— Ты понимаешь, — негодовал он, повышая голос, — вы забрались на чужой участок, я могу вас выставить!
Но молодая женщина, не повернув головы, пошла по своему полю, засеянному люцерной.
— Тебе говорят! — закричала вне себя Лиза. — Иди, взгляни на межу, если ты думаешь, что мы врем… Нужно определить убытки!..
Сестра молчала, нарочно подчеркивая этим свое презрение. Лиза потеряла всякое чувство меры и начала наступать на нее с кулаками.
— Отвечай, говорят тебе!.. Смеешься ты, что ли, над нами?! Я старшая, ты должна меня почитать! Я заставлю тебя на коленях просить прощения за все гадости, которые ты мне сделала!..
Она встала перед ней, обуреваемая злобой, ослепленная вскипевшей в ней кровью:
— На колени, на колени, шлюха!
Франсуаза молчала и так же, как при своем водворении в доме, плюнула ей в лицо. Лиза завопила. Тогда вмешался Бюто и с силою ее отстранил:
— Оставь, это мое дело.
Вот и хорошо, пусть он действует! Пусть мучает ее, переломит ей позвоночник, как гнилое дерево, пусть сделает из нее месиво для собак, пусть воспользуется ею, как потаскухой, — она не будет ему препятствовать! Она еще и поможет! Лиза выпрямилась и начала сторожить, чтобы никто не помешал Бюто. Вокруг расстилалась беспредельная, серая равнина; небо было мрачно, кругом ни души.
— Ну, иди! Никого нет!
Бюто шел прямо к Франсуазе; видя его суровое лицо и напряженные руки, она решила, что он собирается ее избить. Она дрожала, но не выпускала косы. Бюто уже схватил косу за рукоятку, вырвал ее из рук Франсуазы и швырнул на траву. Желая ускользнуть от него, уйти, она стала пятиться, зашла в соседнее поле и направилась к стогу, надеясь воспользоваться им как прикрытием. Бюто постепенно расставлял руки; он не спешил и, казалось, тоже хотел загнать ее в стог. От сдержанного смеха рот его растянулся так, что обнажились десны. И вдруг она поняла, что он не собирается ее бить. Нет! Он хотел совсем другого, того, в чем она ему так долго отказывала. И вот она, такая храбрая, клявшаяся когда-то, что он никогда ничего от нее не добьется, задрожала еще сильнее, чувствуя, что силы покидают ее. А ведь теперь она уже не девчонка-в день св. Михаила ей минуло двадцать три года, — теперь она уже настоящая женщина, с алым ртом и глазами большими, как экю. Ее охватила сладкая истома, и все тело ее оцепенело.
Бюто продолжал наступать, заставляя ее пятиться, и, наконец, заговорил тихо и горячо:
— Ты ведь знаешь, что между нами не все кончено, я хочу тебя и буду обладать тобой!
Ему удалось припереть ее к стогу, схватить за плечи и опрокинуть. Но в этот момент она безотчетно, по давней привычке к сопротивлению, начала обороняться.
— Дура, раз уж ты беременна, ты теперь ничем не рискуешь!.. — продолжал Бюто, сторонясь, так как она отпихивала его ногами. — Уж наверняка я не прибавлю тебе второго!
Она зарыдала. Это был предел. Больше она уже не оборонялась, но руки ее были сплетены, ноги дергались в конвульсиях от нервного напряжения. Он не мог овладеть ею. При каждой новой попытке его отбрасывало в сторону. Он озверел от гнева и обернулся к жене.
— Ну, ты, бездельница, чего смотришь?.. Помогай мне, держи ее за ноги, если ты хочешь, чтобы я сделал что следует!..
Лиза по-прежнему стояла неподвижно в нескольких метрах от них, всматривалась то в одну, то в другую точку горизонта; ни один мускул на ее лице не дрогнул за это время. Услышав зов мужа, она, не колеблясь, подошла, схватила Франсуазу за левую ногу, отодвинула ее в сторону и села на нее, как будто хотела раздавить. Франсуаза, пригвожденная к земле, отдалась в состоянии прострации, с закрытыми глазами. Однако она сохранила сознание и, когда Бюто овладел ею, почувствовала острый приступ блаженства. Она крепко сжала его руками, так, что чуть не задушила, и испустила продолжительный крик, перепугав пролетавших ворон. Из-за стога показалось бледное лицо старого Фуана, который зарылся в солому, ища защиты от холода. Он все видел и, очевидно, тоже перепугался, так как снова зарылся в стог.
Бюто встал. Лиза пристально смотрела на него. Она была озабочена только одним: сделал ли он так, как следовало. Но в своем порыве он забыл все — и крестные знамения и «богородицу» навыворот. Лиза остолбенела, она была вне себя. Так что же, он делал это для удовольствия?..
Но Франсуаза не дала ей времени для объяснений с мужем. Один момент она оставалась лежать, распростертая на земле, как бы изнемогая от пережитой радости любви, неведомой ей до сих пор. Внезапно ей открылась истина: она любила Бюто, любила всегда, никогда не будет любить никого другого. Это открытие преисполнило ее стыдом. Она вознегодовала на самое себя, возмущенная нарушением всех своих понятий о справедливости. Ведь этот человек вовсе не принадлежал ей, он был мужем сестры, которую она ненавидела, единственным мужчиной, связь с которым с ее стороны была подлостью. И она только что позволила ему все и обнимала его так крепко, что у него не могло быть сомнений в том, что она принадлежит ему.
Она вскочила, ошеломленная, растерянная, и принялась изливать свое горе в бессвязных словах:
— Сволочи! Мерзавцы!.. Оба вы сволочи и мерзавцы!.. Вы меня погубили… Даже таких, которые меньше вашего сделали, посылают на гильотину!.. Я расскажу все Жану, подлые негодяи!.. Он сумеет с вами рассчитаться!..
Бюто насмешливо пожал плечами, довольный, что добился своего:
— Брось! Ты же умирала от удовольствия, я чувствовал, как ты дрыгала ногами! Мы это дело еще повторим!
Эта насмешка окончательно доконала Лизу; весь поднимавшийся в ней против мужа гнев обрушился на младшую сестру:
— Верно, шлюха! Я сама видела! Ты его обняла, принудила! Подумать только, все мои несчастия исходят от тебя!.. Осмелься теперь повторить; что ты не развратничала с моим мужем! Да, да, сейчас же, на другой день после свадьбы, когда я тебе еще сопли утирала!
Ревность ее разгорелась особенно после того, как она поняла, что сестра испытала удовольствие. Это относилось главным образом не к самому акту, а больше ко всему тому, чем сестра досадила ей в жизни. Если бы эта женщина, вышедшая из одной с ней утробы, не родилась на свет, ей не пришлось бы ничем делиться. Она проклинала сестру за то, что та была моложе ее, свежее, привлекательнее.
— Лжешь! — закричала Франсуаза. — Отлично знаешь, что лжешь!
— Ах, я лгу? Так, может быть, это не ты хотела его и преследовала его до самого погреба?
— Я! Я! И сейчас тоже я?.. Ты, как корова, навалилась на меня! Ты мне чуть ногу не сломала! Черт тебя знает, просто ли ты мерзавка или же ты хочешь убить меня, стерва!..
Лиза ответила ей пощечиной. Это взбесило Франсуазу, она накинулась на Лизу. Бюто ухмылялся, заложив руки в карманы, и не вступал в их потасовку, точь-в-точь, как горделивый петух, из-за которого подрались две курицы. И бой продолжался, яростный, ожесточенный. Чепчики их полетели прочь, тела были в синяках; каждая старалась нанести удар другой в самое уязвимое, опасное для жизни место. Продолжая драку, женщины снова оказались на поле с люцерной. Франсуаза вцепилась ногтями Лизе в шею. Лиза завопила, увидев кровь, и ею овладело ясно осознанное желание убить сестру. Она заметила слева от нее косу, лежавшую на кусте, репейника острием кверху.
Все произошло мгновенно, как молния. Лиза что было силы набросилась на Франсуазу. Несчастная споткнулась, опрокинулась и с ужасным криком упала в левую, сторону. Коса вонзилась ей в бок.
— Черт возьми, ах, черт возьми!.. — пробормотал Бюто.
Этим все кончилось. Достаточно было одной секунды, чтобы свершилось непоправимое. Лиза с восторгом увидела; что ее желания осуществились. Она смотрела на продырявленное платье, обильно залитое кровью. Должно быть, железо достигло младенца, если кровь текла так сильно!
За стогом вновь показалось бледное лицо старика Фуана. Он видел, что произошло, и моргал своими мутными глазами.
Франсуаза уже не двигалась. Подошедший к ней Бюто не решался до нее дотронуться. Пронеслось дуновение ветра и пронизало его холодом до мозга костей. Бюто охватил невыразимый ужас. Волосы на нем встали дыбом.
— Она мертва! Бежим, черт подери!
Он схватил Лизу за руку, и они понеслись вдоль пустынной дороги. Низкое, мрачное небо нависло над самой их головой. Топот их ног отдавался в ушах с такой силой, как будто целая толпа бросилась за ними в погоню. И они бежали по безлюдной, открытой равнине: он — с надувшейся блузой, она — с растрепанными волосами, с чепчиком в руке. Оба повторяли все те же слова, ворча, как затравленные звери:
— Умерла, умерла! Умерла, черт возьми!..
Они бежали все быстрее и быстрее; уже не было больше связных фраз, они машинально бормотали в такт своим шагам, своему дыханию, и в их бормотании еще можно было разобрать:
— Умерла, черт возьми! Умерла, черт возьми!.. Они исчезли.
Вскоре на лошади приехал Жан. Горе его было огромно.
— Что такое? Что случилось?..
Франсуаза подняла веки, но по-прежнему лежала неподвижно. Она обвела его долгим взглядом своих страдальческих глаз и ничего не ответила, словно была уже очень далека от него и думала совсем о другом.
— Ты ранена? Ты в крови?.. Ответь, умоляю тебя!.. Вы были при этом? Что произошло? — обратился он к подошедшему Фуану.
— Я пошла за травой… Упала на косу… Все кончено!
Ее глаза искали глаза Фуана. Ему она говорила совсем другое, то, что должны были знать только родные. Старик, хотя у него и помутился рассудок, казалось, понял и повторял:
— Да, да. Она упала и поранилась. Я был при этом, я видел.
Пришлось бежать в Ронь, за носилками. По дороге Франсуаза снова потеряла сознание. Думали, что ее не доставят до дому живой.
IV
На другой день было воскресенье. Парни из Рони отправились в Клуа на жеребьевку. Когда к вечеру прибежали Большуха и Фрима и с бесконечными предосторожностями раздели и уложили Франсуазу в постель, откуда-то издали послышалась барабанная дробь, которая в печальных сумерках звучала погребальным звоном для бедного люда.
Жан, совершенно убитый, отправился на поиски доктора. Около церкви он встретил ветеринарного врача Патуара, который пришел посмотреть лошадь дяди Сосисса. Жан энергично упрашивал Патуара пойти взглянуть на раненую, но тот не соглашался. А увидев ужасную рану, ветеринар решительно отказался ее лечить. К чему? Сделать ничего нельзя.
Когда двумя часами позже Жан привел г-на Финэ, тот сказал то же самое. Наркотическое средство несколько смягчит агонию. Пятимесячная беременность сильно осложняет дело; чувствовалось, как шевелится ребенок, умирая из-за смерти матери в этом чреве, пораженном в своем плодородии. Перед уходом доктор попытался сделать перевязку и обещал прийти на другой день, сказав, что несчастная не переживет ночи. Тем не менее Франсуаза ее пережила, и в ней все еще теплилась жизнь, когда утром, около девяти часов, барабанным боем стали созывать рекрутов на площадь перед школой.
Всю ночь шел проливной дождь, словно небо превратилось в сплошную воду. Сидя в глубине комнаты в состоянии полного отупения, Жан слышал, как струится нескончаемый поток. Слезы застилали ему глаза. Когда наступило теплое туманное утро, он услышал барабанный бой, точно приглушенный крепом. Дождь перестал, но небо оставалось свинцово-серым.
Бой барабана раздавался долго. Барабанщик сменился, теперь уже дробь выбивал племянник Макрона, вернувшийся со службы. Он барабанил с такой силой, как будто бы вел на врага целый полк. Вся Ронь была взбудоражена. Жеребьевка всегда вызывала беспокойство, а в этом году тревога усиливалась слухами о близкой войне, которые носились уже несколько дней. Дать пруссакам проломить себе голову? Покорно благодарим! Тянуть жребий предстояло девяти роньским парням. Такого еще, кажется, не бывало. Среди парней находились когда-то неразлучные Ненесс и Дельфен; теперь они разлучились, с тех пор как один из них поступил в Шартре к ресторатору. Ненесс прищел накануне и провел ночь у родителей на ферме, — Дельфен с трудом его узнал, так он изменился. Он стал настоящим барином, ходил с тросточкой, в шелковой шляпе, носил галстук небесного цвета, продетый в колечко. На нем был костюм, сшитый по заказу у портного; он смеялся над готовым платьем от Ламбурдье. Дельфен, наоборот, погрубел, двигался неуклюже, лицо у него загорело на солнце, он вырос сильным, как сорная трава. Между ними тотчас же возобновились приятельские отношения. Проведя вместе часть ночи, они пришли к школе под руку, по призыву барабана, который упорно и назойливо продолжал отбивать дробь.
Тут же стояли и родители. Делом и Фанни были польщены изысканностью Ненесса, и им хотелось присутствовать при его отправке. Впрочем, им не было причин волноваться за сына, так как они заранее добились его освобождения от службы. Что до Бекю, явившегося с ярко начищенной бляхой полевого сторожа, то он грозил жене пощечиной, если она не перестанет плакать. Это еще что? Да разве Дельфен не годен для того, чтобы послужить родине? Парень, черт побери, плевать хотел на этот счастливый номер!
Когда сошлись все девять человек, на что потребовался добрый час, Леке передал им знамя: Поспорили, кому выпадет честь его нести, — обыкновенно оно давалось самому высокому, самому крепкому, и все согласились, что лучше всего для этой роли подойдет Дельфен. В глубине души он был робок, несмотря на свои большие кулаки, и казался очень смущенным; его как-то стесняла вещь, с которой он не привык обращаться. Этакая длинная штука, и как неудобно держать ее в руках! Да и не принесет ли она ему несчастья?..
Флора и Селина в последний раз прошлись по полу щеткой, наводя к вечеру порядок в маленьких залах своих трактиров, расположенных на противоположных углах улицы. Макрон, стоя у порога, мрачно посматривал на улицу, Лангень с насмешливым видом появился в дверях своего заведения. Надо сказать, что Лангень торжествовал: чиновники финансового ведомства за два дня до этого конфисковали у его соперника четыре бочонка вина, припрятанные в дровах. Эта скверная история повлекла за собой отставку Макрона от должности мэра, и никто не сомневался, что анонимный донос был, конечно, делом рук Лангеня. В довершение несчастья, Макрона бесила другая история: его дочка Берта настолько скомпрометировала себя с сыном тележника, которому он раньше отказал, что теперь Макрон принужден был согласиться на этот брак. Целую неделю женщины только и толковали у колодца о замужестве дочери и о судебном процессе отца. Ему наверняка грозил штраф, а может быть, — и тюрьма. И, слыша оскорбительный смех соседа, Макрон предпочел войти в дом, смущенный тем, что люди тоже начали над ним подсмеиваться.
Но Дельфен схватил знамя; барабанщик начал отбивать дробь. За ними двинулся Ненесс, а потом семеро остальных. Они представляли собой маленький отряд, маршировавший по ровной дороге. Следом бежали уличные мальчишки, шло несколько родственников, Делом, Бекю и другие, — они провожали парней до конца деревни. Отделавшись от своего мужа, Бекю поспешила проскользнуть в церковь. Увидав, что в церкви кроме нее никого нет, она, хотя и была неверующей, опустилась со слезами на колени, моля бога, чтобы ее сын вытащил счастливый номер. Больше часа бормотала она эту горячую молитву. Знамя постепенно исчезло из виду, его унесли по направлению к Клуа, и грохот барабана наконец смолк, растаяв в привольном воздухе.
Доктор Финэ явился лишь к десяти часам; по-видимому, он очень удивился, застав Франсуазу еще живой, — он думал, что ему придется только написать удостоверение о смерти. Он осмотрел рану, покачал головой, озабоченный историей, которую ему рассказали. Впрочем, у него не возникло никаких подозрений. Пришлось еще раз рассказать ему все сначала. Какого черта угораздило эту несчастную упасть прямо на косу? Он ушел, возмущаясь ее неловкостью, раздосадованный тем, что ему придется снова приходить, чтобы констатировать смерть. Жан по-прежнему мрачно смотрел на безмолвную Франсуазу. Всякий раз, как она чувствовала на себе вопрошающий взгляд мужа, она закрывала глаза. Он догадывался, что тут кроется какая-то ложь, — что-то она скрывала от него.
Лишь только наступил рассвет, он ненадолго выскочил из дому и побежал еще раз взглянуть на поле с люцерной, там, наверху, но ничего не увидел: ночным ливнем смыло все следы, а на месте, где упала Франсуаза, побывало, конечно, немало народа. После ухода доктора он снова сел к изголовью умирающей и остался с ней наедине: Фрима ушла завтракать, а Большуха отправилась к себе домой посмотреть, что там делается.
— Ты очень мучаешься, скажи?..
Она сомкнула веки и ничего не ответила.
— Скажи, ты ничего от меня не скрываешь?..
Можно было подумать, что она уже умерла, если бы не слабое и мучительное хрипение в ее горле. Со вчерашнего дня сна лежала на спине, точно пораженная неподвижностью и безмолвием. Она изнывала от жара, но все силы в недрах ее существа, казалось, напряглись и противились бреду, до того она боялась говорить. У нее всегда был странный характер, бедовая голова, как говорили люди, голова Фуанов, которые ничего не делали по примеру других, а поступали по-своему, поражая всех своими выдумками. Быть может, она покорялась глубокому чувству родства, более сильному, чем ненависть или жажда мести? Да и к чему мстить, раз она все равно умрет?.. Все это будет погребено в их же земле вместе с нею, вместе со всем тем, чего никогда и ни за что не следовало обнаруживать перед посторонними; а Жан был посторонним: она не могла любить по-настоящему этого мужчину, ребенка которого она, не родив на свет, уносила с собою в могилу, словно в наказание за то, что зачала его.
С тех пор как Жан перенес умирающую жену домой, он упорно думал о завещании. Всю ночь его не покидала мысль, что если она умрет, у него только и останется, что половина обстановки да сто двадцать семь франков, спрятанных в комоде. Он ее очень любил, он охотно отдал бы за нее свою жизнь, но мысль о том, что вместе с нею он может потерять землю и дом, еще более усиливала его печаль. До сих пор, однако, он не решался и заикнуться ей об этом: это было бы так жестоко, а кроме того, все время около них были люди. Наконец, боясь, что он так и не узнает, каким образом случилось несчастье, он решился поговорить с нею о другом деле.
— Может быть, ты хочешь сделать какие-нибудь распоряжения?
Франсуаза лежала неподвижно. Казалось, она его не слышит. Ничего нельзя было прочесть ни в ее закрытых глазах, ни на ее застывшем лице.
— Знаешь, из-за твоей сестры… в случае, если случится несчастье… У нас есть бумага там, в комоде…
Он принес гербовую бумагу и продолжал смущенно:
— Что, помочь тебе?.. Хватит ли у тебя силы подписать?.. Я это не из корысти… А только я думаю, что ты, конечно, не захочешь оставить что-нибудь людям, которые тебе причинили так много зла…
Лишь слабое трепетание век показало ему, что она его слышит. Значит, она отказывается?.. Он был ошеломлен, ничего не понимал. Да и она сама, может быть, не могла бы сказать, почему она поступает так перед смертью — перед тем, как над нею захлопнется крышка гроба. Земля, дом — все это принадлежит не этому человеку. Встреча с ним в ее жизни значила не больше, чем встреча со случайным прохожим. Она ему ничем не обязана, — ребенок отправится вместе с нею. С какой стати добро будет уходить из семьи? В ней снова заговорило ее наивное представление о справедливости: это мое, это твое — рассчитаемся, и прощай! Ну, да, это так, но было еще и нечто другое, более смутное, — ее сестра Лиза отступала на второй план, терялась где-то далеко; перед нею стоял один Бюто, любимый ею, несмотря ни на что, желанный, прощенный.
Но Жан рассердился. Его тоже охватила и отравила страсть к земле. Он приподнял Франсуазу, постарался ее посадить, попытался вложить ей в руку перо.
— Да может ли это быть?.. Неужели ты любишь их больше, чем меня? Неужели все достанется этим подлецам?!.
Тогда, наконец, Франсуаза подняла веки и бросила на него взгляд, который его потряс. Она знала, что умирает, и в ее больших, расширенных глазах видно было безграничное отчаяние. Зачем он ее мучит? Она не может, не хочет. Из груди ее вырвался страдальческий стон. Она снова упала, веки ее сомкнулись, голова неподвижно лежала на подушке.
Жана охватило тяжелое чувство. Он стыдился своей грубости и так и остался стоять с гербовой бумагой в руке. В этот момент вошла Болmiуха. Она все поняла и отвела Жана в сторону, чтобы узнать, составлено ли завещание. Запинаясь от лжи, он объяснил, что как раз собирался спрятать бумагу, опасаясь, что это будет мучительно для Франсуазы. Старуха, казалось, одобрила это; она продолжала оставаться на стороне супругов Бюто, предвидя подлости, которые они сделают, если получат наследство. Она села у стола и принялась вязать, прибавив громко:
— Я-то, наверное, никого не обижу… У меня бумага уже давно в полном порядке. Я обо всех позаботилась, никому не дала преимущества. Вы все мои дети. Рано или поздно настанет день!..
Все это она ежедневно говорила в кругу своей семьи и по привычке повторила теперь у постели умирающей. Каждый раз она смеялась про себя при мысли о знаменитом завещании, которое после ее смерти заставит их всех передраться между собою. В завещании не было ни одного пункта, который не был бы чреват судебным процессом.
— Да! Если бы можно было унести с собой свое добро! — закончила она. — Но раз это невозможно, надо, чтобы другие побаловались им.
Потом пришла Фрима и села по другую сторону стола, напротив Большухи, тоже с вязаньем.
Один за другим текли послеобеденные часы, спокойно беседовали две старухи, а Жан, не находя себе места, шагал по комнате, выходил, снова входил в ужасном ожидании. Доктор сказал, что сделать ничего нельзя. Ничего и не делалось.
Вначале Фрима сожалела, что не пригласили лекаря Сурдо, костоправа из Базош, — он умеет лечить и раны. Он их заговаривает, и они заживают, стоит ему только на них подуть.
— Отличный лекарь! — отозвалась с почтением Большуха. — Это он выправил грудную кость у Лорийона… Случилось так, что у дядюшки Лорийона опустилась грудная кость. От этого он сгорбился; она давила ему на живот, и он совсем ослаб. А еще хуже то, что и на жену его перекинулась болезнь, — она ведь заразная, как вы знаете. Наконец все заболели — дочь, зять, трое ребят… Честное слово, они бы все померли, если бы не позвали Сурдо, — он вылечил их, проведя по животу черепаховым гребнем.
Фрима, кивая головой, поддакивала каждому слову Большухи: «Ну да, это известно, спорить не приходится». Она, в свою очередь, припомнила другой случай:
— Тот же Сурдо исцелил от лихорадки девочку Бюдэна; он разрезал пополам живого голубя и приложил ей к голове. На вашем месте, — обратилась она к Жану, который в оцепенении стоял у постели, — я позвала бы его. Может быть, еще не поздно.
Но он с раздражением махнул рукой. Его испортил своей спесью город, и он не верил знахарям. Женщины долго еще продолжали разговор о разных средствах: против боли в пояснице полезно сунуть под тюфяк петрушку, против опухолей — положить в карман три желудя, от ветров хорошо помогает стакан разведенных в воде отрубей, если их выпить в полдень натощак.
— Ну, что ж, — вдруг сказала. Фрима, — если не хотите идти за лекарем Сурдо, то можно все-таки послать за кюре.
У Жана снова вырвался яростный жест, и Большуха прикусила губу.
— Вот еще выдумали! Да что здесь делать кюре?
— Как что делать? Он придет во имя божие, во всяком случае, это не плохо.
Большуха пожала плечами, как бы говоря, что теперь о подобных вещах не думают. Каждый сам по себе — и бог и люди.
— Впрочем, — заметила она, помолчав, — кюре и не пришел бы, он болен… Тетка Бекю мне говорила, что в среду он уехал, так как доктор предупредил, что ему не жить на свете, если его не увезут из Рони.
В самом деле, в продолжение двух с половиной лет, пока аббат Мадлин обслуживал приход, здоровье его все ухудшалось. Тоска по родине, безнадежное стремление к горам Оверни понемногу подтачивали его здесь, среди босской равнины, беспредельные дали которой наводили на него безысходную тоску. Ни деревца, ни скалы; лужи солоноватой водицы вместо живых потоков, струящихся водопадами. Его глаза потускнели, он еще больше осунулся; говорили, что это от легких. Если бы еще он находил хоть какое-нибудь утешение в своих прихожанах!
Он явился сюда из очень благочестивого прихода, а в этом новом для него крае люди были испорчены безбожием и следили только за внешним, соблюдением обрядов. Все это глубоко потрясло беспокойную, но робкую душу аббата. Женщины расстраивали его криками и ссорами, они злоупотребляли его слабостью и чуть ли не руководили вместо него исполнением служб; это приводило его в ужас, он был полон угрызений совести и боялся невольно нагрешить. Напоследок его доконал праздник Рождества. В этот день у одной из девушек, посвятивших себя служению деве Марии, в самой церкви начались родовые схватки. После такого скандала аббат совсем захирел. Его, уже умирающего, пришлось перевезти в Овернь.
— Вот мы и опять без священника, — сказала Фрима. — Кто знает, захочет ли вернуться к нам аббат Годар?
— А? Бирюк! — закричала Большуха. — Он лопнет от злости!
Но появление Фанни заставило ее замолчать. Из всех родных она одна наведалась еще накануне и теперь снова явилась, чтобы узнать, как обстоят дела. Жан только указал ей дрожащей рукой на Франсуазу. Воцарилось унылое молчание. Фанни, понизив голое, осведомилась, спрашивала ли больная про сестру. Нет, она и рта не раскрывала, как будто Лизы и не существовало на свете. Это было удивительно, ибо ссора ссорой, а смерть смертью, и когда же мириться, если не перед отходом в вечность!
Болыдуха была того мнения, что Франсуазу следует спросить насчет этого. Она подошла к постели и наклонилась над больной.
— Скажи, милая, а Лиза?..
Умирающая не шевельнулась. Только веки закрытых глаз чуть заметно дрогнули.
— Она, может быть, ждет, чтобы за ней пошли. Я сейчас схожу!
Тогда Франсуаза, не открывая глаз, сделала отрицательный жест, слегка повернув голову на подушке, и сказала:
— Не надо!
Жан пожелал, чтобы воля умирающей была выполнена.
Все три женщины снова сели. Теперь их удивляло, что Лиза не приходит без приглашения. Впрочем, в семье всегда кто-нибудь да упорствует!
— Да, столько всяких неприятностей! — заметила со вздохом Фанни. — Вот и я сегодня с утра ни жива ни мертва из-за жеребьевки, хотя это и неблагоразумно; я знаю, что Ненессу не придется служить.
— Да, да, — продолжала Фрима, — это все равно волнует.
Об умирающей снова забыли. Говорили о счастливых и несчастливых случайностях, о парнях, которые будут призваны, и о тех, что останутся дома. Было три часа, и хотя возвращения новобранцев ждали не раньше часов пяти, из Клуа в Ронь неведомо каким путем уже дошли кое-какие известия, вероятно, по своего рода воздушному телеграфу, от деревни к деревне. Сын Брике вытащил номер тринадцатый, — вот не повезло-то! Парню Куйо достался двести шестой, — наверное, это счастливый номер. Но о других не было слышно ничего определенного, слухи были противоречивы, и от этого беспокойство возрастало. О Дельфене и Ненессе не было никаких известий.
— Ах! У меня так и щемит сердце, как это ни глупо, — повторила Фанни.
Подозвали проходившую Бекю. Она снова ходила в церковь и теперь брела оттуда, как бесплотный дух; она так тосковала, что даже не остановилась поболтать.
— Не могу больше терпеть, пойду им навстречу.
Жан стоял перед окном и смотрел в него мутными глазами, не слушая женщин. Он обратил внимание, что старый Фуан на своих костылях обошел вокруг дома. Вдруг Жан опять увидел, как он прильнул лицом к стеклу, стараясь разглядеть, что делается в комнате. Жан открыл окно, и старик, запинаясь от волнения, спросил, как дела. Очень плохо, скоро конец. Тогда Фуан вытянул шею и издали долго-долго смотрел на Франсуазу. Казалось, он не мог оторвать от нее глаз. Фанни и Большуха заметили это. Им снова пришла в голову мысль послать за Лизой. Нужно, чтобы все приняли в этом участие, — это не может так кончиться. Но, когда они обратились к Фуану с таким поручением, старик перепугался.
— Нет, нет… невозможно… — забормотал он, еле ворочая уже привыкшим к молчанию языком, и ушел, стуча зубами.
Жан был поражен его страхом. Женщины махнули рукой. В конце концов это дело сестер. Никто не принуждает их мириться. В этот момент снаружи послышался гул, сначала слабый, вроде жужжания большой мухи, потом все более сильный, точно ветер, шелестящий листвой. Фанни вскочила с места.
— Слышите?.. Барабан… Это они, до свидания!
Она выбежала из дома, даже не поцеловав в последний раз своей кузины.
Большуха и Фрима вышли на крылечко. В комнате остались только Франсуаза и Жан: она по-прежнему была недвижима и молчала, хотя, быть может, все слышала, но хотела умереть так, как умирает зарывшийся в глубину своей норы зверек. А Жан стоял у открытого окна в напряженном ожидании, охваченный тоской, которая словно исходила и от людей, и от предметов, и от всей этой беспредельной равнины. О, этот бой барабана! Он ширился, отдавался во всем его существе — этот непрерывный барабанный бой, который примешивал к сегодняшнему горю печальные воспоминания о казармах, сражениях, о собачьей жизни бедняков, у которых нет ни жены, ни детей, и которым некого любить.
Вдали, на гладкой потемневшей в сумерках дороге, показалось знамя. Уличные мальчишки гурьбой понеслись навстречу новобранцам. У входа в деревню собрались родственники. Все девять парней и барабанщик были совершенно пьяны и горланили песню в печальной тишине вечера. Они были украшены трехцветными лентами, к их фуражкам булавками были приколоты номерки. Подойдя к деревне, они стали орать еще сильнее и вошли в нее из бахвальства с видом победителей.
Знамя все еще нес Дельфен, но теперь он положил его на плечо как ненужную тряпку, которая только мешает. Бледный и угрюмый, он не пел; на фуражке у него не было номерка. Увидев его, мать в волнении бросилась ему навстречу, рискуя быть смятой марширующим отрядом рекрутов.