Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное

ModernLib.Net / Отечественная проза / Зощенко Михаил / Избранное - Чтение (стр. 6)
Автор: Зощенко Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А после председатель заходит и говорит:
      — Ты, говорит, что ж это, сукин кот, подростков эксплуатируешь? Почему, говорит, девчонка Быкова не зарегистрирована? Я, говорит, на тебя в народный суд подам, даром что ты деньги выиграл…
      Илья Иваныч снова махнул рукой, поправил галстук и замолчал.
      — Плохо, — сказал я.
      — Еще бы не плохо, — оживился Илья Иваныч. — Сижу, скажем, за пивом, а в груди сосет. Может, сию минуту дрова у меня сперли. Или, может, в квартиру лезут… А у меня самовар новый стоит. И сидеть неохота, и идти неохота. Что ж дома? Жена, конечно, может быть, плачет. Девчонка Быкова тоже плачет — боится под суд идти… Мишка, женин брат, наверное, вокруг квартиры колбасится — влезть хочет… Эх, лучше бы мне и денег этих не выигрывать!
      Илья Иваныч расплатился за пиво и грустно пожал мне руку. Я было хотел его утешить на прощанье, по он вдруг спросил:
      — А чего это самое… Розыгрыш-то новый скоро ли будет? Тысчонку бы мне, этово, неплохо выиграть для ровного счета…
      Илья Иваныч одернул свой розовый галстук и, кивнув мне головой, торопливо пошел к дому.
      1923

ЖЕРТВА РЕВОЛЮЦИИ

      Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд, ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
      — Заживают, — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.
      — А что это? — спросил я.
      — Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
      Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:
      — Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
      — Нет.
      — Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать — только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
      Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
      — Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
      Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним.
      Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты.
      Гляжу — сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.
      Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
      — Ах, говорит, Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
      — Что вы, — говорю, — что вы, бывшая графиня! На что, говорю, мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.
      А она рыдает:
      — Нет, — говорит, — не иначе как вы сперли, комсикомса.
      И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:
      — Я, говорит, чересчур богатый человек, и мне раз плюнуть и растереть ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я так не оставлю. Руки, говорит, свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комсикомса. Ступай, говорит, отселева.
      Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
      Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.
      И лежу я день и два — пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.
      И вдруг — на пятый день — как ударит меня что-то в голову.
      "Батюшки, — думаю, — да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул".
      Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.
      И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? С чего бы это, думаю.
      Спрашиваю у прохожих. Отвечают:
      — Вчера произошла Октябрьская революция.
      Поднажал я — и на Офицерскую.
      Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Ну, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:
      — Чего тут происходит?
      — А это, — говорят, — мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем. Ликвидируем этот класс.
      И вдруг вижу я — ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:
      — В кувшинчике, — кричу, — часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.
      А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.
      Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую минуту, как пихнет меня колосьями в сторону.
      "Ну, — думаю, — есть одна жертва".
      Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:
      — Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах, да еще тое место, где комод стоит, — тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полметра пола. А какие же это полметра, ежели это место комодом занято? А комод — хозяйский.
      1923

АГИТАТОР

      Сторож авиационной школы Григорий Косопосов поехал в отпуск в деревню.
      — Ну что ж, товарищ Косоносов, — говорили ему приятели перед отъездом, — поедете, так уж вы, того, поагитируйте в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиация развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.
      — Это будьте уверены, — говорил Косоносов, — поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокоитесь, скажу.
      В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в Совет.
      — Вот, — сказал, — желаю поагитировать. Как я есть приехавши из города, так нельзя ли собрание собрать?
      — Что ж, — сказал председатель, — валяйте, завтра соберу мужичков.
      На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.
      Григорий Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом.
      — Так вот, этого… — сказал Косоносов, — авияция, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то, этого, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Керзон. Тут Россия, а тут… вообще…
      — Это ты про что, милый? — не поняли мужички.
      — Про что? — обиделся Косоносов. — Про авияцию я. Развивается, этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.
      Мужички слушали мрачно.
      — Не задерживай! — крикнул кто-то сзади.
      — Я не задерживаю, — сказал Косоносов. — Я про авияцию… Развивается, товарищи крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…
      — Непонятно! — крикнул председатель. — Вы, товарищ, ближе к массам…
      Косоносов подошел ближе к толпе и, свернув козью ножку, снова начал:
      — Так вот, этого, товарищи крестьяне… Строят еропланы и летают после. По воздуху то есть. Ну, иной, конечно, не удержится — бабахнет вниз. Как это летчик товарищ Ермилкин. Взлететь — взлетел, а там как бабахнет, аж кишки врозь…
      — Не птица ведь, — сказали мужики.
      — Я же и говорю, — обрадовался Косоносов поддержке, — известно — не птица. Птица — та упадет, ей хоть бы хрен — отряхнулась и дальше… А тут накось, выкуси… Другой тоже летчик, товарищ Михаил Иваныч Попков. Полетел, все честь честью, бац — в моторе порча… Как бабахнет…
      — Ну? — спросили мужики.
      — Ей-богу… А то один на деревья сверзился. И висит, что маленький. Испужался, блажит, умора… Разные бывают случаи… А то раз у нас корова под пропеллер сунулась. Раз-раз, чик-чик — и на кусочки. Где роги, а где вообще брюхо — разобрать невозможно… Собаки тоже, бывает, попадают.
      — И лошади? — спросили мужики. — Неужто и лошади, родимый, попадают?
      — И лошади, — сказал Косоносов. — Очень просто.
      — Ишь черти, вред им в ухо, — сказал кто-то. — До чего додумались! Лошадей крошить… И что ж, милый, развивается это?
      — Я же и говорю, — сказал Косоносов, — развивается, товарищи крестьяне… Вы, этого, соберитесь миром и жертвуйте.
      — Это на что же, милый, жертвовать? — спросили мужики.
      — На ероплап, — сказал Косоносов.
      Мужики, мрачно посмеиваясь, стали расходиться.
      1923

АРИСТОКРАТКА

      Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
      — Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
      А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.
      А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.
      — Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?
      — Я, — говорит, — из седьмого.
      — Пожалуйста, — говорю, — живите.
      И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
      — Да, — отвечает, — действует.
      И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
      Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.
      Ну, а раз она мне и говорит:
      — Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
      — Можно, — говорю.
      И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
      На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерке.
      Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.
      — Здравствуйте, — говорю.
      — Здравствуйте.
      Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?
      — Не знаю, — говорит.
      И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
      А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:
      — Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
      — Мерси, — говорит.
      И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.
      А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что па три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
      Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
      Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
      Я говорю:
      — Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
      А она говорит:
      — Нет.
      И берет третье.
      Я говорю:
      — Натощак — не много ли? Может вытошнить.
      А она:
      — Нот, — говорит, — мы привыкшие.
      И берег четвертое.
      Тут ударила мне кровь в голову.
      — Ложи, — говорю, — взад!
      А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
      А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с пей не гулять.
      — Ложи, — говорю, — к чертовой матери!
      Положила она назад. А я говорю хозяину:
      — Сколько с нас за скушанные три пирожные?
      А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.
      — С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то.
      — Как, — говорю, — за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.
      — Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.
      — Как, — говорю, — надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
      А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
      Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
      Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
      А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось, народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
      Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
      Заплатил. Обращаюсь к даме:
      — Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено.
      А дама не двигается. И конфузится докушивать.
      А тут какой-то дядя ввязался.
      — Давай, — говорит, — я докушаю.
      И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
      Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
      А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
      — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.
      А я говорю.
      — Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
      Так мы с ней и разошлись.
      Не нравятся мне аристократки.
      1923

СТАКАН

      Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скончался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день небольшой пикничок устроила.
      И меня пригласила.
      — Приходите, — говорит, — помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, говорит, не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте, сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать.
      Я говорю:
      — В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, говорю, добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил.
      — Ну, — говорит, — приходите тем более.
      В четверг я и пошел.
      А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохнн. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает.
      А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать, — шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону.
      Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай.
      Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы.
      Вдова отвечает:
      — Никак, батюшка, стакан тюкнули?
      Я говорю:
      — Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится.
      А деверь нажрался арбуза и отвечает:
      — То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.
      А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.
      — Это, — говорит, — чистое разорение в хозяйстве — стаканы бить. Это, говорит, один — стакан тюкнет, другой — крантик у самовара начисто оторвет, третий — салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое?
      А деверь, паразит, отвечает:
      — Об чем, говорит, речь. Таким, говорит, гостям прямо морды надо арбузом разбивать.
      Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю:
      — Мне, говорю, товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, говорю, товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, говорю, чай у вас шваброй пахнет. Тоже, говорю, приглашение. Вам, говорю, чертям, три стакана и одну кружку разбить — и то мало.
      Тут шум, конечно, поднялся, грохот.
      Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился.
      И вдова тоже трясется мелко от ярости.
      — У меня, — говорит, — привычки такой нету — швабры в чай дожить. Может, это вы дома лежите, а после на людей тень наводите. Маляр, говорит, Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов… Я, говорит, щучий сын, не оставлю вас так после этого.
      Ничего я на это не ответил, только говорю:
      — Тьфу на всех, и на деверя, говорю, тьфу.
      И поскорее вышел.
      Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной.
      Являюсь и удивляюсь.
      Нарсудья дело рассматривает и говорит:
      — Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще, не угодно ли. Платите, говорит, этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере.
      Я говорю:
      — Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.
      Вдова говорит:
      — Подавись этим стаканом. Бери его.
      На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший.
      Ничего я на это не сказал, только говорю:
      — Передай, говорю, своим сволочам, что теперь я их по судам затаскаю.
      Потому, действительно, когда характер мой задет, — я могу до трибунала дойти.
      1923

СОБАЧИЙ НЮХ

      У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу.
      Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.
      — Шуба-то, — говорит, — больно хороша, граждане. Жалко. Денег не пожалею, а уж найду преступника. Плюну ему в морду.
      И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку. Является этакий человек в кепочке, в обмотках, а при нем собака. Этакая даже собачища коричневая, морда острая и несимпатичная.
      Ткнул этот человек собачку свою в следы возле двери, сказал "пс" и отошел. Понюхала собака воздух, повела по толпе глазом (народ, конечно, собрался) и вдруг к бабке Фекле, с пятого номера, подходит и нюхает ей подол. Бабка за толпу. Собака за юбку. Бабка в сторону — и собака за ней. Ухватила бабку за юбку и не пущает.
      Рухнула бабка на колени перед агентом.
      — Да, — говорит, — попалась. Не отпираюсь. И, говорит, пять ведер закваски — это так. И аппарат — это действительно верно. Все, говори г, находится в ванной комнате. Ведите меня в милицию.
      Ну, народ, конечно, ахнул.
      — А шуба? — спрашивают.
      — Про шубу, — говорит, — ничего не знаю и ведать не ведаю, а остальное — это так. Ведите меня, казните.
      Ну, увели бабку.
      Снова взял агент собачищу свою, снова ткнул ее носом в следы, сказал "пс" и отошел.
      Повела собачища глазом, понюхала пустой воздух и вдруг к гражданину управдому подходит.
      Побледнел управдом, упал навзничь.
      — Вяжите, — говорит, — меня, люди добрые, сознательные граждане. Я, говорит, за воду деньги собрал, а те деньги на прихоти свои истратил.
      Ну, конечно, жильцы навалились на управдома, стали вязать. А собачища тем временем подходит к гражданину из седьмого номера. И теребит его за штаны.
      Побледнел гражданин, свалился перед народом.
      — Виноват, — говорит, — виноват. Я, говорит, это верно, в трудовой книжке год подчистил. Мне бы, говорит, жеребцу, в армии служить и защищать отечество, а я живу в седьмом номере и пользуюсь электрической энергией и другими коммунальными услугами. Хватайте меня!
      Растерялся народ.
      "Что, — думает, — за такая поразительная собака?"
      А купец Еремей Бабкин заморгал очами, глянул вокруг, вынул деньги и подает их агенту.
      — Уводи, — говорит, — свою собачищу к свиньям собачьим. Пущай, говорит, пропадает енотовая шуба. Пес с ней…
      А собачища уж тут. Слоит перед купцом и хвостом вертит.
      Растерялся купец Еремей Бабкин, отошел в сторону, а собака за ним. Подходит к нему и его калоши нюхает.
      Заблекотал купец, побледнел.
      — Ну, — говорит, — бог правду видит, если так. Я, говорит, и есть сукин кот и мазурик. И шуба-то, говорит, братцы, не моя. Шубу-то, говорит, я у брата своего зажилил. Плачу и рыдаю!
      Бросился тут народ врассыпную. А собачище и воздух некогда нюхать, схватила она двоих или троих — кто подвернулся — и держит.
      Покаялись эти. Один казенные денежки в карты пропер, другой супругу свою утюгом тюкнул, третий такое сказал, что и передать неловко.
      Разбежался народ. Опустел двор. Остались только собака да агент.
      И вот подходит вдруг собака к агенту и хвостом виляет. Побледнел агент, упал перед собакой.
      — Кусайте, — говорит, — меня, гражданка. Я, говорит, на ваш собачий харч три червонца получаю, а два себе беру…
      Чего было дальше — неизвестно. Я от греха поскорее смылся.
      1923

ЛЮБОВЬ

      Вечеринка кончилась поздно.
      Вася Чесноков, утомленный и вспотевший, с распорядительским бантом на гимнастерке, стоял перед Машенькой и говорил умоляющим тоном:
      — Обождите, радость моя… Обождите первого трамвая. Куда же вы, ей-богу, в самом деле… Тут и посидеть-то можно, и обождать, и все такое, а вы идете… Обождите первого трамвая, ей-богу. А то и вы, например, вспотевши, и я вспотевши… Так ведь и захворать можно по морозу…
      — Нет, — сказала Машенька, надевая калоши. — И какой вы кавалер, который даму не может по морозу проводить?
      — Так я вспотевши же, — говорил Вася, чуть не плача.
      — Ну, спевайтесь!
      Бася Чесноков покорно надел шубу и вышел с Машенькой на улицу, крепко взяв ее под руку.
      Было холодно. Светила лупа. И под ногами скрипел снег.
      — Ах, какая вы неспокойная дамочка, — сказал Вася Чесноков, с восхищением рассматривая Машенькин профиль. — Не будь вы, а другая — ни за что бы не пошел провожать. Вот, ей-богу, в самом деле. Только из-за любви и пошел.
      Машенька засмеялась.
      — Вот вы смеетесь и зубки скалите, — сказал Вася, — а я действительно, Марья Васильевна, горячо вас обожаю и люблю. Вот скажите: лягте, Вася Чесноков, на трамвайный путь, на рельсы и лежите до первого трамвая — и лягу. Ей богу…
      — Да бросьте вы, — сказала Машенька, — посмотрите лучше, какая чудная красота вокруг, когда луна светит. Какой красивый город по ночам! Какая чудная красота!
      — Да, замечательная красота, — сказал Вася, глядя с некоторым изумлением на облупленную штукатурку дома. — Действительно, очень красота… Вот и красота тоже, Марья Васильевна, действует, ежели действительно питаешь чувства… Вот многие ученые и партийные люди отрицают чувства любви, а я, Марья Васильевна, не отрицаю. Я могу питать к вам чувства до самой смерти и до самопожертвования. Ей-богу… Вот скажите: ударься, Вася Чесноков, затылком об тую стенку — ударюсь.
      — Ну, поехали, — сказала Машенька не без удовольствия.
      — Ей-богу, ударюсь. Желаете?
      Парочка вышла на Крюков канал.
      — Ей-богу, — снова сказал Вася, — хотите вот — брошусь в канал? А, Марья Васильевна? Вы мне не верите, а я могу доказать…
      Вася Чесноков взялся за перила и сделал вид, что лезет.
      — Ах! — закричала Машенька. — Вася! Что вы!
      Какая-то мрачная фигура вынырнула вдруг из-за угла и остановилась у фонаря.
      — Что разорались? — тихо сказала фигура, подробно осматривая парочку.
      Машенька в ужасе вскрикнула и прижалась к решетке.
      Человек подошел ближе и потянул Васю Чеснокова за рукав.
      — Ну, ты, мымра, — сказал человек глухим голосом. — Скидавай пальто. Да живо. А пикнешь — стукну по балде, и нету тебя. Понял, сволочь? Скидавай!
      — Па-па-па, — сказал Вася, желая этим сказать: позвольте, как же так?
      — Ну! — человек потянул за борт шубы.
      Вася дрожащими руками расстегнул шубу и снял.
      — И сапоги тоже сымай! — сказал человек. — Мне и сапоги требуются.
      — Па-па-па, — сказал Вася, — позвольте… мороз…
      — Ну!
      — Даму не трогаете, а меня — сапоги снимай, — проговорил Вася обидчивым тоном, — у ей и шуба и калоши, а я сапоги снимай.
      Человек спокойно посмотрел на Машеньку и сказал:
      — С ее снимешь, понесешь узлом — и засыпался.
      Знаю, что делаю. Снял?
      Машенька в ужасе глядела на человека и не двигалась. Вася Чесноков присел на снег и стал расшнуровывать ботинки.
      — У ей и шуба, — снова сказал Вася, — и калоши, а я отдувайся за всех…
      Человек напялил на себя Васину шубу, сунул ботинки в карманы и сказал:
      — Сиди и не двигайся и зубами не колоти. А ежели крикнешь или двинешься — пропал. Понял, сволочь?
      И ты, дамочка…
      Человек поспешно запахнул шубу и вдруг исчез.
      Вася обмяк, скис и кулем сидел на снегу, с недоверием посматривая на свои ноги в белых носках.
      — Дождались, — сказал он, со злобой взглянув на Машеньку. — Я же ее провожай, я и имущества лишайся. Да?
      Когда шаги грабителя стали совершенно неслышны, Вася Чесноков заерзал вдруг ногами по снегу и закричал топким, пронзительным голосом:
      — Караул! Грабят!
      Потом сорвался с места и побежал по снегу, в ужасе подпрыгивая и дергая ногами. Машенька осталась у решетки.
      1924

ЖЕНИХ

      На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще повезло человеку.
      Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом — никто не шел за пего. А сватался Егорка чуть не к каждой. Даже к хромой солдатке из местечка. Да дело расстроилось из-за пустяков.
      Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.
      Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.
      — Так как же ты, Егорка, сватался-то? — спрашивали мужики, подмигивая.
      — Да так уж, — говорил Егорка — обмишурился.
      — Заторопился, что ли?
      — Заторопился, — говорил Егорка. — Время было, конечно, горячее — тут и косить, тут и носить, и хлеб собирать. А тут, братцы мои, помирает моя баба. Сегодня она, скажем, свалилась, а завтре ей хуже. Мечется, и бредит, и с печки падает.
      — Ну, — говорю я ей, — спасибо, Катерина Васильевна, без ножа вы меня режете. Не вовремя помирать решили. Потерпите, говорю, до осени, а осенью помирайте.
      А она отмахивается.
      Ну, позвал я, конечно, лекаря. За пуд овса. Лекарь пересыпал овес в свой мешок и говорит:
      — Медицина, говорит, бессильна что-либо предпринять. Не иначе, как помирает ваша бабочка.
      — От какой же, — спрашиваю, — болезни? Извините за нескромный вопрос.
      — Это, — говорит, — медицине опять-таки неизвестно.
      Дал все-таки лекарь порошки и уехал.
      Положили мы порошки за образа — не помогает. Брендит баба, и мечется, и с печки падает. И к ночи помирает.
      Взвыл я, конечно. Время, думаю, горячее — тут и носить, тут и косить, а без бабы немыслимо. Чего делать — неизвестно. А ежели, например, жениться, то опять-таки на ком это жениться? Которая, может, и пошла бы, да неловко ей наспех. А мне требуется наспех.
      Заложил я лошадь, надел новые штаны, ноги вымыл и поехал.
      Приезжаю в местечко. Хожу по знакомым.
      — Время, — говорю, — горячее, разговаривать много не приходится, нет ли, говорю, среди вас какой ни на есть захудалой бабочки, хотя бы слепенькой. Интересуюсь, говорю, женитьбой.
      — Есть, — говорят, — конечно, но время горячее, браком никто не интересуется. Сходите, говорят, к Анисье, к солдатке, может, ту обломаете.
      Вот я и пошел.
      Прихожу. Смотрю — сидит на сундуке баба и ногу чешет.
      — Здравствуйте, — говорю. — Перестаньте, говорю, чесать ногу — дело есть.
      — Это, — отвечает, — одно другому не мешает.
      — Ну, — говорю, — время горячее, спорить с вами много не приходится, вы да я — нас двое, третьего не требуется, окрутимся, говорю, и завтра выходите на работу снопы вязать.
      — Можно, — говорит, — если вы мной интересуетесь.
      Посмотрел я на нее. Вижу — бабочка ничего, что надо, плотная и работать может.
      — Да, — говорю, — интересуюсь, конечно. Но, говорю, ответьте мне, все равно как на анкету, сколько вам лет от роду?
      — А лет, — отвечает, — не так много, как кажется. Лета мои не считаны. А год рождения, сказать — не соврать, одна тыща восемьсот восемьдесят шестой.
      — Ну, — говорю, — время горячее, долго считать не приходится. Ежели не врете, то ладно.
      — Нет, — говорит, — не вру, за вранье бог накажет. Собираться, что ли?
      — Да, — говорю, — собирайтесь. А много ли имеете вещичек?
      — Вещичек, — говорит, — не так много: дыра в кармане да вошь на аркане. Сундучок да перина.
      Взяли мы сундучок и перину на телегу. Прихватил я еще горшок и два полена, и поехали.
      Я гоню лошадь, тороплюсь, а бабочка моя на сундучке трясется и планы решает — как жить будет да чего ей стряпать, да не мешало бы, дескать, в баньку сходить — три года не хожено.
      Наконец приехали.
      — Вылезайте, — говорю.
      Вылезает бабочка с телеги. Да смотрю, как-то неинтересно вылезает боком и вроде бы хромает на обе ноги. Фу ты, думаю, глупость какая!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58