— А, наконец-то и вы! — воскликнула, вставая, Фанни.
Делом также встал со стула. Вслед за стариками вошел, переваливаясь и не говоря ни слова, Иисус Христос. Он притушил остаток своей сигары и сунул вонючий окурок в карман блузы.
— Так, теперь мы все, — сказал Фуан. — Нет только Бюто… Этот негодяй никогда не придет вовремя, он все делает по-своему.
— Я видел его на базаре, — заявил Иисус Христос охрипшим от водки голосом. — Он должен сейчас прийти.
Бюто-упрямец, самый младший в семье, двадцатисемилетний парень, был прозван так из-за своей строптивости: он постоянно делал все наперекор остальным, упорствуя в своих взглядах, которые никогда не совпадали со взглядами других. Даже мальчишкой он никогда не мог поладить с родителями. Впоследствии же, вытянув при рекрутском наборе счастливый номер, он ушел из дому и нанялся в батраки сперва в Бордери, а потом на ферму Шамад. Отец еще не кончил брани по его адресу, как и он вошел в канцелярию, оживленный и веселый. На его лице длинный родовой нос Фуанов был расплющен, а челюсти выдавались вперед, как у хищного зверя. Его конусообразный череп был сжат в висках, а в выражении живых, смеющихся серых глаз чувствовалась уже жестокость и хитрость. Он унаследовал от отца грубую и настойчивую страсть к владению землей, и страсть эта усиливалась вследствие перешедшей к нему от матери мелочной скупости. Каждый раз, когда во время ссор старики упрекали его за что-нибудь, он говорил одно и то же: «Незачем было меня родить такого!»
— Подумаешь! Небось, от Шамад до Клуа пять лье, — отвечал он на недовольное ворчание по поводу его опоздания. — А потом, чего же вам еще? Я пришел в одно время с вами… Недостает еще, чтобы вы из-за этого стали ко мне придираться!
Все громко перебранивались своими пронзительными высокими голосами, привыкшими к вольному воздуху, и обсуждали свои семейные дела, как будто были у себя дома. Писари, которым это мешало работать, искоса поглядывали на них. На пороге появился нотариус, услышавший шум из своего кабинета.
— Все налицо! Тогда входите!
Кабинет выходил окнами в сад, узенькую полоску земли, спускавшуюся к Луаре, о берегах которой можно было догадываться по видневшимся вдалеке оголенным тополям. Над камином возвышались часы на черной мраморной подставке, окруженные папками дел и связками бумаг. Кроме письменного стола красного дерева, шкафа и стульев, в комнате не было никакой мебели.
Г-н Байаш сразу сел, как судья, за стол, а крестьяне, входившие гуськом, колебались, бросали исподлобья взгляды на стулья, не зная, где и как им разместиться.
— Ну, что же вы? Садитесь!
Все подталкивали Фуана и Розу, и старикам пришлось усесться в первом ряду; позади них сели рядом Фанни и Делом, Бюто же уединился в углу, прижавшись к стене. Один Гиацинт продолжал стоять у окна, загораживая свет своими широкими плечами. Нотариус с нетерпением окликнул его:
— Садитесь же, Иисус Христос!
Он должен был начать разговор сам.
— Так, значит, дядюшка Фуан, вы решились разделить свое имущество при жизни, между вашими двумя сыновьями и дочерью?
Старик ничего не ответил, никто из детей также не произнес ни слова, и водворилось молчание. Впрочем, нотариус, привыкший к этой медлительности, и сам не торопился. Должность нотариуса переходила в его роду от отца к сыну уже третье столетие. Байаши, будучи исконными жителями Бос и бессменно занимая эту должность в Клуа, переняли от своих деревенских клиентов осторожную медлительность и недоверчивость, которые при обсуждении каждого пустякового дела выражались в длинных паузах и множестве лишних слов. Он открыл перочинный нож и принялся подрезать себе ногти. — Так как же? Надо полагать, вы уже приняли окончательное решение? — снова повторил он, посмотрев прямо на старика.
Тот повернулся и, прежде чем начать говорить, оглядел всех остальных, подыскивая нужные слова.
— Да, пожалуй, оно и так, господин Байаш… Я уже вам говорил тогда, во время уборки хлеба. Вы мне сказали, чтобы я еще хорошенько поразмыслил… Ну, вот, я думал еще и, признаться, вижу, что нужно все-таки идти на это.
— Он продолжал объяснять дело, запинаясь и усложняя свою речь различными вводными предложениями. Но то, чего он не высказывал прямо и что, тем не менее, нельзя было скрыть из-за волнения, сжимавшего спазмами горло, — это была безграничная скорбь и тоска, глухое озлобление перед необходимостью расстаться со своей землей, которую при жизни отца он сам ожидал с такой жадностью, а потом, овладев ею, обрабатывал с животной страстью, увеличивая клочок за клочком ценою самой жестокой скупости. Каждый вновь приобретенный клочок завоевывался месяцами жизни впроголодь, зимами, проведенными в холоде, изнурительным тяжким трудом в жаркие летние дни, когда приходилось надрываться, поддерживая свои силы только несколькими глотками воды. Он любил землю, как любовницу-мучительницу, ради которой можно пойти на убийство. Для него не существовали ни жена, ни дети — земля поглощала его целиком! И вот теперь, одряхлев, он вынужден был уступить эту любовницу сыновьям, как когда-то она была уступлена ему самому его отцом, которого сознание собственной беспомощности приводило в бешенство.
— Видите ли, господин Байаш, надо же честно признаться: ноги не ходят, с руками дело обстоит не лучше, — и что ж тогда, — страдает прежде всего сама земля… Дело бы еще как-нибудь скрипело, если бы можно было поладить так или иначе с ними, с детьми…
Он бегло взглянул на Бюто и Иисуса Христа. Те не шелохнулись, смотря в сторону, как будто речь шла совсем не о них.
— Что же вы хотите? Чтобы я нанимал чужих людей, которые нас будут обворовывать? Нет, батраки — это не по карману: по нашим временам это может слопать весь урожай… Сам же я, как уже сказал вам, больше ничего не могу. Вот не угодно ли в этом году? У меня всего девятнадцать сетье. И что же вы думаете? Я еле-еле вспахал четвертую часть, точка в точку столько, сколько нужно, чтобы прокормиться нам самим и прокормить скотину… Так вот, сердце разрывается, когда видишь, что наша кормилица пропадает зря… Лучше уж я уступлю ее, чем смотреть на старости лет на это разорение…
Голос его дрогнул, он с отчаянием махнул рукой, как бы подчиняясь неизбежности. Сидевшая рядом с ним покорная жена, раздавленная полувековым ярмом работы и подчинения, молча слушала.
— Вот еще недавно, — продолжал Фуан, — Роза катала сыры да так и грохнулась на них носом. Я тоже совсем разбит, не могу даже съездить на рынок… А потом все равно: умрешь, землю с собой не унесешь. Надо же когда-нибудь отдать ее, надо, — ничего не поделаешь… Да чего там! Мы поработали, с нас хватит, теперь нам только бы подохнуть спокойно… Не так ли, Роза?
— Так, так! Истинный господь так! — сказала старуха. Опять надолго наступило молчание. Нотариус кончил подрезать ногти и положил перочинный нож на стол.
— Да, разумеется, все это резонно… Бывает, что выделение имущества при жизни становится неизбежным… А потом я должен сказать вам, что вообще-то можно на этом и выгадать, так как введение в наследство обходится дороже, чем передача.
При этих словах даже подчеркнуто равнодушный Бюто не мог удержаться от восклицания:
— Так это правда, господин Байаш?
— Конечно, вы сэкономите на этом деле несколько сот франков.
Тут заволновались и остальные. Даже Делом, и тот просиял; всеобщую радость разделяли и старики. Значит, иного решения и не могло быть; если таким путем оказывалось дешевле — раздумывать было нечего.
— Мне остается сообщить вам полагающиеся по обычаю замечания. Некоторые видные умы относятся к передаче имущества при жизни отрицательно, считая ее безнравственной, так как она, по их мнению, разрушает семейные устои… И в самом деле, можно указать такие печальные случаи, когда дети ведут себя по отношению к родителям очень скверно; Родители отдают им все, а они…
Оба сына и дочь слушали с разинутыми ртами, хлопая глазами и нервно кривя рты.
— Пусть папаша тогда ничего не дает нам, если у него такие мысли в голове! — сухо поспешила заявить щепетильная Фанни.
— Мы никогда не отказывались от своих обязанностей, — сказал Бюто.
— Что ж, мы работы, что ли, боимся! — заявил Иисус Христос.
Г-н Байаш успокоил их жестом.
— Дайте же мне сказать! Я знаю, что вы хорошие дети, честные труженики; конечно, с такими детьми нечего опасаться, что родители будут раскаиваться в своем поступке.
Он говорил без всякой иронии, повторяя эту дружелюбную фразу, к которой успел привыкнуть за свою двадцатипятилетнюю практику. Мать, хотя и не понимала, по-видимому, о чем шла речь, оглядывала своими морщинистыми глазам и поочередно дочь и сыновей. Она воспитывала всех троих без особой нежности и любви, как расчетливая хозяйка, которая и родным детям ставит в упрек, что они много едят. Против младшего она затаила злобу за то, что он сбежал из дому, когда подрос и смог зарабатывать. С дочерью она никогда не могла поладить, так как ее самолюбие было задето тем, что ребенок превратился в такую же практичную женщину, как и она сама. К тому же дочь унаследовала от отца его сметливость и поэтому относилась к матери свысока. Взор матери смягчался только тогда, когда она смотрела на старшего сына, этого шалопая, который ничем не был похож ни на нее, ни на отца и вырос, как бог знает откуда взявшаяся сорная трава. Может быть, за это она ему все прощала и предпочитала его остальным детям.
Фуан тоже посмотрел по очереди на всех своих детей, терзаясь догадками, как они поступят с его добром. Леность пьяницы доставляла и ему меньше огорчений, чем корыстолюбие двух других. Он покачал своей трясущейся головой: зачем портить себе кровь, раз дело оказывалось неизбежным.
— Если раздел состоится, — снова заговорил нотариус, — нужно договориться об условиях. Вы уже пришли к соглашению относительно ренты?
Все сразу застыли и онемели. Дубленые лица приняли суровое выражение, непроницаемую важность дипломатов, приступающих к оценке государства. Затем все пристально посмотрели друг на друга, но никто ничего не решился сказать. Объяснять пришлось опять отцу.
— Нет, господин Байаш, мы об этом еще не говорили, мы отложили разговор до того времени, пока не соберемся здесь все вместе… Но ведь тут дело очень простое. Правда? У меня девятнадцать сетье, или, по-теперешнему, девять с половиной гектаров. Так вот, если я сдам всю свою землю в аренду, это будет, если считать по сто франков за гектар, девятьсот пятьдесят франков.
Бюто, менее терпеливый, чем остальные, даже подскочил на стуле.
— Как, по сто франков гектар? Да вы, отец, шутки шутите?
Начали спорить о цифрах. У Фуана был один сетье под виноградником: тут действительно можно было получить пятьдесят франков за полгектара. Но разве мыслимо было сдать по такой цене двенадцать сетье пахотной земли, а тем более шесть сетье лугов на берегу Эгры, где и сено-то было паршивым? Да и пашня была не ахти какая, особенно тот конец ее, который шел по косогору, u где пахотный слой становился книзу все тоньше и тоньше.
— Нет, папаша! — с укором заметила Фанни. — Нельзя же нам так втирать очки!
— Земля стоит по сто франков за гектар, — упрямо твердил старик, хлопая себя по ляжкам. — Вот возьму и сдам завтра, если захочу, по сто… А сколько же это стоит, по-вашему? Нука, говорите вашу цену.
— Шестьдесят, — сказал Бюто.
Фуан, выйдя из себя, упорствовал, без меры превознося качество земли, которая была, по его словам, настолько хороша, что сама по себе родила пшеницу. Наконец Делом, не произнесший до этого ни слова, заявил тоном убежденной честности:
— Восемьдесят франков она стоит, не больше и не меньше.
Старик сразу успокоился.
— Ладно, пусть будет восемьдесят. Я согласен уступить, раз дело идет о родных детях.
Дергавшую за блузу старика Розу растревоженная скупость тоже заставила заговорить.
— Нет, нет, — повторяла она.
Иисус Христос был совершенно равнодушен к этим спорам. С тех пор как он побывал в Африке, земля его не интересовала. Он горел сейчас единственным желанием получить свою долю, чтобы выручить за нее деньги, и поэтому с насмешливым высокомерием продолжал переваливаться с боку на бок.
— Я сказал — восемьдесят, — кричал Фуан, — значит восемьдесят! И от своего я не отступлю, клянусь господом богом! Так вот: девять с половиной гектаров; это будет семьсот шестьдесят франков, а если округлить, то и все восемьсот… Ладно! Пусть мне будет пенсия в восемьсот франков. Пожалуй, это справедливо!
Бюто грубо расхохотался, а обалдевшая Фанни трясла головой в знак протеста. Г-н Байаш, с самого начала спора рассеянно смотревший в сад, повернулся теперь к своим клиентам, делая вид, что слушает их. Он подергивал привычным жестом свои баки и, переваривая изысканный завтрак, находился как бы в дремоте.
На этот раз, однако, правда была на стороне старика. Но дети, увлеченные торгом, желая добиться самой выгодной сделки, рассвирепели, спорили из-за каждого гроша, ругались, как на базаре при покупке поросенка.
— Восемьсот франков? — насмехался Бюто. — Так вы хотите провести остаток своих дней, как буржуа?.. Да на восемьсот франков можно жить четверым. Скажите уж прямо, что вы хотите объедаться, чтобы околеть от несварения желудка.
Фуан был настроен еще довольно мирно. Он находил эту торговлю вполне естественной. Он предвидел все это раньше и сам был увлечен тем же желанием получить как можно больше.
— И это еще не все… Само собою разумеется, что мы сохраняем за собой до конца жизни дом и сад… А потом, раз мы уж ничего больше не будем получать от земли и у нас не будет коров, мы хотим, чтобы нам давали в год бочку вина и сто вязанок хвороста, а также десять литров молока, дюжину яиц и три сыра в неделю.
— О папаша! — с болью в голосе сказала Фанни, подавленная. — О папаша!
Бюто перестал спорить. Он вскочил со стула и резкими движениями ходил по комнате. Он даже надел фуражку, как бы собираясь уходить. Иисус Христос тоже встал, обеспокоенный, что из-за пустяков может сорваться весь раздел. Делом сидел с бесстрастным выражением лица, подперев рукою лоб и погрузившись в глубокое размышление, причем, однако, было заметно, что и он недоволен.
Видя все это, г-н Байаш почувствовал необходимость ускорить дело. Он встряхнулся и начал сильнее теребить баки.
— Знаете, друзья, вино, хворост, сыр и яйца — все это полагается по обычаю.
Но его прервали ядовитые замечания:
— Может быть, яйца нужно давать с цыплятами внутри?
— Да разве мы сами пьем свое вино? Мы его продаем.
— Жить себе припеваючи и плевать на все на свете, а дети будут надрываться… Это неплохо, черт возьми!
Нотариус, которому тысячу раз приходилось слышать подобное, флегматично продолжал:
— Обо всем этом нечего говорить… Иисус Христос, да сядете ли вы наконец или нет, черт вас дери! Из-за вас ничего не видно! Так вот: все это — дело решенное. Если вы не будете давать на прокорм натурой, на вас пальцами станут показывать… Остается лишь установить точную цифру ренты…
Делом сделал наконец знак, что хочет говорить. Все сели на свои места, и он медленно проговорил среди всеобщего внимания:
— Прошу прощения, то, что говорит отец, кажется мне справедливым. Раз он может получить за аренду земли восемьсот франков, значит он должен столько и требовать… Но только мы со своей стороны рассчитываем иначе. Ведь он не сдает нам землю в аренду, а передает. А потому нужно только подсчитать, сколько ему и матери потребуется на прожитие… Да, только то, что потребуется на прожитие, и не больше.
— В самом деле, — подтвердил нотариус, — обычно из этого и исходят…
Тогда начался другой спор. Жизнь стариков была подвергнута обсуждению вплоть до самых мелких подробностей, до самых незначительных расходов. Все было взвешено и разложено по полочкам. Вычислили, сколько им потребуется хлеба, овощей и мяса. Стараясь урвать на количестве холста и шерсти, подсчитали, во что обойдется платье. Не были забыты даже слабости стариков. После бесконечных споров остановились на том, что два су на табак отцу слишком много, хватит одного. Раз уж не можешь работать, так надо умерить и свои желания. А мать — разве она не могла обойтись без черного кофе? Это напоминало старого, уже ни к чему не годного двенадцатилетнего пса, которого кормили в семье вместо того, чтобы пристрелить. Закончив подсчеты один раз, их возобновили снова, стараясь найти, что можно было бы еще урезать: две рубашки и полдюжины носовых платков в год, один сантим на дневной порции сахара. Так, кроя и перекраивая, дошли до пятисот пятидесяти с чем-то франков. И все-таки дети были взволнованы и вне себя, так как им никак не хотелось давать больше пятисот.
Однако Фанни все это начало надоедать. Она была неплохой дочерью и добрее своих братьев. Душа ее еще не успела огрубеть от суровой, деревенской жизни. Фанни заметила, что пора кончать, видимо, решившись на уступки. Со своей стороны, Иисус Христос, тороватый насчет денег и даже охваченный внезапной нежностью расчувствовавшегося пьяницы, пожимал плечами и готов был предложить от себя добавку, которую, впрочем, никогда бы не выплатил.
— Ну, — сказала дочь, — идет пятьсот пятьдесят?
— Ну да, ну да, — подхватил он. — Надо же и старикам немножко себя потешить.
Мать любовно взглянула на старшего, отец же продолжал спорить с младшим. Он уступал шаг за шагом, сражаясь из-за каждого су, упрямо цепляясь за цифры. Упорный старик казался холодным, но в нем закипал гнев при виде алчности, с которой они — его собственная плоть — собирались жрать его мясо, высосать из него кровь, — из него, еще живого. Он забыл, что когда-то точно так же проглотил живьем своего отца. Руки его начинали дрожать, он ворчал:
— Ах, проклятое отродье! Расти их, чтоб они же у тебя, тащили кусок хлеба изо рта… Опостылели они мне, ей-богу… Лучше бы мне уже сгнить в земле… Так вы больше ничего и не прибавите, дадите только пятьсот пятьдесят?
Он готов был согласиться, когда жена снова дернула его за блузу, шепнув.
— Нет, нет!
— Это еще не все, — сказал Бюто после некоторого колебания, — а ваши сбережения? Если у вас есть свои деньги, так вам нечего забирать у нас наши.
Сын пристально смотрел на отца; он нарочно приберег этот удар напоследок. Старик сильно побледнел.
— Какие деньги? — спросил он.
— Да те, которые вы поместили в бумаги и прячете от нас.
Бюто только подозревал о существовании припрятанных денег и теперь хотел удостовериться. Однажды вечером ему показалось, будто отец вытащил из-за зеркала сверточек бумаг. На другой и следующие дни он выслеживал, но тщетно: щель оставалась пустой.
Из бледного Фуан внезапно сделался багровым в припадке гнева, который наконец разразился. Он поднялся и крикнул, яростно размахивая руками:
— Ах! Так вот оно что, будь вы прокляты, вы теперь шарите в моих карманах! Нет у меня сбережений — ни одного су, ни одного лиарда! Вы слишком дорого стоили для этого, паршивцы. А хоть бы и были, так разве это ваше дело, разве я не хозяин, не отец?
Казалось, внезапное пробуждение родительской власти сделало его выше ростом. Много лет все, жена и дети, дрожали перед ним, под гнетом сурового деспотизма главы крестьянского семейства. Они ошиблись, думая, что с ним все покончено.
— Ах, папаша! — начал было Бюто шутливым тоном.
— Молчи, чертов сын! — перебил старик, замахиваясь. — Молчи, или в морду получишь!
Младший запнулся, съежившись на стуле. В ожидании оплеухи, охваченный страхом, как в детстве, он заслонил себя локтем.
— Ты, Гиацинт, не смей скалить зубы, а ты, Фанни, опусти глаза. Так же верно, как солнце светит, я вас заставлю плясать под мою дудку!
Он один стоял и грозил. Мать дрожала, точно и сама боялась получить ненароком тумака. Дети не шевелились, затаили дыхание, покорившиеся, укрощенные.
— Рента будет в шестьсот франков, слышали?.. А нет, — продаю землю, пущу ее в оборот и все проем, — ни хрена после меня не получите… Даете шестьсот франков?
— Папаша, — пробормотала Фанни, — мы дадим все, что вы потребуете.
— Шестьсот франков, ладно! — сказал Делом.
— Я, — объявил Иисус Христос, — даю, что все дадут.
Бюто, стиснув зубы от злобы, по-видимому, выражал согласие своим молчанием. А Фуан продолжал командовать над ними, окидывая их суровым взглядом хозяина, которому все должны подчиняться.
Наконец он уселся и сказал:
— Ну ладно, мы согласились.
Г-н Байаш, снова задремавший, равнодушно дожидался конца ссоры. Он открыл глаза и заключил миролюбивым тоном:
— Если вы согласились, так пора кончать… Теперь, когда мне известны условия, я составлю акт. Вы же возьмите землемера, разделите землю да скажите ему, чтоб он прислал мне разметку, в которой будет указано обозначение участков. Когда вы бросите жребий, нам останется только вписать после каждого имени доставшийся ему номер и затем всем подписаться.
Он встал с кресла проводить их. Но они еще не трогались с места, сомневаясь, раздумывая. Все ли решено? Не забыли ли чего? Не сделали ли глупость, от которой еще можно отказаться?
Пробило три; они находились здесь уже около двух часов.
— Ступайте, — сказал наконец нотариус. — Другие дожидаются.
Пришлось подчиниться. Он выпроводил их в контору, где в самом деле терпеливо дожидались крестьяне, застывшие на стульях, меж тем как младший писарь смотрел в окно на собачью драку, а двое других по-прежнему мрачно скрипели перьями по гербовой бумаге.
Выйдя на улицу, семья на минутку остановилась посередине улицы.
— Если хотите, — сказал отец, — межевать будем послезавтра, в понедельник.
Все кивнули головой в знак согласия и направились по улице Груэз, на некотором расстоянии друг от друга.
Потом старик Фуан и Роза свернули на улицу Тампль, к церкви. Фанни и Делом ушли по Большой улице. Бюто остановился на площади Сен-Любен, размышляя о том, есть у отца припрятанные деньги или нет. А Иисус Христос, оставшись один, закурил свой окурок сигары и пошел, переваливаясь, в кабачок «Доброго хлебопашца».
III
Дом Фуанов был самым крайним в деревушке Ронь и стоял возле проходившей через нее дороги из Клуа в Базош-ле-Дуайен. В понедельник, когда еще только светало, старик, выходя из дому, чтобы отправиться на свидание, назначенное на семь часов около церкви, заметил на пороге соседнего дома свою сестру, тетку Большуху. Старуха уже поднялась, несмотря на свои восемьдесят четыре года.
Все Фуаны рождались и вырастали в этом месте, заполняя его подобно упорной и буйной растительности. В старину они были холопами тех самых Ронь-Букевалей, от замка которых теперь не оставалось даже никаких развалин, если не считать нескольких ушедших в землю камней. При Филиппе Красивом они освободились от крепостной зависимости и с тех пор стали сами земельными собственниками, купив у находившегося в стесненном положении сеньора один или два арпана и заплатив за них потом и кровью десятикратную стоимость. Затем началась борьба, длительная, четырехвековая борьба за сохранение и расширение этого участка, борьба, страстное ожесточение которой передавалось от отцов к сыновьям. Утерянные и вновь приобретенные клочки, постоянное возобновление вопроса о правах на это смехотворное владение, завещания, облагаемые такими сборами, что, казалось, все наследство будет съедено ими без остатка, — все это следовало одно за другим и чередовалось. Однако неудержимая потребность владеть и упорство Фуанов постепенно одерживали верх, границы пашен и сенокосов мало-помалу расширялись. Целые поколения падали под гнетом этой борьбы, многие человеческие жизни удобрили почву. Но зато когда наступила революция 89-го года, освятившая право на землю, тогдашний Фуан, Жозеф-Казимир, владел двадцатью одним арпаном земли, отвоеванной от бывшего сеньориального поместья.
В 93-м году этому Жозефу-Казимиру было двадцать семь лет. В день, когда последние остатки поместья были объявлены национальным достоянием и проданы по частям с молотка, он сгорал от желания приобрести еще несколько гектаров. Разоренные и запутавшиеся в долгах Ронь-Букевали, в замке которых обрушилась уже последняя башня, давно начали уступать своим кредиторам земельные участки в Бордери, сдававшиеся ими раньше в аренду. Три четверти пахотной площади на этих участках оставалось тогда под паром. Фуана в особенности привлекал один большой кусок, расположенный совсем рядом с его собственной землей. Он зарился на него со всей бешеной страстью, присущей их роду. Но урожаи были плохие, и все его сбережения, спрятанные в старом горшке за печкой, едва достигали ста экю. Мысль же занять денег у какого-нибудь ростовщика из Клуа хотя временами и приходила ему на ум, была отвергнута в силу свойственной ему боязливой осторожности. Дворянские имения вообще внушали ему недоверие. Кто знает, не вздумают ли потом снова отбирать их назад? Так он метался между желанием приобрести землю и своими опасениями, и сердце его разрывалось на части в день аукциона, когда, участок за участком, все Бордери было на его глазах куплено за пятую часть стоимости, шатоденским буржуа Исидором Урдекеном, служившим раньше по соляному ведомству.
Состарившись, Жозеф-Казимир Фуан разделил свои двадцать один арпан поровну на три части. Его старшая дочь, Марианна, и два сына, Луи и Мишель, получили по семь арпанов каждый, младшая же дочь, Лаура, отданная с детства в учение к шатоденской портнихе, получила свою часть наследства деньгами. Однако совершившиеся затем браки нарушили это равенство. Марианна Фуан, прозванная Большухой, вышла замуж за жившего по соседству Антуана Пешара, у которого было около восемнадцати арпанов, а ее брат Мишель, прозванный Мухой, вынужден был жениться на своей любовнице, которой отец завещал всего лишь два арпана на участке, занятом под виноградник. С другой стороны, Луи Фуан, женившийся на наследнице двенадцати арпанов, Розе Маливерн, объединил в своем владении целых девять с половиной гектаров. Их он, в свою очередь, должен был теперь разделить между тремя детьми.
В семье Большуху уважали, ее боялись. Причиной этого была не старость, а богатство. Очень высокого роста, худая, крепкая, с широкой костью, она ходила еще не сгорбившись. Сухая, совсем без мяса, как у хищной птицы, голова держалась на длинной и дряблой красной шее. Фамильный нос Фуанов выгибался у нее страшным клювом, глаза были круглыми и неподвижными, а под желтым фуляровым платком не осталось уже ни одного волоска. Зубы, наоборот, все уцелели, а ее крепкие челюсти могли бы перемолоть камень. Она никогда не выходила из дому, не взяв с собой суковатой клюки, которой пользовалась, чтобы бить как людей, так и животных. Она рано овдовела и осталась вдвоем с дочерью, однако скоро выгнала ее, потому что девушка упорствовала в своем желании выйти замуж за бедного парня, Венсана Бутру. Даже теперь, когда дочь и зять давно умерли в нищете, оставив ей внука и внучку, Илариона, которому шел уже двадцать пятый год, и Пальмиру — тридцати двух лет, она не желала простить непослушания. Внуки ее голодали, а она не позволяла даже напоминать ей об их существовании. После смерти мужа она сама руководила обработкой земли. У нее было три коровы, свинья и батрак, которых она кормила из одного и того же корыта. Она внушала такой страх, что все беспрекословно повиновались ей.
Увидев Большуху на пороге, Фуан почтительно приблизился к ней. Она была старше его на десять лет, а ее суровость, скупость и упрямое желание жить и владеть вызывали в нем, как и во всех его односельчанах, восторженное уважение.
— Так вот, сестра, я, значит, хочу тебе сказать это самое, — сказал он. — Я, значит, решился и сейчас отправляюсь туда, насчет дележа.
Она ничего не сказала и только сжала выставленную вперед палку.
— Я тогда вечером хотел сказать тебе, посоветоваться. Я стучал, но мне никто не ответил.
Тогда она загремела своим резким голосом:
— Болван!.. Я ведь уж тебе давала совет! Совет! Надо быть дубиной и подлым трусом, чтобы при жизни отказываться от своего добра. Да если б меня резать стали, я бы и под ножом не согласилась… Отдать другим то, что принадлежит тебе самому! Самому себя выставить за дверь ради этих мерзавцев… Ради детей!.. Да ни за что! Ни за что!
— Но раз уж работать не можешь, — попробовал возражать Фуан. — Земля пустует. От этого ущерб…
— Ущерб! Ну, так ущерб!.. Да разве я бы уступила хотя бы одну пядь! Я бы лучше каждый день ходила смотреть, как там будет расти чертополох…
Она совсем выпрямилась и глядела своим хищным взглядом, как облезший от старости коршун. Потом, похлопывая брата палкой по плечу, как бы для того, чтобы слова лучше входили в него, она продолжала:
— Послушай-ка, возьмись за ум… Когда у тебя ничего не останется, а все будет у них, тебя твои же дети выгонят на большую дорогу… И кончишь ты с мешком за спиной, как настоящий босяк… Тогда ты уж не вздумай постучать ко мне. Я тебя достаточно предупреждала. Не хочешь слушать — тебе же хуже будет!.. Хочешь ты знать, что бы я сделала на твоем месте? Хочешь?
Он безропотно ждал, подчиняясь ей, как младший. Она вошла обратно в дом, захлопнула за собой дверь и крикнула:
— Я бы вот что сделала… Подыхайте на улице!
Некоторое время Фуан неподвижно стоял перед закрытой дверью, потом, как бы покорившись, он решительно зашагал вверх по тропинке по направлению к церковной площади. Там стоял старый родовой дом Фуанов, доставшийся при прошлом дележе его брату Мишелю, прозванному Мухой. Дом же на краю деревни, в котором он жил, получен был им от его жены, Розы. Муха, уже давным-давно вдовый, жил один с двумя дочерьми, Лизой и Франсуазой. Он жил горькой жизнью неудачника, все еще подавленный своим несчастным браком, и в течение сорока лет не переставал обвинять брата и сестру в том, что они обворовали его в день жеребьевки. Он постоянно рассказывал, что ему оставили в шляпе самый плохой билет. В конце концов этому начали верить, так как благодаря его резонерству и вялости в работе полученная им доля за время его хозяйствования потеряла половину своей цены. Человек сам делает землю, как обычно говорят в босском краю.