Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное

ModernLib.Net / Отечественная проза / Зощенко Михаил / Избранное - Чтение (стр. 9)
Автор: Зощенко Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А вчера, проходя мимо, пощекотал я Егорку Драпова.
      Черт с ним. Хоть, думаю, и подлец, а приятный человек.
      Полюбил я Егорку Драпова.
      1925

ЧЕТЫРЕ ДНЯ

      Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
      У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
      На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу.
      Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
      Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
      — Что-то, говорит, ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, говорит, такой у тебя цвет бордо.
      Поглядел я в зеркало. Действительно, — цвет лица как бордо, и морда кирпича просит.
      Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
      Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
      Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
      Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг хлоп — помирает. Сколько угодно.
      Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
      — Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, говорит, у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, говорит, у тебя, землистый вид.
      Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
      Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
      И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.
      Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
      — Ну, — говорят, — и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
      Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
      Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
      Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
      Чуть я за эти самые слова врача не побил.
      — Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, говорю, сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
      Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.
      Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу — начисто сходит серый цвет бордо.
      Жена приходит, говорит:
      — Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
      Я говорю:
      — Неделю, этого быть не может, — тоже хватила, дура какая. Но, говорю, дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
      А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
      Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
      И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
      1925

СТОЛИЧНАЯ ШТУЧКА

      В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
      Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:
      — Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
      Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.
      — Одним словом, — сказал Михаиле Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…
      — И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
      — И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
      — Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.
      Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств тапку и сделал широки и жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
      Общество молчало.
      — Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.
      — Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.
      — Чичас запишем, — пояснил Бобров.
      Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
      — Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Николаева…
      Городской товарищ Ведерников записывал эти имена па своем мандате.
      — Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секип и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали…
      — Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.
      — Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.
      В обществе произошла заминка.
      — Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал ктото. — Он и есть только один приехадши с города. Он это столичная штучка.
      — Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.
      Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
      — Говори, Лешка! — закричали в толпе.
      — Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве это выбор? Это же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
      — Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.
      — Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего это не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все это знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое это примечание и декрет.
      — Какая это камера-то? — спросили в толпе.
      — Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
      — Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
      Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
      — Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.
      — Политика или что слямзил?
      — Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…
      Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
      Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
      Михаиле Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
      Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
      1925

СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО

      Вчера, граждане, сижу я в Таврическом саду на скамейке. Кручу папиросочку. По сторонам гляжу. А кругом чудно как хорошо! Весна. Солнышко играет. Детишки-ребятишки на песочке резвятся. Тут же, на скамейке, гляжу, этакий шибздик лет десяти, что ли, сидит. И ногой болтает.
      Посмотрел я на него и вокруг.
      "Эх, — думаю, — до чего все-таки ребятишкам превосходней живется, чем взрослому. Что ж взрослый? Ни ногой не поболтай, ни на песочке не поваляйся. А ногой поболтаешь — эвон, скажут, балда какая ногой трясет. Но морде еще ударят. Эх, думаю, несимпатично как-то взрослому человеку… Комиссии всякие, перекомиссии. Доклада и собрания… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей атмосферой, а жена, может, ждет уж, уполовником трясет, ругается на чем свет стоит, зачем, мол, опоздал, Эх, думаю, счастливая пора, золотое детство! И как это ты так незаметно прошло и вон вышло…"
      Посмотрел я еще раз на ребятишек и на парнишечку, который ногой болтает, и такая, прямо сказать, к нему нежность наступила, такое чувство дышать нечем.
      — Мальчишечка, — говорю, — сукин ты сын! Не чувствуешь, говорю, подлец, небось полного своего счастья? Сидишь, говорю, ногой крутишь, тебе и горюшка никакого. Начихать тебе на все с высокого дерева. Эх, ты, говорю, милый ты мой, подлец этакий! Как, говорю, зватьто тебя? Имя, одним словом.
      Молчит. Робеет, что ли.
      — Да ты, — говорю, — не робей, милашечка. Не съест тебя с хлебом старый старикашка. Иди, говорю, садись на колени, верхом.
      А парнишечка обернулся ко мне и отвечает:
      — Некогда, — говорит, — мне на твоих коленках трястись. Дерьма тоже твои коленки. Идиет какой.
      Вот те, думаю, клюква. Отбрил парнишечка. Некогда ему.
      — С чего бы, — говорю, — вам некогда? Какие, извините за сравнение, дела-то у вас?
      А парнишечка, дитя природы, отвечает басом:
      — Стареть начнешь, коли знать будешь много.
      Вот, думаю, какая парнишечка попалась.
      — Да ты, — говорю, — не сердись. Охота, говорю, паршивому старикашке узнать, какие это дела приключаются в вашем мелком возрасте.
      А парнишечка вроде смягчился после этого.
      — Да делов, — говорит, — до черта! Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания. Сейчас насчет Польши докладывать буду. Бежать надо. И школа, конечно. Физкультура все-таки… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей струей, а Манька Блохина или Катюшка Семечкина небось ругаются. Эх-ма!
      Парнишечка вынул "Пушку", закурил, сплюнул через зубы что большой, кивнул головой небрежно и пошел себе.
      А я про себя думаю:
      "Счастливая пора, золотая моя старость! И в школу, между прочим, ходить не надо. И с физкультурой всетаки не наседают".
      После закурил "Пушку" и тоже пошел себе.
      1925

ХОЗРАСЧЕТ

      На праздниках бухгалтер Герюшкин устроил у себя званый обед. Приглашенных было немного.
      Хозяин с каким-то радостным воплем встречал гостей в прихожей, помогал снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.
      — Вот, — говорил он, представляя гостя своей жене, — вот мой лучший друг и сослуживец.
      Потом, показывая на своего сына, говорил:
      — А это, обратите внимание, балбес мой… Лешка. Развитая бестия, я вам доложу.
      Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к столу.
      Когда собрались все, хозяин, с несколько торжественным видом, пригласил к столу.
      — Присаживайтесь, — говорил он радушно. — Присаживайтесь. Кушайте на здоровье… Очень рад… Угощайтесь…
      Гости дружно застучали ложками.
      — Да-с, — после некоторого молчания сказал хозяин, — все, знаете ли, дорогонько стало. За что ни возьмись — кусается. Червонец скачет, цены скачут.
      — Приступу нет, — сказала жена, печально глотая суп.
      — Ей-богу, — сказал хозяин, — прямо-таки нету приступу. Вот возьмите такой пустяк — суп. Дрянь. Ерунда.
      Вода вроде бы. А нуте-ка, прикиньте, чего эта водица стоит?
      — М-да, — неопределенно сказали гости.
      — В самом деле, — сказал хозяин. — Возьмите другое — соль. Дрянь продукт, ерунда сущая, пустяковина, а нуте-ка, опять прикиньте, чего это стоит.
      — Да-а, — сказал балбес Лешка, гримасничая, — другой гость, как начнет солить, тык тока держись.
      Молодой человек в пенсне, перед тем посоливший суп, испуганно отодвинул солонку от своего прибора.
      — Солите, солите, батюшка, — сказала хозяйка, придвигая солонку.
      Гости напряженно молчали. Хозяин со вкусом ел суп, добродушно поглядывая на своих гостей.
      — А вот и второе подали, — объявил он оживленно. — Вот, господа, возьмите второе — мясо. А теперь позвольте спросить, какая цепа этому мясу? Нуте-ка? Сколько тут фунтов?
      — Четыре пять осьмых, — грустно сообщила жена.
      — Будем считать пять для ровного счету, — сказал хозяин. — Нуте-ка, по полтиннику золотом? Это, это на человека придется… Сколько нас человек?..
      — Восемь, — подсчитал Лешка.
      — Восемь, — сказал хозяин. — По полфунта… По четвертаку с носа минимум.
      — Да-а, — обиженно сказал Лешка, — другой гость мясо с горчицей жрет.
      — В самом деле, — вскричал хозяин, добродушно засмеявшись, — я и забыл — горчица… Нуте-ка, прикиньте к общему счету горчицу, то, другое, третье. По рублю и набежит…
      — Да-а, по рублю, — сказал Лешка, — а небось, когда Пал Елисеевич локтем стеклище выпер, тык небось набежало…
      — Ах, да! — вскричал хозяин. — Приходят, представьте себе, к нам раз гости, а один, разумеется нечаянно, выбивает зеркальное стекло. Обошелся нам тогда обед. Мы нарочно подсчитали.
      Хозяин углубился в воспоминания.
      — А впрочем, — сказал он, — и этот обед вскочит в копеечку. Да это можно подсчитать.
      Он взял карандаш и принялся высчитывать, подробно перечисляя все съеденное. Гости сидели тихо, не двигаясь, только молодой человек, неосторожно посоливший суп, поминутно снимал запотевшее пенсне и обтирал его салфеткой.
      — Да-с, — сказал наконец хозяин, — рублей по пяти с хвостиком…
      — А электричество? — возмущенно сказала хозяйка. — А отопление? А Марье за услуги?
      Хозяин всплеснул руками и, хлопнув себя по лбу, засмеялся.
      — В самом деле, — сказал он, — электричество, отопление, услуги… А помещение? Позвольте, господа, в самом деле, помещение! Нуте-ка — восемь человек, четыре квадратные сажени… По девяносто копеек за сажень… В день, значит, три копейки… Гм… Это нужно на бумаге…
      Молодой человек в пенсне заерзал на стуле и вдруг пошел в прихожую.
      — Куда же вы? — закричал хозяин. — Куда же вы, голубчик, Иван Семенович?
      Гость ничего не сказал и, надев чьи-то чужие калоши, вышел не прощаясь. Вслед за ним стали расходиться и остальные.
      Хозяин долго еще сидел за столом с карандашом в руках, потом объявил:
      — По одной пятой копейки золотом с носа. — Объявил он это жене и Лешке — гостей не было.
      1925

ЗАСЫПАЛИСЬ

      Станция Тимохино. Минуты две стоит поезд на этой станции. Ерундовая вообще станция. Вроде полустанок. А глядите, какие там дела творятся. На ткацкой фабрике.
      Стала пропадать там пряжа.
      Месяц пропадает. И два пропадает. И год пропадает. И пять лет пропадает… Наконец на шестой год рабочие взбеленились.
      — Что ж это, — говорят, — пряжа пропадает, а мы глазами мигаем и собрание не собираем. Надо бы собрание собрать: выяснить — как, чего и почему.
      Собрались. Начали.
      Все кроют последними словами воров. И этак их, и так, и перетак.
      По очереди каждый гражданин выходит к помосту и кроет.
      Старший мастер Кадушкин едва не прослезился.
      — Братцы! — говорит. — Пора по зубам стукнуть мошенников. До каких пор будем терпеть и страдать?!
      После старшего мастера вышел ткач Егоров, Василий Иванович.
      — Братцы, — говорит, — не время выносить резолюции. Иначе как экстренными мерами и высшим наказанием не проймешь разбойников. Пора сплотиться и соединиться. Потому — такая чудная пряжа пропадает — жалко же. Была бы дрянь пряжа — разве плакали бы?! А то такая пряжа, что носки я три года не снимая ношу — и ни дырочки.
      Тут с места встает старший мастер Кадушкин.
      — Ха! — говорит, — носки. Носок, говорит, вроде как сапогом защищен. Чего ему делается! Я вот, говорит, свитер с этой пряжи два года ношу, и все он как новенький. А ты, чудак, с носком лезешь.
      Тут еще один ткач встает с места.
      — Свитер, — говорит, — это тоже не разговор, товарищи. Свитер, говорит, это вроде как костюм. Чего ему делается. Я, говорит, перчатки шесть лет ношу, и хоть бы хны. И еще десять лет носить буду, если их не сопрут. А сопрут, так вор, бродяга, наносится… И дети, говорит, все у меня перчатки носят с этой пряжи. И родственники. И не нахвалятся.
      Тут начали с места подтверждать: дескать, пряжа действительно выдающаяся, к чему спорить. И не лучше ли, заместо спора, перейти к делу и выискать способ переловить мошенников.
      Были приняты энергичные меры: дежурства, засады и обыски. Однако воров не нашли.
      И только на днях автор прочел в газете, что семь человек с этой фабрики все-таки засыпались. Среди засыпавшихся были все знакомые имена: старший мастер Кадушкин, Василий Иванович Егоров и другие.
      А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.
      Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.
      1925

ПАПАША

      Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
      — Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
      А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
      — Смешно, говорю, народный судья. Прямо, говорю, смешно, какие ненормальности. Этакая, говорю, мелкая Крошка, а ему третью часть. Да на что, говорю, ему третья часть? Младенец, говорю, не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, говорю, захворать можно от таких ненормальностей.
      А судья говорит:
      — А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?
      Я говорю:
      — Странные ваши слова, народный судья. Прямо, говорю, до чего обидные слова. Я, говорю, захворать могу от таких слов. Натурально, говорю, это не мой младенец. А только, говорю, я знаю, чьи это интриги. Это, говорю, Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, говорю, сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, говорю, значит, в рваных портках ходи. А тут, говорю, параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
      А судья говорит:
      — Может, и ваш. Вы, говорит, припомните.
      Я говорю:
      — Мне припоминать нечего. Я, говорю, от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, говорю, раз ездили. Я платил. А только, говорю, не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
      Судья говорит:
      — Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
      А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
      Судья посмотрел на младенца и говорит:
      — Носик форменно на вас похож.
      Я говорю:
      — Я, говорю, извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож. За носик, говорю, я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, говорю, больше, раз оно в союзе даже не состоит.
      Судья говорит:
      — Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, говорит, носик весь в папашу.
      Я говорю:
      — Носик не основание. Носик, говорю, будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, говорю, дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, говорю, народный судья, идти и не задерживаться.
      А судья говорит:
      — Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
      И выносят — третью часть с меня жалованья.
      Я говорю:
      — Тьфу на всех. От таких, говорю, дел захворать можно.
      1926

ПАССАЖИР

      И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. И а багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
      А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
      Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
      А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
      — На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
      — Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москвуто ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
      А он говорит:
      — Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
      С субботы на воскресенье я и поехал.
      Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
      "Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить".
      А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.
      — Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
      Я говорю:
      — Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
      Не сочувствует.
      А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
      А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
      Обращаюсь к пассажирам:
      — Граждане, говорю, допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
      — Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
      Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу третья полка виднеется. А на ней корзина едет.
      — Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должен сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
      Старушечка кряхтя подымается. За корзиной лезет.
      — Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, бог, башку-то и отломишь на ночь глядя.
      Я и полез.
      Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
      Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю. Спросонья-то, думаю, каково падать.
      И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
      И, спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.
      Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.
      А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.
      На шум бригада с фонарем сходится.
      Обер спрашивает:
      — Кто упал?
      Я говорю:
      — Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил в поездочку.
      Обер говорит:
      — У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.
      Я говорю:
      — Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, — говорю, — лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.
      Тут и старушка крик поднимает:
      — Корзину, говорит, башкой смял.
      Я говорю:
      — Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.
      Покричали, поохали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.
      Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.
      Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.
      А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Э-э, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.
      Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь.
      1926

МУЖ

      Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята.
      Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают.
      — Манюся, — говорю своей супруге, — да это же я, Вася, пришедши.
      Молчит. Притаилась.
      Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздается. А Мишка Бочков — сослуживец, знаете ли, супруги".
      — Ах, — говорит, — это вы, Василь Иваныч. Сей минуту, говорит, мы тебе отопрем. Обожди, друг, чуточку.
      Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило.
      "Да что ж это, — думаю, — граждане, происходит-то на семенном фронге, — мужей впущать перестали".
      Прошу честью:
      — Открой, говорю, курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду.
      А я, знаете, действительно, не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: "Это у вас пища играет". А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у нее нашлись! Только, одним словом, через это не могу драться.
      Стучусь в дверь.
      — Открывай, — говорю, — бродяга такая.
      Он говорит:
      — Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою.
      — Граждане, — говорю, — да что ж это будет такое? Он, говорю, с супругой закрывшись, а я ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай, говорю, сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою.
      Он говорит:
      — Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди, говорит, в колидоре на сундучке. Да коптилку, говорит, только не оброни. Я тебе нарочно ее для света поставил.
      — Братцы, — говорю, — милые товарищи. Да как же, говорю, он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит!
      А он, знаете, урезонивает через дверь:
      — Эх, дескать, Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься.
      — Пущай, — говорю, — я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю.
      Бегу, конечно, вниз, к постовому.
      Постовой говорит:
      — Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежели, говори г, вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно… А так, говорит, ничего особенного у вас не происходит… Все нормально и досконально… Да вы, говорит, побегите еще раз. Может, они и пустят.
      Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь.
      — Входите, — говорит. — Теперь можно.
      Вхожу побыстрее в комнату, батюшки светы, — накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пес их разберет.
      Посмотрели они на меня и хохочут.
      А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясется от хохоту.
      — Извиняюсь, — говорит, — пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают.
      А я ядовито говорю:
      — Смеяться, говорю, не приходится. Раз, говорю, заседание, то так и объявлять надо. Или, говорю, записки на дверях вывешивать. И вообще, говорю, когда курят, то проветривать надо.
      А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал.
      1926

РАБОЧИЙ КОСТЮМ

      Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.
      Па этом самом Василий Степаныч Конопатов пострадал. Собственной персоной. Выперли, братцы, его из ресторана. Вот до чего дожили.
      Главное, Василий Степаныч, как только в дверь вошел, так сразу почувствовал, будто что-то не то, будто швейцар как-то косо поглядел на его костюмчик. А костюмчик известно какой — рабочий, дрянь костюмчик, вроде прозодежды. Да не в этом сила. Уж очень Василию Степанычу до слез обидным показалось отношение.
      Он говорит швейцару:
      — Что, говорит, косишься? Костюмчик не по вкусу? К манишечкам небось привыкши?
      А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает.
      Василий Степаныч в сторону.
      — Ах, так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?
      Тут публика, конечно, собралась. Смотрит. Василий Степаныч кричит:
      — Да, говорит, действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, говорит, не болтаются… И, может быть, говорит, я шею три месяца не мыл. Но, говорит, я, может, на производстве прею и потею. И, может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.
      Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтобы в дверях без задержки было.
      Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58