Вопли возобновились. Труш уверял, что негодяй режет бедняжку, как цыпленка.
— Тут стуком ничего не добьешься, — сказал аббат Фожа, подойдя ближе к двери. — Пустите-ка.
Он уперся своим могучим плечом в дверь и медленно, непрерывным усилием выломал ее. Женщины ворвались в комнату; глазам всех присутствующих представилось необычайное зрелище.
Посреди комнаты, на полу, лежала Марта, задыхающаяся, в разорванной рубашке, вся в царапинах и синяках. Распустившиеся волосы ее обвились вокруг ножки стула; руки, как видно, с такой силой вцепились в комод, что он очутился возле самой двери. В углу стоял Муре, держа в руке подсвечник, и с бессмысленным видом смотрел, как Марта извивалась на полу.
Аббату Фожа пришлось отодвинуть комод.
— Вы зверь! — закричала Роза, грозя кулаком Муре. — Так надругаться над женщиной!.. Он бы ее прикончил, если бы мы не подоспели вовремя.
Старуха Фожа и Олимпия засуетились возле Марты.
— Бедняжка, — прошептала первая. — У нее было предчувствие нынче вечером; она так боялась.
— Где вам больно? — спрашивала другая. — У вас ничего не сломано?.. Плечо совсем синее, и огромная ссадина на колене. Успокойтесь, мы с вами, мы вас защитим.
Марта теперь только всхлипывала, как ребенок. Пока обе женщины осматривали ее, забыв о присутствии мужчин, Труш вытянул шею, искоса поглядывая на аббата, который совершенно спокойно приводил в порядок мебель. Роза помогла уложить Марту в постель. Когда ее уложили и расчесали ей волосы, все постояли еще минутку, с любопытством оглядывая комнату и ожидая разъяснений. Муре продолжал стоять все в том же углу, не выпуская из рук подсвечника, словно окаменев от этого зрелища.
— Уверяю вас, — пролепетал он, — я ничего ей не сделал, я ее и пальцем не тронул.
— Ну да! Вы уже целый месяц только и дожидались случая, — вне себя крикнула Роза. — Мы это отлично знаем, мы за вами следили. Бедняжка чуяла, что вы ее поймаете. Лучше уж не лгите, не доводите меня до крайности.
Две другие женщины, не считая себя вправе говорить с ним таким тоном, бросали на него угрожающие взгляды.
— Уверяю вас, — повторил Муре кротким голосом, — я не бил ее. Я хотел лечь спать и уже повязал фуляром голову. Но когда я дотронулся до свечки, стоявшей на комоде, она проснулась и вскочила, вытянула руки и стала кричать, колотить себя кулаками по голове, царапать себе тело ногтями.
Кухарка с грозным видом тряхнула головой.
— Почему же вы не отпирали дверь? — спросила она. — Мы стучали достаточно громко.
— Уверяю вас, я тут ни при чем, — снова повторил Муре еще более кротко. — Я не понимал, что такое с ней сделалось, она бросилась на пол, кусала себя, металась так, что опрокидывала мебель. Я боялся пройти мимо нее; я совсем одурел. Два раза я вам кричал, чтобы вы вошли, но вы, должно быть, меня не слышали, потому что она кричала очень громко. Я страшно перепугался. Я тут ни при чем, уверяю вас.
— Ну конечно, она сама себя исколотила, не правда ли? — язвительно проговорила Роза.
И добавила, обращаясь к старухе Фожа:
— Он, наверно, бросил свою палку в окно, когда услышал, что мы сюда идем.
Муре поставил наконец подсвечник на комод и сел, положив руки на колени. Он больше не защищался и тупо смотрел на этих полураздетых женщин, размахивавших своими тощими руками перед кроватью. Труш переглянулся с аббатом Фожа. Без пиджака, с желтым фуляром на начинавшей лысеть голове, несчастный Муре казался им совсем не свирепым. Они подошли и внимательно посмотрели на Марту, которая лежала с судорожно сведенным лицом и как будто начала пробуждаться после кошмара.
— Что тут такое, Роза? — спросила она. — Зачем все эти люди здесь? Я себя чувствую совсем разбитой. Пожалуйста, попроси, чтобы меня оставили в покое.
Роза с минуту колебалась.
— Ваш муж здесь в комнате, сударыня, — вполголоса ответила она. — Вы не боитесь остаться с ним одна?
Марта посмотрела на нее с удивлением.
— Нет, нет, — ответила она. — Уйдите, пожалуйста, мне очень хочется спать.
После этого все ушли, и остался только один Муре, который продолжал сидеть, растерянно глядя на альков.
— Он теперь уже не решится запереть дверь, — сказала кухарка, поднимаясь по лестнице. — При первом же крике я скачусь вниз и вцеплюсь в него. Я не буду раздеваться… Вы слышали, как она, добрая душа, лгала нам, чтобы не навлечь на этого дикаря неприятностей? Она позволит себя скорее убить, а только не станет винить его в чем-нибудь. А видали, какую он состроил невинную рожу?
Три женщины еще немного поговорили на площадке третьего этажа, держа в руках подсвечники и выставляя напоказ свои костлявые плечи, плохо прикрытые шалями, и все они решили, что нет наказания, достаточно сурового для такого человека. Труш, поднимавшийся последним, пробормотал со смехом за спиной аббата Фожа:
— А она еще пухленькая, наша хозяйка; только не очень приятно иметь жену, которая извивается на полу, как червяк.
Все разошлись. Дом погрузился в глубокую тишину, и ночь закончилась мирно. Когда на следующий день три женщины заговорили об ужасном происшествии, Марта слушала их с изумлением, сконфуженная и растерянная; она не отвечала, стараясь поскорее оборвать разговор. Дождавшись, пока все ушли, она послала за столяром, чтобы он починил дверь. Старуха Фожа и Олимпия заключили из этого, что Марта молчит, чтобы избежать скандала.
Еще через день, в праздник пасхи, Марта в церкви св. Сатюрнена, среди общей ликующей радости по случаю воскресения, испытала пылкий подъем чувств. Мрак страстной пятницы сменился новой зарей; церковь, белая, благоухающая, освещенная, как для божественного венчания, словно расширилась; голоса певчих звенели, как серебристые звуки флейты; и Марта, вслушиваясь в этот радостный гимн, чувствовала, как ее преисполняет наслаждение еще более острое, чем мучительные переживания крестных мук. Домой она вернулась с горящими глазами и пересохшим горлом. Вечером она долго не ложилась, разговаривая с необычной для нее веселостью. Когда она пришла в спальню, Муре уже лежал в постели. И около полуночи ужасные крики снова подняли на ноги весь дом.
Повторилась сцена позапрошлой ночи; только при первом же стуке Муре отворил дверь, в рубашке, с искаженным от волнения лицом. Марта, совсем одетая, громко рыдала, вытянувшись ничком и колотясь головой об ножку кровати. Корсаж ее платья был разорван, на обнаженной шее виднелись два синяка.
— На этот раз он хотел ее задушить, — прошептала Роза. Женщины ее раздели. Муре, отворив дверь, лег снова в постель; он весь дрожал и был бледен как полотно. Он не защищался и, казалось, даже не слышал бранных слов, а только съежился и прижался к стене.
С этого времени подобные сцены стали повторяться довольно часто. Весь дом жил в тревожном ожидании какого-нибудь преступления; при машейшем шуме жильцы третьего этажа поднимались на ноги. Марта по-прежнему избегала всяких намеков; она ни за что не соглашалась, чтобы Роза поставила в кабинете складную кровать для Муре. Казалось, что наступавший рассвет изгонял из ее сознания даже воспоминание о ночной драме.
Между тем в их квартале мало-помалу распространились слухи, что в доме Муре творятся странные вещи. Рассказывали, что каждую ночь муж колотит жену дубинкой. Роза заставила старуху Фожа и Олимпию поклясться, что они будут молчать, так как хозяйка явно не желала никаких разговоров; но сама она своими вздохами, намеками, недомолвками способствовала тому, что среди лавочников, у которых они покупали провизию, возникла целая легенда. Мясник, большой любитель шуток, уверял, что Муре колотит жену потому, что застал ее с аббатом; но зеленщица защищала «бедную даму», сущую овечку, неспособную на такие проделки; а булочница полагала, что Муре «из тех мужчин, что бьют своих жен просто ради удовольствия». На рынке о Марте теперь говорили не иначе, как возведя глаза к небу, с таким же сочувствием, как говорят о больных детях. Когда Олимпия приходила купить фунт вишен или баночку земляничного варенья, разговор неукоснительно заходил о семействе Муре. И целые четверть часа лились слова сострадания.
— Ну, как у вас?
— Ах, не говорите! Она вся изошла слезами… Такая жалость. Лучше бы ей умереть!
— Третьего дня она у меня покупала артишоки; у нее была расцарапана вся щека.
— Еще бы! Он страшно бьет ее… Если вы бы видели ее тело, как я видела!.. Сплошная рана… Когда она падает, он пинает и топчет ее каблуками. Я всегда боюсь, когда ночью мы к ним спускаемся, что найдем ее с пробитой головой.
— Должно быть, вам не очень-то приятно жить в таком доме. Я бы непременно переехала, а то, чего доброго, еще заболеешь от этих ужасов.
— А что бы сталось с этой несчастной? Она такая милая, такая кроткая! Мы остаемся только ради нее… Пять су за вишни, не правда ли?
— Да, пять су… Что ни говори, а вы, верно, настоящий друг, у вас добрая душа.
Эта басня о муже, дожидающемся полуночи, чтобы наброситься на жену с палкой, была предназначена главным образом для того, чтобы раззадорить рыночных торговок. День ото дня она дополнялась все более страшными подробностями. Одна богомолка уверяла, что в Муре вселился бес, что он впивается жене зубами в шею, и так сильно, что аббату Фожа приходится делать большим пальцем левой руки троекратное крестное знамение в воздухе, чтобы заставить его разжать зубы. После этого, добавляла богомолка, Муре падал на пол, как мешок, и изо рта у него выскакивала большая черная крыса, которая затем бесследно исчезала, хотя в полу нельзя было найти ни малейшей щели. Торговец требухой с угла улицы Таравель навел панику на весь квартал, высказав предположение, что, «может быть, этого злодея покусала бешеная собака».
Но среди солидных обитателей Плассана нашлись и такие, которые не верили этой басне. Когда она докатилась до бульвара Совер, то сильно позабавила мелких рантье, посиживавших рядышком на скамейке и гревшихся на солнце.
— Муре неспособен бить жену, — говорили ушедшие на покой торговцы миндалем. — У него у самого-то такой вид, как будто его отколотили; он даже перестал выходить на прогулку… Должно быть, жена держит его на хлебе и на воде.
— Неизвестно, — возразил отставной капитан. — У нас в полку был офицер, которому жена закатывала пощечины ни за что ни про что. И это продолжалось целые десять лет. Но в один прекрасный день она вздумала бить его ногами; тут уж он взбесился и чуть ее не задушил… Может быть, Муре тоже не любит, чтобы его пинали ногами?
— Меньше всего он, надо думать, любит попов, — язвительно прибавил чей-то голос.
Г-жа Ругон некоторое время ничего не знала о сплетнях, занимавших весь город. Она по-прежнему улыбалась, стараясь не понимать намеков, которые делались в ее присутствии. Но однажды, после продолжительного визита, нанесенного ей Делангром, она явилась к дочери, расстроенная, со слезами на глазах.
— Ах, мое милое дитя! — заговорила она, обнимая Марту. — Что я сейчас узнала! Будто бы твой муж до того забылся, что подымает на тебя руку!.. Ведь это ложь, не правда ли?.. Я самым решительным образом опровергала это. Я знаю Муре. Он дурно воспитан, но не злой человек.
Марта покраснела; ее охватили замешательство, стыд, которые она испытывала всякий раз, когда в ее присутствии заговаривали на эту тему.
— Уж будьте уверены, наша хозяюшка не пожалуется! — воскликнула Роза с обычной своей развязностью. — Я уже давно бы вам рассказала, если бы не боялась, что она меня разбранит.
Старая дама в горестном изумлении опустила руки.
— Значит, это правда? — прошептала она. — Он тебя бьет?.. Ах, какой подлец!
И она заплакала.
— Дожить до моих лет, чтобы видеть такие вещи!.. Человек, которого мы осыпали благодеяниями после смерти его отца, когда он был у нас просто мелким служащим! Это Ругон вздумал поженить вас. Я ему всегда говорила, что у Муре фальшивый взгляд. Да он никогда и не относился к нам как следует; и поселился-то он в Плассане только для того, чтобы пускать нам пыль в глаза своими накопленными грошами. Слава богу, мы в нем не нуждались; мы были побогаче его, и это-то его злило. У него мелкая душонка; он до того завистлив, что, как неотесанный грубиян, всегда отказывался бывать у меня в гостиной; он бы лопнул там от зависти… Но я тебя не оставлю с таким чудовищем. К счастью, дитя мое, у нас есть законы.
— Успокойтесь, все это преувеличено, уверяю вас, — проговорила Марта, все больше смущаясь.
— Вот увидите, она еще будет его защищать! — воскликнула кухарка.
В это время аббат Фожа и Труш, занятые какой-то серьезной беседой, подошли, привлеченные разговором.
— Господин кюре, вы видите перед собой глубоко несчастную мать, — продолжала г-жа Ругон, повысив голос. — При мне осталась только одна дочь, и вот я узнаю, что она выплакала себе все глаза… Умоляю вас, — вы ведь живете в одном доме с ней, — утешьте ее, будьте ее защитником.
Аббат Фожа смотрел на нее, как бы стараясь понять, что означает эта внезапная горесть.
— Я только что видела одного человека, — не хочу называть его имени, — продолжала старуха Ругон, в свою очередь устремляя пристальный взгляд на священника. — Этот человек меня напугал. Видит бог, я не хочу понапрасну обвинять моего зятя! Но обязана же я защищать интересы своей дочери!.. Так вот, мой зять — негодяй; он дурно обращается с женой, вызывая негодование у всех в городе, он вмешивается во все грязные дела. Вот увидите, он еще скомпрометирует себя и в политическом отношении, когда настанут выборы. В прошлый раз ведь именно он руководил всем этим сбродом из предместья. Я этого не переживу, господин кюре.
— Господин Муре не допустит, чтобы ему кто-нибудь делал замечания, — попробовав было возразить аббат.
— Но не могу же я оставить свою дочь во власти такого человека! — воскликнула г-жа Ругон. — Я не допущу, чтобы он нас опозорил… Ведь существует же правосудие.
Труш переминался с ноги на ногу. Воспользовавшись минутным молчанием, он вдруг брякнул:
— Муре — сумасшедший!
Слова эти прозвучали, как удар грома; все переглянулись.
— Я хочу сказать, что у него голова не из крепких, — продолжал Труш. — Стоит только посмотреть на его глаза… Признаюсь вам, я не могу быть спокоен. В Безансоне жил человек, который обожал свою дочь; но однажды ночью он ее убил, совершенно не отдавая себе отчета в том, что делает.
— Да, хозяин давно уж свихнулся, — пробормотала Роза.
— Но ведь это ужасно! — промолвила г-жа Ругон. — Да, вы правы, в последний раз, что я его видела, он показался мне каким-то странным. Правда, он никогда не отличался большим умом… Ах, дорогое мое дитя, обещай, что ты ничего не будешь скрывать от меня. Теперь я не засну спокойно. Слышишь, при первой же выходке мужа решайся, не подвергай себя больше опасности… Сумасшедшим не позволяют гулять на свободе.
С этими словами она удалилась. Оставшись наедине с аббатом Фожа, Труш злорадно осклабился, обнажив свои черные зубы.
— Вот уж кто мне должен поставить свечку, так это хозяйка, — сказал он. — Теперь она сможет дрыгать по ночам ногами, сколько ей вздумается.
Аббат с потемневшим лицом, с опущенными глазами, ничего не ответил. Потом, пожав плечами, отправился читать свой требник в крайнюю аллею сада.
XVIII
По воскресеньям, верный своей привычке бывшего коммерсанта, Муре выходил прогуляться по городу. Только в этот день он нарушал строгое одиночество, в котором замыкался как бы со стыда. Это делалось машинально. Утром он брился, надевал белую рубашку, чистил сюртук и шляпу. Потом, после завтрака, — сам не зная, каким образом, оказывался на улице и шел мелкими шажками, подтянутый, заложив руки за спину.
Однажды в воскресенье, выйдя из дому, он заметил на тротуаре улицы Баланд Розу, оживленно разговаривавшую со служанкой Растуалей. При его появлении обе кухарки замолчали. Они рассматривали его с таким странным видом, что он подумал, не торчит ли у него кончик носового платка из заднего кармана. Дойдя до площади Супрефектуры, он обернулся и увидел, что они все еще стоят на прежнем месте: Роза изображала шатающегося пьяного, а кухарка председателя покатывалась со смеху.
«Я иду слишком быстро, они смеются надо мной», — подумал Муре. И он еще замедлил шаг. На улице Банн, по мере того как он приближался к рынку, лавочники выбегали из-за прилавка и с любопытством смотрели ему вслед. Он кивнул мяснику, который продолжал таращить на него глаза, не отвечая на поклон. Булочница, с которой он раскланялся, сняв шляпу, так испугалась, что отпрянула от него назад. Фруктовщица, бакалейщик, кондитер показывали на него пальцами. Позади него поднималась суматоха; образовывались группы; слышался шум голосов вперемежку со смехом:
— Видели вы, как он идет, вытянувшись, точно палка?
— Да… А когда переходил через ручей, вдруг прыгнул, как козел.
— Говорят, они все такие.
— Как хотите, а мне страшно… Как это им позволяют ходить по улицам? Следовало бы запретить.
Муре, смущенный, не смел оглянуться; его охватила какая-то смутная тревога, хотя он еще не совсем понимал, что говорят о нем. Он пошел быстрее, свободнее размахивая руками. Он пожалел, что надел свой старый сюртук орехового цвета, уже вышедшего из моды. Дойдя до рынка, он с минуту поколебался, потом решительно вмешался в толпу торговок зеленью. Но здесь его появление произвело сенсацию.
Все плассанские хозяйки выстроились в ряд при его проходе. Торговки, стоя у своих скамеек, подбоченясь, разглядывали его в упор. Все теснились, некоторые женщины взбирались на тумбы вдоль зернового ряда. А он, все ускоряя шаг, старался протиснуться вперед, все еще не сознавая, что причиной суматохи является он сам.
— Глядите-ка, руки у него словно крылья ветряной мельницы, — сказала одна крестьянка, продававшая фрукты.
— Несется как угорелый; чуть было не повалил мой лоток, — добавила торговка салатом.
— Держите его! Держите! — весело кричали мукомолы.
Охваченный любопытством, Муре круто остановился и простодушно встал на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть, что такое произошло. Он решил, что поймали вора. Толпа дико загоготала; раздались крики, свистки, мяуканье.
— Он не злой, не обижайте его!
— Ну да! Так бы я ему и доверилась!.. Он встает по ночам и душит людей.
— Как хотите, а глаза у него нехорошие.
— Что же, это сразу на него напало?
— Да, сразу… Все мы под богом ходим! А такой тихий был человек!.. Я ухожу; уж очень тяжело на это смотреть… Вот вам три су за репу.
Среди небольшой группы женщин Муре узнал Олимпию. Она купила несколько великолепных персиков и несла их в маленькой сумочке, какие бывают у дам из общества. Должно быть, она рассказывала какую-нибудь волнующую историю, потому что кумушки, окружавшие ее, издавали приглушенные восклицания и жалостливо всплескивали руками.
— Тогда он схватил ее за волосы, — продолжала Олимпия, — и перерезал бы ей горло бритвой, лежавшей на комоде, если бы мы не подоспели и не помешали ему совершить преступление. Не говорите ему ничего, иначе может случиться несчастье.
— Что? Какое несчастье? — испуганно спросил Муре у Олимпии.
Женщины расступились. Олимпия сразу насторожилась и благоразумно ретировалась, пролепетав:
— Не сердитесь, господин Муре… Вы бы лучше вернулись домой.
Муре свернул в переулок, выходивший на бульвар Совер. Крики усилились, и некоторое время вслед ему доносился с рынка гул взволнованных голосов.
«Что с ними сегодня? — думал он. — Может быть, это они надо мной смеялись? Хотя я не слышал, чтобы называли мое имя… Должно быть, произошел какой-нибудь несчастный случай».
Он снял шляпу и осмотрел ее, боясь, не запустил ли в нее какой-нибудь мальчишка пригоршню известки. Но шляпа была в порядке, и на спине его также не оказалось ни прицепленного бумажного змея, ни крысиного хвоста. Это его успокоило. В тихом переулке он пошел прежним своим шагом прогуливающегося буржуа; затем спокойно вышел на бульвар Совер. Мелкие рантье сидели на своем обычном месте, на солнышке.
— Смотрите-ка! Муре! — сказал отставной капитан с видом глубокого изумления.
Живейшее любопытство изобразилось на сонных лицах сидевших. Не вставая, они вытягивали шеи, чтобы хорошенько рассмотреть остановившегося перед ними Муре; они оглядывали его с ног до головы самым тщательным образом.
— Что, вышли прогуляться? — спросил его капитан, видимо, более смелый, чем остальные.
— Да, прогуляться, — рассеянно ответил Муре: — отличная погода.
Собравшиеся обменялись многозначительными улыбками: они зябли, и небо начало заволакиваться тучами.
— Отличная, — пробурчал бывший кожевенник. — На вас нетрудно угодить… Правда, что вы оделись уже по-зимнему. У вас удивительный сюртук.
Улыбки перешли в хихиканье. Муре вдруг будто что-то сообразил.
— Взгляните, пожалуйста, — неожиданно сказал он, — не нарисовал ли кто-нибудь у меня на спине солнца?
Бывшие торговцы миндалем перестали сдерживаться и расхохотались. Главный забавник их компании, капитан, прищурился.
— Где солнце? — спросил он. — Я вижу только луну.
Остальные покатывались со смеху, находя это очень остроумным.
— Луну? — переспросил Муре. — Будьте любезны, сотрите ее, а то она мне причиняет неприятности.
Капитан три — четыре раза хлопнул его по спине и сказал:
— Ну вот, дружище, вы от нее избавились. Не очень-то приятно прогуливаться с луной на спине… Отчего у вас такой плохой вид?
— Мне слегка нездоровится, — равнодушно ответил Муре.
Ему показалось, что на скамейке перешептываются, и он прибавил:
— О, за мной дома прекрасно ухаживают… Моя жена очень добрая, она меня балует… Но мне надо побольше отдыхать. Оттого я и перестал выходить, и меня видят реже, чем прежде. Как только поправлюсь, сразу же опять возьмусь за дела.
— Вот как! — грубо прервал его бывший кожевенник. — А говорят, будто болеет ваша жена.
— Жена… Она вовсе не болеет, это все выдумки! — воскликнул Муре, оживляясь. — Она совсем, совсем здорова… На нас косятся потому, что мы смирно сидим у себя дома… Вот еще новости! Моя жена болеет! У нее отличное здоровье, даже голова никогда не болит.
И он продолжал бормотать отрывочные фразы с беспокойством человека, который лжет; он был похож на болтуна, который долго молчал и потому стал говорить теперь запинаясь. Мелкие рантье сочувственно покачивали головами, а капитан постучал себя пальцем по лбу. Бывший шляпник из предместья, внимательно осмотревший Муре, начиная с банта его галстука вплоть до последней пуговицы сюртука, под конец углубился в созерцание его башмаков. Шнурок на левом башмаке развязался, и шляпнику это показалось чудовищным; он стал подталкивать локтем соседей и, подмигивая, указывать им на этот шнурок, концы которого болтались. Вскоре все сидевшие на скамейке смотрели только на этот шнурок. Какой ужас! Все эти почтенные господа пожимали плечами, как бы говоря, что считают дело совершенно безнадежным.
— Муре, — отеческим тоном сказал капитан, — вы бы завязали шнурки на своем башмаке.
Муре посмотрел себе на ноги, но, видимо, не понял и продолжал говорить. Видя, однако, что ему не отвечают, он постоял еще с минутку и тихонько пошел дальше.
— Он сейчас упадет, это уж наверняка, — заявил кожевенник, вставая с места и глядя ему вслед. — И смешной же он! Совсем, видно, спятил!
В конце бульвара Совер, когда Муре проходил мимо Клуба молодежи, он опять услышал подавленные смешки, сопровождавшие его с того самого момента, как он вышел на улицу. Он отлично заметил на пороге клуба Северена Растуаля, который указывал на него пальцем кучке молодых людей. Стало ясно: это над ним смеялся весь город. Муре опустил голову, охваченный каким-то страхом, не понимая причины этого озлобления, и продолжал робко пробираться вдоль линии домов. Когда он сворачивал в улицу Канкуан, он услышал позади себя шум; повернув голову, он увидел следовавших за ним трех мальчишек — двух больших с нахальными лицами и одного совсем маленького, с очень серьезным лицом, державшего в руке гнилой апельсин, подобранный им в канаве. Муре прошел улицу Канкуан, площадь Реколле и вышел на улицу Банн. Мальчишки не отставали от него.
— Вы, верно, хотите, чтобы я надрал вам уши? — крикнул он, устремившись на них.
Они бросились в сторону, с хохотом и ревом удирая во всю прыть. Муре, сильно покрасневший, почувствовал себя смешным. Он постарался успокоиться и пошел прежним шагом. Его особенно ужасало, что ему придется пройти по площади Супрефектуры, мимо окон Ругонов, в сопровождении ватаги этих негодяев, которая, как он видел, становилась все более многочисленной и дерзкой. Вдруг он увидел свою тещу, возвращавшуюся от вечерни вместе с г-жою де Кондамен. Чтобы не встретиться с нею, он был вынужден сделать обход.
— Ату, ату его! — кричали мальчишки.
Обливаясь холодным потом и спотыкаясь о камни мостовой, Муре услышал, как старуха Ругон сказала, обращаясь к жене инспектора лесного ведомства:
— Посмотрите, вот этот несчастный. Просто позор! Нет, этого дольше терпеть нельзя.
Тогда Муре, не владея больше собою, пустился бежать. Вытянув руки, ничего не соображая, он бросился в улицу Баланд, куда за ним устремилась вся ватага мальчишек — их было около дюжины. Муре казалось, что лавочники с улицы Банн, рыночные торговки, прохожие с бульвара, юноши из Клуба молодежи, Ругоны, Кондамены, словом, весь Плассан с приглушенным смехом гонится за ним по крутому спуску улицы Баланд. Ребятишки топали ногами, прыгали по острым камням мостовой и шумели, как стая гончих, спущенная в этот тихий квартал.
— Лови его! — орали они.
— У-у-у! Хорош сюртук!
— Эй, вы там, бегите наперерез, по улице Таравель. Вы его там поймаете!
— Живей! Живей!
Ошалев от ужаса, Муре собрал последние силы и рванулся к своей двери, но оступился и шлепнулся на тротуар, где, совершенно обессилев, пролежал несколько секунд. Мальчишки, побаиваясь его кулаков, окружили его кольцом с торжествующими криками, держась на некоторой дистанции; и вдруг самый маленький деловито подошел и бросил в него гнилой апельсин, который расплющился об лобную дугу над левым глазом. Муре с трудом поднялся и вошел в дом, не вытерев лица. Розе пришлось взять метлу, чтобы прогнать озорников.
С этого воскресенья весь Плассан пришел к убеждению, что Муре сошел с ума. Рассказывали изумительные вещи. Например, что он целые дни просиживал в пустой комнате, где уже больше года не подметали; и это вовсе не было праздной выдумкой, так как об этом рассказывали люди, слышавшие это от его собственной служанки. Что он мог делать в этой пустой комнате? На это отвечали по-разному: кухарка Муре утверждала, будто он прикидывался мертвецом, и это приводило в ужас весь квартал. На рынке были твердо уверены, что он прячет там гроб, ложится в него с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и лежит так с утра до вечера, по доброй воле.
— Ему уже давно грозило сумасшествие, — повторяла Олимпия во всех лавках. — Болезнь развивалась постепенно; он все тосковал, искал уголков, куда бы спрятаться, совсем как животные, когда заболевают… Я с первого дня, как вошла в этот дом, сказала мужу: «С нашим хозяином творится что-то неладное». У него были желтые глаза и хмурый вид. И с тех пор ему становилось все хуже и хуже… У него появились самые дикие причуды. Он пересчитывал кусочки сахара, держал все под замком, даже хлеб. Он сделался до такой степени скуп, что бедной его жене даже не во что было обуться. Вот несчастная, которую я жалею от всего сердца! Сколько она вытерпела! Представьте себе только ее жизнь с этим самодуром, который разучился даже прилично вести себя за столом: швыряет салфетку посреди обеда и уходит, как идиот, поковырявши в своей тарелке… И при этом еще такой брюзга! Он устраивал сцены из-за передвинутой банки с горчицей. Теперь он все время молчит; только смотрит, как дикий зверь, и вцепляется в горло, даже не вскрикнув… Чего я только не насмотрелась! Уж если бы я хотела порассказать…
Возбудив живейшее любопытство слушателей и осыпаемая вопросами, она бормотала:
— Нет, нет, это не мое дело… Госпожа Муре святая женщина, она страдает, как истинная христианка: у нее на этот счет свой взгляд, и это надо уважать… Поверите ли, он хотел перерезать ей горло бритвой!
Одна и та же история повторялась постоянно, но она оказывала определенное действие: кулаки сжимались, женщины выражали желание задушить Муре. Когда какой-нибудь скептик покачивал головой, его припирали к стене, требуя, чтобы он объяснил ужасающие сцены, происходившие каждую ночь: лишь сумасшедший мог вцепляться таким образом в горло жене, как только она ложилась в постель. В этом было что-то таинственное, что особенно способствовало распространению в городе этой истории. Около месяца слухи все разрастались. А между тем на улице Баланд, вопреки трагическим сплетням, распространяемым Олимпией, все успокоилось, и ночи проходили мирно, Марта испытывала нервное раздражение, когда домашние, чего-то не договаривая, советовали ей быть осторожнее.
— Вы хотите поступать по-своему, да? — говорила Роза. — Вот увидите… Он опять примется за свое. В одно прекрасное утро мы вас найдем убитой.
Г-жа Ругон забегала теперь регулярно через день. Она входила с тревожным видом и уже в прихожей спрашивала Розу:
— Ну, что? Сегодня ничего не произошло?
Потом, увидев дочь, целовала ее с какой-то яростной нежностью, точно уж не надеялась больше застать ее в живых. По ее словам, она проводила ужасные ночи, вздрагивала при каждом звонке, воображая, что пришли сообщить ей о каком-нибудь несчастье; это была не жизнь! И когда Марта уверяла ее, что ей не грозит никакой опасности, мать смотрела на нее с восхищением и восклицала:
— Ты ангел! Не будь меня здесь, ты бы позволила убить себя и даже не пикнула. Но будь спокойна, я оберегаю тебя и принимаю все меры предосторожности. В тот день, когда муж тронет тебя хоть мизинцем, он услышит обо мне!
В подробности она не входила. В действительности же она побывала у всех плассанских властей. Она конфиденциально рассказывала о несчастии своей дочери мэру, супрефекту, председателю суда, взяв с них слово, что они сохранят это в тайне.
— К вам обращается мать, доведенная до отчаяния, — говорила она со слезами на глазах. — Я вручаю вам честь и достоинство моей бедной дочери. Мой муж заболеет, если произойдет публичный скандал, и, однако, я не могу сидеть спокойно в ожидании роковой развязки. Посоветуйте мне, скажите — что делать?