Два голоса, доносящиеся оттуда, опознаны Карлом как принадлежащие братьям Эннекенам – неразлучным засранцам. Карл не то чтобы крадется, но идет гепардом, чтобы не наступить на швабру. Карл собран, не дышит, не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, ruhest du auch <ruhest du auch – отдохнешь и ты (нем.). Из стихотворения Гёте «Wandrers Nachtlied».>.
Немецкий – Мартин – сокол от Мартина – вернуться и задать ему корму. Мысль слегка попугать этих недоделанных Эннекенов показалась Карлу не совсем уж дурацкой – напротив, взбодрила и развеселила. Стать под уборной и с чувством повыть – больше ничего не требуется для её воплощения, в этом-то и прелесть забавы. А после ждать в кустах, когда они выскочат оттуда, творя молитвы и осеняя всё и вся крестным знамением. Побегут, спотыкаясь, в свою спальню, к другим мальчикам – расскажут по секрету и будут психовать миньяном. «Успеть бы сотворить молитву Господу и трижды осенить крестом нечистого». Помнится, так. Энергия кошмара, застопорившаяся в теле Карла, требовала сублимации – в виде кошмар-водевиля для недорослей Эннекенов.
Карл устроился в кустах близ уборной. Затаился на корточках. Со стороны это ещё как смотрится! Молодой граф Шароле – в будущем по меньшей мере герцог, а может и король – в засаде. Среди ветвей и отголосков смрада, одной ногой в муравейнике, на околице нужника. Шпион-вервольф. Нинзя-черепашка – как выразились бы те же Эннекены пятью веками позже.
Куда им азы фехтования, какие им конюшни! Им ещё пасочки печь в песочницах. Взрослее, чем в восемнадцать, Карл не ощущал себя никогда после.
18
Устроился. Теперь нужно дождаться удобной паузы в разговоре и предаться зловещему вою, сложив ладони бочонком. Причем сделать это побыстрее. Всё-таки зябко. Ага. Обсуждают фаблио.
– ...думаю, самый смак будет как раз когда фаблио закончится. Все налижутся и разбредутся по сеновалам, все твари по паре или кто как устроится. Сен-Поль, слышал? Водит шашни с этой Лютецией, – просвещал младшего старший Эннекен.
– С какой ещё Лютецией?
– С той, которую Мартин обозвал сундучкой.
– Это тот Мартин, немец?
– Тот самый – любимчик Карла. Вот увидишь, после фаблио Сен-Поль с Лютецией, ручки крендельком, пойдут налево – скажут, прогуляться, а Карл с Мартином в обнимочку – направо; тоже что-нибудь наврут.
– Да ну! – Карл словно бы видел сквозь стену, как младший таращится на брата, определяя где север, а где юг, или недоверчиво, а может, близоруко, щурится, отыскивая в очке гальюна стрелку компаса.
– Точно говорю. В Дижоне тут все такие. Бабы уже никого не интересуют. Я сам видел, как они с графом миловались в конюшне, помнишь? И на обеде их потом не было.
– Та! Не верю! – стоически оборонял свою мировоззренческую целомудренность младший.
– Ну и дурак! – старший Эннекен, как и всякий Мефистофель, был жестоко уязвлен недоверием.
Единоутробные товарищи, составив счастливый бинарий – фантазерство и здравый смысл, ложь и правда, интересное-неинтересное – вышли из строения посвежевшие и готовые смотреть сто вторую серию своих сновидческих сериалов, а Карл так и остался сидеть в кустах – охуевший, растирающий руками предплечья рыцарь в гусиной коже.
19
"Buenos noches, добрый вечер, сынок!
Сквернейший вечер, если говорить правду. Верный нам синьор Мигель дель Пазо любезно согласился быть моим ave de paso (почтовым голубем) и, значит, передаст тебе мое письмо во что бы то ни стало – он человек слова. (Если ты читаешь это, значит он не соврал.) Моя жизнь здесь среди песен melodioso, из которых у моих компаньонок лучше всего выходит о любви к Господу, была бы хороша, если бы не мигрень. (Нынче на здоровье в письмах не жалуется только ленивый.)
В прошлый раз я уже описывала тебе всё – крючковатый нос нашей настоятельницы, мигрень и здешнюю кухню. Вроде бы, ты ещё не ответил мне. Впрочем, это не странно – у тебя, полагаю, столько хлопот, сколько новых людей в Дижоне. Сеньор Меццо, которого твой отец совершенно, на мой взгляд, незаслуженно назвал в моём присутствии chivo и castrado (козлом и кастратом), что несколько антиномично, навещал меня в этой обители всего угодного Господу и рассказывал о том, с каким всеобщим рвением готовится грандиозное фаблио о Роланде. Мечтаю увидеть, точнее, мечтала бы увидеть это действо, где ты, мой повзрослевший, лучше всех.
К слову, теперь уже можно открыться, мы с твоим отцом до недавнего времени были не на шутку обеспокоены, и вот чем: ты казался нам несколько более ребенком, чем то пристало юноше твоих годов – ты всегда сторонился женщин, шумных сборищ, развитых сверстников. Теперь, к счастью, нет поводов тревожиться о твоей инфантильности, но появились другие. Бог с ними. Однако, прошу тебя, сынок, сохраняй в тайне всё, что касается этого chico, muchacho, pequeno (мальчика, мальчика, мальчика). Здесь, в Компостела, такое относят к большим грехам (сорок флоринов), в Кордове хуже – уличенных предают колесованию. Впрочем, ты не в Испании.
Не оставляю надежд повидать тебя. Молюсь за тебя, люблю.
Adios!"
20
Мать никогда не подписывала эпистулы, адресованные близким. Твой адресат узнает тебя по первым словам. Для этого ему не нужен автограф.
Иное дело читающие из любопытства – якобы случайно увидел на столе, когда хозяин стола в отлучке, якобы подумал, что ему, якобы прочел только заглавное обращение и всё такое прочее. Вот для таких существуют подписи. Кроме всего, подписи как бы заявляют о признании читателя-воришки, того, кто не узнает корреспондента по почерку. Матушка Изабелла не желала подписываться. Для неё это было жестом презрения к постороннему.
Монастырь Сантьяго-де-Компостела был достаточно далек, чтобы полагать его каким-то затридевятьземельным, но и достаточно близок, чтобы письма приходили часто. Карл свернул письмо в трубочку. Развернул в парус. Согнул вчетверо. Сослал в потайной ящик. На дно самого потайного из ящиков, куда можешь доступиться лишь в сновидческом угаре.
Чернила, пожираемые пламенем эпистолярного аутодафе, химически воняли. Карл закашлялся.
21
Сен-Поль, Дитрих, вечер. Из дома Юпитера в дом Марса проносится падающая звезда.
– Я не понимаю. Настоящий мужчина рождается с мечом и Евангелием в руках. Настоящий мужчина живет с мечом и Евангелием в руках. Мой прадед умер с мечом и Евангелием в Святой Земле, мой дед умер с мечом и Евангелием в Пруссии...
Сен-Поль, завороженный убедительным тевтонским рокотом, мерно покачивает головой – девяносто пятое согласие, девяносто шестое согласие, на тебе держится вся Священная Римская империя, твой отец подпирает небосвод за страной гипербореев, твой дед произошел из серебряной серьги твоей прабабки...
– У вас не так. Ученость, вежество, богохульство. Войной ведают лучники, бомбардиры и инженеры, на проповедях болтают о Тристане.
Сен-Полю скучно. Нераспечатанное письмо от Лютеции стучит в его сердце, взывая к прочтению.
– Только законы приличия, которые особо строги к гостям, удерживают меня от резких шагов. Мой Мартин, доселе благоразумно полагавший в женщинах дьяволиц, вчера так смотрел на прислужницу, вашу, прошу извинения, Франквазу, что небеса пунцовели от стыда, оскорбленные. В Меце он никогда не позволял себе так, хотя наша Гретхен ничем не хуже.
Сен-Поль, словно китайский болванчик, кивнул ещё раз. Вчера Мартин так смотрел сквозь прислужницу, ибо вездесущий абрис её жопы то и дело застил ему экспозицию Карла. С некоторых пор прислужницы модны в Бургундии стеклянными.
22
«Из всех фрустраций важнейшей для нас является любовь».
До жеребьевки оставалось около часа. Мартин, напряженный, как и всё немецкое, вышедшее за опушку Герцинского леса, напряженный, как мировое яйцо в момент «минус ноль», напряженный, как дверь в ожидании заговорщического стука, методически перелистывал страницы, силясь найти потерянное.
Карл говорил: «Бургундское фаблио мягко только на языке, на деле же это не так.» Почему фаблио? Почему это слово, подслащенное соком сицилийских смокв, леденцом тающее, дремотное, почему не ристалище, не игры, не противоборение? Карл сам же ответил: «Дристалище – не про бургундов» и ослепительный след, оставленный весельем, начисто выжег в памяти почему не игры и почему не противоборение.
Карл говорил: «Наше фаблио лучше охоты. На охоте триста лиг гонишь единорога и во всей округе как назло ни одной девственницы. На охоте стреле удобно метить в перепела, а воткнуться в перья на вашей шляпе. Охота хуже турнира.»
Когда поили коней, Карл исчез в зарослях жимолости и возвратился только когда двое его братьев-бастардов, уверившись, что граф исчез навсегда, уже успели поделить герцогство на Антуанию и Бодуэнию. Карл назначил им полную ночь караула, пароль «Карл – герцог» и, преступив границы мирской власти, по пятьсот отченашей на выблядка; затем продолжал: «Визиволлен, наше фаблио отнюдь не свальный турнир. Да, есть сходство с тем, что немцы называют „бугурт“. Но на турнире Морхульт может сразить Ланселота, а может Ланселот Морхульта и ничто не предначертано. У нас же если сказано, что Роланд сразит дюжину сарацинских эмиров, значит уж сразит так, что обломки копий достигнут небес и падут к ногам Святого Петра, а дамы не просохнут и к обедне.»
Что, такая кровища? Или грязь? Или такое что? «Такое наше фаблио», – таинственно подмигивал граф, брахман среди париев, я бы стал о браслетом на его запястье, златым агнцом на его лебединой вые.
«И если сказано, что Роланд падет на бранном поле, а его душа отлетит в объятья Святого Петра, значит уж падет, как Ерихон, и отлетит, как Фаэтон, хотя, ставлю экю, никто из вас о таком и не слыхивал». Честно отдав экю просвещённому племяннику архиепископа Льежского, Карл ответил: "Да, без дураков. Отлетит. Кто-то из вас отлично прокатится. (Что, правда? А как же, ведь душа?) Кто-то прокатится, а другие будут петь псалмы, а третьи походят вслед за баронами с амуницией и побегают с любовными записочками, а четвертые поскучают в невольниках – всё решит жеребьёвка. Но это не главное. Три дня – под открытым небом, в шатрах, паланкинах, фурах, раззолоченных клетках, под кустами, в седле и пешком – все будут жить законами «Истории О пылком рыцаре Роланде и его славном Дюрандале, Марсилии, эмире Сарагосском, злонаветном Ганелоне и гибели сарацинов при соответственной экзекуции их поганых божеств, Или О трубном гласе Олифана».
Вопросы поглотились варевом всеобщей и конечной неясности. Карл встретил тишину встречным улыбчивым молчанием. Наконец: «Но и это не главное». Продемонстрировав внутренность небольшой торбы, где копошились изумрудные жуки, граф торжественно провозгласил: «Прошу не забывать, на фаблио будут все дамы Дижона!»
Со страницы, засеянной семьдесят четвертым псалмом (Не погуби. Псалом Асафа. Песнь), на Мартина зыркнул правым и единственным оком сокол, облюбовавший куст орешника.
23
– Если хотите знать мое мнение, оно таково. Монтенуа нам не подходит – склоны крутоваты, да и не избежать трений с епископом. Мельничная гора излишне высока, терновые заросли на её склонах слишком густы и там никто ничего не разглядит. Лучше холма Святого Бенигния на Общественных Полях ничего не сыщешь. Отличный обзор, живописные дубы, удобные подходы. Кстати, через дубы и протянем... Вы согласны?
– Да, мой граф.
24
Карл упал на кровать, закинул руки за голову, цокнул языком. Сегодня я был более чем внятен. Как андреевский крест. Шших-шших, в два смелых и уверенных взмаха ножа, каким вскрывают гнойники в бубонную чуму. Всё оттого, что рядом не было Луи, при Луи не выходит говорить как Луи, а это очень удобно, словно бы не по-французски. Единственно, забыл намекнуть на странность нашего фаблио. А ведь и правда, странное дело – на фаблио всегда ровно одно недоразумение, ровно одна пропажа. Как в том году уперли Святой Грааль, а на первом Изольда понесла не поймешь от кого. На то и фаблио.
25
Развернув письмо, Сен-Поль сразу же узнал полуграмотную руку Лютеции. Быстро пробежал по строкам, по строкам, мимо «нашей любви» и «служения искусству», в поисках времени и места, предпочитая числа словам. Ни X, ни V, ни кола. Уже в пост-скриптуме, прочитанном только со второго, более прилежного захода, значилось: «Когда наш паладин испустит дух, на холме Монтенуа.»
26
Дитриху фон Хелленталь не повезло – по жребию ему выпало быть злонаветным Ганелоном, главным предателем великофранцузских интересов среди рыцарей Карла Великого. Но не поэтому – о нет! – Дитрих пребывал в состоянии музицирующей гневливости. Тевтон удручался кощунственной ролью, которая досталась его подопечному. Мартин – душа Ролянда, подумать только! Со всем согласная арфа печально откликалась третьим «ля».
27
Его подкараулили, когда шли к заутрене. Сначала накинули на голову мешок, затем связали, заковали в колодки шею и руки, заткнули рот, завязали глаза и посыпали раны красным перцем. Всё это сделали с ним, и, наверное, это не всё – просто он не знал. Когда шли к заутрене, Карл оказался рядом с Мартином у дверей собора. Карл сказал: «Забери своего сокола, чтоб я его больше не видел.» Руки Карла – руки палача, волосы Карла – волосы палача.
Сделав сообщение, молодой граф отделился, нырнул в толпу нарядных матрон, окликнул кого-то – и был таков.
28
Служба.
Среди прихожан всегда находится кто-то, кому не до вечности, кого не отпускает, кто о своём. Мартину было не до образов, не до в вертикали, не до латыни, не до песен. Не до чего кроме Карла, к которому – чтобы объясниться – он шажок за шажком пробирался.
– Опять ты! – Карл дрожал от раздражения. Саломея пустилась в пляс. Ещё одно па, потом финальный поклон – и пора рубить голову. Он бы сейчас снес голову Мартину. И снес!
Теперь и Карлу было не до службы. Мартин, объявившийся у его уха, был воплощением самого себя – ненавистный, тощий пацан, белокожий как девка, скотина, зуб выщерблен, глаза грешного серафима. Ничего не скажешь – хорош задний дружок! В отдалении маячили стриженые затылки Эннекенов. Младший обернулся, посмотрел на Карла, на Мартина, потом подался к уху старшего брата, такого же недоноска – поделиться с ним добычей. Но ни один из них не сглотнул смешок, не захихикал, не прыснул в изнеможении и даже не скривился ядовито – ничего подобного.
– Ну! – негодующий Карл.
– Пожалуйста, не отказывайтесь от подарка!
– Мне надоело, отстань, – отрезал хамский, жестокий Карл.
– Выпустите птицу, если она Вам не нравится, только не отказывайтесь!
– Я сказал забери! Да и вообще – вали, хватит ко мне клеиться! – Карл был аспидом шипящим, спрыснутым уксусом углем, немилостивым, неумолимым.
Свеча длинная-предлинная. У девушки впереди головной убор похож на перевернутый и почищенный коровий колокольчик, у её соседки – на таз. Мартин роняет четки. Нагибается, садится на корточки, шарит рукой по полу. Подолы платьев, шлейфы, ноги, чужие ноги, нога Карла в шерстистых, белых рейтузах. Мартин глянул вверх – Карл вроде бы совсем не смотрит на него. Он придвигается к белой голени, подносит бескровные губы к белой шерсти рейтуз, целует, ещё раз целует и отстраняется. Никто ничего не заметил. Карл ничего не заметил и оттого молчит.
Украденный поцелуй Мартин спрятал – до лучших, до худших ли времен. Служба закончилась очень скоро.
29
На выходе из собора дядя Дитрих подловил Мартина и разразился спонтанной нотацией. Нельзя приличному мужику, каким Мартин станет в перспективе, быть таким чистюлей, каким Мартин уже есть. У Мартина оскорбительно чистые ногти, подозрительно завитые волосы – ты что, спозаранку сегодня их укладывал? – его тело пахнет какими-то эликсирами, манжеты чисты, словно он меняет сорочку раз в полдня. Да, дядя Дитрих, нет, дядя Дитрих. Всего лишь раз в день. Я буду. Я не буду. Понимаю. Ваша правда, дядя Дитрих. Мартин – благодарная мишень для всякой стрелы.
– Милейший фон Хелленталь, – заворковал Карл, подлаживаясь под медвежью поступь Дитриха научающего, – Ваша волшебная арфа будет на фаблио как нельзя кстати. Я бы просил...
И так далее.
Глаза Мартина – глаза ягненка, которого принесли к жертвеннику стреноженного, увитого гирляндами, окурили, омыли и приготовили, но! В последний момент жертвоприношение как-то расстроилось и, похоже, его вот-вот отпустят. Мартин ищет в нежданной приветливости Карла ответ: может быть, его всё-таки отпустят? Быть может, вот оно, прощение, и Карл не сердит более?
– А-а, Мартин! – Карл как бы невзначай, будто только заметил его. – Там твой костюм, тот, что смастерил Даре, так его нужно подогнать по твоей мерке.
Карлово невзначайство обескураживает.
– Прямо сейчас? – спрашивает Мартин, успешно офранцузившийся для того, чтобы при случившемся буйстве чувств не ляпнуть чего-нибудь невпопад по-германски.
– Мне всё равно, – смакует мнимое равнодушие Карл. – Если ты не против сейчас, то иди к декорациям, а я тебя потом догоню. У меня тут ещё одно маленькое дело.
Мартин взглядом испрашивает и получает разрешение дяди Дитриха, сворачивает на нужную тропку. Карл исчезает. Дитрих, заколдованный любезностями молодого графа, плетется восвояси.
30
В виду пустующих декораций Мартин оборачивается. Карл дышит ему в спину. Как случилось, что я не распознал родное дыхание, растворенное в переменчивых майских ветрах? – недоумевает Мартин и останавливается. Карл дает ему пощечину. Мартин закрывает глаза руками. Карл снова бьет. Бьет ещё – кулаком под дых. Лупит открытой рукой по щекам, плечам, ссутулившейся спине. Шлепки, тычки – хладнокровные злые руки Карла работают без устали. «Ты меня позоришь-шь!» – шипит Карл в унисон последней затрещине.
31
Общественные Поля были наследственным леном герцогов Бургундских, а названы «общественными» с легкой руки Иоанна Бесстрашного, деда Карла, романофила. Он придумал фаблио и частенько выступал в нем под женской личиной, что не помешало ему там же, теплой майской ночью, зачать Филиппа Доброго.
Общественные Поля, когда-то, возможно, плодородные, за шестьдесят лет были вытоптаны безвозвратно. Дернув Мартина за рукав, Бодуэн с гордостью сообщил: «Здесь не пасутся ни козы, ни другие нечистые животные. Здесь нет навоза.»
32
В воздухе ещё витал дух ночной грозы. В комнате было сыро, на улице – свежо и солнечно. Сен-Поль, как обычно, малость заспался. Завтра – фаблио. Это значит, что пора идти на Общественные Поля, отправлять обязанности распорядителя. Но это ещё ладно. А вот то, что вчера поздним вечером ввалился Луи и, глядя ему точно в переносицу, сообщил, что граф Шароле настоятельно рекомендует составить краткое изложение грядущих на фаблио событий, и притом сделать это к сегодняшнему полудню, дабы к ужину переписчики успели изготовить должное количество экземпляров для всех невежественных гостей, вот это уже не лезло ни в какие ворота.
Сен-Поль шумно выдохнул, молодецки отшвыривая покрывало и переправляя босые пятки на персидский ковер. Ну зачем, зачем, спрашивается, пересказывать сюжет всем известной «Песни о Роланде»? Ведь все и так просмотрят и прослушают её от первой лэссы до последней, без купюр. Ладно ещё в прошлом году, когда занимались «Персевалем», в котором сам чёрт ногу сломит. Но «Роланд»! Да его наизусть знает каждый немецкий мальчик. Впрочем, иные вызывают сомнение. Вот, Дитрих: «Настоящий мужчина живет с мечом и Евангелием в руках.» Его бледный подопечный наверное и не знает вовсе ни о каком «пылком рыцаре Роланде», ни о «Марсилии, эмире Сарагосском», ни о «трубном гласе Олифана». А должен бы знать, ибо ему предстоит весьма вдохновенное дело. Хотя бы ради Мартина стоит.
Итак, Общественные Поля и Роланд. Орать на ленивых мастеровых, сооружающих махины для фаблио, и одновременно с этим писать чернилами всё равно не получится – только раскрасишь школярскими кляксами и бумагу, и рубаху. Поэтому предусмотрительный Сен-Поль остановил свой выбор на ста-а-аром военно-полевом инвентаре: железном грифеле и четырех восковых дощечках. Много он всё равно не напишет – вот уж дудки Вам, граф Шароле. И вообще – просвещали бы публику сами.
Сразу за дижонскими воротами Сен-Поль для взбодрения духа погнал коня вскачь. Не теряя времени, он по дороге сочинил несколько первых фраз и, как только подошвы его сапог ухнули в парную траву близ холма Святого Бенигния, выхватил грифель с намерением поспешно вверить их воску. В этот момент, по своему дурацкому обыкновению словно из-под земли, появился Жювель.
– Не серчайте, сир, но без Вас лихо. Не могу с плотниками говорить по делу.
Сен-Поль обронил мрачное «скоты» и пошел смотреть на плотников.
33
Вершина холма. Дуб слева, сорок шагов пустоты и дуб справа. В центре – распотрошенный магический ящик Альфонса Даре с надписью «К смерти Роланда» и десяток лентяев с лопатами и топорами. Лентяи мнутся над одной парой роскошных ослепительно-белых крыльев, панированных жемчугами, одной клеткой, одним мотком веревки, двумя лебедками – с воротом и без, и тремя блоками на длинных кованых стержнях.
Ну что ж тут не понять? Под левым дубом, где будет лежать Роланд и где душа графа покинет тело, роется яма с потайным выходом на обратный скат холма – там всё равно болото, а публика не дура, кормить пиявок не пойдет. Выход ещё обсадим кустами боярышника, которые надо выкопать на Монтенуа (но не все – иначе негде будет разложить Лютецию).
Но боярышник – это уже послезавтра, под шумок, пока все будут смотреть резню в Ронсевальском ущелье. Иначе цветы на кустах засохнут и куртуазного вида не выйдет. В яме будет врыта одна холостая лебедка и в ней мы засядем вместе с этим немецким везунчиком, который жеребьеван душой Роланда.
Там он загодя оденет крылатую сбрую, подцепится к веревке и получит от меня благословение. А под правым дубом будет такая же яма, с таким же выходом, но лебедка там будет не холостая, а ведущая, и при ней будут трое ослов во главе с ишаком-верховодителем – Жювелем. Там же – первый блок, от которого пойдет веревка на второй блок, что будет на самой верхотуре правого дуба. Ну а третий блок будет в нашей с душою Роланда яме.
Когда отгремят из поднебесья слова «В рай душу графа понесли они», Жювель скомандует вращать и подцепленная на веревку душа появится из-под земли. Но Роланд будет лежать так, что возникнет полная иллюзия отделения души от бездыханного тела. А потом, преодолев сорок саженей наклонного взлета, душа исчезнет в кроне правого дуба, которую, кстати, добро бы сделать погуще. Там будет клетка с символическим голубем и Мартин выпустит его. Голубь взмоет вверх и всё.
– И всё, остолопы! – заключил Сен-Поль, дважды повторив весь план, смысл и назначение грядущих работ, а заодно и начертав грифелем на лысой макушке холма места для ям, для потайных ходов и даже набросав (это уже для самоуспокоения) на земле контур Роланда. – Вот, здесь он будет лежать. Ясно?!
– Ясно, – расцвели в малоосмысленных улыбках остолопы.
– Ну ты-то хоть понял? – спросил Сен-Поль у Жювеля.
– Понял. А не убьется?
Больно он умный, Жювель.
– Если убьется – я тебя этой самой веревкой распилю надвое, – Сен-Поль указал на чудо-вервие Даре. Образ мыслей Жювеля графу очень не понравился. Не понравился, ибо в точности совпал с его собственным.
Сен-Поль уединился на том самом обратном скате холма Святого Бенигния, где намечались фортификационно мудрые «потайные ходы» и, с трудом собирая обрывки распуганных Жювелем мыслей, записал: «Славный император Карл Великий идет войной на сарацинов, истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову. Испуганный Марсилий, эмир язычников...»
Землекопы принялись за работу и затянули гнусную песню. «Шибчее, братва, давай-давай!» – ободрял их Жювель ежеминутными вскриками.
Сен-Поль обернулся, собираясь всыпать трудовой капелле по первое число.
Но когда он уже открыл рот, его удержало одно соображение: молчать для этих работяг означает спать или быть мертвыми. И наоборот – работать значит горлопанить.
Сен-Поль подошел к ним, сообщил, что через час приедет с проверкой, посулил по два су сверху, если они к его возвращению успеют углубиться на длину лопаты, и поехал куда глаза глядят. Графу были необходимы покой и уединение.
34
"Славный император Карл Великий идет войной на сарацинов, истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову. Испуганный Марсилий, эмир язычников, собирает в Сарагосе военный совет. Его приспешник Бланкандрен предлагает откупиться от Карла Великого баснословно богатой данью, чтобы тот ушел обратно во Францию. Марсилий принимает его совет как единственно разумный, ибо воевать против Карла, его отважных рыцарей и, главное, непревзойденного воителя графа Роланда у язычников нету больше мочи.
Сарацинское посольство во главе с Бланкандреном в лагере Карла Великого у стен Кордовы. Пэры Карла Великого обсуждают предложение Марсилия. Все находят его вполне пристойным, ибо уже устали воевать на чужбине, и только племянник короля граф Роланд – против. Решают всё же принять предложение Марсилия, а послом с подачи Роланда выдвигают злонаветного Ганелона. К слову сказать, отчима Роланда.
По пути в Сарагосу Ганелон, истово ненавидящий Роланда, и сарацин Бланкандрен сговариваются погубить доблестного графа. Втроем с Марсилием они составляют такой план: принять условия императора Карла, выплатить ему дань и отослать французам своих заложников. Император Карл пойдет домой, а с подачи Ганелона Роланд будет назначен в арьергард войска. И здесь на него нападут тьмы сарацинов.
Всё по уговору. Карл уходит во Францию, а Роланд, скрепя сердце, во главе двенадцати пэров и двадцати тысяч наилучших воинов остается держать Ронсевальское ущелье.
Их догоняют четыреста тысяч язычников во главе с Марсилием. Соратник Роланда Оливье просит графа затрубить в могучий рог Олифан, чтобы вызвать на подмогу французское войско во главе с Карлом Великим. Но, ослепленный собственной доблестью, Роланд отказывается взывать к императору о помощи, и происключается величайшая битва меж паладинами и неверными, какую только знают хроники, ибо никогда ещё не выходило в поле разом столько знатных и достойных бойцов, и никогда ещё не было явлено небесам столько отваги и коварства, как в день Ронсеваля. Также в день Ронсеваля надо всей Францией бушевала буря, сверкали молнии, хлестал дождь и просыпался град размером с гусиное яйцо. В некоторых графствах колебалась земля и люди полагали, что настал день Страшного Суда. Они ошибались – то был плач по Роланду.
Свершив десятки достославных подвигов, которые будут явлены взорам на фаблио в наиполнейшем и блистательном великолепии, почти все пэры и прочие воины погибают. Теперь уже сам Роланд предлагает затрубить в Олифан. Но на этот раз возражает Оливье. Он говорит, что теперь было бы бесчестьем звать императора на помощь – ведь их руки уже окровавлены до самых плеч. И он, Оливье, и Роланд погибнут здесь и сегодня. Но архиепископ Турпен, вмешавшись в их спор, всё же склоняет Роланда вострубить. Ибо, говорит Турпен, хотя они и погибнут все, но император Карл, явившись на бранное поле, отомстит за их гибель.
Роланд трубит. От натуги у него лопаются виски и уста обагряются кровью. Но его усилия не напрасны. Карл услышал зов Олифана за тридцать миль и ведет войско на помощь Роланду.
Сарацины, заслышав переливы боевых труб французов, ударяются в бегство. Но к этому времени, увы, из христиан в Ронсевальском ущелье живы только трое – граф Роланд, Оливье и архиепископ Турпен – и все трое при смерти.
Оливье и Турпен испускают дух на руках у Роланда. Граф идет умирать на холм меж двух деревьев. Случайно уцелевший язычник нападает на Роланда и граф, защищаясь, мозжит ему голову Олифаном. Тем подвигом Роланда и положен предел существованию дивного рога, ибо Олифан раскалывается надвое. Потом Роланд трижды и оттого втройне безуспешно тщится сокрушить могучий Дюрандаль о каменные глыбы, ибо не желает, чтобы столь светлый меч, в рукоять которого вделаны зуб Петра, власы Дениса, кровь Василия и обрывок риз Марии-приснодевы, попал в руки к сарацинам.
Вслед за тем Роланд обращает лицо к Испании, дабы император Карл видел, что граф погиб, но победил в бою, и кается в своих..."
Дальше было ещё немало. Нападение мстительного Карла на Сарагосу, истребление неимоверного числа язычников при соответствующей экзекуции их поганых божеств, разоблачение и казнь злонаветного Ганелона. Но таблички закончились.
Утомленный письмом по воску, сам сплошь как воск, Сен-Поль был насильственно вышвырнут из компилятивного транса и в сердцах констатировал по солнцу, теням и острому голоду, что прошел отнюдь не унитарный час, отнюдь не манихейские два, а тринитарные три – вполне в духе «Роланда». Он опаздывает!
Сен-Поль вскочил на ноги. Граф был зол, причем исключительно на самого себя, а это наипоследнее дело. Он, не глядя, всадил стило в ствол дерева, под которым творил либретто, вскочил в седло и погнал коня к холму Святого Бенигния.
35
– Смотри, какой мужчина интересный, – сказала Гибор в спину стремительно уносящемуся по тропе меж кустов боярышника всаднику.
– Чем же он интересный? – ревниво осведомился Гвискар.
Отношения у них в последнее время неважные. Оба прекрасно понимают, что природа глиняных людей сильнее их, оба знают, что лично из них двоих не виноват никто, и всё же. Гвискар склонен обвинять свою морганатическую супругу в бесплодии. Гибор Гвискара – в мужской немочи. Нет, гвискаров уд по-прежнему исправно распаляется для страсти, но его семя не всходит в богоданных теплицах Гибор. И так не только с нею – это проверено. Далее. Чего стоили семьсот семьдесят семь флорентийских ночей, когда Гибор под предлогом преодоления глиняной природы предавалась беспутству с воистину хтоническим рвением! Но и он, Гвискар, хорош – сколько италийских матрон совращено без толку, сколько алхимических штудий проведено впустую!
Но сейчас ревность Гвискара лишена оснований – когда глаза Гибор смеются так, это означает именно поверхностное ха-ха и точка, а не сто пятьдесят страниц «Любви Свана», открытых плюс-бесконечности.