– Ах, сударыня, он будет мне очень мешать! – крикнула она. И, бросив через плечо взгляд на Зефирена, опять состроила ему умильную гримасу. Минуту-другую маленький солдат оставался неподвижным, неслышно смеясь во весь рот. Потом он, пятясь, удалился, рассыпаясь в благодарностях и приложив руку к сердцу. Дверь уже закрылась за ним, – а он все еще кланялся на площадке лестницы.
– Это брат Розали, мама? – спросила Жанна.
Элен была смущена этим вопросом. Она пожалела о разрешении, только что данном ею в внезапном порыве доброты, которому сама удивлялась. Подумав несколько секунд, она ответила:
– Нет, это ее кузен.
– А! – сказала девочка серьезно.
Кухня Розали выходила в сад доктора Деберль, прямо на солнце. Летом в широкое окно проникали ветки вязов. Это была самая веселая комната квартиры, вся залитая солнцем, так ярко освещенная, что Розали даже пришлось повесить на окно синюю коленкоровую штору, которую она задергивала после полудня. Она жаловалась только на одно: на тесноту этой кухоньки, узкой и длинной; плита помещалась справа, стол и шкап для посуды – слева. Но Розали так удачно разместила утварь и мебель, что выгадала себе у окна уголок, где работала по вечерам. Ее гордостью было содержать кастрюли, чайники, блюда в безукоризненной чистоте. Поэтому, когда кухня освещалась солнцем, стены излучали сияние: медные кастрюли искрились золотом, выпуклости жестяной посуды сверкали, точно серебряные луны; бледные тона белых и голубых изразцов плиты еще ярче оттеняли весь этот блеск.
В следующую субботу, вечером, Элен услышала на кухне такую возню, что пошла посмотреть, что там происходит.
– Что тут такое? – спросила она. – Вы, видно, воюете с мебелью?
– Я делаю уборку, – отвечала Розали. Растрепанная, обливаясь потом, она сидела на корточках и терла пол изо всей силы своих маленьких рук.
Покончив с мытьем пола, она принялась вытирать его. Никогда еще не наводила она в своей кухне такой красоты. Новобрачная могла бы избрать эту кухню своей спальней – все там было вычищено до блеска, словно к свадьбе. Стол и шкап казались выструганными заново, – так она потрудилась над ними. Всюду царил безукоризненный порядок: кастрюли и горшки были расставлены по размерам, каждый предмет висел на своем гвозде, сковороды и решетка очага блестели, без единого пятна копоти. С минуту Элен стояла молча; потом, улыбнувшись, ушла.
С тех пор каждую субботу производилась такая же уборка; целых четыре часа Розали проводила в пыли и воде: ей хотелось показать в воскресенье Зефирену, какую она наводит чистоту. Воскресенье было для нее приемным днем. Заметь она где-нибудь паутинку, она сгорела бы со стыда. Когда все вокруг нее блестело, она приходила в хорошее настроение и принималась напевать. В три часа она снова мыла руки и надевала чепец с лентами. Потом, наполовину задернув бумажную штору, чтобы смягчить, как в будуаре, резкий солнечный свет, она ждала Зефирена среди этого безукоризненного порядка; в кухне приятно пахло тмином и лавровым листом.
Ровно в половине четвертого являлся Зефирен; он гулял по улице, дожидаясь, пока пробьют часы. Розали прислушивалась к стуку его тяжелых сапог по ступеням лестницы и отворяла ему, когда он останавливался на площадке. Она запретила ему касаться звонка. Каждый раз они обменивались одними и теми же словами:
– Это ты?
– Да, я.
И они долго пристально смотрели в лицо друг другу; глаза у них искрились лукавством, губы были плотно сжаты. Затем Зефирен следовал за Розали на кухню; прежде чем впустить туда солдата, она снимала с него кивер и саблю. Она не хотела держать такие вещи на кухне и запихивала их в глубь стенного шкапа. После этого она сажала своего вздыхателя у окна, в свободный уголок, и уже не позволяла ему двигаться с места.
– Сиди смирно… Смотри, если хочешь, как я буду готовить обед господам.
Зефирен почти никогда не приходил с пустыми руками. Обычно он употреблял праздничное утро на прогулку с товарищами в Медонских рощах, где проводил время в бесконечных и бесцельных шатаниях, впивая воздух просторов со смутным сожалением о родной деревне. Чтобы дать работу рукам, он срезал палочки, обстругивал их на ходу, украшал их затейливой резьбой; все более замедляя шаг, он останавливался у придорожных канав, сдвинув кивер на затылок, не отрываясь взглядом от ножа, врезающегося в дерево. У него не хватало духу бросать эти палочки, он приносил их Розали; та брала их, слегка браня Зефирена, – это, дескать, загрязняет ее кухню. На самом же деле она их собирала; у нее под кроватью лежал целый пук таких палочек самой разнообразной длины и рисунка.
Однажды Зефирен явился с гнездом, полным птичьих яиц; он принес его в своем кивере, прикрыв платком. Яичница из сорочьих яиц была, по его словам, очень вкусным блюдом. Розали выкинула эту гадость, но оставила гнездо – она запрятала его туда же, где хранились палочки. Кроме того, у Зефирена всегда были доверху набиты карманы. Он извлекал из них разные диковинки: прозрачные камешки, подобранные на берегу Сены, мелкую железную рухлядь, полузасохшие дикие ягоды, всякие изуродованные обломки, которыми пренебрегли старьевщики. Главной его страстью были картинки. Он подбирал, идя по улице, бумажки, когда-то служившие оберткой плиткам шоколада и кускам мыла: на них красовались негры и пальмы, египетские танцовщицы и букеты роз. Крышки старых, прорванных коробок с изображением мечтательных блондинок, глянцевитые картинки и фольга из-под леденцов, брошенные посетителями окрестных ярмарок, были для него редкими находками, преисполнявшими его счастьем. Вся эта добыча исчезала в его карманах; наиболее ценные приобретения он заворачивал в обрывок газеты, и в воскресенье, когда у Розали выпадала свободная минута между супом и жарким, он показывал ей свои картинки. Не хочет ли она их взять? Это ей в подарок! Бумага вокруг картинок не всегда была чиста, и поэтому он вырезал их, – это было для него большим развлечением. Розали сердилась: обрезки бумаги залетали в ее блюда; и нужно было видеть, с каким чисто крестьянским лукавством, принесенным из далекой деревни, он в конце концов завладевал ее ножницами. Иногда, чтобы избавиться от него, она сама давала их ему.
Тем временем на сковороде шипела подливка. Розали помешивала ее деревянной ложкой. Зефирен, наклонив голову, вырезал картинки. Волосы у него были острижены так коротко, что просвечивала кожа головы; из-под оттопыренного сзади желтого воротника виднелась загорелая шея; спина казалась еще шире от красных погон. Порою за целые четверть часа они не обменивались ни единым словом. Когда Зефирен поднимал голову, он с глубоким интересом смотрел, как Розали берет муку, рубит укроп, сыплет соль, перец. Изредка у него вырывались слова:
– Черт возьми! И вкусно же пахнет!
Кухарка в пылу увлечения не сразу удостаивала его ответом. После длительной паузы она, в свою очередь, говорила:
– Подливка, видишь ли, должна протомиться.
Их беседы не выходили за эти пределы. Они даже не говорили о своей родине. Когда что-либо приходило им на память, они понимали друг друга с одного слова и целыми часами смеялись про себя. Этого им было достаточно. Когда Розали выставляла Зефирена за дверь, оба были очень довольны своим времяпрепровождением.
– Ну, ступай! Пора подавать на стол!
Она вручала ему его кивер и саблю и толкала его к двери, а затем с сияющим лицом подавала Элен обед, а Зефирен, раскачивая руками, возвращался в казармы, унося с собой вкусный, приятно щекотавший ноздри запах тмина и лаврового листа.
Первое время Элен считала нужным наблюдать за ними. Иногда она неожиданно входила в кухню, чтобы отдать распоряжение. И всегда заставала Зефирена на обычном месте: он сидел между столом и окном, подобрав ноги, – для них не хватало места из-за большого каменного чана в углу. При появлении Элен он поднимался с места и стоял, как под ружьем, отвечая на ее слова лишь поклонами и почтительным бормотанием. Мало-помалу Элен успокоилась, видя, что она никогда не застает их врасплох и что на лице у них всегда одно и то же спокойное выражение терпеливых влюбленных.
В ту пору Розали даже казалась гораздо развязнее Зефирена. Как-никак, она уже несколько месяцев жила в Париже, в ней уже меньше замечалась растерянность крестьянки, попавшей в столицу, хотя знала она всего три улицы: Пасси, Франклина и Винез. А Зефирен в полку оставался дурачком. Розали уверяла Элен, что он глупеет; в деревне он, право же, был шустрей. Это все от мундира, говорила она; все парни, которых забирали в солдаты, глупели так, что дальше идти некуда. И действительно, Зефирен, ошеломленный новым образом жизни, таращил глаза и покачивался, как гусь. Он и в мундире сохранил неповоротливость крестьянина и еще не приобрел в казармах бойкости языка и победоносных ухваток столичного армейца. О! Барыня может не беспокоиться. Ему-то уж не придет в голову баловаться!
Поэтому Розали выказывала в отношении Зефирена материнскую заботливость. Укрепляя вертел над огнем, она читала Зефирену наставления, не скупилась на добрые советы, предупреждая его об омутах, которых ему надлежало остерегаться, и он повиновался, соглашаясь с каждым советом энергичным кивком головы. Каждое воскресенье он клялся ей в том, что ходил к обедне, что прочел утром и вечером положенные молитвы. Она также уговаривала его быть опрятным, чистила ему щеткой одежду перед уходом, пришивала болтавшуюся пуговицу куртки, осматривала его с ног до головы, удостоверяясь, нет ли в чем-нибудь изъяна. Она заботилась и об его здоровье, указывала ему средства против всевозможных болезней. Желая отблагодарить Розали за ее заботы, Зефирен не раз предлагал наполнить чан водой. Долго она отказывалась, боясь, что он разольет воду. Но однажды он принес два ведра, не расплеснувши на лестнице ни капли; с тех пор обязанность наполнять чан водой лежала по воскресеньям на нем. Он оказывал ей другие услуги, выполнял все тяжелые работы, преисправно ходил в лавку за маслом, когда она забывала запастись им. Потом Зефирен взялся за стряпню. Сначала он чистил овощи. Немного спустя Розали позволила ему резать их. Через шесть недель он, правда, еще не касался соусов, но уже следил за ними с деревянной ложкой в руке. Розали сделала его своим помощником, и смех нападал на нее порой, когда она видела, как Зефирен, в красных штанах и желтом воротнике, хлопочет у плиты, перекинув тряпку через руку, как заправский поваренок.
Однажды в воскресенье Элен пошла на кухню. Мягкие туфли приглушали звук ее шагов. Она остановилась на пороге: ни служанка, ни солдат не заметили ее прихода. Зефирен сидел в своем углу перед чашкой дымящегося бульона. Розали, стоя спиной к двери, нарезала ему хлеб тонкими ломтями.
– Кушай, малыш, – приговаривала она, – ты слишком много ходишь, оттого и худеть стал. На тебе! Хвагтит? Или еще хочешь?
И она следила за ним нежным, обеспокоенным взглядом. Он, весь круглый, неуклюже нагнулся над чашкой, заедая каждый глоток ломтиком хлеба. Его желтое от веснушек лицо покраснело от горячего пара.
– Черт возьми! Суп на славу, – бормотал он. – Что это ты кладешь в него?
– Постой, – проговорила она, – если ты любишь порей… Но тут, обернувшись, она увидела барыню и вскрикнула.
Оба оцепенели. Затем Розали принялась извиняться, слова ее лились потоком.
– Это моя доля, сударыня, верьте мне… Я бы за обедом уж не взяла себе бульону… Клянусь вам всеми святыми. Я сказала ему: «Если хочешь мою долю бульону, я отдам тебе ее…» Ну, говори же: ты ведь знаешь, как дело было…
Встревоженная молчанием хозяйки, она подумала, что та рассердилась.
– Он умирал с голоду, сударыня, – продолжала она разбитым голосом. – Он утащил у меня сырую морковку. Их кормят так скверно! К тому же он, подумайте, отмахал такую даль по берегу реки, бог знает куда… Знали бы вы это, сударыня, вы бы сами сказали мне: «Розали, дайте ему бульону…»
Видя, что солдат сидит с набитым ртом, не смея проглотить кусок, Элен не могла выдержать сурового тона. Она ответила мягко:
– Ну что ж, милая! Когда ваш жених будет голоден, пригласите его к обеду, вот и все… Я разрешаю вам это.
Глядя на них, она ощутила прилив той нежности, которая однажды уже заставила ее забыть свою строгость. Они были так счастливы в этой кухне! Из-за полузадернутой коленкоровой шторы светило заходящее солнце, В глубине пылала на стене медная посуда, бросая розовый отблеск в полумрак комнаты. И в этой золотистой тени четко выделялись маленькие круглые лица влюбленных, спокойные и ясные, как луна. В их чувстве была такая безмятежно ясная уверенность, что оно не нарушало безукоризненного порядка кухонной утвари. Они наслаждались, втягивая в себя подымавшиеся от плиты запахи, ощущая приятную сытость, вполне довольные друг другом.
– Скажи, мама, – спросила вечером после долгого раздумья Жанна, – почему кузен Розали никогда не целует ее?
– А зачем им целоваться? – отвечала Элен. – Они поцелуются в день своих именин.
II
Во вторник, после супа, Элен, прислушавшись, сказала:
– Какой потоп! Слышите? Вы насквозь промокнете сегодня вечером, мои бедные друзья!
– О, это не страшно, – пробормотал аббат, старая сутана которого уже намокла.
– Мне далеко домой, – вставил господин Рамбо, – но я все-таки вернусь пешком; люблю гулять в такую погоду… Да и зонтик у меня есть.
Жанна размышляла, серьезно разглядывая ложку вермишели, которую поднесла ко рту. Затем она медленно проговорила:
– Розали сказала, что вы не придете из-за плохой погоды… А мама – что придете… Вы очень милые – всегда приходите…
Сидевшие за столом улыбнулись. Элен ласково кивнула головой, глядя на обоих братьев. Снаружи по-прежнему доносился глухой рокот ливня; ставни трещали под резкими порывами ветра. Казалось, вернулась зима. Розали тщательно задернула красные репсовые занавески; маленькая столовая, озаренная ровным светом белой висячей лампы, закрытая со всех сторон, надежно защищенная от порывов урагана, дышала тихим, кротким уютом. Нежные блики играли на фарфоре, украшавшем буфет красного дерева. И среди этой мирной обстановки четверо людей, сидевших за столом, накрытым с буржуазно-нарядной аккуратностью, ожидали, неспешно беседуя, когда служанке заблагорассудится подать следующее блюдо.
– А… вам пришлось подождать – это ничего, – фамильярно сказала Розали, входя с блюдом в руках. – Вот жареная камбала в сухарях для господина Рамбо, а известно – рыбу нужно снимать с огня в последнюю минуту.
Чтобы позабавить Жанну и доставить удовольствие Розали, гордившейся своими кулинарными талантами, господин Рамбо притворялся лакомкой. Повернувшись к ней, он спросил:
– Ну-ка, что вы нам дадите сегодня? У вас всегда сюрпризы, когда я уже сыт.
– О! – возразила она. – Сегодня у нас три блюда, как всегда; только и всего… После камбалы вы получите баранину и брюссельскую капусту… И, правда же, больше ничего…
Но господин Рамбо покосился на Жанну. Девочка от души веселилась; зажимая рот обеими руками, чтобы не рассмеяться, она мотала головой, как будто желала сказать, что Розали говорит неправду. Господин Рамбо недоверчиво пощелкал языком. Розали сделала вид, что сердится.
– Вы мне не верите, – продолжала она, – потому что барышня смеется… Ну что ж, верьте ей, берегите аппетит: посмотрим, не придется ли вам, вернувшись домой, снова сесть за стол.
Когда она ушла, Жанна, смеявшаяся все сильнее, чуть не проболталась.
– Ты слишком большой лакомка, – начала она. – Я-то побывала на кухне…
Она вдруг прервала себя:
– Ах, нет, ему нельзя этого говорить! Правда, мама? Больше не будет ничего, ровно ничего. Это я нарочно смеялась, чтобы обмануть тебя.
Эта сцена повторялась каждый вторник и всегда с одинаковым успехом. Готовность, с которой господин Рамбо участвовал в этой игре, трогала Элен, тем более, что она знала, что долгие годы он жил с чисто провансальской умеренностью, съедая за день один анчоус и полдюжины маслин. Что касается аббата Жув, то он никогда не замечал, что ест: над его неведением и рассеянностью в этой области нередко даже подшучивали. Жанна следила за ним блестящими глазами. Когда блюдо было подано, она обратилась к священнику:
– Ну, как мерлан – очень вкусный?
– Очень вкусный, моя дорогая, – пробормотал он. – А ведь правда – это мерлан! Я думал, это тюрбо.
И когда все засмеялись, он наивно спросил, над чем они смеются. Розали, только что вернувшаяся в столовую, была очень задета. У нее-то на родине господин кюре не в пример лучше разбирался в кушаньях: разрезая птицу, он определял ее возраст с ошибкой на какую-нибудь неделю; ему даже не надо было входить в кухню, чтобы узнать, какой будет обед: он это угадывал по запаху. Господи боже! Служи она у такого кюре, как господин аббат, она до сих пор не умела бы изготовить яичницу… И священник извинялся с таким смущением, словно полное отсутствие гастрономического чутья было его непоправимым недостатком. Но, право же, ему приходится думать о стольких других вещах!
– Вот это – баранья ножка, – объявила Розали, ставя жаркое на стол.
Все снова рассмеялись, аббат Жув – первый. Наклонив свою большую голову, он сощурил узкие глаза.
– Да, это, несомненно, баранья ножка, – сказал он. – Мне кажется, я и сам бы догадался.
Впрочем, в тот день аббат был рассеяннее обычного. Он ел быстро, с торопливостью человека, который скучает за столом, а дома завтракает стоя; покончив с едой, он дожидался остальных, погруженный в свои мысли, лишь улыбкой отвечая на обращенные к нему слова. Он поминутно бросал на брата ободряющие и вместе с тем тревожные взгляды. Господин Рамбо тоже, казалось, утратил свое обычное спокойствие, но его волнение выражалось в том, что он много говорил и беспокойно двигался на стуле, что было несвойственно его рассудительной натуре. После брюссельской капусты наступило молчание, так как Розали задержалась со сладким. Снаружи дождь лил еще сильнее прежнего, обильные потоки воды обрушивались на дом. В столовой становилось душно. Элен почувствовала, что атмосфера уже не та, что на душе у обоих братьев есть что-то, о чем они умалчивают. Она посмотрела на них с участием и, наконец, промолвила:
– Господи, какой ужасный дождь… Не правда ли? Он действует угнетающе… Вам обоим как будто нездоровится…
Но они ответили отрицательно, поспешили успокоить ее. И, воспользовавшись тем, что в комнату вошла Розали с огромным блюдом в руках, господин Рамбо, чтобы скрыть свое волнение, воскликнул:
– Что я говорил! Опять сюрприз!
На этот раз сюрпризом оказался ванильный крем – одно из тех блюд, которые всегда являлись для кухарки триумфом. И надо было видеть широкую немую улыбку, с которой она поставила его на стол. Жанна хлопала в ладоши, повторяя:
– А я знала, а я знала!.. Я видела яйца на кухне.
– Но я сыт по горло, – сказал с отчаянием господин Рамбо, – Я не в состоянии есть.
Тогда Розали вдруг стала серьезной. Полная сдержанного гнева, она сказала просто и с достоинством:
– Как! Крем, который я приготовила специально для вас… Попробуйте только не поесть его! Да, попробуйте-ка…
Господин Рамбо, покорившись, положил себе большую порцию крема. Аббат оставался рассеянным. Свернув салфетку, он встал, не дожидаясь конца обеда, – он нередко делал это. Несколько минут он ходил взад и вперед, склонив голову к плечу; затем, когда Элен, в свою очередь, встала из-за стола, он, бросив господину Рамбо многозначительный взгляд, увел молодую женщину в спальню. Они оставили дверь открытой; почти тотчас же послышались их тихие голоса; слов нельзя было различить.
– Кончай скорее, – сказала Жанна господину Рамбо, который, казалось, никак не мог доесть бисквит. – Я хочу показать тебе свою работу.
Но он не торопился. Все же, когда Розали начала убирать со стола, ему пришлось встать.
– Подожди-ка, подожди, – бормотал он Жанне, тащившей его в спальню. Он смущенно и боязливо отстранялся от двери. Услышав, что аббат повысил голос, он почувствовал такую слабость, что вынужден был снова сесть за обеденный стол. Он вытащил из кармана газету.
– Я сделаю тебе колясочку, – объявил он Жанне.
Жанна сразу перестала звать его в спальню. Господин Рамбо восхищал ее своим умением вырезать из листа бумаги всевозможные игрушки. Он делал петушков, лодочки, епископские митры, тележки, клетки. Но в этот день его пальцы, складывая бумагу, дрожали и работа не удавалась ему. При малейшем звуке, доносившемся из соседней комнаты, он опускал голову. Жанна, крайне заинтересованная, облокотилась о стол рядом с ним.
– А потом ты сделаешь петушка, чтобы запрячь его в колясочку, – сказала она.
Аббат Жув стоял в глубине спальни, в прозрачной тени, отбрасываемой абажуром. Заняв свое обычное место у столика, Элен принялась за работу – она не стеснялась со своими друзьями. В ярком круге от лампы были видны только ее бледные руки; она шила детский чепчик.
– Жанна больше не тревожит вас? – спросил аббат. Она покачала головой, прежде чем ответить.
– Доктор Деберль как будто совсем спокоен за нее, – сказала она. – Но бедная девочка еще очень нервна… Вчера я нашла ее на стуле без сознания.
– Она мало двигается, – продолжал аббат. – Вы слишком уединяетесь, вы недостаточно живете той жизнью, которою живут все другие.
Он умолк, наступила тишина. По-видимому, он нашел тот переход, которого искал, но перед тем, как начать, хотел собраться с мыслями. Взяв стул, он сел рядом с Элен.
– Послушайте, дорогая дочь моя, – сказал он. – Я с некоторых пор собираюсь серьезно поговорить с вами. Жить так, как вы живете здесь, не годится. В ваши годы не живут затворницей, это отречение столь же вредно вашему ребенку, как и вам… Существует тысяча опасностей и в смысле здоровья, и других…
Элен удивленно подняла голову.
– Что вы хотите этим сказать, мой друг? – спросила она.
– Господи боже! Я мало знаю свет, – продолжал священник, слегка смутившись, – но все же знаю, что молодая женщина, когда у нее нет надежной опоры, подвергается многим опасностям. Словом, вы слишком одиноки, и это одиночество, в котором вы упорствуете, отнюдь не полезно, поверьте. Настанет день, когда вы будете от него страдать.
– Да я ведь не жалуюсь, мне очень хорошо, – воскликнула она с некоторой горячностью.
Старый священник тихо покачал большой головой.
– Конечно, это очень сладостно. Вы чувствуете себя вполне счастливой, я понимаю. Но тот, кто вступил на наклонный путь одиночества и мечты, никогда не знает, куда он его приведет… О, я знаю вас, вы неспособны ни на что дурное… Но рано или поздно вы рискуете утратить на этом пути свой душевный покой. Придет день – и то место, которое вы оставляете пустым возле себя и в себе, окажется заполненным мучительным чувством, в котором вы сами не захотите себе признаться.
Краска бросилась в лицо Элен. Значит, аббат читает в ее душе? Значит, он знал о том смятении, которое росло в ней, о том внутреннем волнении, которое заполняло теперь ее жизнь и в котором она до сих пор не хотела дать себе отчета? Элен уронила шитье на колени. Ею овладела какая-то слабость, она ждала от священника как бы благочестивого сообщничества: оно дало бы ей, наконец, возможность открыто признать и назвать своим именем те смутные ощущения, которые она оттесняла на самое дно своей души. Раз он знал все, он мог задавать ей вопросы, – она попытается на них ответить.
– Я отдаюсь в ваши руки, друг мой, – прошептала она. – Вы знаете, что я всегда слушалась вас.
С минуту священник молчал; потом он медленно, серьезно молвил:
– Дочь моя, вам нужно опять выйти замуж.
Она молчала, бессильно опустив руки, ошеломленная подобным советом. Она ждала иных слов, она ничего уже не понимала. Однако аббат продолжал говорить, приводя веские доводы, которые могли бы заставить ее решиться на замужество.
– Подумайте о том, что вы еще молоды… Вы не можете дольше оставаться в этом уединенном уголке Парижа, почти не решаясь выйти, в полном неведении жизни. Вам нужно вернуться к действительности, иначе – вы горько пожалеете впоследствии о своем затворничестве. Вы сами не замечаете, как оно отражается на вас, но ваши друзья видят вашу бледность, и она тревожит их.
Он останавливался после каждой фразы, надеясь, что Элен прервет его и выскажется по поводу его предложения. Но она оставалась холодна, словно застыв от неожиданности.
– Правда, у вас ребенок, – продолжал он. – Это всегда очень сложно. Но помните, что поддержка мужчины была бы чрезвычайно полезна вам именно в отношении Жанны… О, я знаю, что здесь нужен человек большой доброты; он должен быть для нее настоящим отцом.
Элен не дала ему закончить. Она вдруг заговорила; в ее словах слышался бурный протест, сильнейшее отвращение.
– Нет, нет, я не хочу… Что вы советуете мне, мой друг!.. Никогда, слышите, никогда!
Вся душа ее восставала; она сама испугалась резкости своего отказа. Предложение священника задело тот темный уголок ее души, куда она избегала заглядывать; и по той боли, которую она испытывала, она, наконец, поняла, насколько серьезен ее недуг; ее охватило то смятение стыдливости, которое овладевает женщиной, чувствующей, как с нее соскальзывают последние одежды.
Тогда, под ясным, улыбающимся взглядом старого аббата, она заметалась, сопротивляясь:
– Я не хочу! Я никого не люблю!
Он продолжал смотреть на нее; ей показалось, что он читает ее ложь у нее на лице. Покраснев, она пробормотала:
– Подумайте, ведь я только две недели тому назад сняла траур… Нет, это невозможно…
– Дочь моя, – спокойно сказал священник. – Я долго размышлял, прежде чем заговорил с вами. Я думаю, что ваше счастье в этом… Успокойтесь. Вы поступите так, как сами захотите.
Оба умолкли. Элен пыталась сдержать поток возражений, рвавшихся с ее уст. Склонив голову, она снова принялась за работу, сделала несколько стежков. И в наступившей тишине из столовой послышался тоненький голосок Жанны:
– В колясочку не петушка впрягают, а лошадку. Ты, значит, не умеешь делать лошадок?
– Нет. Лошадки – это слишком трудно, – отвечал господин Рамбо. – Но если хочешь, я научу тебя делать колясочки.
Игра всегда кончалась так. Жанна с напряженным вниманием следила за тем, как ее друг складывал бумагу на множество квадратиков. Потом она пыталась складывать их сама, но ошибалась и топала ногой. Однако она уже умела делать лодочки и епископские митры.
– Смотри, – терпеливо повторял господин Рамбо. – Ты загибаешь четыре угла – вот так, затем ты переворачиваешь бумагу…
Но, по-видимому, его настороженный слух только что уловил обрывок разговора, происходившего в соседней комнате, и руки бедняги двигались беспокойнее, язык заплетался, так что он глотал половину слов.
Элен – она все еще не могла прийти в себя – возобновила разговор.
– Вновь выйти замуж, – но за кого? – внезапно спросила она священника, положив работу на столик. – Вы имеете кого-нибудь в виду, не так ли?
Аббат Жув, встав, медленно прохаживался по комнате. Не останавливаясь, он утвердительно кивнул головой.
– Назовите же мне этого человека, – продолжала Элен.
На одно мгновение он остановился перед ней; затем слегка пожал плечами и пробормотал:
– К чему! Раз вы не хотите…
– Все равно я хочу знать, – настаивала она. – Как же я могу принять решение, если я не знаю?
Он ответил не сразу, все еще стоя перед ней и глядя ей в лицо. Чуть грустная улыбка тронула его губы. Наконец он почти шепотом произнес:
– Неужели вы не догадались?
Нет, она не догадалась. Она пыталась угадать и недоумевала. Тогда он молча кивнул головой по направлению столовой.
– Он? – воскликнула Элен приглушенным голосом.
И она вдруг стала очень серьезной. Она уже не протестовала с прежней резкостью. Теперь ее лицо выражало только удивление и огорчение. Долго она сидела, опустив глаза, в задумчивости. Нет, конечно, она никогда бы не догадалась; и, однако, она не находила, что возразить. Господин Рамбо был единственным человеком, которому она могла бы доверчиво, безбоязненно отдать свою руку. Она знала его доброту и не смеялась над его буржуазным тяжелодумней. Но, несмотря на всю свою привязанность к нему, мысль о том, что он любит ее, пронизывала ее холодом.
Тем временем аббат возобновил свою прогулку из одного конца комнаты в другой; проходя мимо дверей столовой, он тихонько подозвал Элен:
– Подите сюда, посмотрите.
Она встала с места и заглянула в другую комнату.
Господин Рамбо кончил тем, что усадил Жанну на свой собственный стул. Раньше он опирался о стол, теперь соскользнул на пол к ногам девочки. Стоя перед ней на коленях, он обнимал ее одной рукой. Перед ними на столе стояла колясочка, запряженная петушком, лодочки, коробочки, епископские митры.
– Ты меня крепко любишь? – спрашивал он. – Скажи еще раз, что ты меня крепко любишь!
– Ну да, я крепко тебя люблю, ты же знаешь.
Он не решался продолжать, весь дрожа, словно ему предстояло объяснение в любви.
– А если бы я у тебя попросил разрешения остаться здесь с тобой навсегда, что бы ты ответила?
– О, я была бы так рада! Мы играли бы вместе, правда? Вот было бы весело!
– Навсегда, ты слышишь, я остался бы навсегда.
Жанна, взяв лодочку, перекраивала из нее жандармскую треуголку.
– Да, но нужно, чтобы мама позволила, – пробормотала она.
Этот ответ вновь пробудил в нем всю прежнюю тревогу. Решалась его судьба.
– Конечно, – сказал он. – Но если бы твоя мама позволила, ты бы не сказала: нет, – не правда ли?
Жанна, заканчивая жандармскую шляпу, в восторге запела на сочиненный ею самой мотив:
– Я скажу: да, да, да… Я скажу: да, да, да… Посмотри, какая вышла красивая шляпа.
Растроганный до слез, господин Рамбо привстал на коленях и поцеловал ее; она обвила его шею руками. Он поручил брату получить согласие Элен, сам же пытался получить согласие Жанны.
– Видите, – сказал с улыбкой священник. – Девочка согласна.