Вспоминая Михаила Зощенко
ModernLib.Net / Художественная литература / Зощенко Михаил / Вспоминая Михаила Зощенко - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Зощенко Михаил |
Жанр:
|
Художественная литература |
-
Читать книгу полностью
(967 Кб)
- Скачать в формате fb2
(418 Кб)
- Скачать в формате doc
(413 Кб)
- Скачать в формате txt
(400 Кб)
- Скачать в формате html
(419 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|
|
На трибуне Андрей Александрович Жданов - представительный, полнеющий, с залысинами на висках, с холеными пухлыми руками. Он говорит гладко, не по бумажке, стихи цитирует наизусть. Все, что он говорит, ужасно. С каждой его фразой напряжение все более и более возрастает. В зале тревожная, щемящая тишина. Все боятся посмотреть друг на друга. Я вижу, как у Шварца ходуном ходят руки. Ни Зощенко, ни Ахматовой в зале нет. Вот Жданов кончает свой доклад, маленькими глотками пьет воду и садится, приглашая писателей высказываться. Долго никто не решается выступить первым. Наконец на трибуне вырастает высокая, статная фигура Николая Федоровича Григорьева. Несмотря на мужественный вид, он, заикаясь, начинает что-то лепетать о детской литературе, все время поворачиваясь к залу спиной. С детской литературы он быстро перескакивает на другое и объясняет, как это нехорошо, что писателям у нас слишком много дано благ - у них и закрытые распределители, и лимиты, и квартиры. И все это зря. И все это надо в корне изменить. После него на трибуну вползает толстенький Николай Никитин. Серый костюм на нем слегка тесноват и подчеркивает его полноту. Сквозь стекла очков он беспомощно оглядывает зал, потом поворачивается, переводит глаза на Жданова и говорит, обращаясь уже не к сидящим в зале, а только к одному Жданову. От волнения он путает его имя и отчество и дважды, обращаясь к нему, называет его Александром Андреевичем. Он говорит захлебываясь, путаясь, и вдруг, обрывая себя на полуслове, говорит, что ему трудно выступать с этой эстрады, и тяжело спускается в зал. Бедняга - трибуну, с которой в былые дни выступал Владимир Ильич Ленин, он назвал эстрадой. Это было страшное и жалкое зрелище. Я все старалась запомнить, чтобы рассказать Сане. * * * И вот во всех газетах опубликовано постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Весь город только об этом и говорит. В Союзе собрания за собраниями. Газеты пестрят статьями. Постановление изучают. Все должны его знать. Вернувшись домой из детского садика, маленькая Анька Каминская вбежала в комнату Анны Андреевны и, лукаво улыбаясь, сказала: - Акума, а я знаю один секрет! Я тебе его сейчас скажу. Потом порывисто нагнула голову Анны Андреевны и в самое ухо прошептала: - Секрет - это Зощенко и Ахматова. Что она хотела сказать, что ее пятилетний ум думал по этому поводу, установить не удалось. Рассказывают, что в бакалее стояла за чем-то большая очередь. Очередь гудела, толкалась и переругивалась. Всем было некогда, и все дружно ругали директора магазина, создающего очереди. Он и пьет, и ворует, и вообще его давно пора посадить в тюрьму. - Но кого мне будет жаль, если его посадят, так это его жену, - сказала сердобольная старушка. - Жена-то в чем виновата? - Да, - сказали в очереди. - Жены за все в ответе. Вот и сейчас, ведь все знают, что Зощенко подлец и мерзавец, а жену его Ахматову за что так ругают? Все за него же! - Да, бедная она, бедная, - дружно жалела очередь. И вот клубок покатился все стремительнее и стремительнее, беспощадно разрастаясь и увеличиваясь. Без конца собрания и проработки. Во всех газетах разгромные статьи, высказывания, рецензии. В Союзе писателей, в Красной гостиной какое-то очередное собрание. Народу немного. Среди других выступает писатель N. Он бойко говорит, что не может понять, как, глядя на героев Зощенко, мы могли выиграть войну? - Ну, а глядя на тов. N, - сказал мрачно Михаил Михайлович, - разве можно понять, как мы смогли выиграть войну? А клубок все катится дальше. Вот их исключают из Союза, лишают карточек, и петля затягивается все туже и туже. Денег нет, карточек нет. Хлеб надо покупать на рынке втридорога. Старые друзья их боятся. Михаил Михайлович рассказывал нам, как, идя домой, на мостике через канал, он нос к носу столкнулся со своим давнишним, многолетним другом, который виновато опустил глаза и дрожащим голосом сказал: "Миша, у меня семья..." * * * Он нам рассказывал, как в Ленинград приехал Валентин Катаев, позвонил ему и бодро закричал в телефонную трубку: "Миша, друг, я приехал, и у меня есть свободные семь тысяч, которые мы с тобой должны пропить. Как хочешь, сейчас я заеду за тобой". Это было сказано в то время, когда неизвестно было, чем заплатить за квартиру и где раздобыть денег, чтобы на рынке купить хлеб. Действительно, очень скоро катаевская машина появилась перед домом. В открытой машине, кроме него самого, сидели две веселые раскрашенные красотки в цветастых платьях, с яркими воздушными шариками в руках, трепыхающимися на ветру. - Миша, друг, - возбужденно говорил Катаев, - не думай, я не боюсь. Ты меня не компрометируешь. - Дурак, - сказал Михаил Михайлович, - это ты меня компрометируешь. "Вот в этом-то и сказалась вся темная душа Вальки Катаева", - грустно усмехнувшись, сказал Михаил Михайлович. Еще Михаил Михайлович рассказывал, что в эти же времена пришла к нему одна московская поэтесса - дама средних лет, одетая несколько крикливо, похожая на заграничный вязальный крючок, и деловито сказала: - Михаил Михайлович, так как вас теперь вообще не будут печатать, а я хочу славы, то вы напишите оперетту, песенки к ней я могу написать сама. Все это, конечно, пойдет под моим именем, а часть гонорара я дам вам. При всем своем безденежье Михаил Михайлович эту даму прогнал. * * * Из Москвы в Ленинград приехал Сережа Антонов. Он стал в свое время нашим другом тоже при печальных обстоятельствах. После проработки космополитов и у нас молчал телефон, и к нам никто не приходил, и Саню никто не печатал, и денег не было никаких. Правда, это длилось не так уж долго, но все же это горькое время не минуло и нас. И вдруг зазвонил телефон, и Сергей Антонов, с которым мы тогда и знакомы-то не были, как давнишний друг попросил разрешения к нам зайти. Он пришел нагруженный кульками со всякими вкусностями, и мы устроили маленький пир, и сидели допоздна, и Сережа на долгие годы стал нашим другом. И вот он приехал, пришел к нам и, узнав, что мы видимся с Зощенко, умолял познакомить его с Михаилом Михайловичем. Мы в тот же вечер позвонили Михаилу Михайловичу и попросили его прийти к нам. Сережа, большой его поклонник, был очень рад. Михаил Михайлович сильно похудел, под глазами темные круги. Стал молчаливее и печальнее. Темная рубашка была уже не так блестяще отглажена, как раньше. Сели за стол. Смуглой рукой Михаил Михайлович подносил стакан с пивом к глазам, как бы внимательно рассматривая его на свет, потом опускал, немного отпивал и снова ставил. Ел он очень мало. В тот вечер Михаил Михайлович был задумчив и говорил, что раньше ему и в голову не приходило класть деньги на книжку. Все, что зарабатывалось, все куда-то тратилось. Он считал, что, если нужно, он всегда сможет заработать. А тут приходилось продавать вещи. Вот продал диван красного дерева Ивану Кратту. Вдвоем с дворником Гришей Кратт вытаскивал этот диван. Суетился, весь красный от натуги, топтался, застревал в дверях, а принес к себе на четвертый этаж - у него сердечный приступ. Диван стоит, а он умер. Как все это глупо. Вот квартиру переменил на меньшую, рассказывал Михаил Михайлович, теперь живу по той же лестнице на втором этаже. Платить дешевле. - Михаил Михайлович, дорогой, чем вы теперь занимаетесь? Что делаете? спросил Сережа. - Вот кончаю пьесу писателя N, - грустно усмехнувшись, ответил Зощенко. Сидели долго. Сережа сбегал еще за коньяком. Уже под утро, подпирая голову рукой, Михаил Михайлович говорил с тоской в голосе, что, по-видимому, он был в чем-то не прав, наверное, у него была какая-то дворянская заносчивость. Может быть, он оторвался от масс? - Как вы осмеливаетесь так говорить? - истошно кричал Саня. - Как вы смеете признавать несуществующие ошибки? У вас бабий характер. Берите пример с Ахматовой. Это кремень. Вот - мужской характер. А вы - баба, баба, баба. - Да, - сказал Михаил Михайлович, - я как-то скис, а то все время с ней шли ноздря в ноздрю. * * * Прошло время, и кто-то в верхах заинтересовался, как все-таки живут Зощенко и Ахматова. И вдруг одного и другого вызывают в Смольный. Анна Андреевна рассказывала нам, что, когда она, направляясь в Смольный, выходила из пятого троллейбуса, к ней подбежал Михаил Михайлович, возвращавшийся уже оттуда. Он сказал ей, что она может не волноваться, что он уже там был, что ничего страшного нет, просто там интересуются, как они живут, и предложил Анне Андреевне проводить ее. И вот они идут. И если бы заснять это на кинопленку, то получились бы такие впечатляющие кадры: 1. Крупно. Развевающийся красный флаг. 2. Крупным планом Смольный. 3. Широкая аллея, и Зощенко под руку с Ахматовой медленно направляются к ступеням Смольного. Молоденькая секретарша, ставившая печать на выход Анне Андреевне из Смольного, вскинула на нее глаза и быстро-быстро шепотом сказала ей: - А я ваши стихи все равно люблю. * * * Ранней весной Михаил Михайлович встретил Саню и сказал, что его вызывают в Москву. Саня очень пожалел, что нам не придется ехать вместе, так как мы с ним тоже собирались в Москву. <...> Михаил Михайлович вернулся из Москвы в несколько лучшем настроении. Он рассказывал московские новости, где был, с кем встречался. Он говорил, что все, кого он видел, очень изменились за все эти годы. - Один вы не меняетесь, - сказал он Сане, - каким был, таким и остался. - А знаете, Сашенька, каким я вас вижу в своем воображении? - сказал Михаил Михайлович. - Вот представьте себе, что весь этот ужас окончился. Все хорошо. Я сижу в саду, в летнем ресторанчике и потягиваю пиво, и вдруг вижу вдалеке клубится пыль, и вы на белом коне подъезжаете и кладете мне на стол отрубленную голову Плоткина. * * * Щурясь от солнца, Михаил Михайлович читал газету, вывешенную на стене. Он повернулся к Сане и сказал, что его приглашают в Союз писателей на встречу с английскими студентами. - Видите, дорогой, меня опять начинают водить по паркету. А когда на другой день я его встретила медленно идущего по Перовской, и он, повернувшись ко мне, глухо сказал: "Вот, Сильва, я опять проштрафился", - у меня больно сжалось сердце. Я уже знала, что на встрече в Союзе англичане задали вопрос Зощенко и Ахматовой, согласны ли они с критикой в их адрес. Анна Андреевна, повернув свой гордый профиль, ответила, что она не обсуждает постановление своего правительства. Михаил Михайлович же взволнованно стал объяснять, что он не может согласиться с тем, что он подонок, предатель и трус. И когда я вспоминаю сейчас, как он шел, как старик, с трудом передвигая ноги, мне делается страшно. * * * Через несколько дней в Ленинград приехал Симонов, специально для того, чтобы уговорить Михаила Михайловича выступить на собрании и сказать несколько покаянных слов. Зал был полон. Мы стояли в коридорчике недалеко от сцены, а Михаил Михайлович сидел там же на подоконнике и курил. Он был не смуглый, как всегда, а какой-то желтый, с провалившимися глазами. Симонов, в отличном серо-сиреневом костюме и в шерстяной рубашке темно-вишневого цвета, то и дело подходил к нему и что-то с жаром ему говорил, а Михаил Михайлович сидел с тоскливым, безучастным видом, держа в худой руке потухшую папиросу. Я знаю, что он не хотел выступать. Но Симонов своего добился. Сквозь раскрытую дверь в зал я вижу отчаянное лицо Михаила Михайловича. Он стоит на сцене, и я слышу, как, срываясь, с дрожью в голосе он почти кричит: - Нет, я не подонок, нет, я не прохвост. На возвышении, как на эшафоте, стоял такой беззащитный, такой ранимый писатель Михаил Зощенко и уверял других писателей, что он не подонок. * * * Так как постоянно мы жили в Комарово, мы стали реже видеть Михаила Михайловича, При встречах он и раньше был немногословен, а теперь стал еще молчаливее. Меньше шутил. Глуше смеялся. Начал прихварывать. Как-то мы были у него в другой маленькой квартире. Он плохо себя чувствовал. Болело сердце. Он был один. Лежал, прикрывшись пальто. Рядом на стуле стояли пузырьки с лекарствами. В комнате было не прибрано. Везде, на столе и на книгах, лежала пыль. Он был грустен и говорил: - Я все думаю, Сашенька, что человеку надо вовремя умирать. Боже, как был прав Маяковский. Я, Сашенька, опоздал умереть. Умирать надо вовремя. Мы сидели у него недолго. Боялись его утомить. И ушли с саднящей болью в сердце. В Комарово ходили слухи, что Михаил Михайлович болен. Я встретила медсестру Литфонда, которая сказала: - Еду к Зощенко, он очень плох. Ничего не ест. Смерть его я скрыла от Сани. На похоронах мы не были. О похоронах Зощенко и обо всем, что там было, я знаю от друзей. H. Томашевский В ЭТОМ МНОГОСТРАДАЛЬНОМ ДОМЕ... (c) H Томашевский, 1990. К тому времени, когда мы (наша семья) оказались соседями Зощенко, я был уже благодарным его читателем. В родительской библиотеке мне попался в руки журнал (кажется, 1924 года), в котором я прочитал несколько маленьких рождественских рассказов: про вора Ваську Хряща, напугавшего какую-то графиню и потом раскаявшегося, про нэпмана Егора Нюшкина, "веселившегося вокруг елки, украшенной червонцами", про уборщицу Дуню и рабочего Егора, "говорившего мужественным в противовес аристократии голосом". Рассказы своим удивительным юмором привели меня в восторг. Было мне тогда восемь лет. С тех пор я с жадностью прочитывал все, что носило подпись М. Зощенко. Вскоре, в середине тридцатых годов, я неожиданно получил надежного руководителя по зощенковскому чтению в лице Цезаря Самойловича Вольпе, талантливого литературоведа и критика, интересно писавшего о Зощенко и еще более интересно толковавшего его за столом. В нашем доме Ц. С. был частым гостем. И вот, к великой моей гордости, мы поселяемся в одном доме, в так называемой "писательской" надстройке над домом № 9 по каналу Грибоедова. Сам дом, солидный, некрасивый, казарменного вида, с огромным прямоугольным двором, принадлежал когда-то придворному конюшенному ведомству. Потом, кажется еще до революции, в нем охотно селились певчие и оркестранты, побуждаемые доступностью квартирной платы и близостью к месту службы (Малый оперный театр, а затем и филармония, капелла - в двух шагах). Вот этот-то дом и было решено надстроить для ленинградских писателей. Для большинства переезжавших туда и живших крайне стесненно сооружение надстройки тянулось мучительно долго. Вечно чего-нибудь не хватало: то гвоздей, то досок, то еще чего-то. Но все же надстройку в конце концов закончили и заселили. Сооружение довольно нелепое: потолки низкие (в отличие от трех первых этажей, выстроенных когда-то для конюхов), окошки маленькие, но зато длиннющие унылые коридоры и какие-то бездарные закуты. Оттуда двери в квартиры. С Зощенко мы оказались не только в одном доме, но даже в одном подъезде (во дворе первый слева, сразу за глубокой аркой). Правда, на разных этажах: мы на пятом, Зощенко на четвертом. Его соседями оказались: Ольга Форш (та самая, в ту пору знаменитая, о которой В. А. Десницкий шутливо говаривал, что "ее сам Горький боялся"); Борис Корнилов, вскоре уничтоженный как "враг народа" и "шпион"; Валентин Стенич, также погибший в те зловещие годы; Я. Горев, сколько помню, замечательный тем, что в порядке освоения классического наследия измерял школьной деревянной линейкой величину реплик в пьесах Чехова, дабы держаться этой величины в своих собственных. В этом многострадальном доме, историю которого следовало бы написать (сколько в нем проживало славных людей, сколько сгинуло в страшные тридцать седьмой - тридцать восьмой годы, сколько блокадных трагедий!), в этом подъезде Зощенко прожил до конца своих дней, то есть целую четверть века. Там я видел его несметное количество раз, не будучи ему представленным по малолетству. Впервые пожать руку "самому M. M." я сподобился лишь где-то незадолго до финской войны в доме чудеснейших А. Б. Никритиной и А. Б. Мариенгофа, где я дневал и ночевал, приятельствуя с их сыном Кириллом, покончившим с собой еще школьником в марте 1940 года. 22 июня 1941 года началась еще более страшная война. Как-то незаметно молниеносно она придвинулась к самому городу. В августе начались воздушные налеты. Рытье окопов сразу за городом, укрытий в городе, дежурства на крыше. В подвале по нашему подъезду, где проживал известный всему огромному дому дворник Гриша, поставщик дров и заодно утренний вестник о ночных "опустошениях" тридцать седьмого -тридцать восьмого годов, было устроено бомбоубежище. Никакого специального оборудования там не было, и походило оно на суетливый, крикливый и основательно грязный домовой клуб. Кроме постоянных жильцов дома появлялись там и гости, случайно забредшие, и добрые знакомые, иногда остававшиеся ночевать. Среди них - Анна Андреевна Ахматова. В этой пестрой, суматошной и не всегда сдерживающей эмоции толпе Зощенко неизменно выделялся своей внешней невозмутимостью, подтянутостью и благожелательностью даже к самым несносным. На природных паникеров - и на тех облик M. M. действовал умиротворяюще. Вскоре, по решению городских властей, Зощенко был эвакуирован. Дом постепенно пустел. Кто успел уехать - уехал, кто погиб от голода. Наша семья была вывезена на самолете в Москву в начале сорок второго года. Там, в Москве, я снова увидел Михаила Михайловича. Зимой сорок третьего - сорок четвертого года. Я был уже вполне взрослым. Служил в армии и даже носил две лейтенантских звездочки. Встретились мы в Доме литераторов. M. M. пригласил меня в "Москву", где он остановился. Разговор был грустный. Собственно, даже не разговор, а монологические сетования на то, что произошло с повестью ("Перед восходом солнца"), начатой печатанием в "Октябре". Рассказал он и о самом раннем замысле ее, о разговоре с Горьким (между прочим, рассказал о связке записей снов, которую показал ему Горький, полагавший, что все они не так уж случайны и что в них следовало бы научно вникнуть), о поддержке научной стороны повести со стороны профессоров Сперанского и Тимофеева, о лестных оценках художественных достоинств повести товарищами по перу. Больше всего M. M. расстраивало ренегатство этих последних. Как только на повесть была обрушена официальная брань - было велено провести "обсуждение". На обсуждении и выявилась истинная мера гражданской и профессиональной порядочности, выяснилось, что такое "друзья". Назывались разные имена, но особенно огорчил его В. Шкловский (а как бы расстроился M. M., когда бы смог предвидеть поступок Шкловского и других литераторов, поспешивших из Ялтинского писательского дома в редакцию местной газеты заявить свой "гневный протест" в связи с публикацией "клеветнического" "Доктора Живаго" за границей). Встреча была грустной. Но даже меня, тогда совсем не искушенного в литературных делах, поразила наивная уверенность M. M. в том, что в главном (декретированное осуждение повести) произошло какое-то досадное недоразумение. Следующая встреча произошла при обстоятельствах уже совсем печальных. Летом сорок шестого года я демобилизовался и вернулся в Ленинград. Поступил на филологический факультет университета. С помещением было скверно, ютились вместе с востоковедами в красивом с фасада здании против Петра I, решительно непригодном для такого количества студентов. Учились фактически даже не в две, а в три смены. Последняя лекция кончалась поздно вечером. Время было тревожное, настороженное. Только что, как снег на голову, в конце августа чудовищное по сути и непристойное по тону постановление о "Звезде" и "Ленинграде" с заборной бранью в адрес Зощенко и Ахматовой. Ну и, разумеется, соответствующие манифестации в учебных заведениях, Академии наук, многочисленных писательских организациях и прочих, преимущественно "культурных", заведениях. Домой, как правило, возвращался после полуночи (пешком по набережной Невы, через Дворцовый мост, по Невскому до Дома книги, а тут уж рукой подать). Подымаясь по лестнице (лифта тогда еще не существовало), на площадке между четвертым и пятым этажами на низком подоконнике выходившего во двор окна неизменно оказывался M. M. Рядом с ним - котомочка. В первую же такую нечаянную встречу, видимо, перехватив мой удивленный взгляд на котомочку, M. M. пояснил: "Не хочу, чтобы это произошло дома". Жутко подумать, сколько же таких мучительно бессонных ночей или полуночей провел этот благороднейший, совестливейший человек! Всякий раз я пытался хоть немного отвлечь или развлечь M. M. разговорами "ни о чем", какими-то университетскими сплетнями, новостями об общих знакомых. Заговаривать о чем-то серьезном мне почему-то казалось бестактным, тем более что M. M. охотно поддерживал этот разговор "ни о чем". Когда же нет-нет разговор все же соскальзывал на постановление, то M. M. уже не утверждал, что это "досадное недоразумение". Он недоумевал по поводу чудовищной нелепости обвинения, терялся в догадках, кому всерьез и по какой причине понадобилось это абсурдное действо. Возвращаясь в этой связи к теме "друзей" - а последовавшие за постановлением времена с каждым днем давали все больше материала для развития этой "пушкинской" темы, - M. M. не без сарказма заключил, что единственно заинтересованные в постановлении - это сотоварищи по литературному цеху. Тут срабатывает инстинкт самосохранения. Разве, спрашивал M. M., даже наиболее честные из них не заинтересованы в нашем профессиональном или даже физическом небытии? Какого бы скромного мнения, продолжал свою мысль M. M., я бы ни был о своем месте в литературе, согласитесь, что на моем фоне имярек - беллетрист сомнительный... Или возьмите Михаила Афанасьевича Булгакова - кто же из них умеет так писать для театра?.. Конечно, я не хочу сказать, что они куда-то бегают и пишут на нас кляузы, нет. Но когда их спрашивают: "Что вы думаете о книгах такого-то?" они пожимают плечами. Этого достаточно. Ага, хорош же этот тип, если собственные его друзья увиливают от ответа! Со времени тех разговоров прошло более сорока лет. Я сознательно не заключаю слова M. M. в кавычки, как, впрочем, и не расшифровываю "имярек", ибо за ним стоят вполне почтенные литераторы, не обладавшие, однако, личным и профессиональным мужеством, но за смысловую точность передачи ручаюсь. В последующие годы, до моего переезда в Москву в 1950 году, мы виделись с M. M. довольно часто и уже не на лестнице по ночам, а у нас дома, в квартире на пятом этаже. В те годы (после 1946-го) родители мои душевно сблизились с M. M. То, что мне запечатлелось в облике M. M., те его суждения, которые отложились в памяти во время этих встреч, мне хотелось бы соотнести с некоторыми им написанными страницами. Постараюсь осуществить это в недалеком будущем. M. Левитин TOT САМЫЙ ЗОЩЕНКО (c) М. Левитин, 1990. Недалеко от входа в Екатерининский сад стоял столик. За столиком на табуретке сидел безбровый старик. Это был графолог. И, как постоянно предупреждал он сам, в недалеком прошлом он носил пышную бороду и занимал очень высокий пост. Каждому, кто подходил к нему и спрашивал, что значит слово "графолог", он отвечал очень пространно: "Графологи определяют прошлое и будущее, узнают характер человека. Я занимаюсь тем же самым за небольшую плату. Я расскажу вам о вашем характере, чем следует гордиться, о чем лучше помолчать. Так что платите рубль, и вы через десять минут узнаете о себе то, о чем вы никогда бы не узнали". Говорил он серьезно, но, боясь, что его не поймут, гордо повторял: "Я расскажу вам все с исчерпывающей полнотой". Вот к нему и обратился Михаил Михайлович Зощенко, когда мы, прогуливаясь по Невскому проспекту, забрели в сад. Я не помню весь текст, что написал графолог, но один абзац, последний, произвел на меня "сильное" впечатление. Было там почти дословно следующее: "В настоящее время вам не везет, но в недалеком будущем вам повезет очень сильно. В любви вы не очень удачливы. Избегайте бездетных вдов и женщин, играющих на различных инструментах. Ваша профессия связана с административной деятельностью, и от этого зависит вся ваша жизнь. Здесь вас ждет приятный сюрприз и увеличение зарплаты". В тот момент, когда графолог писал эти слова, к столу подошла женщина преклонных лет. "Ты что делаешь? - обратилась она к графологу. - Это же Зощенко!.. Простите, Михаил Михайлович!" Услышав эти слова, графолог достал кошелек, куда он уже успел положить полученный "гонорар", и молча вернул деньги. "Простите, пожалуйста, Михаил Михайлович, - еще раз повторила женщина, - и не пишите о нас. Стыдно будет людям в глаза смотреть!" Журнал "Бегемот" - сатирическое приложение к "Красной газете" по-настоящему стал популярным лишь тогда, когда его фактическим редактором стал Михаил Михайлович Зощенко. И именно в редакции "Бегемота" познакомился я с Михаилом Михайловичем. Я сотрудничал в "Красной газете" и принес в "Бегемот" свой первый юмористический рассказ. Через неделю я получил записку на "бегемотском" бланке: секретарь редакции и ее постоянный сотрудник Николай Николаевич Черний сообщал, что рассказ вообще нравится, но его надо сократить. В конце следовала приписка: "Товарищ Михаил Левитин, мне поручено сократить Ваш рассказ, один я это сделать не решаюсь, но Вы не расстраивайтесь. Приходите в редакцию, где я бываю пять раз в неделю и жестоко расправляюсь со всеми поступающими рассказами". И подпись: "М. Зощенко". На другой же день я, страшно волнуясь, рано утром пришел в редакцию. В кабинете редактора, кроме H. H. Чернего, сидел молодой, но очень серьезный на вид человек. Обращали на себя внимание его удивительно печальные глаза. Поздоровавшись с Николаем Николаевичем, я как-то нерешительно подошел к столу этого серьезного человека. - Давайте знакомиться - Михаил Зощенко. - И он протянул мне руку. Я неуверенно назвал свою фамилию. - Я так и понял, - заметил он. - Ну так вот, хочу предупредить вас, разговор пойдет серьезный, деловой. Садитесь и слушайте, что я скажу. Мне рассказ нравится. Если мы выкинем из него все ненужное, то, видимо, в ближайшем номере вы уже сможете его прочесть. Я бы на вашем месте, прежде чем ошеломить своим творчеством читателя, сократил его хотя бы наполовину... Оставьте в покое свою кепку. Это же не носовой платок! Говорил он негромко, несколько глуховатым голосом и в то же время как-то задушевно, что так не вязалось с его возрастом. Несмотря на мягкое обращение, волнение мое усилилось и руки непроизвольно продолжали мучить кепку. Михаил Михайлович вздохнул и сочувственно посмотрел на меня. - Вы читаете наш журнал? - обратился он ко мне. К моему стыду, я был подписан на московский журнал "Крокодил", а "Бегемот" читал лишь время от времени, как попадет в руки. О чем я ему и сообщил. - Вы не расстраивайтесь, - сказал он, - я ведь не редактор. Мне ваш рассказ дали на прочтение, он показался мне интересным. Но боюсь, что читатель не разделит моего мнения. Я сидел бледный и не знал, что сказать. - Может быть, вам воды дать? - спросил он. - Вы не думайте, ваше состояние мне знакомо. Я до сих пор, когда приношу редактору свой рассказ, сильно волнуюсь. А вам нравится мой рассказ насчет любви? Речь шла о рассказе Зощенко "Аристократка", который незадолго до этого был опубликован в недавно "скончавшемся" "Красном вороне" и сразу же стал очень популярным. Несколько оживившись, я с готовностью спросил: - Хотите, я вам его прочту? Я его наизусть знаю. - Ну что ж, прочтите, - ответил он, - но только имейте в виду, что все, кому он нравится, считают, что начало несколько грубовато. Но мне думается, что эта грубоватость просто необходима, особенно в начале. Такой уж этот человек, от лица которого ведется рассказ... Впрочем, не будем отвлекаться. Давайте лучше кромсать ваше произведение. Вы только, пожалуйста, перестаньте дрожать... Глядя, как он перечеркнул две начальные страницы моего рассказа, я еще крепче вцепился в подлокотники кресла и окаменел уже окончательно. - Это еще что, - сказал он. - Главный сократитель не я, а наш редактор Петр Иванович Чагин. Посмотрим, как он к вашему рассказу отнесется, говорил, а сам продолжал время от времени перечеркивать куски и даже целые страницы моего первого детища. Когда рассказ почти наполовину "похудел", он неожиданно сказал: - Вы здесь посидите, а я сбегаю к главному редактору и покажу ваш рассказ. - И, обратившись к H. H. Чернему, решительно сказал: - Ждать не будем. Я иду к редактору, а вы посторожите этого очень нервного автора, чтобы не убежал. С ними бывает и такое. - И вышел из комнаты. Ждать его возвращения долго не пришлось. Минут через пятнадцать Михаил Михайлович возвратился со словами: - Поздравляю! Ваш рассказ пойдет в ближайший номер... С вас полдюжины пива, - весело прибавил он, - лично я пью только бархатное. Первое, что меня поразило в нем, это то, с каким вниманием и, я бы даже сказал, с какой отеческой симпатией отнесся он к начинающему юмористу. С этих самых пор наши с ним отношения переросли в тесное знакомство и как-то незаметно вылились в крепкую дружбу, несмотря на разницу в летах. И появлением своей первой книги "Советский американец" я обязан Михаилу Михайловичу. Однажды он спросил меня, почему, постоянно публикуясь в различных сатирических изданиях Ленинграда, я не издам отдельную книжку. Я ему честно признался, что не уверен, что мои произведения дают мне право на отдельный сборник. На что Михаил Михайлович ответил мне: "Ну, если ты, братец, не уверен, так тащи все, что у тебя есть опубликованного, я сам соберу тебе книжку". Так появился на свет первый сборник моих рассказов. О самом факте издания моей первой книжки я узнал при несколько необычных обстоятельствах... Однажды секретарь редакции "Красной газеты" А. Кудинович сказал мне, что Петр Иванович Чагин просит меня явиться к семи часам вечера в его кабинет. Когда я вошел, то, кроме редактора, увидел тут же находящихся Кудиновича, Чернего, Волженина и Зощенко. Петр Иванович, как всегда улыбаясь, кивнул мне и сделал знак Михаилу Михайловичу: мол, говорите!.. И тут я понял, что подписана к печати моя первая книжка. Присутствовавшим предлагалось отметить рождение нового писателя-сатирика. Петр Иванович объявил, что по такому случаю в большом зале редакции будет накрыт стол и устроено чаепитие без подачи алкогольных напитков. Это "мероприятие" мне помнится до сих пор. Позже я узнал, что было оно организовано Михаилом Михайловичем...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|