают) существует - ведь если научные концепции существуют, то они для чего-то нужны. В позитивном духе Нового времени ответ очевиден - они нужны для того, чтобы организовывать, упорядочивать и развивать опыт. Даже математика нужна для того, чтобы считать - не говоря уж о химии или механике. Само понимание - только частный случай освоения. Это освоение вовсе не предполагает отражения (отображения, копирования и т.п.) независимой реальности - достаточно, чтобы конструкции знания "имели силу" по отношению к ней. Поэтому главным "продуктом" познавательной деятельности являются не понятия, а суждения - суждения относительно предмета познания. Именно они - не понятия! - "имеют силу" относительно действительности. Можно сказать иначе: функция знания в том, чтобы судить о предмете. В этом и назначение, и смысл познания - поэтому познание целиком сводится к отношению между предметом и знанием об этом предмете: не будь функционирующего познавательного отношения - не было бы и знания (даже если существует нечто вроде лейбницевой "предустановленной гармонии" между миром в сознании и независимой реальностью). Нетрудно понять, что такая позиция представляет собой антитезу известному традиционному постулату, согласно которому "порядок и связь идей те же, что и порядок и связь вещей" (или, как предстает тот же тезис в его диалектико-материалистической ипостаси: логика идей соответствует логике вещей). Неокантианская концепция предоставляет полную свободу конструктивной активности научного мышления в пространстве "чистой теории" - лишь бы теория помогала выносить осмысленные суждения касательно ее предмета (можно сказать так: лишь бы оставалась возможность эффективной предметной интерпретации теоретического построения). Неокантианское представ 135 ление о роли математики в естествознании под этим углом зрения частный случай познавательного отношения, который вместе с тем позволяет прояснить общую позицию: математика предстает как своеобразная мастерская по производству научных инструментов (а не как отображение "чистой" сущности мироздания или "обобщение" пространственных и количественных свойств отдельных мировых объектов; даже если речь идет о геометрии, она становится "прикладной" математикой в полном смысле, например, тогда, когда появляется геометрическая оптика). Это, однако, только одна сторона медали. Другая - в том, что фактический материал науки ("научные факты") - вовсе не само "чувственное многообразие". Или, скажем так - несколько упрощая ситуацию - ученый, даже для начала, "на эмпирическом уровне" своей познавательной деятельности, занят не тем, что, используя реальные приборы и реальные инструменты, просто фиксирует, не мудрствуя лукаво, количественные и качественные характеристики независимой от него и от его познавательной активности области мироздания. "Ни один физик, - подчеркивает Кассирер, - не экспериментирует и не измеряет в действительности тем отдельным инструментом, который находится у него перед глазами. На место него он мысленно подставляет идеальный инструмент, в котором устранены все случайные недостатки, неизбежно присущие каждому конкретному орудию... Поправки, которые мы делаем - и необходимо должны делать - при пользовании любым физическим инструментом, являются, таким образом, сами плодом математической теории: исключить эту последнюю значило бы лишить само наблюдение всякого смысла и значения... Наивное воззрение, будто бы меры физических вещей и процессов присущи им материально, подобно чувственным свойствам, и что их можно прямо отсчитывать с них, по мере развития теоретической физики все более и более исчезает. Но вместе с этим изменяется и отношение между законом и фактом, ибо ходячее объяснение, что мы доходим до законов путем сравнения и измерения отдельных фактов, оказывается теперь логическим кругом. Закон потому лишь может возникнуть из измерения, что мы вложили его в гипотетической форме в само это измерение" [1]. 1 Кассирер Э. Познание и действительность. С. 193. И далее: "Мы имеем "факты" лишь в силу совокупности понятий, но, с другой стороны, мы имеем понятия лишь в связи с совокупностью возможных опытов. Основной недостаток бэконовского эмпиризма заключается в том, что он не понял этого соотношения и мыслил 136 "факты" как некоторые отдельные, свободные сущности, которые нашему мышлению остается лишь воспроизвести как можно точнее. Функция понятия сводится здесь лишь к последующему соединению и изложению эмпирического материала, а не к проверке и испытанию самого этого материала" [1]. Разумеется, "испытание" здесь, в этой цитате, не то же самое, что "проверка" - здесь с нами дурную шутку может сыграть наш русский язык. Erfahrung означает, скорее, процесс испытывания; это точнее выражает термин "переживание": ведь в переживании, в широком смысле слова, "размыта" граница между субъектом и предметом познания. Подобную установку мы уже встречали в эмпириокритицизме - но с иными акцентами. С точки зрения эмпириокритиков, целостный опыт должен быть прослежен до его "начала", с тем чтобы истребить в поле позитивного научного знания не только традиционную философскую "метафизику", но и все прочие "сорняки", по сути родственные "метафизике", коль скоро они не могут быть оправданы методами "генетической" теории познания (то есть поскольку они не могут быть сведены к "опытному" (чувственному) материалу. Поэтому, по Маху, не только электроны, но и атомы (даже кинетическое движение молекул) - это "порядочный шабаш ведьм". Неокантианцы, хотя они тоже не рассматривают переход "в совершенно иной мир" - мир теоретических конструктов - в качестве прорыва в сферу трансцендентного ("вещь-в-себе" - это для них самое большее, "предельное понятие"), расценивают любой - пусть самый непривычный и странный теоретический конструкт как оправданный, если только с его помощью можно "изобразить отношения и связи восприятий" [2]. "Атом и эфир, масса и сила суть не что иное, как подобные схемы, которые исполняют свою задачу тем точнее, чем менее осталось в них прямого содержания восприятий" [3]. 1 Кассирер Э. Познание и действительность. С. 194. 2 Там же. С. 216. 3 Там же. Последние слова этой цитаты - очевидное противопоставление эмпиристской позиции "второго" позитивизма! Но, разумеется, не следует искать здесь и следы "научного" материализма, поскольку никакой реальности "позади" (или, если угодно, "за пределами") мира переживаний неокантианцы не признают. "Невозможно уже, - пишет Кассирер, - заблуждаться и принимать предметы физики - массу, силу, атом, эфир - за новые реальности, которые должно исследовать и внутрь которых должно проникнуть, раз поняли, что они инструменты, создаваемые себе мыслью, чтобы изобразить хаос явлений в виде 137 расчлененного и измеримого целого. Нам дана, таким образом, лишь одна действительность, которая, однако, различно доходит до нашего сознания, ибо один раз мы рассматриваем ее в ее чувственной конкретности, но в то же время и ее чувственной обособленности, в другой же раз мы, стоя на точке зрения науки, выбираем лишь те моменты ее, на которые опирается ее интеллектуальная связь и "гармония"" [1]. И дальше: "Атом и материя, считавшиеся в прежнем естествознании настоящим типом объективного, при более внимательном расчленении данных и условий нашего познания превращаются в простые абстракции. Они отвлеченные знаки, этикетки, которые мы наклеиваем на наши впечатления, но которые никогда нельзя сравнивать по их реальному значению с непосредственным ощущением" [2]. Снова следует иметь в виду, что термин "абстракция" в неокантианских концепциях не означает операции мысленного "вычленения" некоей "объективной" характеристики или части из объекта, и потому не предполагает того, что в независимой от познающего субъекта действительности предполагается наличие некоего денотата для каждого отдельно взятого понятия. Отсюда и столь провокационно звучащие для нашего философского слуха, воспитанного на материалистических мелодиях, характеристики абстракций как "этикеток", которые мы "наклеиваем на наши впечатления". Мы остаемся, пусть не всегда явно, на позициях "метафизического дуализма", если использовать язык, свойственный и позитивизму, и неокантианству: для нас теория познания изучает процесс познавания как некоторое взаимодействие между объектом, существовавшим до того, как познавательное отношение возникло, и сознанием; это значит, что познавательный акт - это некий "скачок" в область трансцендентного (эмпириокритики использовали для обозначения этого - с их точки зрения, недопустимого - "скачка" термин "трансцензус"). Неокантианцы, как и эмпириокритики, в своих теориях познания остаются в области "посюстороннего", то есть в пространстве знания, "нижней" границей которого является "лепет ощущений", а верхней - верхней просто не существует, поскольку конструирование устремлено в бесконечность. Есть ли что-то за нижней границей - то есть вне области знания? Разумеется - ведь впечатления, наличие которых непосредственно очевидно, еще не знания. И в них, так или иначе, по Кассиреру, сама "эмпирическая действительность" дана (не "задана"!) в том, что выступает перед нами "прямо и непосредственно в самом восприятии" [3]. 1 Кассирер Э. Познание и действительность. С. 218. 2 Там же. С. 246. 3 Там же. 138 Замечу, что такой ход мысли свойствен вовсе не всем неокантианцам: рассуждая таким образом, Кассирер оппонирует Риккерту, который считает, что "понятия" отделены от "действительности" настоящей пропастью, надеяться преодолеть которую могут только безнадежные метафизики. При этом Кассирер даже не останавливается перед тем, чтобы использовать выражение "внешние вещи" - правда, немедленно оговариваясь, что речь и здесь не идет о "вещи" как пассивном и индифферентном субстрате" [1], который немедленно ассоциируется с "материей" метафизических философских систем. Это "непосредственное" Кассирер обозначает термином "энергия", который, по его мнению, "отсылает" мысль скорее к "числу" (в стиле Пифагора), чем к "субстанции", и акцентирует внимание на активности действительного. В качестве понятия, однако, используемого в сфере знания, "энергия" вполне аналогична той "материи", о которой рассуждает теоретическая физика - ее нельзя осязать, она не субстанция, не некое "вещественное наряду с уже известными физическими содержаниями, как свет и теплота, электричество и магнетизм; она означает лишь объективно закономерную корреляцию, в которой состоят друг с другом все эти содержания. Ее настоящий смысл функции заключается в уравнениях, которые с ее помощью можно установить между различными группами процессов..." [2]. Ведь понятие - это "точка зрения" отношения, а в сфере непосредственного опыта, как мы уже знаем, нет еще противоположности между "субъективным" и "объективным" - то есть не может еще быть и "отношения". Таким образом, Кассирер, как и другие неокантианцы, подобно эм-пириокритикам и, пожалуй, большинству философов Европы конца прошлого и начала нашего столетия, исследуя философские проблемы по образцу научных (поскольку именно научное знание, и именно то, которое поставляют "опытные" науки, теперь расценивается как подлинное), замещает теорию познания научной методологией [3]. Причем (это мы тоже могли заметить в эмпириокритицизме) как теория познания, так и сменившая ее методология естественным образом смыка 1 Кассирер. Э. Познание и действительность. С. 247. 2 Там же. С.251. 3 Напомню еще раз, что теоретико-познавательная позиция сама была "изобретением" европейской философии середины XIX века, а термин "теория познания" введен в обращение Эд. Целлером в 1862 г., и что теория познания была призвана содействовать замене не удовлетворяющих новым канонам обоснования тезисов метафизики научными утверждениями об основах бытия. Сначала она вообще выступала как своеобразный компендиум признанных научных методов, потом ее целью стал "поиск первоначала" у эмпириокритиков и "критика познания" у неокантианцев. Эта последняя и трансформировалась в методологию науки, в то время как первая все более и более делалась предметом психологии. 139 лись с историческим подходом к предмету. Это вполне логично, поскольку и поиск "первоначала", и представление об апперцепции, и конструктивизм предполагают историчность в качестве предпосылки. Конечно, истоки исторического подхода лежат много глубже, и было бы странно не заметить его, скажем, в гегелевском диалектическом методе, не говоря уж о его философии истории. Другое дело, что в трактовке "смысла" истории послегегелевская философия производила примерно ту же операцию "переворачивания" и "коренной переработки", что и в трактовке смысла и содержания логики. Об этом мы будем говорить, обратившись к философским взглядам Дильтея. Здесь же констатируем в качестве "эмпирического факта", что в Европе уже сложилась весьма серьезная школа теоретически мыслящих историков, пытавшихся, отвергая гегелевскую философию истории, превратить историю в аналог опытных наук из сферы естествознания. Роль эксперимента и наблюдения - этого базиса нового естествознания, здесь играли, прежде всего, тексты, а в роли научных фактов соответственно выступали исторические события, в "тело" которых включались также нормы, институты, ценности и пр. Понятно, что этой проблемы - то есть проблемы смысла исторического знания, сущности исторического факта, метода образования исторических понятий - не могли миновать и неокантианцы. Замечу, для того чтобы стал очевидным животрепещущий характер этой темы в тогдашней философии и культуре, что и Маркс усматривал свою главную заслугу в превращении истории в подлинную науку, поскольку после того, как он сформулировал понятие (sic!) общественно-экономической формации, к истории оказалось возможно применить общенаучный критерий повторяемости. Конечно, Маркс стремится сблизить историческое знание с естественно-научным, он не акцентирует внимания на специфике "наук о человеке" (самое большее, он признает специфику этого класса объектов - не предметной области); напротив того, Маркс несколько демонстративно называет процесс исторического развития естественно-историческим процессом! Как мы увидим, неокантианская позиция не только другая - она, если можно так сказать, иная вдвойне. Во-первых, они говорят о специфике "наук о духе" - именно наук, а не того объекта, которым эти науки занимаются. Вообще говоря, уже упоминание о такого рода объекте было бы чревато метафизикой и могло бы подбросить дровишек в старые и новые споры о природе и субстанции "духа" - после того, как наивные религиозные представления наукой всерьез больше не принимаются. Но и не вдаваясь в такие споры, можно - на уровне простой констатации разницы предметов зафиксировать различие между несколькими науками, которые заняты человеком: скажем, анатомией и психоло 140 гией, или психологией творчества и патопсихологией. Но кроме предметных различий между науками могут быть и более общие - назовем их различиями установки. Стандартная установка науки - формулировка законов, или, что то же самое, превращение единичного объекта в "пример", несовершенное проявление закона или понятия. Мы уже знаем, что такая установка была связана и со своеобразной "метафизикой общего" (которая выступала в двух видах - откровенной идеалистической "метафизики понятия", и неявной, стыдливой "метафизики сущности", или "метафизики закона"), согласно которой под "уровнем явления" скрыт более глубокий "уровень закона", или даже несколько подобных "уровней", к которым и проникает абстрактное, теоретическое мышление. Закон чувствам недоступен, его, в качестве такового, нельзя ни пощупать руками, ни попробовать на вкус, ни понюхать - но он тем не менее объективен. Отсюда, казалось бы, должно следовать признание родства сферы объективных законов и области абстрактного мышления, которое, худо-бедно, но способно проникать до этого уровня бытия и хотя бы отражать законы, если не "схватывать" их. Стыдливость подобной метафизики (если она называет себя "материализмом") в том, что ее современные адепты, как правило, такого родства человеческой абстрактной мысли и объективных законов бытия все же не признают, предпочитая усложнять свою онтологию рассуждениями о том, что "объективно-общее" (объективный закон) существует посредством единичного, закономерное существует посредством случайного, и что поэтому ученые не созерцают объективные законы непосредственно, а, наблюдая серии единичных фактов, ставя серии единичных экспериментов и рассуждая о причине того порядка, который при этом иногда удается заметить, делают заключения о существовании законов, догадываются о том, что законы существуют, и формулируют научные законы, которые приближенно "моделируют" объективные законы в пространстве научной теории. А пространство теории, соответственно, имеет ту же структуру, что и пространство объективных законов. Встречается и такое изложение, в котором базисным уровнем предстает уровень объективной закономерности, своего рода "амальгамы" объективно-единичного и объективно-общего, где первое органично соединено со вторым; друг без друга они не существуют, но вот чувства ухватывают только первое, а разум опосредованное познание - только догадывается о втором, используя чувственные каналы. Почему дело обстоит так, почему связь компонентов знания и познания настолько отлична от базисной связи объективного мира, что человек предстает совершенно чужеродным в отношении объективного мира, в котором живет и частью которого является - эту тему сторонники такой онтологии не обсуждают, да, кажется, просто и вообще не замечают такой проблемы. 141 В неокантианстве (в "методологическом пространстве", в которое они помещают научное знание) подобных трудностей не возникает, поскольку их метафизическая почва разрушена: ведь, согласно Риккерту, суждения - главный продукт науки и главное содержание знания - не "отражают" действительность, а "имеют силу" (или, точнее, имеют значение) по отношению к ней. На такой основе и построено неокантианское учение о двух типах наук, согласно двум установкам и соответствующим методам образования научных понятий (их можно называть также методами абстрагирования, если не забывать специфики неокантианской трактовки абстракции). Понятия вообще представляются средством превратить если не бесконечное, то, во всяком случае, необозримое многообразие чувственного опыта в обозримое - это общее место постгегельянской философии, которая считает, что познание преследует и в конечном счете, и прежде всего практические цели. Установка естественных (и технических) наук определена тем, что в практической жизни индивидуальные характеристики многих "вещей" и многих ситуаций не имеют значения - они "взаимозаменяемы" (хотя это вовсе не означает, что они не обладают никакой индивидуальностью). По Брехту, "что тот солдат, что этот..." Как повседневная "наивная" жизненная практика, так и массовое производство тем более, а затем также обмен продуктами, ставший универсальным в условиях товарного производства и изобретения денег, универсализирующаяся практика счета, изобретение чисел, и т. д. и т. п. - все это выступает как почва, на которой вырастает генерализирующая абстракция - то есть мысленная операция замещения бесконечного чувственного многообразия именем, словом, знаком, символом. Мысленное содержание, которое связано с этими последними, и есть то общее, что интересует человека в каждом отдельном (конкретном) случае. Как писал несколько позднее Эйнштейн, отношение научного понятия к объекту исследования напоминает скорее не отношение бульона к говядине, а отношение гардеробного жетона к пальто. Но существуют предметы, которые представляют интерес либо исключительно в силу их индивидуальности, либо прежде всего с этой своей стороны. Таковы, например, предметы искусства - если, конечно, они интересны для людей именно как неповторимое произведение духа, а, скажем, не как объект спекуляции (при этом совсем не имеет значения то обстоятельство, что объектом спекуляции предмет искусства становится в силу того, что он представляет собой неповторимое создание духа). 142 Разумеется (для "постгегельянцев" это действительно разумеется само собою), любая "вещь", любой чувственный объект и любая конкретная жизненная ситуация индивидуальны - но индивидуальность эта далеко не всегда представляет интерес для человека, не говоря уж о науке. Но если именно она представляет интерес, и при этом не только привлекает внимание, а вызывает желание как-то с ней "разобраться", то вступает в действие индивидуализирующий метод образования понятия, такого понятия, предмет которого индивидуален. Примеры таких понятий в изобилии поставляет история: "петровская эпоха", "николаевская Россия", "битва при Фермопилах", "приватизация по Чубайсу". Конечно, как и в случае естественно-научных понятий, при этом тоже невозможно избежать преобразования индивидуального, которое непосредственно переживается, в предметное знание, и потому понятая индивидуальность не тождественна индивидуальности переживания. Здесь тоже фиксируется существенное - не в "бульонном" смысле, как экстракт из объектов особого рода, а в том смысле, что именно эти моменты предстают как важные с определенной точки зрения. Но если в естественно-научной "картине мира" следствием аналогичного преобразования оказывается то, что само существование индивидуального объекта, индивидуальной ситуации делается несущественным (в конце концов, после того, как сформировалась ньютоновская теория тяготения с ее идеальными объектами, могли бы засохнуть все яблони для теории яблоки не нужны) - историческая наука интересуется как раз индивидуальным событием, она занята теоретической реконструкцией, если хотите - "сущностью" именно этого индивидуального события. Значит, после того, как образовалась теоретическая картина исторического события в науке истории, событие это уже не превращается в случайный пример: если будет написана научная история горбачевской перестройки или гайдаровского столпотворения в России - что от нее останется, если "вынуть" из нее событийное содержание? Допустим, методологические принципы анализа - но ведь это будет уже не история горбачевской перестройки или история гайдаровщины на Руси... Таким образом, с "действительностью" (действительностью в постгегелевской философской трактовке этого термина) историческое знание связано более тесно, чем естественно-научное - здесь речь идет о самом существовании индивидуальных объектов, и "абстрагироваться" от него, не разрушив научного построения, невозможно. С другой стороны, понятно, что и здесь речь не идет о "копировании" действительности: ведь не случайно, что Горбачев или Чубайс предстают как исторические личности, в то время как народный депутат Мавроди или ларечники на первом этаже корпуса гуманитарных фа 143 культетов МГУ интересны только как стандартные "символы эпохи": если использовать брехтовскую манеру выражения, "что тот Хопер, что этот Мавроди". (Впрочем, не исключено, что относительно Чубайса я ошибаюсь, относя его к разряду исторических личностей, и реальным историческим персонажем является некая группа рыцарей приватизации; но это уже конкретный вопрос исторической реконструкции, которая призвана ответить на вопрос о том, кто и в какой мере определил индивидуальный характер исторических событий, которые называют "горбачевской перестройкой" и "гайдаровско-чубайсовской рыночной реформой"). Что же делает событие или индивида историческими - или, в плане исторической науки, что составляет условие их преобразования в понятия исторических индивидов? Неокантианцы считают, что это прежде всего "отнесение к ценностям", совокупность которых определяет целостность исторических "организмов". Конечно, само существование подобных исторических целостностей часто представляется проблемой - достаточно обратиться к весьма животрепещущей сегодняшней проблеме: был ли СССР целостным социокультурным организмом или он был только эфемерным искусственным образованием, подобно империи Александра Македонского? Но разве эти образования, сколь бы короткоживущими они ни были (даже если пользоваться европейской шкалой исторического времени, которое куда более быстротечно, чем азиатское время, не говоря уж о геологическом), не были событиями историческими? Поэтому и определение исторического индивида - и как субъекта исторического бытия, и как исторического события - задача отнюдь не простая. И даже неразрешимая, если подходить к ней на старый, метафизический, манер, требуя однозначного и абсолютно истинного ответа "для всех времен и народов". Конечно же, в этот тупик неокантианцы свою мысль не загоняют принцип относительности во времени и к контексту для них уже стал общим местом (это выражено и в понимании идеи как регулятивного принципа, и в функционалистском подходе к знанию в целом). Их поиск идет в направлении, достаточно общем для постгегельянских философов: на помощь приходит критерий очевидности - в качестве аксиомы принимается тезис, что любой нормальный человек, включенный в данную культурную среду, даже не рефлектируя по этому поводу, знает критерии, согласно которым из многообразия опыта выделяется то, что имеет историческое значение; это знание подобно знанию кантовского категорического императива, хотя и не является столь же общезначимым. То, о чем знает каждый (даже не думая об этом), - это ценности. Конечно, речь идет о духовных ценностях - точнее, о тех принципах, в соответствии с которыми 144 человек выделяет то, что относится к сфере духовного. Отсюда и выражение, которое используют неокантианские философы: отнесение к ценностям. Люди одной культуры могут спорить относительно того, что хорошо и что плохо в моральном плане, но они не спорят, к примеру, о том, что к области морали не имеет отношения ни химический состав молекулы воды, ни высота Эвереста. Обладание общей системой ценностей (которые сравнительно легко выявить) делает людей не стадом, а культурным сообществом; соответственно отнесение к ценностям образует, как сказал бы Маркс, "неорганическое тело культуры", состоящее из объектов любой природы. Благодаря этому как вся культура, так и ее относительно самостоятельные сферы (объекты, процессы, комплексы) также оказываются целостностями (примеры - "живопись французских импрессионистов", "образование дворянских имений в Германии", "николаевская Россия", "Московская консерватория"). Эта целостность культурных организмов выявляется тем, что каждый из объектов культуры "отсылает" сознание к другим объектам культуры - без такой "отсылки" понять феномен культуры невозможно. Базисное отношение в культуре есть отношение "целого и части", а не "закона и примера". Соответственно "общее" в понятиях и в феноменах культуры есть их "причастность" к целому. Такова общность исторической связи. Поэтому, строго говоря, только "культурное" (историческое) общее - не общие понятия естествознания! "включает в себя все богатство особенного и единичного". Конечно, и другие фундаментальные научные понятия имеют в науках о культуре другой смысл, чем в науках о природе: например, причинность. В самом деле, коль скоро историческое событие принципиально индивидуально, то его причина не может быть выражена в форме того "причинного закона", которым пользуются ученые-естественники: "причинный ряд" здесь столь же индивидуален, как и само историческое событие. При этом граница между науками о природе и науками о культуре не является ни строго фиксируемой, ни тем более непреодолимой: во-первых, сами науки о природе входят в состав культуры, являются культурными феноменами (и, значит, в них действуют все те отношения, о которых я только что рассказывал). Во-вторых, большая часть объектов культуры может быть сделана предметом наук, пользующихся генерализирующим методом: так история становится социологией, история возникновения капитализма в России предстает как пример социально-экономического развития, а творчество Гогена превращается в пример психической патологии. Это обстоятельство, с одной стороны, может расцениваться как аргумент в пользу общего методологи 145 ческого тезиса неокантианства о предметном характере научного знания ("мы мыслим не предметы, а предметно"); с другой, отсюда открывается путь преобразования неокантианской методологии в "жиз-нефилософскую" онтологию, в культурологию, в философскую антропологию. Речь пойдет об этих течениях европейской философской мысли несколько позднее (и там, надеюсь, снова вспомним о Кассире-ре - "позднем" Кассирере). Но для того чтобы переход этот не показался случайным, нам нужно обратиться еще к одному направлению европейской мысли этой эпохи глубоких преобразований, которое условно можно было бы назвать "историческим". Его наиболее ярким представителем и, пожалуй, даже основоположником является один из интереснейших мыслителей второй половины XIX - начала XX в. Вильгельм Дильтей. В.Дильтей (1833-1911): философские и методологические основания истории как науки Представляя общую картину философской мысли начала XX столетия, никак нельзя пройти мимо концепции истории и исторического знания, которая представлена в сочинениях В. Дильтея. Несмотря на то что концепция эта у историков философии нашего времени оказалась отодвинутой в тень по сравнению, например, с неокантианской, ее влияние у современников было ничуть не меньшим, и многие из базовых положений весьма близки установкам такого влиятельного в наши дни философского течения, как феноменология, а представления этого философа о познавательном процессе, формировавшиеся в дискуссии с неокантианством, с одной стороны, и с позитивизмом - с другой, находят сегодня отзвук в противоборстве сторонников аналитической философии и герменевтики. Впрочем, и собственная философская позиция Дильтея формировалась в спорах - характерной обстановке того времени, когда происходили глубокие мировоззренческие изменения, о которых мы уже не раз говорили. Сначала это была общая оппозиция прежней метафизике и прежде всего гегелевскому панлогизму, потом - дискуссии с позитивистами и неокантианцами по вопросам теории познания. Его позиция также подвергалась критике; правда, среди наиболее серьезных оппонентов следует назвать Э. Трельча и Г.Риккерта, которые были 146 уже намного (на три десятилетия) моложе. К тому же и критика эта была вполне "академической", достойной и по содержанию, и по форме. Сам он не принадлежал ни к одной из наиболее известных и соперничавших друг с другом философских школ. Так что жизнь его протекала довольно спокойно: после нескольких лет жизни свободным писателем он в год защиты диссертации, в 1864 г., получает профессуру в Базеле, потом преподает в Киле и Бреслау и, наконец, с 1882 г. в Берлине. Каких-либо драматических коллизий с публикациями его трудов тоже не было, хотя и не все они вышли в свет при его жизни. Так что к лику философствующих диссидентов, "переворачивателей основ" и разрушителей крепости прежнего мировоззрения отнести его никак нельзя, хотя немало страниц в его произведениях, особенно раннего периода, тоже обращены против панлогизма гегелевского типа (причем, подобно Шопенгауэру, острие критики Дильтей направлял против "закона основания", истолкованного как универсальный логический закон, что способствовало оформлению панлогистской метафизики). Однако куда больше внимания Дильтей уделял более современной проблематике - а именно связанной с разграничением наук о духе и наук о природе - так что ниспровержение панлогизма оказалось подготовительной ступенью к исследованиям "подлинного духовного начала", заместившего тот Дух, о котором учила метафизика. Мы уже знаем, что "земных" претендентов на освободившееся место Логоса в философии XIX столетия было немало, так что поле исследования было весьма обширным. Соответственно духу времени исследовать дух должна была специальная "позитивная" наука психология, но вот относительно области компетенции, предмета и метода этой науки не было никакого консенсуса. Понятно, что на место прежнего "логизма" по определению следовало бы поставить "психологизм" - что и проявилось в попытках психологистических трактовок логики. С одним из вариантов психологизма в логике мы познакомимся, когда займемся философией Э.Гуссерля. Здесь достаточно сказать, что этот психологизм рассматривал логические законы как "привычки мышления" - то есть во всяком случае как нечто относительное и касающееся деятельности человеческого мышления. Но вот какого - индивидуального или коллективного, "совокупного"? Если индивидуального, то возникала опасность превращения логики в сугубо личное достояние, что никак не вязалось с существованием науки и научных методов и практикой юриспруденции, не говоря уж о несомненных фактах известного согласия разных людей относительно того, что значит мыслить правильно (или согласно правилам логики). Но если мышление социально, то какова его "субстанция"? Кто, собственно, мыслит - инди 147 вид или сообщество, то есть нечто, так или иначе включающее в себя мыслящих личностей? Скорее всего реальное, "действительное" мышление воплощено в языковых конструкциях; тогда логические правила сближаются с правилами языка, с грамматикой и синтаксисом. Но подобная трактовка мышления в этот период уже казалась излишне "формальной", поскольку исключала из сферы сознания факторы эмоциональные, а также личностные, весьма существенные в реальной жизни реальных людей, отделяя друг от друга - если не противопоставляя - индивидуальное и коллективное мышление. Мыслительный процесс в качестве предмета науки о духе (или комплекса таких наук) должен быть не просто ближе к реальной, практической жизни - он обязан быть включенным во все многообразие этой изменчивой жизни. Значит, мышление не только есть мышление относительно субъекта (как утверждал Милль и его последователи) - оно еще и относительно к сменяющим друг друга во времени жизненным ситуациям. Так не является ли история подлинной наукой о жизни людей, "наукой о человеке", которая, под определенным углом зрения, может нам рассказать о духе через проявления этого духа? Не является ли "объективная" история, реальный исторический процесс, демистифицированной "феноменологией духа"? В русле подобных рассуждений и формируются два взаимосвязанных и дополняющих друг друга предмета, которым посвятил себя Дильтей: история и психология (причем последнюю Дильтей трактует весьма широко, и с современной точки зрения весьма вольно). Большая часть публикаций зрелого Дильтея посвящена вопросам исторического бытия и истории как науки: в 1883 г. - "Введение в науки о духе. Опыт оснований изучения общества и истории"; в 1910 г. - "Строение исторического мира в науках о духе". После смерти философа были опубликованы: в 1933 г. - "О немецкой поэзии и музыке. Штудии по истории немецкого духа"; в 1949 г. - "Очерк всеобщей истории философии; в 1960 г. двухтомник "Мировоззрение и анализ человека с Ренессанса и Реформации". (Первый том вышел в русском переводе в 2000 г.) Общемировоззренческие контексты этих исследований разрабатывались в других работах, наиболее известны из которых "Жизнь Шлейермахера" (1870), "Творческая сила поэзии и безумие" (1886), "Духовный мир. Введение в философию жизни" (1914), "Переживание и поэзия. Лессинг, Гете, Новалис, Гельдерлин" (1905). Умер Дильтей 1 октября 1911 г. в Сейсе-на-Шлерне. 148 "Критика исторического разума": предмет и метод истории Итак, важнейшая область интересов Дильтея - история, в качестве особой науки и специфического способа человеческого бытия. Нужно ли говорить, что оба эти аспекта во второй половине столетия были весьма актуальны? История в качестве особой науки только еще формировалась, причем в атмосфере общей оппозиции гегельянству. К тому же в условиях глубоких социально-политических преобразований историзм стал чуть ли не само собой разумеющейся мировоззренческой установкой еще и во времена господства гегелевской философии; что такое диалектика как не универсальное учение о развитии? Что такое феноменология духа, как не философская концепция развития? Однако гегелевская концепция истории была отнюдь не самостоятельной, отделившейся от философии наукой - она была именно философией истории. И в этом качестве - объективно-идеалистической концепцией исторического развития как инобытия Абсолютного духа. Профессиональные историки, подобно естествоиспытателям этого времени, стремятся "эмансипировать" свой предмет от метафизики, произведя соответствующую переоценку ценностей, то есть предлагая "отбросить" метафизический Дух как ненужную подпорку истории, обратиться к реальной жизни людей и рассматривать именно конкретику исторического процесса, исторические факты, в качестве базиса исторического знания. Совершенно естественно, что у историков получает влияние позиция, аналогичная позитивизму в естествознании в качестве совокупности положительных наук о природе: аналогом естественно-научных "наблюдательных фактов" здесь становятся исторические сведения о жизни людей - тексты, в которых сообщается о конкретных исторических событиях; связная совокупность последних и есть история. Этот поворот, с одной стороны, совершается в русле теории познания, которая, как мы уже знаем, у философов второй половины XIX века была средством искоренения метафизики, поскольку должна была привести к реальным истокам (реальному базису) знания. Но если бы теоретико-познавательная установка соблюдалась строго, то ее результатом мог бы быть либо позитивистский эмпиризм (в составе знания - в том числе и в составе "картины мира" - не должно быть ничего, кроме разрозненных фактов), либо неокантианский трансцендентальный методологизм (знание есть трансцендентальная рациональная конструкция, превращающая разрозненные факты в систему). Онтологические проблемы в традиционном для прежней философии смысле в обоих случаях расцениваются как рецидив метафизики - хотя, конеч 149 но, их выведение за границы научной философии не означало их полного обесценивания: неокантианцы отбрасывают "вещь-в-себе", но признают "допредметный" "лепет ощущений"; эмпириокритики считают элементами мира ощущения, но признают изначальный "поток опыта", который, так или иначе, есть нечто большее, чем субъективные ощущения. Однако тема специфики человеческого способа бытия в этот исторический период принимала и явную форму философской онтологии, что было вполне естественно, если учесть происхождение этих концепций из гегелевской картины мира. Этот вид она обрела, например, в концепции Фейербаха, в марксистском материалистическом понимании истории, в ницшевской "философии жизни": во всех этих случаях место Абсолютного духа в роли "субстанции" бытия занимает более "земное", но тем не менее духовное начало - любовь, интересы, "воля к власти" - которые и выступают как подлинные онтологические сущности, слитые с действиями людей. Они находят выражение в исторических событиях (каковые суть вместе с тем результат человеческих действий); потом сведения об этих событиях выступают как базис позитивной (не спекулятивной) исторической науки. Таким образом, проблематика исторического процесса в философии второй половины XIX века образует два уровня: онтологический (уровень исторического бытия) и теоретико-познавательный (уровень исторического знания). Нетрудно понять, что к первому относятся, например, попытки определения человека как социального существа, как совокупности всех общественных отношений, как политического существа, как "практического" существа, а также трактовка истории как "подлинной науки о человеке". (Нетрудно также понять, что при этом никто не предписывал историку заниматься, скажем, анатомией человека.) Во всяком случае, та критика идеализма "сверху", чуть ли не общепринятого у послегегелевских философов, которую предпринял Маркс, оппонируя братьям Бауэрам, Фейербаху, Штирнеру и прочим младогегельянцам, была не столько методологической, сколько мировоззренческой, и касалась "онтологических" проблем: она велась в общем всем участвовавшим в дискуссии проблемном поле онтологии как теории исторического бытия. Правда, и критикуемый ими идеализм был уже не гегелевского типа, скорее "субъективным", чем "объективным" (коль скоро в качестве движущей силы истории рассматривалась человеческая мысль, почти нацело редуцированная к идеям выдающихся личностей). С другой стороны, и материализм, который марксисты противопоставляли идеализму в понимании истории, весьма существенно отличался от материализма в понимании природы: в первом случае речь шла о материальных интересах (или о материальном ба 150 зисе общества - производственных отношениях), то есть о совсем другой реальности, чем та, которую называют "физической реальностью" применительно к природе (несмотря на то что как раз это последнее понятие в своих общефилософских работах марксисты используют как синоним понятия "материи"). В самом деле, материальный интерес отличается от идеального интереса совсем не так, как отличается кирпич от мысли (пусть даже это будет мысль о кирпиче): "материальное" означало здесь прежде всего связь с "природным"; подчеркивание этой связи позволяло преодолеть традиционное для прежней философии противопоставление духовного и природного. Дильтеевская концепция содержит оба вышеназванных "уровня", являя собой одновременно и концепцию исторического бытия, и концепцию исторического познания. Однако это, по сути, вовсе не разные разделы его учения, а скорее аспекты разработанной им целостной картины исторической действительности (или, что то же самое, исторического бытия, исторической реальности), каковую Дильтей трактует как целостность, континуальность знания и действия. (Здесь можно провести известную аналогию с марксистской трактовкой практики, в которой слиты субъективное и объективное, знание и его использование, условия и их преобразование, формулировка целей и их достижение.) Философским обоснованием этого тезиса у Дильтея служит, и это символично, критика картезианского подхода (его Дильтей даже называет "картезианским мифом"), разделившего мир на "внешний" и "внутренний". Наследием картезианства и в самом деле были материализм и идеализм как разновидности метафизики. Такое разделение, по его мнению (как минимум применительно к специфически человеческому, историческому бытию), не годится: реальная жизнь человека представляет собой поток переживаний, а вовсе не совокупность неких изначально независимых "вещей", которые суверенный человеческий субъект, индивид как субъект познания, "опосредует" собственными восприятиями и представлениями. Исследуя эту тему, Дильтей подвергает критике "великие мифы" философии XIX века: миф изолированных элементов сознания в концепции ассоциаций, которая рассматривает элементы сознания как аналог физических вещей, а связи элементов сознания пытается описать такими же законами, как природные процессы; далее, миф замкнутого в себе самом сознания, содержания которого возникают в результате действия внешних этому сознанию вещей; наконец, миф психофизического дуализма (который лежит в основе субъектно-объектной познавательной модели). В конечном счете, все эти "мифы" восходят, согласно Дильтею, к вышеупомянутому картезианскому дуализму, за которым последовали и кантовский рационалистический трансцендентализм, и гегелевский панлогизм (и, добавим, философский материализм тоже). 151 Что касается гегелевского идеалистического панлогизма, то во времена Дильтея с ним, в общем, было покончено; человеческая активность (скажем так - свобода человеческого существа - не как "познанная необходимость", а как творческая спонтанность) практически была уже общепризнана. Обновленное кантианство было стадией этого "возвращения к человеку". Но и обновленное кантианство сохранило существенные моменты "сухого", схематизированного, сосредоточенного на теоретическом мышлении рационализма - он проявился в неокантианской редукции проблематики наук о духе вообще (исторической науки в частности) к проблемам метода, то есть формы деятельности исследующего научного разума. Поэтому Дильтей предпринимает "критику исторического разума" - то есть критику рационалистической трактовки исторического бытия как в гегелевском, так и в кантианском его понимании. По его мнению, кантова критика разума была недостаточно глубокой, поскольку она, прежде всего, относится к "чистому", то есть теоретическому, разуму, а разум "практический" оказался отделенным от этого "чистого" и критическому анализу подвергнут не был. Далее, кантова критика "чистого" разума направлена на априорные основания наук - пусть в числе этих наук присутствует и естествознание; но она не затронула вопроса о предпосылках познания, находящихся вне сферы самого разума; онтологических оснований знания, контекста исследовательской практики, конкретной работы опытного, практического познания и его конкретных достижений - а ведь они, как показывает история, могут приводить и к пересмотру априорных познавательных предпосылок. Наконец, Кант считал, что всякое знание предметно, то есть является результатом рациональной, опредмечивающей активности познающего субъекта. Дильтей, напротив, считает возможным непредметный (допредметный) опыт и соответствующее знание (то есть такое, которому еще или уже чуждо разделение на субъект и объект, и потому здесь нельзя говорить о субъектно-объектном отношении). В довершение этого критического разбора Дильтей пересматривает и кантовское понимание метафизики. Согласно Канту, она должна была быть наукой о всеобщих, необходимых и безусловных, вечных принципах - поэтому она обязана была представить абсолютную систему чистого разума. Однако реальный разум имеет историю, он меняется - и критика теоретического разума в его исторически конкретных формах, воплощенных в метафизических системах, выступает как философская критика, существенное основание для его измене 152 ния - причем она сразу и причина для ревизии теоретической мысли историков, и обоснование ее обновленной формы. Критика исторического разума поэтому, с одной стороны, есть исследование способности человека понять себя и свою историю, которая представляет собой продукт его реальной деятельности; с другой - она есть критика того "чистого разума", который обладает своей исторической действительностью в виде конкретных метафизических систем. Другими словами, Дильтей ставит на место вневременного разума, не связанного с практической деятельностью, неизменного и бесконечного, человеческую познавательную активность, процесс реального познания - конечный, изменчивый, связанный с условиями деятельности. Поэтому, например, гегелевская "феноменология духа" может быть заменена "феноменологией метафизики", представлением и критикой истории метафизических систем как исторически конкретных "явлений разума". Науки о духе, по его мнению, должны быть избавлены от представления о гносеологическом субъекте как рецидива прежней метафизики; в жилах такого субъекта, как пишет Дильтей, течет "не настоящая кровь, а утонченный сок разума как исключительно мыслительной деятельности". Задачей комплекса "наук о духе" должно стать понимание целостной жизненной активности, жизненной практики, того "нечто", которое, согласно Дильтею, охватывает все три главных момента сознания: представления, чувства и волю. Моменты эти - не "составные части" (поскольку, например, в представлениях ощутимы интерес, цель, воля; здесь - "правда трансцендентализма"); то же самое, соответственно, можно сказать о каждом из остальных моментов. В акте переживания сознание и не замкнуто на себя, и не относится к Иному как "внешнему" - оно сразу и "само", и "причастно" чему-то иному, нежели оно само. На этом "уровне" отсутствует разделение на "мир внутренний" и "мир внешний" - вместе с каузальным отношением, которое было призвано философами в свои конструкции, чтобы связать эти "миры", и на котором базируется "стандартная" теория познания ("теория репрезентации"). Место такой, "причинной", теории познания в концепции Дильтея заменяет герменевтическая теория познания - точнее, теория герменевтического процесса прогрессирующего переживания (которое вместе с тем и выражение, и понимание). Жизненный процесс, прогрессирующее переживание, по Дильтею, существенно спонтанны; процесс этот не подчинен закону необходимости - будь то логическая необходимость в стиле Гегеля или ее "негатив" - природная необходимость, о которой говорит "позитивное" естествознание. В определенном смысле здесь можно говорить о "самодетерминации", своеобразной "самоиндукции" жизненного процесса, в котором постоянно обмениваются импульсами "испытание" и "дейст 153 вие". Жизненный мир человека - это не "окружающий" мир, а мир, в котором мы живем ("жизненный мир"). В контексте этой концепции бессмысленно говорить о самосознании в отличие от познания мира, поскольку переживаемые "вещи" сразу суть и "переживание вещей"; здесь самосознание слито с осознанием иного. Можно сказать, что Я - это "мой мир", и vice versa. Поэтому всякая попытка сказать что-то о себе оказывается рассказом об отношениях к "иному" (в том числе и к Ты, как "другому Я"). Декарт, а за ним Кант, Гегель и даже Фихте "интеллектуализировали" субъекта (точкой отправления было картезианское Cogito) - поэтому перед ними и возникала проблема либо доказательства существования внешнего мира, либо конструирования этого мира в качестве инобытия разума в процессе саморефлексии. Такой проблемы не возникает, если содержание сознания и акт сознания для самого сознания не предстают как "внешние" друг другу, то есть не превращаются в полюсы субъект-объектного отношения. В переживании они слиты - здесь можно говорить о тождестве субъекта и объекта - конечно, не в стиле "абсолютного самоутверждения Я" у Фихте или "абсолютной рефлексии духа" у Гегеля, а в смысле относительного утверждения о переживаниях и их столь же относительной - рефлексии в процессе понимания. Благодаря этой относительности жизнь человеческого духа оказывается процессом постоянного самопреодоления, "самотрансценденции". Никакого "абсолютного" разрешения познавательных проблем быть не может - потому, что нет какой-то жесткой "объективной реальности", с которой внешним образом соотносится сознание. В герменевтическом познании не может быть "заключения", потому что оно процесс самоизменения. Никакого абсолютного кантовского априори, задающего абсолютные рамки предметности, согласно Дильтею, не существует действительные условия сознания и его исторические предпосылки, "как Я их понимаю", в их постоянном "кругообразном" изменении друг другом представляют собой жизненный исторический процесс. Поэтому-то, согласно Дильтею, действительные условия сознания следует искать не в субъекте, противостоящем объекту, пусть даже трансцендентальном, как это делают неокантианцы, а во всей совокупности жизненных связей. И следовательно, нельзя обосновывать философию на базе самоочевидностей Cogito; это можно сделать лишь изучая "круговращение" познавательного процесса, включенного в процесс переживания. Поэтому, кстати, "герменевтический круг" - вовсе не специфическое "качество" познавательного процесса, которое, наконец, обнаружило теоретико-познавательное исследование, а следствие перманентно изменяющейся исторической ситуации, в которую включены также и наука, и философия. Поэтому, обнаружив герменев 154 тический круг, нужно не отказываться от попыток логического анализа и обоснования знания, а, напротив, вновь и вновь выяснять, в какой степени логическое понимание того, что входит в состав переживаемого в настоящее время, может быть понято с использованием логических средств, а в какой этих наличных средств уже недостаточно. Ведь только такое, конкретно-историческое, исследование позволяет ответить на вопрос, почему и в какой мере "части пережитого делают возможным познание природы" (Der Fortgang ueber Kant (nach 1880), VIII, 178). Собственно, так и должна создаваться подлинная, то есть соотнесенная с контекстом конкретно-исторической ситуации, наука об основах познания. Конечно, этот тезис у Дильтея противопоставлен, прежде всего, позитивизму, с его установкой на простое, безыскусное описание "данного" и с его стремлением редуцировать эти "данные" к ощущениям. Наука о познании должна включить в себя и учет ценностных установок, не говоря уж об условиях и способах деятельности. Это опять же весьма похоже на широкую марксистскую трактовку социальной практики, которая предстает в этой концепции и критерием истины, и основой познания. Но следует иметь в виду, что акцент у Дильтея иной, чем в марксистской теории познания - его интересует процесс самоосмысления человека и тем самым его "включения" в мир, а не механизм формирования образа познаваемого объекта в сознании познающего субъекта. Можно сказать, что теория познания Дильтея подчинена чему-то вроде общей "теории натурализации человека": от попыток самоосмысления следует перейти к герменевтике, которая и открывает путь к пониманию механизмов того "соединения" с природой, которое и есть, собственно, подлинное познание. Правда, позднее Дильтей произвел определенную ревизию своего подхода, поставив в центр внимания не постижение природы человеком, а постижение им самого себя - конкретно, того аспекта "человечности", который состоит в способности придавать значение, ценить, ставить цели (все это определяет и работу ученого). Если в первом случае исследование все еще тесно соприкасается с трансценденталистской проблематикой, где "центром действительности" выступает познающий и действующий субъект, вокруг которого выстраивается его предметный мир, то во втором обнаруживается что-то вроде "другого центра другой действительности". Субъект "исторического мира" - в противоположность ситуации естествознания и метафизики - есть субъект, относящийся к самому себе. Мир духовный, конечно же, творение самого познающего субъекта; однако изучение этого духовного мира имеет целью получить о нем объективное знание. Общезначимые суждения относительно истории возможны, поскольку познающий субъект здесь вообще не нуждается в том, чтобы 155 задаваться вопросом об основаниях согласия, существующего между категориями его рассудка и независимым предметом (как это, согласно Канту, имеет место в естествознании); ведь связь общественно-исторического мира задана, определена ("объективирована") самим субъектом. Это значит, что изначально объективность исторического знания базирована на том, что сам субъект есть, так сказать, по самой своей сути историческое существо, и историю изучает тот же, кто ее творит. Собственно, тезис этот не нов: мы находим его уже у Вико, а затем, в разных вариациях, у Канта, Гегеля, Маркса. Но Дильтей развертывает его в программу создания теории оснований наук о духе, которая должна разрешить три главные проблемы: во-первых, определить всеобщий характер связи, благодаря которой в этой области возникает общезначимое знание; далее, объяснить "конституцию" предмета этих наук (то есть "духовного" или "социально-исторического" мира); как предмет этот возникает, в ходе совместных действий этих наук, из самой их исследовательской практики; наконец, ответить на вопрос о познавательной ценности этих действий: какая степень знания о сфере духа возможна в результате совместной работы этих наук. В первой своей части эта наука представляет собой самоосмысление, одновременно выполняя функцию смыслового обоснования знания вообще (то есть она выступает как теория знания, или как наукоучение). Такая теория знания не может ограничиться лишь формами мышления, но должна анализировать и "данное", то есть "переживания". Кстати, на место миллевского принципа "соотнесенности к сознанию" Дильтей ставит принцип "относительности к переживанию". Он считает, что этот принцип полнее миллевского, поскольку, во-первых, здесь включено время, и тем самым не теряется связь с целостностью жизненного процесса; во-вторых, переживание отождествляется со специфическим актом "в" сознании - актом превращения во "внутреннее"; важно и то, что этот акт выделен из совокупности других актов сознания, таких, как восприятие, мышление и прочих, в качестве предмета специального внимания ведь благодаря ему можно сделать вывод о несостоятельности картезианского разделения мира на "внутренний" и "внешний", границу между которыми Кант превратил в непроходимую пропасть, ввергнув тем самым последующую философию в пучину бессмысленных трудностей и бесполезных споров. Переживание - не только изначальный модус временного бытия содержаний сознания в качестве данных, но и модус сознания вообще: здесь, например, нет разницы между чувственным переживанием боли и математическим отношением как сознанием связи. Дильтей отводит упрек в том, что таким образом он совершил "субъективацию" или 156 "психологизацию" познавания, поскольку переживание, в его трактовке, не содержит в себе ничего, кроме связи с предметом или положением вещей, так же, как и феноменологическое описание. В том и другом случае, таким образом, не идет речь о личности, "в" которой этот процесс происходит - "Если на сцене страдает Гамлет - для зрителя его собственное Я оказывается приглушенным" [1]. Такое "приглушение" собственного Я в любом переживании важный аргумент против тезисов, что разумное познание, якобы, коренится в "чистом Я", или что оно базируется на характеристиках всеобщего трансцендентального субъекта познания; и одновременно это довод в пользу "герменевтической логики", которая никогда не упускает из виду "единичности" переживания познающего субъекта. Важно иметь в виду, что переживание как таковое никогда не "дано" в качестве предмета и даже не может быть мыслимо в предметном модусе; его изначальный модус - "быть присущим" (Innesein). Вместе с тем отдельные переживания не похожи на бусинки на нитке - впрочем, и на бергсонов "поток переживаний" тоже. Они строятся, будучи ориентированы на некое единство, в качестве которого существует любое переживание. Само переживание - это всегда связь, существующая в нем между актом и предметом. Дильтей обозначает ее термином "структурное единство": в нем слиты формальное, материальное и функциональное "начала" (которые были противопоставляемы друг другу в виде транс-ценденталистской оппозиции "материала" и "формы", или же "рецеп-тивности" и "спонтанности"). Поэтому они без всякого "сопротивления" оказываются переводимыми в более широкую и столь же целостную систему и в действии, и в высказывании. Соответственно и реальный познавательный процесс не расчленен на достаточно хорошо отделенные одна от другой стадии чувственного и логического (рационального) познания они "структурно" связаны друг с другом; любое понятие, будучи "центром" познавательного переживания, "на периферии" связано с чувственными моментами. Это можно проиллюстрировать хотя бы на примере восприятия двух листов одного цвета, но разных оттенков: различия этих оттенков, по Дильтею, осознаются не в результате простой, "пассивной" рефлексии данного, а тогда, когда именно цвет становится предметом внимания. Аналогично дело обстоит с оценками, волевыми импульсами, желаниями. 1 Dilthey W. Studien zur Grundlegung der Geist-wissenschaften. Erste Studie. VII, 21. За общим, теоретико-познавательным обоснованием всякого знания у Дильтея следует специальное обоснование знания исторического, и тем самым вообще наук о духе (поскольку история есть действие ду 157 ха - в этом и состоит ее отличие от природы). Дильтей не ограничивается защитой тезиса о единичности исторических фактов, в оппозиции панлогизму гегелевской философии истории, как это было и у профессиональных историков (принадлежавших к исторической школе), и у неокантианцев; он идет дальше, отвергнув основания, которые лежали в основе этого тезиса у тех и других. С одной стороны, он не хотел бы трактовать историю как некое множество, состоящее из чего-то существующего "само по себе", вроде птиц в лесу или звезд на небе; с другой стороны, он не считает единичность исторического факта следствием метода; результатом исторического познания не должно быть простое воспроизведение в знании "того, что было" - историческое знание должно расширять, дополнять знание фактов прошлого и критически судить об этих фактах, когда субъект строит из этого материала "историческую картину мира" - ведь именно она должна дать понимание прошлого, сделать его "своим" прошлым, что и является сокровенной задачей исторической науки. Так достигается знание "действующих связей истории"; и поскольку она - вовсе не "внешняя действительность", постольку связи эти, прежде всего, взаимодействие мотивов человеческого поведения и соответствующих человеческих действий. Различие между науками о духе и науками о природе состоит, таким образом, не в том, что в них мы имеем дело с объективацией двух разных методов, а в степени возможной объективации. В случае наук о духе такая объективация более затруднительна вследствие большей разнородности материала и большей очевидности способов его обработки и освоения. Историк вовсе не должен стремиться к простому описанию индивидуальных событий (к чему, кстати, не призывали и неокантианские приверженцы идиографического метода ведь без "отнесения к ценностям" не могло бы образоваться никаких понятий исторической науки); он стремится к общему пониманию событий и процессов. Об этом свидетельствуют и такие понятия, как "средневековое общество", "национальная экономика", "революции Нового времени". Даже когда историк занимается биографиями, тогда в роли сырого материала выступают события или документы (письма, воспоминания, дневники, сообщения современников и пр.). К примеру, историк хотел бы понять Бисмарка как великого политического деятеля - что оказывало на него влияние, что было для него значимым, к каким целям он стремился и почему именно к ним; кто и почему был его союзником или противником, как он использовал сложившиеся условия или мог изменить их в своих интересах; почему в Пруссии и в Европе сложились такие условия; какое значение имело государство в этой стране, и чем оно отличалось от других европейских стран, и т.д. 158 и т. п. Для всего этого ему, историку, и нужны общие понятия. Поэтому задача не в том, чтобы каким-то образом "слиться" с Бисмарком психологически, "идентифицировать" себя с ним как личностью: историк, который хотел бы "разобраться" с Бисмарком, обязан изучить и государственную структуру Пруссии, и состояние ее хозяйства, и особенности и традиции внутренней и внешней политики, и расстановку сил в Европе и мире, и конституцию страны, и особенности религии, и многое, многое другое. Понимание исторической личности предполагает "опосредование" этого "общего знания". Таким образом, дильтеевские представления об историческом познании весьма далеки от распространенного мифа о том, что он требует от историка мистического психологического "вчувствования". Миф этот запустили в обращение его позитивистские критики, начиная с книги О. Нейрата "Эмпирическая социология", вышедшей в 1931 г. в Вене; потом этот упрек повторили Р. Мизес в "Кратком учебнике позитивизма" (Гаага, 1939), Э. Нагель в "Логике без метафизики" (Гленко\Иллинойс, 1956) и др., а потом подхватили и советские историки и философы. Наконец, "поздний" Дильтей постоянно подчеркивал, что нельзя вообще проводить резкой границы между пониманием и объяснением, и потому не следует отказываться от поиска причинных связей, как и от общих логических методов: дедукции, индукции, сравнения или аналогии. Чтобы несколько конкретизировать эти общие утверждения, отмечу, что Дильтей говорил о трех классах высказываний, имеющих законное место в науках о духе. Это: 1) высказывания о фактах; 2) теоремы касательно одинаковых отношений исторической действительности; 3) ценностные суждения и правила, предписывающие характер поведения (причем первые и последние существенно отличаются друг от друга: например, политическое суждение, отрицающее государственное устройство, не истинно или ложно, а справедливо или несправедливо в зависимости от цели и ценностной ориентации, существующей в обществе; но политическое суждение, которое говорит об отношении одного государственного института к другому, может быть как истинным, так и ложным). Нетрудно видеть, что в основе всех этих рассуждений и в самом деле лежит достаточно неординарная философская картина мира. Ее Дильтей представил сам, сведя в несколько тезисов главные мысли своей философии. То, что в этой философии заменило прежнего духа метафизики, Дильтей называет "интеллигенцией". Эта "интеллигенция" - не то духовное начало, которое существует в отдельном индивиде: она - процесс развития рода человеческого, который и есть "субъект", обладающий "волей познавать". Вместе с тем "как дейст 159 вительность" начало это существует в жизненных актах отдельных людей, каждый из которых обладает и волей, и чувством. Но существует оно именно "в тотальности человеческих натур". В итоге исторического прогресса совместной жизни людей образуются (или, как пишет Дильтей, "абстрагируются" из нее) мышление, познавание и знание. Эта целостная "интеллигенция" содержит в себе и религию, и метафизику - без них она и не "действительна" и не "действующая". Отсюда следует, что философия - это наука о действительном. Если позитивные (частные) науки (из комплекса "наук о духе" - такие, как юриспруденция, этика, экономика) имеют дело с частичным содержанием этой действительности, то философия предлагает ее общее понимание, то есть рассказывает об основаниях, на которых развиваются, взаимодействуя друг с другом, все частные науки. И потому философия, в отличие как от частных наук о духе, так и от искусства или религии, только анализирует, а не продуцирует. Поэтому ее метод можно назвать методом описательно-психологическим; обращенный к тому материалу, который дает поэзия, религия, метафизика, история, он не дает никаких содержательных толкований, принимая этот материал как данность - но затем философия усматривает универсальные связи (например, связь, которая существует между "Натаном" Шеллинга, религиозными сочинениями Сполдинга и философскими идеями Мендельсона). Это значит, что философия способна представить способ, каким понимали в определенную эпоху Бога, мироздание и самого человека. Или, под другим углом зрения: опираясь на знание поэзии Лессинга и других современных ему поэтов, философия способна понять тот жизненный идеал, который был характерен для той эпохи. Но - и это весьма важно! - она никоим разом не может ни заменить, ни превзойти ни поэзию, ни литературу, ни метафизику - во всех них есть иррациональные моменты, которые тоже вполне легитимны как моменты жизнепереживания и познавательного процесса, входящего в состав жизнепереживания и жизнедеятельности. Заключая, можно сделать достаточно общий, но вместе с тем существенный под углом зрения истории философии вывод: в философской концепции Дильтея можно найти многие черты тех тенденций, которые нашли выражение и в более или менее специализированном виде оказались воплощенными в концепциях главных конкурирующих течений той эпохи: позитивизма, неокантианства, "философии жизни". В этом смысле она - промежуточный этап между классической и современной философией. Вместе с тем она предстает и как прообраз философского синтеза XX столетия. Ситуация здесь во многом аналогична той, которая была в истории европейской философии с кантианством: с одной стороны, кантовский трансцендентализм предстает как пред 160 шественник - не только исторический, но и генетический - гегелевской философской конструкции: Гегель преодолевает непоследовательность кантовского дуализма. С другой стороны, бесспорно, что та же позиция кантовского трансцендентализма оказалась в концепциях неокантианцев способом преодоления гегелевского идеалистического панлогизма: история философии как бы повернула вспять! Нечто похожее, кажется, произошло и с концепцией Дильтея. Этим можно объяснить рост интереса к наследию Дильтея в наши дни. Конкретизировать эту общую декларацию я постараюсь в дальнейшем, рассматривая, вслед за философией Ницше, современную феноменологию и ее наследников. Познакомившись с философскими взглядами Дильтея, мы покидаем век XIX и прочно перемещаемся в следующее столетие. Поэтому, как и предыдущий раздел, мы начнем его с общего обзора проблем и тенденций этого периода, которому посвящена большая часть этой книги. Западная философия в XX веке Что же принесла с собой новая эпоха, которую мы обозначаем этим условным термином (поскольку суть его вовсе не в хронологии) - "XX век"? После того как завершился период экономических, технических, социальных, ценностных и, наконец, философско-идеологических преобразований в Европе (хронологически это начало XX века, а "событийно" - Первая мировая война и Октябрьская революция в России), тема критического преодоления панлогистского философского идеализма мало-помалу становится неактуальной. Центр внимания переносится на позитивные разработки. Утрата общего противника, который задавал определенное тематическое единство "критическому" философскому течению второй половины прошлого столетия, в том числе и в отношении его конструктивных программ - ведь они тоже разрабатывались как конкурентоспособные в отношении критикуемых и, следовательно, в той или иной степени занимались теми же проблемами, что и традиционная философия, - имела первым следствием рост разнообразия тем и методов, характерных для философии этого периода. И, конечно же, прежнее, почти полное, единодушие относительно основного вопроса и предмета философии осталось в прошлом. Даже тогда, когда в марксистской литературе, популяризаторской или учебной, декларировалась верность их прежней трактовке (по той причине, что здесь произошла только смена философских "классиков", и новые требовали от своих адептов не меньшего почитания, чем прежние), глубокие перемены и в том, и в другом фактически произошли: ведь если ленинизм и в самом деле можно определить как марксизм эпохи империализма и пролетарских революций (а такое определение было в нашей философской ли 162 тературе общепризнанным), то было бы странно считать основной задачей философов-ленинцев снова и снова доказывать первичность материи и вторичность сознания.