Она смеялась, потягивалась, подпрыгивала под одеялом.
— Знаешь, что я тебе скажу? — продолжала она. — С тех пор как я попала сюда, я все мечтала понежиться в этой кроватке… У меня это стало вроде болезни, право! Я прямо не могла видеть, как эта кобыла-хозяйка разляжется, бывало, здесь: всякий раз мне хотелось сбросить ее на пол и самой улечься на ее место… Как здесь скоро согреваешься! Я точно обернута ватой.
Труш, еще не ложившийся, перебирал флаконы на туалете.
— У нее пропасть всяких духов, — сказал он.
— Слушай! — продолжала Олимпия. — Раз ее нет, мы отлично можем пожить в этой чудесной комнате. Нечего бояться, что она потревожит нас: я крепко задвинула засов… Ты простудишься, Оноре.
Он открывал ящики комода и рылся в белье.
— Надень-ка вот это, — сказал он, бросая Олимпии ночную рубашку, — она вся в кружевах. Я всегда мечтал поспать с женщиной в кружевном белье… Я повяжу себе голову вот этим красным фуляром… А простыни ты сменила?
— Нет, — ответила она. — Я и не подумала об этом; они еще совсем чистые… Она очень чистоплотна, и я не брезгаю.
Когда Труш наконец собрался лечь, Олимпия ему крикнула:
— Поставь грог сюда на ночной столик! Не вставать же нам каждый раз, когда захочется выпить… Ну вот, милый муженек, мы с тобой теперь как настоящие хозяева.
Они улеглись рядом, укрывшись до подбородка одеялом и наслаждаясь приятной теплотой.
— Сегодня я хорошо поел, — проговорил Труш после небольшого молчания.
— И изрядно выпил! — смеясь, добавила Олимпия. — Я тоже не дала маху; у меня все кружится перед глазами… Противно только, что мамаша вечно стоит над душой; сегодня она прямо извела меня. Я не могу и шагу ступить в доме… Хозяйке не к чему было уезжать, если мамаша остается здесь в качестве жандарма. Она мне испортила сегодня весь день.
— А аббат не подумывает о том, чтобы убраться отсюда? — снова помолчав, спросил Труш. — Если его сделают епископом, ему волей-неволей придется оставить дом нам.
— Еще неизвестно, — ответила Олимпия со злобой в голосе. — Может быть, мамаша рассчитывает сохранить дом для себя… А как хорошо было бы нам остаться одним! Я устрою так, что хозяйка будет спать наверху, в комнате моего брата; скажу ей, что эта комната здоровее… Дай мне стакан, Оноре.
Они оба выпили и закутались в одеяло.
— Да, — продолжал Труш, — нелегко будет выжить их отсюда; но можно все-таки попытаться… Я думаю, что аббат давно бы уже переменил квартиру, если бы не боялся, что хозяйка устроит скандал, когда она увидит, что он ее бросил… Надо будет хорошенько ее обработать; наговорю ей такого, что она их выгонит.
Он выпил еще.
— А что, если бы я приударил за ней, моя милая? — спросил он, понизив голос.
— Ах, нет! — вскричала Олимпия, расхохотавшись так, как будто ее щекотали. — Ты слишком стар и недостаточно красив. Мне-то все равно, но только она тебя не захочет, — можешь не сомневаться… Предоставь уж действовать мне: я ее нашпигую. Придется выпроводить мамашу с Овидием, раз они так обращаются с нами.
— А если тебе это не удастся, — сказал Труш, — я всюду растрезвоню, что накрыл аббата с хозяйкой. Это наделает такого шуму, что он должен будет отсюда убраться.
Олимпия присела на кровати.
— Знаешь, — сказала она, — это ты неплохо придумал! С завтрашнего же дня надо приняться за дело. Не пройдет и месяца, как домишко будет нашим… Я поцелую тебя за это.
Это их очень развеселило. Они заговорили о том, как устроят спальню, как переставят комод в другое место, перенесут из гостиной два кресла. Языки все больше и больше заплетались. Наступило молчание.
— Ну вот, — пробормотала Олимпия, — ты уже начал храпеть с открытыми глазами. Пусти меня на край; я хоть дочитаю свой роман. Мне еще не хочется спать.
Она встала, передвинула его, как колоду, к стенке, улеглась рядом и принялась читать. Но не успела она перевернуть страницу, как уже тревожно повернула голову к двери. Ей послышалось в коридоре какое-то странное ворчание. Потом она рассердилась.
— Ты отлично знаешь, что я терпеть не могу этих шуток, — сказала она, толкнув мужа локтем. — Пожалуйста, не разыгрывай из себя волка… Можно подумать, что за дверью сидит волк… Что же, продолжай, если тебе это так нравится! До чего ты меня раздражаешь!
И она сердито погрузилась в свой роман, посасывая ломтик лимона из грога.
Муре неслышными шагами отошел от двери, у которой сидел скорчившись. Поднявшись на третий этаж, он опустился на колени у двери аббата Фожа и, вытянувшись, заглянул в замочную скважину. Он едва удерживался, чтобы не выкрикнуть имя Марты, горящими глазами шаря по всем уголкам комнаты, желая удостовериться, не спрятана ли она там. Огромная пустая комната тонула во мраке, и только маленькая лампа на краю стола отбрасывала на пол светлый кружок; священник писал; на фоне этого желтого света он сам казался черным пятном. Осмотрев комод и занавески, Муре перевел взгляд на железную кровать, на которой лежала шляпа аббата, похожая во мраке на женскую голову с распущенными волосами. Несомненно, Марта лежала на кровати. Ведь Труши говорили, что она теперь спит там. Но Муре увидел холодную постель с гладко заправленными простынями, похожую на надгробную плиту, — глаза его уже привыкли к полумраку.
Аббат Фожа, должно быть, услышал какой-то шум, потому что оглянулся на дверь. Когда сумасшедший увидел спокойное лицо священника, глаза его налились кровью и легкая пена выступила на уголках губ; он сдержал рычание и на четвереньках спустился по лестнице в коридор, повторяя тихонько:
— Марта! Марта!
Он искал ее по всему дому: в комнате Розы, которая была пуста, в помещении Трушей, загроможденном вещами из других комнат, и в бывших комнатах детей, где он разрыдался, нащупав рукой пару маленьких стоптанных башмаков Дезире. Он поднимался наверх, спускался, цеплялся за перила, скользил вдоль стен, ощупью обходил все комнаты, ни на что не натыкаясь, с необычайной ловкостью разумного сумасшедшего. Вскоре не осталось ни одного угла, от погреба до чердака, которого бы он не обыскал. Ни Марты, ни детей, ни Розы в доме не было. Дом был пуст. Пусть себе рушится!
Муре присел на ступеньках лестницы между вторым и третьим этажом. Он сдерживал бурное дыхание, которое, помимо его воли, вздымало его грудь. Скрестив на груди руки, прислонившись спиной к перилам и устремив глаза в темноту, он ждал, поглощенный неотвязной мыслью, медленно созревавшей в его уме. Чувства его до такой степени обострились, что он улавливал малейшие шорохи в доме. Внизу храпел Труш, Олимпия переворачивала страницы романа, слегка шелестя бумагой. В третьем этаже, точно шорох движущихся насекомых, скрипело перо аббата, а в комнате рядом спящая старуха Фожа как бы аккомпанировала этой своеобразной музыке своим шумным дыханием. Муре целый час прислушивался к этим звукам. Первой заснула Олимпия; он услышал, как упала на ковер книга. Потом аббат Фожа отложил перо и стал раздеваться, слегка шурша туфлями; он бесшумно снял платье, и кровать его даже не скрипнула. Все в доме улеглись. Но по легкому дыханию аббата сумасшедший понял, что он еще не спит. Мало-помалу дыхание аббата стало более глубоким. Весь дом погрузился в сон.
Муре подождал еще с полчаса. Он продолжал прислушиваться, словно следя за тем, как четверо людей, лежавших там, все глубже и глубже погружались в оцепенение сна. Дом, подавленный мраком, утрачивал жизнь. Тогда Муре встал и медленно прошел в сени, глухо ворча:
— Марты нет, дома нет, ничего нет.
Отворив дверь в сад, он прошел в оранжерею. Здесь он стал аккуратно разбирать засохшие ветви буксуса; он набирал огромные охапки и относил наверх, складывая их у дверей Трушей и Фожа. Почувствовав потребность в ярком свете, он отправился на кухню, зажег там все лампы и затем расставил их на столах в комнатах, на площадках лестницы, в коридорах. Потом он перенес остальные охапки буксуса. Куча их поднималась выше дверей. Но взбираясь в последний раз со своей ношей, Муре поднял глаза и увидел окна. Тогда он вернулся в оранжерею за обрубками фруктовых деревьев и сложил из них под окнами костер, искусно оставив проходы для воздуха, чтобы пламя разгоралось ярче. Костер все еще казался ему недостаточно большим.
— Ничего больше нет, — повторил он. — Пусть ничего больше и не будет.
Он что-то вспомнил, спустился в погреб и стал ходить взад и вперед, перетаскивая заготовленное на зиму топливо: уголь, виноградные лозы, дрова. Костер под окнами рос. С каждой охапкой лоз, которые он аккуратно укладывал, он испытывал все более острое удовольствие. Точно так же разложил он топливо по комнатам нижнего этажа, оставив одну кучу его в сенях, другую на кухне. Наконец он стал опрокидывать мебель и валить ее в кучи. Всю эту тяжелую работу он проделал в какой-нибудь час. Без башмаков, тяжело нагруженный, он проскальзывал всюду и перетащил все с такой ловкостью, что не уронил ни одного полена. Он словно обрел какую-то новую жизнь, усвоил необычную для человека ловкость движений. Поглощенный своей навязчивой идеей, он проявлял в выполнении ее большую сообразительность, большой ум.
Когда все было готово, Муре с минуту наслаждался произведением своих рук. Он переходил от одной кучи к другой, любуясь четырехугольной формой костров, обошел вокруг каждого из них, похлопывая в ладоши с видом глубочайшего удовлетворения. Заметив на лестнице несколько оброненных кусков угля, он подобрал их, сбегал за метлой и аккуратно смел черную пыль со ступеней. Этим он закончил свой осмотр, как заботливый буржуа, умеющий делать все как следует, обдуманно и пунктуально. Он постепенно зверел от возбуждения — пригибался к земле, становился на четвереньки, бегал так, сопя все громче от охватившей его животной радости.
Наконец он взял сухую лозу и поджег кучи. Он начал с куч, сложенных на террасе, под окнами. Одним прыжком вбежав в дом, он поджег кучи в гостиной, столовой, кухне и сенях. Затем, перебегая из одного этажа в другой, он бросил остатки пылавшей в его руках лозы на кучи, сложенные у дверей Трушей и Фожа. Он дрожал от бешенства, которое в нем все усиливалось, и от яркого блеска пожара обезумел окончательно. Двумя чудовищными прыжками он слетел вниз, вертелся, нырял сквозь густой дым, раздувал кучи, бросал в них пригоршни горящих углей. При виде пламени, доходившего уже до потолка комнат, он время от времени садился на пол и хохотал, изо всех сил хлопая в ладоши.
Дом загудел, как чрезмерно набитая дровами печь. Пожар вспыхнул со всех концов сразу, с такой силой, что трескались полы. Сумасшедший снова взбежал наверх среди моря пламени. С опаленными волосами, в почерневшей от копоти одежде, он присел на площадке третьего этажа, опираясь на кулаки, вытянув шею и рыча, как зверь. Преграждая проход, он не спускал глаз с двери священника.
— Овидий! Овидий! — раздался страшный крик.
В конце коридора дверь старухи Фожа внезапно растворилась, и пламя, как буря, ворвалось в ее комнату. Среди огня показалась старуха. Вытянув руки, она раздвинула горящий хворост и, выскочив в коридор, начала руками и ногами разбрасывать головни, загораживавшие дверь в комнату сына, с отчаянием выкрикивая его имя. Сумасшедший пригнулся еще больше, глаза его горели, он стонал.
— Подожди меня, не прыгай в окно, — кричала старуха, стуча в дверь.
Ей пришлось взломать горевшую дверь, которая легко поддалась. Старуха снова появилась, держа сына в объятиях. Он едва успел надеть сутану; он почти задохся от дыма.
— Послушай, Овидий, я вынесу тебя отсюда, — сказала она решительно. — Держись хорошенько за мои плечи; уцепись за волосы, если почувствуешь, что падаешь… Не беспокойся, я тебя донесу.
Она взвалила его к себе на плечи, как ребенка. И эта величавая мать, эта старая крестьянка, преданная до смерти, даже не пошатнулась под страшной тяжестью огромного бесчувственного тела, навалившегося на нее. Она тушила угли своими босыми ногами и прокладывала себе дорогу, отстраняя пламя раскрытой ладонью, чтобы оно не опалило ее сына. Но в ту минуту, когда она начала спускаться с лестницы, сумасшедший, которого она не видела, бросился на аббата Фожа и сорвал его с ее плеч. Жалобный вой его перешел в дикий рев, и припадок овладел им на краю лестницы. Он бил священника, царапал его, душил.
— Марта! Марта! — кричал он.
И вместе с телом аббата он покатился по горящим ступенькам; а старуха Фожа, впившись зубами ему в горло, пила его кровь. В своем пьяном сне Труши сгорели, не издав ни одного стона. Опустошенный и разоренный дом обрушился среди тучи искр.
XXIII
Маккар не застал доктора Поркье, и тот явился к больной только в половине первого ночи. Весь дом был еще на ногах. Один только Ругон не встал с постели: волнения, по его словам, действовали на него убийственно. Фелисите, сидевшая без движения у изголовья Марты, устремилась навстречу врачу.
— Ах, дорогой доктор, мы ужасно беспокоимся, — прошептала она. — Бедняжка не шевельнулась с той минуты, как мы ее уложили… У нее уже похолодели руки; я напрасно старалась согреть их.
Доктор Поркье внимательно поглядел на лицо Марты; потом, даже не осмотрев ее, постоял с минуту, закусив губу, и развел руками.
— Дорогая госпожа Ругон, — промолвил он, — будьте мужественны…
Фелисите зарыдала.
— Это конец, — продолжал доктор, понизив голос. — Я уже давно ожидал этой печальной развязки, теперь могу прямо это сказать. У бедной госпожи Муре поражены оба легких и, кроме того, чахотка осложнилась нервной болезнью.
Он сел, продолжая слегка улыбаться с видом благовоспитанного врача, соблюдающего вежливость даже перед лицом смерти.
— Не предавайтесь отчаянию, если не хотите заболеть сами. Катастрофа была неизбежна, и первое неблагоприятное обстоятельство могло ее ускорить… Бедная госпожа Муре еще в молодости, наверно, кашляла, не правда ли? Я уверен, что она уже давно носила в себе зародыш болезни. В последнее время, в особенности за эти три года, чахотка развивалась у нее с ужасной быстротой. И притом какое благочестие! Какой религиозный пыл! Я умилялся душой, глядя, как она тихо угасала, словно святая… Ничего не поделаешь! Пути господни неисповедимы, — наука часто бывает бессильна.
И так как г-жа Ругон продолжала плакать, он стал расточать самые нежные утешения и настоял на том, чтобы она выпила чашку липового чаю для успокоения нервов.
— Не мучьте себя, заклинаю вас, — повторял он. — Уверяю вас, что она больше не чувствует боли; она спокойно уснет сейчас и придет в себя только в момент агонии… Но я не покину вас, хотя все мои усилия теперь были бы совершенно бесполезны. Я остаюсь здесь в качестве друга, дорогая госпожа Ругон, в качестве друга.
И, готовясь просидеть всю ночь, он поудобнее устроился в кресле. Фелисите немного успокоилась. Когда доктор Поркье дал ей понять, что Марте осталось жить лишь несколько часов, ей пришло в голову послать за Сержем в семинарию, которая находилась по соседству. Когда она попросила Розу сходить за Сержем, та сначала отказалась.
— Вы, значит, хотите убить и его тоже, нашего бедного мальчика? — сказала она. — Это будет слишком жестокий удар для него, когда его разбудят среди ночи и поведут к покойнице… Я не желаю быть его палачом.
Роза все еще сердилась на свою хозяйку. С тех пор как она узнала, что Марта умирает, она беспрерывно вертелась около ее кровати, злобно швыряя чашки и чуть ли не опрокидывая бутылки с горячей водой.
— Ну есть ли какой-нибудь смысл в том, что сделала барыня? — говорила она. — Никто не виноват, что она умирает из-за своей поездки к барину. А теперь все должно перевернуться вверх дном и мы все обязаны по ней плакать!.. Нет, я никак не согласна на то, чтобы мальчика заставляли вскакивать среди ночи.
Кончилось все же тем, что она отправилась в семинарию. Доктор Поркье расположился у камина; полузакрыв глаза, он продолжал ласково увещевать г-жу Ругон. Легкое хрипение послышалось в груди Марты. Дядюшка Маккар, исчезнувший перед этим на целые два часа, тихонько приотворил дверь.
— Откуда вы? — спросила Фелисите, отводя его в сторону.
Он ответил, что ходил устраивать на ночь свою лошадь и тележку в гостиницу «Трех голубей». Но глаза у него так блестели, у него был такой дьявольски хитрый вид, что Фелисите снова преисполнилась всяких подозрений. Она забыла про умирающую дочь, почуяв какой-то плутовской замысел, который ей необходимо было раскрыть.
— Глядя на вас, можно подумать, что вы кого-то подстерегали и выслеживали, — сказала она, обратив внимание на его запачканные грязью брюки. — Вы что-то от меня скрываете, Маккар. Это нехорошо. Мы всегда были добры к вам.
— Да, добры! — усмехнувшись, пробурчал дядюшка. — Не вам бы это говорить. Ругон — скряга; в деле с покупкой ржаного поля он не доверился мне, он обошелся со мной, как с каким-нибудь жуликом… Да где же он, Ругон? Полеживает себе? Ему и дела нет, что другие хлопочут для его семьи.
Улыбка, которою сопровождались последние слова, очень встревожила Фелисите.
— Какие такие у вас были хлопоты для его семьи? — спросила она. — Не станете ли вы хвалиться тем, что привезли бедную Марту из Тюлета?.. Как хотите, а вся эта история кажется мне крайне подозрительной. Я спрашивала Розу: по ее словам выходит, что вы предложили сразу же отвезти Марту сюда… Удивляюсь также, почему вы не постучались громче на улице Баланд; вам наверно бы отворили… Не думайте, пожалуйста, что я недовольна тем, что моя дорогая дочь находится у меня; по крайней мере, она умрет среди своих, в кругу друзей…
Дядюшка, видимо, был очень удивлен; он с беспокойством прервал ее:
— Я думал, что вы в самых лучших отношениях с аббатом Фожа.
Фелисите ничего не ответила; она подошла к Марте, дыхание которой становилось все более затрудненным. Вернувшись, она увидела, что Маккар приподнял занавеску и, протерев рукой запотевшее стекло, вглядывается в «очную тьму.
— Не уезжайте завтра, не поговорив раньше со мной, — сказала Фелисите. — Я хочу все это выяснить.
— Как вам угодно, — ответил он. — На вас очень трудно угодить. То вы любите человека, то вы его не любите… Мне, впрочем, нет до этого никакого дела: я иду скромненько своей дорогой.
Ему, очевидно, было очень неприятно узнать, что Ругоны не ладят больше с аббатом Фожа. Он барабанил пальцами по стеклу, не переставая всматриваться в ночную тьму. Вдруг небо осветилось ярким заревом.
— Что это? — спросила Фелисите.
Маккар открыл окно и выглянул.
— Кажется, пожар, — проговорил он спокойно. — Горит за зданием супрефектуры.
С площади стал доноситься шум. Вошел испуганный слуга и объявил, что горит дом Муре. В саду будто бы видели зятя г-жи Ругон, того самого, которого заперли в сумасшедший дом; он расхаживал там с зажженной веткой в руке. Хуже всего то, что нет надежды спасти жильцов. Фелисите быстро обернулась и, пристально посмотрев на Маккара, на минуту задумалась. Наконец-то она поняла.
— Вы нам обещали, — тихо сказала она, — вести себя смирно, когда мы поселили вас в вашем маленьком домике в Тюлете. Вы как будто ни в чем не нуждаетесь и живете как настоящий рантье. Стыдно вам!.. Сколько вам заплатил аббат Фениль за то, чтобы вы выпустили Франсуа?
Он рассердился, но она заставила его замолчать. Казалось, она гораздо больше была обеспокоена последствиями этого дела, чем самим преступлением.
— И какой ужасный произойдет скандал, если все раскроется, — продолжала она. — Разве мы отказывали вам в чем-нибудь? Завтра мы еще поговорим, обсудим вопрос об этом ржаном поле, которым вы нам прожужжали все уши… Если Ругон узнает об этом, он умрет от огорчения.
Дядюшка не смог удержаться от улыбки. Он стал с большой горячностью оправдываться, клялся, что ничего не знает, что ни в чем не замешан. Зарево, между тем, все больше и больше освещало небо. Когда доктор Поркье сошел вниз, Маккар удалился, бросив на ходу с видом искреннего любопытства:
— Пойду посмотреть.
Тревогу поднял Пекер-де-Соле. В супрефектуре в этот вечер были гости. Пекер уже ложился спать, как вдруг, около часу ночи, заметил странный красный отсвет на потолке своей спальни. Подойдя к окну, он очень изумился, увидев огромное пламя в саду Муре, причем фигура, которой супрефект сначала не узнал, плясала в клубах дыма, размахивая горевшей виноградной лозой. Почти в ту же минуту из всех окон нижнего этажа вырвались языки пламени. Супрефект торопливо надел брюки, позвал слугу и послал привратника за пожарными и полицией. Но прежде, чем отправиться на место бедствия, он закончил свой туалет и расправил перед зеркалом усы. На улицу Баланд он явился первым. Улица была совершенно пуста; по мостовой пробежали две кошки.
«Они изжарятся там, как котлеты», — подумал Пекер-де-Соле, удивленный спокойствием, царившим в доме со стороны улицы, где не видно было еще признаков огня.
Он с силой постучался, но услышал только треск огня на лестнице. Тогда он постучался в дверь Растуаля. Оттуда доносились пронзительные крики, сопровождаемые топотом ног, хлопаньем дверей и глухими возгласами.
— Аврелия, накинь что-нибудь на плечи! — раздался голос председателя.
Растуаль выбежал на тротуар, вслед за ним его жена и младшая дочь, та, которая еще не вышла замуж. Аврелия впопыхах набросила на плечи отцовское пальто, которое не закрывало ее голых рук. Она страшно покраснела, увидев Пекера-де-Соле.
— Какое ужасное несчастье! — запинаясь, пробормотал председатель. — Все сгорит. Стена моей комнаты уже горячая. Оба дома, собственно говоря, составляют одно целое, если можно так выразиться… Ах, господин супрефект, я не успел снять даже стенные часы. Нужно организовать помощь. Нельзя же дать сгореть в несколько часов всей обстановке.
Г-жа Растуаль, полуодетая, в одном пеньюаре, оплакивала мебель своей гостиной, которую она только недавно заново обила. В это время в окнах стали показываться соседи. Председатель позвал их и стал выносить вещи из своего дома; он главным образом беспокоился о стенных часах, которые лично вынес и поставил на противоположном тротуаре. Когда из гостиной вынесли кресла, он усадил в них жену и дочь, а супрефект поместился около них и стал успокаивать.
— Не волнуйтесь, сударыни, — говорил он. — Сейчас приедут пожарные, и огонь будет живо потушен… Я нисколько не сомневаюсь, что ваш дом отстоят.
В доме Муре стали лопаться стекла, и во втором этаже показалось пламя. Вскоре улица озарилась ярким светом; стало светло как днем. Издали, с площади Супрефектуры, доносились звуки барабана, который бил тревогу. Сбежались люди, составилась цепь, но не хватало ведер и не привезли еще пожарный насос. Среди всеобщего смятения Пекер-де-Соле, не отходя от жены и дочери Растуаля, громким голосом отдавал приказания:
— Оставьте свободный проход! Цепь в этом месте слишком уплотнилась! Станьте на расстоянии двух футов один от другого.
Потом, обернувшись к Аврелии, он продолжал мягким голосом:
— Я удивляюсь, что еще нет насоса… Это новый насос; его пустят в ход в первый раз… А я ведь немедленно послал привратника; он должен был также зайти в жандармерию.
Первыми явились жандармы; они сдерживали любопытных, число которых все возрастало, несмотря на поздний час. Супрефект лично отправился выправлять цепь, которая изогнулась в середине от толкотни нескольких бездельников, прибежавших из предместья. Маленький колокол церкви св. Сатюрнена бил в набат, оглушая своим надтреснутым звоном; еще один барабан более протяжно ударил тревогу в конце улицы, со стороны внешнего бульвара. Наконец, со страшным грохотом и лязгом, прибыл насос; толпа расступилась, быстро, еле дыша, прибежали пятнадцать человек пожарных. Но, несмотря на вмешательство Пекера-де-Соле, прошло еще четверть часа, прежде чем насос удалось привести в действие.
— Я вам говорю, что поршень не работает! — с яростью кричал брандмейстер супрефекту, который уверял, что гайки слишком туго завинчены.
Когда показалась струя воды, толпа вздохнула с облегчением. Дом пылал теперь снизу доверху, как гигантский факел. Вода со свистом врывалась в эту раскаленную массу; языки пламени, разрываясь на желтые полосы, взлетали все выше и выше. Несколько пожарных взобрались на крышу председательского дома и ударами кирки ломали черепицу, чтобы дать выход огню.
— Пропал домишко, — пробормотал Маккар.
Засунув руки в карманы, он спокойно стоял на противоположной стороне улицы, откуда с живейшим интересом следил за разгоравшимся пожаром.
А на берегу уличной канавки, на открытом воздухе, образовался настоящий салон. Как будто бы для того, чтобы удобнее было любоваться зрелищем, кресла были расставлены полукругом. Подоспела и г-жа де Кондамен с мужем. Они только что вернулись из супрефектуры, когда услышали набат. Прибежали де Бурде, Мафр, доктор Поркье, Делангр в сопровождении нескольких членов муниципального совета. Все окружили бедных Растуалей, утешали их, выражали свое сочувствие. В конце концов все общество уселось на кресла, и завязался разговор, в то время как в, десяти шагах от них, пыхтя, работал насос и трещали пылавшие балки.
— А ты захватил мои часики, друг мой? — спросила г-жа Растуаль. — Они лежали на камине вместе с цепочкой.
— Да, да, они у меня в кармане, — ответил председатель; лицо у него распухло, он шатался от волнения. — Я забрал также серебро… Я бы все захватил, но пожарные не позволяют, говорят, что это просто смешно.
Пекер-де-Соле, по обыкновению, был спокоен и предупредителен.
— Уверяю вас, что вашему дому не грозит ни малейшей опасности, — сказал он. — Выход огню расчищен. Вы смело можете отнести свое серебро в столовую.
Но Растуаль не соглашался расстаться со своими вилками и ножами, которые он держал подмышкой завернутыми в газету.
— Все двери раскрыты настежь, — пробормотал он, — дом полон людей, которых я совершенно не знаю… Они пробили в моей крыше огромную дыру, и мне дорого обойдется ее заделать.
Г-жа де Кондамен разговаривала с супрефектом.
— Но ведь это ужасно! — вскричала она. — Я была уверена, что жильцы успели спастись!.. Значит, относительно аббата Фожа ничего не известно?
— Я сам стучался к нему, — ответил Пекер-де-Соле, — но никто не отозвался. Когда прибыли пожарные, я велел взломать дверь и приставить лестницы к окнам… Все было напрасно. Один из наших храбрых жандармов, отважившийся пробраться в сени, чуть не задохся от дыма.
— Значит, аббат Фожа?.. Какая ужасная смерть! — сказала, вздрогнув, прекрасная Октавия.
Мужчины и дамы переглянулись. Озаренные колеблющимся пламенем, они казались ужасно бледными. Доктор Поркье разъяснил, что смерть от огня, возможно, не так мучительна, как это думают.
— Огонь охватывает человека сразу, — сказал он в заключение. — Вероятно, это дело какой-нибудь секунды. Правда, это зависит еще от силы огня.
Кондамен стал считать по пальцам:
— Если госпожа Муре находится у своих родителей, как предполагают, остается все-таки четверо: аббат Фожа, его мать, сестра и зять… Недурно!
В эту минуту г-жа Растуаль, нагнувшись к мужу, прошептала ему на ухо:
— Дай мне мои часы. Я не совсем спокойна за них. Ты все время вертишься. Еще, пожалуй, сядешь на них.
Кто-то закричал, что искры летят в сторону супрефектуры; тогда Пекер-де-Соле извинился и бросился предотвращать эту новую опасность. Между тем Делангр потребовал, чтобы сделали последнюю попытку спасти жертвы. Брандмейстер грубо предложил ему самому взобраться по лестнице, если он считает это возможным; он утверждал, что никогда в жизни не видел такого пламени. Должно быть, сам чорт поджег этот дом, который загорелся, как вязанка хвороста, со всех четырех концов. Мэр, в сопровождении нескольких добровольцев, отправился в обход через тупик Шевильот. Он надеялся, что со стороны сада можно будет проникнуть в дом.
— Это было бы очень красиво, если бы не было так грустно, — заметила г-жа де Кондамен, несколько успокоившись.
Действительно, пожар представлял великолепное зрелище. Ракеты искр взлетали в широких полосах голубого пламени; зияющие окна превратились в огненно-красные отверстия; а между тем дым медленно поднимался огромной фиолетовой тучей, похожей на дым бенгальского огня. Мужчины и дамы, уютно расположившиеся в креслах, облокачивались, вытягивались, поднимали головы, то замолкая, то перекидываясь замечаниями. Вдруг огромный огненный столб взвился вверх. Вдали, в свете колеблющегося зарева, показались головы, послышался все нарастающий гул толпы, смешанный с шумом падавшей воды. А в десяти шагах от смотревших равномерно работал пожарный насос, выплевывая воду из своей ободранной металлической глотки.
— Посмотрите на третье окно в верхнем этаже! — воскликнул вдруг с восхищением Мафр. — Слева отлично видна горящая кровать… Желтые занавески пылают, как бумага.
Пекер-де-Соле рысцой подбежал успокоить собравшихся; это была ложная тревога.
— Ветром, действительно, относит искры в сторону супрефектуры, — сказал он, — но они гаснут на лету. Нет никакой опасности, мы справимся с огнем.
— А известно ли, — спросила г-жа де Кондамен, — известно ли, отчего начался пожар?
Бурде утверждал, что он увидел сначала сильный дым, выходивший из кухни. Мафр, наоборот, уверял, что огонь прежде всего появился в одной из комнат второго этажа. Супрефект покачивал головой с той осторожностью, которая подобает официальному лицу, и наконец сказал вполголоса:
— Я полагаю, что дело тут не обошлось без злоумышленника. Я уже приказал произвести расследование.
И он сообщил, что видел человека, поджигавшего дом виноградной лозой.
— Да, я тоже его видела, — перебила Аврелия Растуалъ. — Это был Муре.
Все страшно изумились. Это казалось невозможным. Муре, убежавший из сумасшедшего дома и собственными руками поджегший свой дом, — какая потрясающая драма! Аврелию забросали вопросами. Она покраснела под строгим взглядом матери. Неприлично молодой девушке проводить ночи у окна.
— Уверяю вас, я отлично узнала Муре, — продолжала она. — Я не спала и встала, увидев яркий свет… Муре плясал среди огня.
Супрефект наконец заявил:
— Совершенно верно, мадмуазель Аврелия права… Я теперь вспоминаю и узнаю несчастного. Он был так страшен, что я просто растерялся, хотя его лицо показалось мне знакомым… Прошу извинить меня, но это очень важно; мне нужно отдать кое-какие распоряжения.
Он опять ушел, а собравшиеся принялись обсуждать это ужасное происшествие — хозяин дома, сжегший своих жильцов. Бурде обрушился на сумасшедшие дома; там просто нет никакого надзора. По правде сказать, Бурде боялся, как бы в пламени пожара не погибла префектура, обещанная ему аббатом Фожа.