Теперь главное занятие Марты состояло в посещении церковных служб и выполнении религиозных обрядов. Она хорошо чувствовала себя под широкими сводами церкви св. Сатюрнена; там она еще полнее ощущала тот чисто физический покой, которого искала. Когда она была в церкви, она забывала все; это было словно огромное окно, открытое в иную жизнь, жизнь свободную, беспредельную, исполненную волнений, которые захватывали ее всю — удовлетворяли ее. Но она еще боялась церкви. Она приходила туда с тревожной застенчивостью, с чувством стыда, заставлявшим ее инстинктивно оглядываться, когда она отворяла дверь, чтобы убедиться, не подсматривает ли кто-нибудь, как она входит. А затем она уже теряла власть над собой, все как-то смягчалось, даже тягучий голос аббата Бурета, который, кончив ее исповедовать, иногда еще несколько минут заставлял ее стоять на коленях, рассказывая ей об обедах у г-жи Растуаль или о последнем вечере у Ругонов.
Марта часто возвращалась домой подавленная. Вера обессиливала ее. Роза забрала всю власть в доме. Она грубила Муре, распекала его за то, что он занашивает белье, подавала ему обед, когда сама находила нужным. Она вздумала даже позаботиться о спасении его души.
— Ваша жена поступает правильно, что ведет себя как настоящая христианка. А вам, сударь, плохо придется на том свете; и поделом, потому что вы не добрый человек, нет, нет, не добрый!.. Вы бы сходили вместе с ней к обедне в будущее воскресенье.
Муре пожимал плечами. Он приходил в отчаяние и иногда начинал сам приводить все в порядок — брал метлу и подметал столовую, когда ему казалось, что в ней слишком уж грязно. Но гораздо больше тревожила его участь детей. Во время каникул — так как матери большей частью не бывало дома — Дезире и Октав, снова не выдержавший экзамена на степень бакалавра, переворачивали в доме все вверх дном; Серж, который был болен и лежал в постели, читал целыми днями, не выходя из своей комнаты. Он сделался любимцем аббата Фожа, который снабжал его книгами. Муре провел два мучительных месяца, ломая себе голову, как ему управлять этим маленьким мирком; больше всего его приводил в отчаяние Октав. Не дожидаясь начала учебного года, Муре решил не отдавать больше сына в коллеж, а поместить его в один из торговых домов в Марселе.
— Раз ты не желаешь больше заботиться о них, — сказал он Марте, — то надо их как-нибудь пристроить… У меня больше не хватает сил, и я предпочитаю спровадить их куда-нибудь. Если тебе это неприятно, пеняй на себя!.. Октав стал прямо невыносим. Никогда ему не быть бакалавром. Пусть лучше сразу же научится зарабатывать себе на жизнь, вместо того чтобы слоняться по улицам с другими бездельниками. Куда ни загляни, всюду его встречаешь.
Марту это сильно взволновало; услышав, что ее хотят разлучить с одним из ее детей, она словно пробудилась от сна. Ей удалось добиться того, что отъезд был отложен на неделю. Она стала больше сидеть дома, возобновила свою былую деятельность. Но затем она впала в прежнюю расслабленность; и в тот день, когда Октав, обнимая ее, заявил, что вечером уезжает в Марсель, ей было все настолько безразлично, что она приняла это известие бесстрастно и ограничилась тем, что дала ему несколько напутственных советов.
Когда Муре, проводив сына, вернулся с вокзала домой, у него было очень тяжело на душе. Он стал искать жену и нашел ее плачущей в задней аллее. Тут он высказал все, что у него накипело на душе.
— Ну вот, одним меньше! — вскричал он. — Ты должна быть довольна этим. Теперь ты можешь шататься по церквам сколько угодно… Не беспокойся, остальные двое тоже не засидятся дома. Я пока оставлю при себе Сержа, потому что он у нас тихоня и к тому же слишком молод, чтобы поступить на юридический факультет; но если он тебе мешает, только скажи — я сейчас же избавлю тебя и от него… А что касается Дезире, то я отправлю ее к кормилице.
Марта продолжала тихо плакать.
— А ты что думала? Одно из двух: или сидеть дома, или целый день где-то бегать. Ты выбрала второе, и дети для тебя больше не существуют, — ну что ж, это вполне логично… Кроме того, сама понимаешь, теперь надо очистить место для всего этого сброда, который тут у нас живет. Ведь дом наш становится уже тесен. Хорошо еще, если нас самих из него не вышвырнут.
Он поднял голову и посмотрел на окна третьего этажа, затем продолжал, понизив голос:
— Не плачь же, как дура; на тебя смотрят. Разве ты не видишь этой пары глаз между красными занавесками? Это глаза сестрицы твоего аббата, они мне хорошо знакомы. В любой час дня они торчат на своем месте! Сам аббат, может быть, и не плохой человек, но уж эта парочка Трушей!.. Вижу, как они сидят там, притаившись за занавесками, словно волки, стерегущие добычу. Бьюсь об заклад — если бы они не боялись аббата, они по ночам вылезали бы из окна, чтобы воровать мои груши… Вытри глаза, милая моя; поверь мне, что наши ссоры — для них только удовольствие. Если наш мальчик уехал из-за них, то все же не следует им показывать, какое горе нам обоим причинил его отъезд.
Голос его становился все более растроганным; казалось, вот-вот он разрыдается. Марта, убитая печалью, растроганная до глубины сердца, готова была броситься ему на шею. Но боязнь, что их увидят, встала преградой между ними. И они разошлись в разные стороны, между тем как в щелке между двумя занавесками продолжали злобно поблескивать глаза Олимпии.
XI
Однажды утром в дом Муре явился аббат Бурет с очень расстроенным видом. Заметив на крыльце Марту, он подошел к ней и, пожав ей руку, пробормотал:
— Наш бедный Кемпан… кончено… он умирает. Я подымусь наверх, мне необходимо сейчас же видеть аббата Фожа.
И когда Марта указала ему на священника, который, по своему обыкновению, прогуливался по саду с требником в руке, Бурет побежал к нему, переваливаясь на своих коротеньких ножках. Он хотел заговорить, сообщить ему грустную новость, но от скорби голос у него пресекся, и он с громким рыданием бросился к аббату Фожа на грудь.
— Что с ними такое стряслось, с этими аббатами? — спросил Муре, поспешно выходя из столовой.
— Кажется, кюре церкви святого Сатюрнена умирает, — ответила Марта, сильно взволнованная.
Лицо Муре выразило изумление.
— Подумаешь! — проговорил он себе под нос, направляясь обратно в столовую. — Аббат Бурет завтра же утешится, если его назначат кюре на место Компана… Он давно уже рассчитывает на эту должность, — он сам мне говорил.
Между тем аббат Фожа высвободился из объятий старого священника. С серьезным видом выслушав печальную весть, он спокойно закрыл свой требник.
— Компан хочет вас видеть, — сказал, запинаясь, аббат Бурет. — Он вряд ли дотянет до полудня… Ах, какой это был верный друг! Мы с ним вместе учились… Он хочет проститься с вами. Всю ночь он повторял, что только вы один во всей епархии обладаете мужеством. Уж больше года как он болеет, за это время ни один плассанский священник не решился его навестить. А вы, который так мало его знаете, заходили к нему каждую неделю и подолгу сидели у него. Он только что со слезами на глазах говорил мне о вас… Поспешите же, мой друг.
Аббат Фожа зашел к себе в комнату, между тем как аббат Бурет, преисполненный горя и нетерпения, ходил взад и вперед по прихожей. Наконец, примерно через четверть часа, они двинулись в путь. Старый священник заковылял по мостовой, отирая себе лоб и бормоча какие-то бессвязные фразы.
— Он мог умереть без молитвы, как собака, если бы его сестра не пришла предупредить меня вчера, около одиннадцати часов вечера. Она хорошо сделала, эта добрая девушка… Он боялся повредить кому-нибудь из нас и мог умереть без причастия… Да, мой друг, он мог умереть один в своем углу, покинутый всеми, он, у которого был такой светлый ум и который жил только для блага других.
Бурет замолчал; затем изменившимся голосом заговорил снова:
— Вы думаете, Фениль мне это простит? Нет, никогда, не правда ли? Когда Компан увидел, что я пришел со святыми дарами, он не захотел причащаться, стал кричать, чтобы я ушел. Но дело сделано! Я никогда не буду кюре. Но я не жалею. Не мог же я дать умереть Компану, как собаке… Тридцать лет он вел войну с Фенилем. Когда он слег, он сказал мне: «Да, Фениль победил, и теперь, когда я свалился, он меня доконает»… Бедный Компан! Я помню его таким гордым, таким энергичным в бытность его кюре этого прихода… Эзеб, маленький певчий, которого я взял с собой, чтобы он звонил в колокольчик во время несения святых даров, прямо испугался, когда увидел, куда я его веду; при каждом звуке колокольчика он оглядывался, как будто боялся, как бы его не услышал Фениль.
Аббат Фожа шел быстро, опустив голову с озабоченным видом, и хранил молчание; казалось, он не слушал своего спутника.
— А епископу дали знать? — вдруг спросил он.
Но теперь уже аббат Бурет погрузился в какие-то размышления; он ничего не ответил. Однако, подходя к дверям кюре Компана, он прошептал:
— Скажите ему, что мы только что встретили Фениля, который с нами раскланялся. Это доставит ему удовольствие… Он решит, что мне дадут должность кюре.
Они вошли молча. Им отворила сестра умирающего. Увидев обоих священников, она зарыдала и сквозь слезы выговорила:
— Все кончено. Он только что умер у меня на руках… Я была одна. Он посмотрел вокруг себя и прошептал: «Я как будто зачумленный, все меня покинули…» Ах, друзья мои, он умер с глазами, полными слез.
Они вошли в маленькую комнатку, где кюре Компан, голова которого покоилась на подушке, казалось, спал. Глаза его были открыты, и по щекам его бледного страдальческого лица еще струились слезы. Аббат Бурет с громким плачем упал на колени и зашептал молитвы, припав лбом к свесившемуся одеялу. Аббат Фожа стоял и смотрел на усопшего. Затем, преклонив на миг колени, он тихо вышел. Аббат Бурет, поглощенный своей скорбью, даже не слышал, как за ним затворилась дверь.
Аббат Фожа направился прямо в епископский дом. В приемной епископа Русело он встретил аббата Сюрена, шедшего с кипой бумаг.
— Вы желаете видеть монсиньора? — спросил он, как всегда улыбаясь. — Вы неудачно попали. Монсиньор так занят, что не велел никого принимать.
— Я по неотложному делу, — спокойно ответил аббат Фожа. — Нельзя ли все-таки ему сообщить, дать знать, что я здесь? Если нужно, я подожду.
— Боюсь, что это бесполезно. У монсиньора уже сидит несколько человек. Приходите завтра, это будет лучше.
Аббат все же взялся за стул; но в эту минуту епископ отворил дверь своего кабинета. Казалось, ему было неприятно видеть посетителя, и он притворился, что даже не сразу узнал его.
— Дитя мое, — сказал он Сюрену, — когда вы разберете эти бумаги, приходите сейчас же назад; мне надо продиктовать вам письмо.
Затем, обратившись к священнику, почтительно стоявшему, он сказал:
— Ах, это вы, господин Фожа? Очень рад вас видеть… Вы, может быть, хотели мне что-то рассказать? Заходите в мой кабинет, заходите; для вас у меня всегда найдется время.
Кабинет епископа Русело представлял собой огромную, немного мрачную комнату, где постоянно, как зимой, так и летом, в камине пылал огонь. Ковер и тяжелые шторы еще усиливали духоту. При входе туда казалось, что погружаешься в теплую ванну. Здесь, словно удалившаяся от света неутешная вдова, страшась холода и шума, зябко утопая в мягком кресле и возложив все дела по епархии на аббата Фениля, проводил епископ все дни. Он обожал античную литературу. Рассказывали, что тайком он переводит Горация; маленькие стихотворения греческой антологии приводили его в неменьший восторг, и порой у него вырывались фривольные цитаты, которыми он наслаждался с наивностью эрудита, чуждого пошлой стыдливости толпы.
— Как видите, я один, — сказал он, усаживаясь у камина, — но мне что-то нездоровится, и я велел никого не принимать. Расскажите, в чем дело, я к вашим услугам.
В его обычной любезности чувствовалась какая-то смутная тревога, какая-то покорность судьбе. Когда аббат Фожа сообщил ему о смерти кюре Компана, он вскочил, испуганный и рассерженный.
— Как! — вскричал он. — Наш славный Компан умер, и я даже с ним не простился!.. Никто меня не предупредил!.. Да, мой друг, вы были правы, когда говорили, что я здесь больше не хозяин, что все кругом злоупотребляют моей добротой.
— Монсиньор, — заметил аббат Фожа, — вам известно, как я предан вам; я жду только вашего слова.
Епископ кивнул головой и сказал:
— Да, да, я помню то, что вы мне предлагали; у вас прекрасное сердце. Но вы себе представляете, какой подымется шум, если я порву с Фенилем! У меня целую неделю будет трещать в ушах. И все-таки, если бы я был уверен, что вы сразу избавите меня от его особы, и не боялся, что через неделю он явится снова и схватит меня за горло, я конечно…
Аббат Фожа не мог скрыть улыбки. На глазах у епископа выступили слезы.
— Я боюсь, это правда, — продолжал он, снова опускаясь в кресло. — Вот до чего меня довели. Это он, негодяй, уморил Компана и скрыл от меня, что старик при смерти, не дав мне возможности закрыть бедняге глаза; он способен на самые ужасные вещи… Но, видите ли, я хочу иметь покой. Фениль — человек очень деятельный, и он бывает мне чрезвычайно полезен в епархии. Когда меня не станет, возможно, тут заведутся лучшие порядки…
Он постепенно успокаивался, и на лице его снова заиграла улыбка.
— Впрочем, все пока что идет гладко, и я не вижу поводов для беспокойства… Можно и подождать.
Аббат Фожа сел и сказал спокойно:
— Безусловно… Однако вам следует назначить кюре в церковь святого Сатюрнена на место аббата Компана.
Епископ в отчаянии стиснул голову обеими руками.
— Боже мой! Вы правы, — прошептал он. — Я об этом не подумал… Бедный Компан не знает, в какое затруднительное положение он меня поставил тем, что умер так внезапно, так неожиданно для меня. Я обещал вам это место, не правда ли?
Аббат наклонил голову.
— Так вот, мой друг, вы меня спасете, если позволите взять свое слово назад. Вам известно, как Фениль вас ненавидит; успех Приюта пресвятой девы буквально привел его в бешенство; он клянется, что помешает вам завоевать Плассан. Вы видите, что я говорю с вами совершенно откровенно. На днях, когда у нас зашла речь о приходе святого Сатюрнена и я назвал ваше имя, Фениль пришел в ужасную ярость. Я вынужден был поклясться, что отдам этот приход одному из его любимцев, аббату Шардону, — вы его знаете, — человеку, впрочем, весьма достойному… Друг мой, сделайте это ради меня, откажитесь от вашего намерения. Я за это вам отплачу чем угодно.
Лицо аббата Фожа оставалось серьезным. После некоторого размышления, как бы обдумав предложение епископа, он сказал:
— Вам известно, монсиньор, что я лишен всякого честолюбия; я желаю жить в уединении и с величайшей радостью отказался бы от этого прихода. Но дело в том, что я над собой не властен, а обязан считаться с желанием лиц, которые мне покровительствуют… В ваших собственных интересах, монсиньор, подумайте, прежде чем принять решение, о котором вы впоследствии, может быть, пожалеете.
Несмотря на то, что аббат Фожа говорил весьма смиренным тоном, епископ все же почувствовал в его словах скрытую угрозу. Он поднялся и сделал несколько шагов по комнате, во власти мучительной нерешительности. Затем, всплеснув руками, воскликнул:
— Сколько новых мучений меня ожидает!.. Мне бы очень хотелось избежать всех этих объяснений; но раз вы настаиваете, то будем говорить откровенно… Так вот, мой дорогой, аббат Фениль вас обвиняет во многих нехороших вещах. Помнится, я уже говорил вам, что он будто бы написал в Безансон, откуда получил весьма неприятные для вас сведения, — надеюсь, вы сами догадываетесь… Правда, вы мне все это объяснили, а кроме того, мне известны ваши заслуги, ваша жизнь, полная уединения и раскаяния; но ничего не поделаешь, у старшего викария есть против вас оружие, и пользуется он им беспощадно. Иногда я просто не знаю, как вас защищать… Когда министр просил меня зачислить вас в эту епархию, я не скрыл от него, что ваше положение здесь будет трудным. Но он настаивал, говоря, что это уж ваше дело, и в конце концов я согласился. Но не надо теперь требовать от меня невозможного.
Аббат Фожа не склонил головы, он даже поднял ее и, в упор посмотрев на епископа, отчеканил:
— Вы дали мне слово, монсиньор.
— Конечно, конечно… Бедняге Компану с каждым днем становилось все хуже, вы мне доверили некоторые веши, и я обещал, не отрицаю… Послушайте, я хочу высказать вам все, чтобы вы не говорили, что я верчусь, как флюгер. Вы утверждали, что министр очень желает вашего назначения приходским священником при церкви святого Сатюрнена. Так вот, я писал в Париж, наводил справки, и один из моих друзей побывал в министерстве. Ему там расхохотались в лицо, заявив, что вас даже не знают вовсе. Министр решительно отрицает, что он вам покровительствует, слышите ли? Если желаете, я могу вам показать письмо, в котором он весьма неодобрительно отзывается о вас.
Он протянул было руку, чтобы поискать в ящике стола письмо; но аббат Фожа поднялся с места и, не сводя глаз с епископа, с улыбкой, в которой сквозили одновременно и жалость и ирония, тихо произнес:
— Ах, монсиньор, монсиньор!
Затем, помолчав с минуту и словно не желая давать более подробные объяснения, он продолжал:
—Я возвращаю вам ваше слово, монсиньор. Поверьте, что во всем этом деле я больше имел в виду ваши интересы, чем свои собственные. Впоследствии, когда будет уже слишком поздно, вы вспомните, что я вас предупреждал.
Он направился к двери, но епископ удержал его и повел назад, встревоженно говоря:
— Что, собственно, вы хотите этим сказать? Объяснитесь, дорогой Фожа. Я отлично знаю, что в Париже на меня косятся со времени избрания маркиза де Лагрифуля. Но, очевидно, меня там мало знают, если думают, что я каким-то образом причастен к этому делу; я и двух раз в месяц не выхожу из этого кабинета… Итак, по-вашему, меня обвиняют в том, что я содействовал избранию маркиза де Лагрифуля?
— Боюсь, что так, — резко сказал священник.
— Но ведь это нелепо! Я никогда не совался в политику, я живу среди милых моему сердцу книг. Все это дело рук Фениля. Я двадцать раз говорил ему, что он в конце концов надглает мне хлопот в Париже.
Он умолк, слегка покраснев от того, что у него вырвались эти последние слова. Аббат Фожа снова уселся перед ним и глухим голосом произнес:
— Монсиньор, вы только что осудили сами вашего старшего викария… Я ничего другого вам не сказал. Перестаньте быть заодно с ним, иначе вы наживете себе крупные неприятности. Верите вы или нет, но у меня есть в Париже друзья. До меня дошли сведения, что избрание маркиза де Лагрифуля сильно восстановило против вас правительство. Основательно или нет, но вас считают главным виновником оппозиционных настроений, проявившихся в Плассане, а именно здесь министру, по особым соображениям, очень желательно получить большинство. Если на будущих выборах снова пройдет кандидат легитимистов, это будет в высшей степени прискорбно, и я боюсь, как бы это не нарушило вашего спокойствия…
— Но это ужасно! — вскричал несчастный епископ, беспокойно двигаясь в кресле. — Не могу же я воспрепятствовать избранию кандидата легитимистов! Разве я пользуюсь хотя бы малейшим влиянием, разве я когда-нибудь вмешивался в эти дела?.. Знаете ли, бывают дни, когда у меня является желание запрятаться в монастырь. Я бы взял с собой мою библиотеку и преспокойно жил там… Фенилю, вот кому следовало бы быть на моем месте. Если бы я во всем слушался Фениля, я бы давно перестал считаться с правительством, подчинялся бы только Риму и махнул рукой на Париж. Но это не в моем характере, я хочу умереть спокойно… Значит, вы говорите, что министр на меня очень сердится?
Священник не отвечал; две складки, образовавшиеся по уголкам его рта, придавали его лицу выражение немого презрения.
— Боже мой, — продолжал епископ, — если бы я хоть был убежден, что, назначив вас кюре церкви святого Сатюрнена, я сделаю министру приятное, я бы уж постарался это устроить!.. Только уверяю вас, вы ошибаетесь: вас не очень там уважают.
Аббат Фожа сделал резкое движение. Он наконец не вытерпел и раздраженно заговорил:
— Вы, наверно, забыли, что обо мне распускают гнусные слухи и что я приехал сюда в рваной сутане. Когда человека с такой скверной репутацией, как у меня, посылают на какой-нибудь опасный пост, от него отрекаются до первой победы… Помогите мне выплыть, монсиньор, и вы увидите, что у меня есть в Париже друзья.
Так как епископ, пораженный этой фигурой энергичного авантюриста, внезапно представшей перед ним, молча продолжал его рассматривать, аббат снова стал гибким; он продолжал:
— Это только предположения; я хочу сказать, что мне надо еще немало потрудиться, чтобы получить оправдание. Мои друзья ждут, пока мое положение окончательно упрочится, чтобы вас отблагодарить.
Епископ Русело помолчал еще с минуту. Это был человек с тонким чутьем, изучивший человеческие пороки по книгам. Он сознавал свою бесхарактерность и несколько стыдился ее, но утешал себя тем, что ценил людей настолько, насколько они в действительности того стоили. В жизни этого просвещенного эпикурейца бывали моменты, когда он в душе жестоко насмехался над окружавшими его честолюбцами, оспаривавшими друг у друга крохи принадлежавшей ему власти.
— Однако вы человек настойчивый, дорогой Фожа. Ну что ж, раз я дал слово, я его сдержу… Должен признаться, что каких-нибудь полгода тому назад я бы боялся, что это восстановит против меня весь Плассан; но вы сумели заставить полюбить себя, и наши дамы отзываются о вас с большой похвалой. Отдавая вам приход святого Сатюрнена, я лишь воздаю вам должное за Приют пресвятой девы.
К епископу вновь вернулась его игривая любезность, его изящные манеры очаровательного прелата. Но тут приоткрылась дверь, и в ней показалась красивая голова Сюрена.
— Нет, дитя мое, — сказал епископ, — я не буду диктовать вам этого письма… Вы мне больше не нужны. Можете удалиться.
— Пришел аббат Фениль, — тихо произнес молодой священник.
— Хорошо, пусть подождет.
Епископ Русело слегка вздрогнул. Однако, сделав выразительный и почти комический жест, он с видом заговорщика посмотрел на аббата Фожа.
— Вот что, вы выйдете здесь, — сказал он, отворяя скрытую за портьерой дверь.
С минуту он задержал аббата на пороге и, продолжая с усмешкой смотреть на него, проговорил:
— Фениль будет вне себя… Вы обещаете, что заступитесь за меня, если он будет чересчур шуметь? Я отдаю вас ему в когти, предупреждаю вас. Надеюсь также, что вы не допустите вторичного избрания маркиза де Лагрифуля… А теперь, милейший Фожа, уж извольте быть моей опорой.
И помахав аббату кончиками пальцев своей белой руки, он беспечно вернулся в свой жарко натопленный кабинет. Аббат Фожа от изумления так и застыл в поклоне, пораженный той чисто женской легкостью, с какой монсиньор Русело менял своих хозяев, переходя на сторону более сильного. И только в эту минуту он почувствовал, что епископ посмеялся над ним, точно так же, как, наверное, смеялся и над аббатом Фенилем, сидя в своем мягком кресле и переводя оды Горация.
В следующий четверг, около десяти часов вечера, когда избранное общество Плассана толпилось в зеленой гостиной Ругонов, на пороге ее показался аббат Фожа. Он был великолепен — горделивый, с румянцем на щеках, в тонкой сутане, блестевшей, как атлас. Лицо его по-прежнему оставалось серьезным, но на губах играла приветливая улыбка — легкая складка у рта, заметная лишь настолько, чтобы придать некоторый оттенок добродушия этому столь суровому лицу.
— А вот и наш милейший кюре! — с живостью воскликнула г-жа де Кондамен.
Но хозяйка дома уже бросилась навстречу аббату; взяв его обеими руками за руку, она увлекла его на середину гостиной, лаская взглядом и нежно качая головой.
— Какой сюрприз, какой чудесный сюрприз! — повторяла она. — Вас целую вечность не было видно. Неужели только большая удача может заставить вас вспомнить о друзьях?
Он непринужденно раскланивался. Со всех сторон его льстиво приветствовали, всюду слышался восторженный шопот дам. Г-жа Делангр и г-жа Растуаль не стали ждать его поклона; они сами подошли, чтобы поздравить его с новым назначением, которое с утра стало официально известным. Мэр, мировой судья, все, вплоть до г-на де Бурде, крепко пожимали ему руку.
— Ну и молодчага! — шепнул де Кондамен на ухо доктору Поркье. — Он далеко пойдет. Я его раскусил с первого же дня… Понимаете ли, они хотят нас обмануть, как ярмарочные шарлатаны своими кривляниями, старуха Ругон и этот аббат. Я много раз видел сам, как он с наступлением темноты прокрадывался сюда. Представляю себе, какие они вместе обделывают делишки!
Но доктор Поркье, смертельно боявшийся, как бы де Кондамен его не скомпрометировал, поспешил отойти от него, чтобы, как все остальные, пожать руку аббату Фожа, несмотря на то, что до тех пор ни разу не обменялся с ним хотя бы двумя словами.
Триумфальное появление аббата было главным событием вечера. Когда аббат Фожа сел, тройной ряд юбок окружил его. Он с очаровательным добродушием рассказывал о чем угодно, тщательно избегая, однако, отвечать на намеки. На прямой вопрос Фелисите, намерен ли он поселиться в церковном доме, он лишь ответил, что предпочитает остаться в квартире, где ему больше трех лет так спокойно жилось. Марта сидела тут же, в кругу других дам, по обыкновению очень молчаливая. Она казалась несколько бледной и имела усталый вид. Увидев издали аббата Фожа, она просто улыбнулась ему. Но услышав, что он намерен не покидать улицы Баланд, она сильно покраснела и, словно изнывая от жары, встала и перешла в маленькую гостиную. Г-жа Палок, к которой подсел де Кондамен, хихикнула и сказала ему достаточно громко, чтобы другие тоже услышали:
— Недурно, а?.. Хоть бы здесь не назначала ему свиданий. Неужели им мало целыми днями видеться у себя дома?
Один только де Кондамен рассмеялся. Остальные изобразили на своем лице непонимание. Г-жа Палок, поняв, что сделала оплошность, пыталась обратить свои слова в шутку. Между тем по углам только и было разговору, что об аббате Фениле. Всех занимал вопрос, придет ли он в этот вечер. Г-н де Бурде, один из друзей старшего викария, с очень серьезным видом сообщил, что тот нездоров. Весть об этой болезни была встречена сдержанными улыбками. Все знали о перевороте, происшедшем в епископстве. Аббат Сюрен рассказывал дамам прелюбопытные подробности об ужасной сцене, разыгравшейся между епископом и старшим викарием. Последний, потерпев поражение у епископа, распустил слух, что приступ подагры приковывает его к постели. Но развязка была еще впереди, и аббат Сюрен прибавлял, что «не то еще увидят». Все это передавалось на ухо, с еле слышными восклицаниями, с покачиванием головой, с выражением изумления и сомнения. Но было ясно, что на этот раз аббат Фожа одержал победу; и прекрасные прихожанки с наслаждением грелись в лучах этого восходящего светила.
В середине вечера появился аббат Бурет. Разговоры прекратились, и все взгляды с любопытством устремились на него. Всем было отлично известно, что еще накануне он твердо рассчитывал на приход св. Сатюрнена. Он заменял аббата Компана во время его продолжительной болезни; место это по праву принадлежало ему. Запыхавшись и моргая глазами, он с минуту задержался на пороге, не замечая волнения, вызванного его приходом. Увидев аббата Фожа, он бросился к нему и, с жаром пожимая ему обе руки, воскликнул:
— Позвольте вас поздравить, мой дорогой друг!.. Я только что от вас; ваша матушка сказала мне, что вы здесь… Как я рад вас видеть!
Аббат Фожа встал, смущенный, несмотря на все уменье владеть собой, удивляясь этим излияниям, которых он не ожидал.
— Да, — пробормотал он, — я вынужден был согласиться, хотя и не заслуживаю этого… Сначала я отказался, называл монсиньору более достойных священников, прежде всего вас…
Аббат Бурет, прищурив глаза, отвел его в сторону и сказал, понизив голос:
— Монсиньор мне все рассказал… Фениль, оказывается, и слышать обо мне не хотел. Он бы поднял на ноги всю епархию, если бы назначили меня, — таковы его собственные слова. Все мое преступление состоит в том, что я закрыл глаза бедному Компану… Как вам известно, он требовал, чтобы был назначен аббат Шардон… Конечно, это человек благочестивый, но совершенно неспособный… Старший викарий рассчитывал от его имени управлять всем приходом… И тогда, чтобы досадить ему и выйти из положения, епископ отдал эту должность вам. Это месть за меня. Я в восторге, мой дорогой друг… А вам все это было известно?
— Нет, во всяком случае, не с такими подробностями.
— Ну так вот, все происходило именно так, как я рассказал, уверяю вас… Я это слышал из уст самого епископа… Между нами говоря, он дал мне понять, что я могу надеяться на приличное возмещение… Второй старший викарий, аббат Виаль, уже давно подумывает о том, чтобы перебраться в Рим, и когда освободится его место, понимаете?.. Только никому об этом не говорите. Ни на какие деньги не променял бы я такой денек, как сегодняшний.
Он продолжал пожимать руку аббату Фожа, и его широкое лицо сияло от восторга. Находившиеся поблизости дамы с недоумением и улыбками наблюдали эту сцену. Но радость этого добряка была столь неподдельна, что мало-помалу она заразила всю зеленую гостиную, и чествование нового кюре приняло еще более задушевный и трогательный характер. Юбки сблизились; заговорили о соборном органе, который нужно было починить; г-жа де Кондамен обещала принести в дар великолепный переносный алтарь для процессии к ближайшему празднику Тела господня.
Аббат Бурет также разделял всеобщее радостное возбуждение, как вдруг г-жа Палок, приблизив свое уродливое лицо, дотронулась до его плеча и спросила на ухо:
— Значит, господин аббат, вы завтра уже не будете исповедовать в часовне святого Михаила?
Аббат Бурет, с тех пор как он стал замещать аббата Компана, исповедовал в часовне св. Михаила, самой большой и удобной из всех, предоставленной именно приходскому священнику. Сначала он не понял и, щуря глаза, уставился на г-жу Палок.