– Да ведь я ее знаю! – воскликнул Штейнер, увидев Фошри. – Я уверен, что где-то видел ее… Кажется, в «Казино»; она была так пьяна, что пришлось ее оттуда вывести.
– А я хоть не могу утверждать наверняка, но, конечно, встречал ее где-то, как и вы, – отвечал журналист. Затем, засмеявшись, он вполголоса добавил:
– Быть может, у Триконши.
– Черт знает что! В грязном притоне! – в негодовании воскликнул Миньон. – Ну, разве не омерзительно, что публика так принимает первую встречную шлюху! Скоро в театре не останется ни одной порядочной женщины… Кончится тем, что я не позволю Розе играть.
Фошри не сдержал улыбку.
На лестнице не прекращался стук тяжелых башмаков; какой-то низенький человечек в картузе проговорил, растягивая слова:
– Н-да!.. Недурна толстушка! Вот это лакомый кусочек.
В коридоре спорили два молодых щеголя с завитыми волосами, в безукоризненных воротничках с отогнутыми уголками. Один твердил одно слово, никак не пытаясь его объяснить:
– Отвратительно! Отвратительно!
А другой, тоже не утруждая себя никакими доказательствами, отвечал также односложно:
– Поразительно! Поразительно!
Ла Фалуаз отозвался о Нана одобрительно; единственная оговорка, на которую он отважился, – это то, что она станет еще лучше, если будет совершенствовать свой голос. Тогда Штейнер, который перестал было слушать своих собеседников, вдруг встрепенулся, словно очнувшись. Что ж, надо выждать, в следующих актах дело, возможно, примет другой оборот. Публика отнеслась к постановке снисходительно, но пока, конечно, ее еще не покорили. Миньон уверял, что спектакль будет доведен до конца, и когда Фошри и Ла Фалуаз отошли, решив подняться в фойе, он взял Штейнера под руку и, прижавшись к его плечу, шепнул на ухо:
– Увидите, дорогой мой, какой костюм у моей жены во втором акте… Прямо сказать – игривый!..
Наверху, в фойе, ярко горели три хрустальные люстры. Фошри и Ла Фалуаз с минуту колебались; сквозь стеклянную дверь виднелось колыхающееся море голов, которое двумя нескончаемыми потоками перекатывалось из одного конца галереи в другой. Однако кузены вошли. В проходе, расположившись группами, громко разговаривали и жестикулировали мужчины, упорно не уступая дороги, несмотря на толчки проходящих; остальные ходили в ряд, стуча на поворотах каблуками по натертому паркету. Справа и слева, между колоннами из пестрого мрамора, на обитых красным бархатом скамьях сидели женщины, устало, словно изнемогая от жары, они смотрели на людской поток; а за ними в высоких зеркалах отражались их шиньоны. В глубине фойе перед буфетной стойкой толстопузый мужчина потягивал из стакана сироп.
Фошри вышел на балкон подышать свежим воздухом. Ла Фалуаз, изучив все фотографии актрис в рамках, чередовавшиеся с зеркалами в простенках между колонн, в конце концов последовал за кузеном. Свет на фронтоне театра только что погасили. На балконе было темно и совсем прохладно; им сначала показалось, что там пусто. Но какой-то молодой человек, окутанный мраком, одиноко курил, облокотившись справа на каменную балюстраду, и огонек сигареты рдел в темноте. Фошри узнал Дагнэ. Они обменялись рукопожатием.
– Что вы здесь делаете, дружище? – спросил журналист. – Прячетесь по углам? А ведь обычно в дни премьер вы из партера не выходите!
– Я курю, как видите, – ответил Дагнэ.
Тогда Фошри спросил, желая его смутить:
– Ну-с, какого вы мнения о дебютантке? В публике о ней отзываются не слишком одобрительно.
– Ну-да, – проворчал Дагнэ, – мужчины, которым она отказывала!
Этим и ограничилось его суждение о Нана. Ла Фалуаз перегнулся через перила и стал смотреть на бульвар. Напротив ярко светились окна отеля и клуба, а на тротуаре чернела людская масса, расположившаяся за столиками «Мадрид». Несмотря на поздний час, было очень людно: народ двигался медленно, из пассажа Жуфруа лился непрерывный человеческий поток; пешеходам приходилось ждать несколько минут, чтобы перейти улицу, – такой длинной была вереница экипажей.
– Ну и движение! Ну и шум! – повторял Ла Фалуаз; Париж все еще приводил его в изумление.
Раздался продолжительный звонок, фойе опустело. Из коридоров заторопились в зал. Занавес был уже поднят, а публика все еще входила группами, к величайшему неудовольствию уже усевшихся зрителей. Все занимали свои места с оживившимися лицами, готовые снова слушать со вниманием. Ла Фалуаз прежде всего взглянул на Гага и очень удивился, увидев возле нее высокого блондина, который незадолго перед тем был в ложе у Люси.
– Как зовут этого господина? – спросил он. Фошри не сразу его заметил.
– Ах да, ведь это Лабордет, – ответил он наконец также беспечно, как и в первый раз.
Декорация второго акта всех поразила. Она изображала «Черный Шар», кабачок у заставы в разгар карнавала; маски пели хором застольную песню, притоптывая каблуками. Это неожиданная озорная шутка так развеселила публику, что застольную пришлось повторить. И в этот-то кабачок явились боги, чтобы вести свое расследование заблудших по вине Ириды, которая зря похвасталась, будто хорошо знает земной мир. Желая сохранить инкогнито, боги изменили свое обличье; Юпитер явился в одежде короля Дагобера, в штанах наизнанку, в огромной жестяной короне. Феб вышел в костюме почтальона из Лонжюмо, а Минерва оделась нормандской кормилицей. Марса, разряженного в несуразный мундир, зал встретил взрывом хохота. Но хохот стал совсем неприличным, когда показался Нептун в блузе, в высоком картузе со вздутой, как колокол, тульей, с приклеенными на висках завиточками, и, шлепая туфлями, произнес: «Чего уж там! Нам, красавцам мужчинам, поневоле приходится терпеть любовь женщин!»
Кое-где раздались восклицания, а дамы прикрывали лицо веером. Люси, сидевшая в литерной ложе, так громко смеялась, что Каролина Эке шлепнула ее веером, чтобы она замолчала.
Теперь пьеса была спасена, ей был обеспечен большой успех. Карнавал богов, Олимп, смешанный с грязью, поруганная религия, поруганная поэзия – все это необычайно пришлось по вкусу завсегдатаям премьер, людей образованных охватила жажда кощунства; они попирали ногами легенду, превращали в прах все образы античности.
– Ну и личико же у Юпитера! А Марс! До чего хорош! – Королевская власть превращалась в фарс, армия служила на потеху зрителям. Когда Юпитер, с первого взгляда влюбившийся в молоденькую прачку, стал неистово отплясывать канкан, Симонна, игравшая прачку, задрала ногу у самого носа владыки богов и так уморительно назвала его своим «толстеньким папашей», что зал покатился со смеху. Пока другие боги танцевали, Феб угощал Минерву подогретым вином, которое они пили ковшами, а Нептун царил в кружке из семи-восьми женщин, потчевавших его пирожным. Публика на лету схватывала намеки, вкладывала в них неприличный смысл, и самые безобидные слова теряли свое первоначальное значение из-за комментариев, доносившихся из партера. Давно уже театральная публика не спускалась до уровня такого шутовства. Это было для нее разрядкой.
Между тем действие, сопровождаемое этими шутками, развивалось. Вулкан, одетый щеголем, в желтом костюме, в желтых перчатках и с моноклем, гонялся за Венерой, которая наконец-то появилась в обличье пышногрудой базарной торговки, повязанной платочком и увешанной массивными золотыми украшениями. Нана была так бела и дородна, так вжилась в свою роль, для которой нужно было иметь как мощные бока, так и мощную глотку, что сразу же покорила зал. Публика забыла даже Розу Миньон – очаровательную малютку в чепчике и коротеньком кисейном платьице, томно пропевшую прелестным голоском жалобы Дианы. А от этой толстой торговки, хлопавшей себя по ляжкам, и кудахтавшей, как курица, веяло жизнью, ароматом всемогущей женственности, который пьянил публику. Со второго акта ей прощалось все: и неумение держаться на сцене, и фальшивый голос, и незнание роли; достаточно ей было повернуться лицом к публике и засмеяться, чтобы вызвать аплодисменты. Когда же Нана пускала в ход свой знаменитый прием – покачивала бедрами, – партер бросало в жар, горячая волна поднималась от яруса к ярусу, до самого райка. Но настоящим триумфом Нана были танцы в кабачке. Тут она оказалась в своей сфере. Ее Венера вышла из грязи сточной канавы, она плясала, подбоченившись, под музыку, казалось, созданную для ее голоса, девчонки из предместья. Это была неприхотливая музыка – так порой возвращались с ярмарки в Сен-Клу под хрипенье кларнета и переливы дудки.
Актеров заставили повторить еще два номера. Вновь послышался игривый вальс из увертюры, унося в своем вихре богов. Юнона-фермерша застала Юпитера с прачкой и поколотила его. Диана, подслушав, как Венера назначала свидание Марсу, поспешила сообщить час и место свидания Вулкану, и тот воскликнул: «Я знаю, что мне делать!..» Конец представления был неясен. Расследование олимпийцев завершилось финальным галопом, после чего Юпитер, запыхавшийся, потный, потерявший свою корону, заявил, что земные женщины очаровательны и что во всем виноваты мужья.
Едва спустился занавес, как раздался рев голосов, заглушивших аплодисменты:
– Всех! Всех!
Тогда занавес снова поднялся, на сцену вышли актеры, держась за руки. В центре сцены раскланивались, стоя рядышком, Нана и Роза Миньон. Публика аплодировала, клака вопила. Затем мало-помалу зал опустел.
– Я должен подойти и поздороваться с графиней Мюффа, – проговорил Ла Фалуаз.
– Вот и хорошо, заодно и меня представишь, – ответил Фошри. – Подойдем к ней немного погодя.
Но добраться до лож первого яруса оказалось нелегко. Наверху в коридоре была неимоверная давка; чтобы протиснуться в толпе, приходилось пробираться боком, работать локтями. Прислонившись к стене под медной лампой с газовой горелкой, толстый критик разбирал пьесу перед кружком внимательных слушателей. Проходившие мимо вполголоса называли друг другу его фамилию. Молва утверждала в кулуарах, что он непрерывно смеялся во время второго действия; тем не менее он судил о пьесе весьма строго и рассуждал о вкусе и морали. А немного поодаль другой критик высказывал свое мнение, полное снисходительности, однако не лишенное привкуса – так иной раз горчит молоко, которое начинает скисать.
Фошри заглядывал поочередно в ложи сквозь круглые окошечки в дверях. Но тут его остановил графине Вандевр, спросив, кого он ищет, и, узнав, что кузены собираются засвидетельствовать свое почтение графу и графине, он указал на ложу номер семь, откуда только что вышел. Затем, наклонившись к уху журналиста, проговорил:
– Знаете, милый мой, я убежден, что именно Нана мы и встретили однажды вечером на углу Прованской улицы…
– А ведь в самом деле! – воскликнул Фошри. – Я же говорил, что знаю ее.
Ла Фалуаз представил своего кузена графу Мюффа де Бевиль, который отнесся к журналисту очень холодно. Но графиня, услышав имя Фошри, подняла голову и сдержанно похвалила его статьи в «Фигаро». Она грациозно повернулась к пришедшим и облокотилась на бархатный барьер. Они немного поговорили, речь зашла о Всемирной выставке.
– Выставка будет очень красивой, – проговорил граф, не меняя присущего его широкому и правильному лицу выражения важности. – Я был сегодня на Марсовом поле и восхищен.
– Говорят, они не поспеют к сроку, – осмелился заметить Ла Фалуаз. – Там такая неразбериха.
Но граф строго перебил его:
– Поспеют… Этого желает император.
Фошри весело рассказал, как однажды, отправившись на выставку за материалом для статьи, едва выбрался из аквариума, который тогда только строился. Графиня улыбнулась. По временам она поглядывала в зал и, неторопливо приблизив к лицу руку в белой перчатке до локтя, обмахивалась веером.
Почти опустевший зал дремал; несколько мужчин в партере развернули газеты; женщины непринужденно, точно у себя дома, принимали в ложах посетителей. Теперь под люстрой, свет которой смягчался мелкой пылью, поднятой во время ходьбы в антракте, слышался лишь тихий говор беседовавших между собой завсегдатаев. В дверях толпились мужчины, разглядывая сидевших дам; с минуту они стояли неподвижно, вытянув шею, выставив грудь манишки.
– Мы ждем вас в будущий вторник, – сказала графиня Ла Фалуазу. Она пригласила и Фошри; тот поклонился. О спектакле не говорили. Имя Нана не упоминалось. Граф держался с таким леденящим достоинством, точно находился на заседании Законодательного корпуса. Он сказал только, желая объяснить, почему они пришли на спектакль, что тесть его любит театр. В распахнутую дверь ложи виднелась высокая, прямая фигура старого маркиза де Шуар, который уступил место гостям; широкополая шляпа скрывала его бледное, дряблое лицо; мутным взглядом он провожал проходивших мимо женщин.
Получив приглашение, Фошри откланялся, чувствуя, что говорить о пьесе было бы неприлично. Ла Фалуаз вышел из ложи последним. Он заметил в ложе графа де Вандевра белокурого Лабордета, который беседовал с Бланш де Сиври, близко наклонившись к ней. – Вот оно как, – проговорил Ла Фалуаз, догнав своего кузена, – значит, Лабордет знакомее всеми женщинами?.. Теперь он у Бланш.
– Ну, разумеется, он их всех знает, – спокойно ответил Фошри. – Ты что же, с неба свалился, мой милый?
В коридоре стало просторнее. Фошри собрался уже уходить, когда его окликнула Люси Стьюарт. Она стояла в самом конце коридора, у двери своей ложи. Там, по ее словам, невыносимо жарко; заняв своими юбками коридор во всю его ширину, она с Каролиной и ее матушкой грызли жаренный в сахаре миндаль. С ними запросто беседовала билетерша. Люси набросилась на журналиста: хорош, нечего сказать, поднимается наверх к другим женщинам, а к ним даже не зашел узнать, не хочется ли им пить! Потом, тут же отвлекшись, продолжала:
– А знаешь, милый, по-моему, Нана очень недурна!
Люси просила журналиста остаться в ее ложе на последний акт, но он уклонился, пообещав зайти за ними после спектакля. Внизу, перед театром, Фошри и Ла Фалуаз закурили. На тротуаре собралась толпа мужчин, вышедших из театрального подъезда подышать свежим ночным воздухом в затихавшем гуле бульвара.
Тем временем Миньон увел Штейнера в кафе «Варьете». Видя успех Нана, он заговорил о ней с восхищением, не спуская с банкира бдительного взгляда. Он хорошо знал Штейнера; дважды он помогал ему обмануть Розу, а затем, когда каприз у Штейнера проходил, приводил его к ней обратно раскаявшегося и преданного. Многочисленные посетители кафе теснились вокруг мраморных столиков; некоторые из них наспех осушали свой стакан стоя, а большие зеркала бесконечно умножали огромное количество человеческих голов, непомерно увеличивали узкую комнату с тремя люстрами, обитыми скамейками и витой лестницей, покрытой красной дорожкой. Штейнер уселся за столик в первой комнате, выходившей окнами на бульвар, где несколько преждевременно, при стоявшей погоде, сняли двери с петель. Банкир пригласил проходивших мимо Фошри и Ла Фалуаза.
– Присаживайтесь, выпейте с нами кружку пива!
Сейчас Штейнер был очень занят одной мыслью – ему хотелось послать на сцену букет для Нана. Наконец он окликнул одного из лакеев, которого запросто называл Опостом. Прислушавшись к их разговору. Миньон окинул его таким проницательным взглядом, что Штейнер смутился и пробормотал:
– Два букета, Огюст, по одному каждой, и передайте их билетерше, чтобы она улучила подходящую минуту, слышите?
На другом конце залы, прижавшись затылком к раме стенного зеркала, неподвижно сидела перед пустым стаканом девушка лет восемнадцати, не больше, словно окаменев от долгого и тщетного ожидания. Ее девическое личико с бархатными, кроткими и чистыми глазами обрамляли вьющиеся от природы прекрасные пепельные волосы; на ней было полинявшее зеленое шелковое платье и круглая помятая шляпка. Озябшая в этой прохладной ночи девушка была бела, как полотно.
– Скажи-ка, здесь и Атласная – пробормотал Фошри, заметив ее.
Ла Фалуаз спросил, кто она такая.
– Э, обыкновенная бульварная потаскушка, – ответил Фошри, – такая шалая, что послушать ее занятно. – И журналист громко обратился к ней: – Ты что тут делаешь. Атласная?
– Подыхаю со скуки, – спокойно ответила девушка, не шелохнувшись.
Все четверо мужчин в восторге расхохотались.
Миньон стал уверять, что им незачем торопиться в зал; перемена декораций для третьего акта займет двадцать минут. Но кузены, выпив свое пиво, хотели вернуться в театр – они продрогли. Тогда Миньон, оставшись наедине со Штейнером, облокотившись на стол и приблизив лицо к лицу, сказал:
– Так как же, решено? Мы пойдем к ней, и я вас представлю. Но все останется между нами, хорошо? Жене моей незачем это знать.
Вернувшись на свои места, Фошри и Ла Фалуаз заметили в одной из лож второго яруса красивую, скромно одетую даму. Подле нее сидел степенного вида господин – начальник департамента министерства внутренних дел, с которым Ла Фалуаз, по его словам, познакомился в доме Мюффа. А Фошри, в свою очередь, высказал предположение, что дама в ложе – некая г-жа Робер – порядочная женщина, у которой бывает не больше одного любовника, причем это всегда какой-нибудь весьма почтенный человек.
Но тут они невольно оглянулись: на них с улыбкой смотрел Дагнэ. Теперь, когда успех Нана был бесспорным, он больше не прятался и с торжествующим видом прошелся по фойе. Его сосед по ряду так и сидел в своем кресле в восторженном оцепенении. Вот оно, вот что такое женщина; он сидел пунцовый, рассеянно снимая и надевая перчатки. Услышав, что Дагнэ заговорил о Нана, он робко спросил:
– Извините, сударь, вы знакомы с дамой, которая играет Венеру?
– Да, немного, – нехотя пробормотал удивленный Дагнэ.
– В таком случае вы, верно, знаете ее адрес?
Вопрос, обращенный к нему, был настолько «в лоб», неожиданный, что Дагнэ захотелось ответить пощечиной.
– Нет, – сухо отрезал он.
И повернулся спиной. Белокурый юнец понял, что его поступок неприличен; он еще больше покраснел и, растерявшись, притих.
За сценой трижды ударили молотком; билетерши, нагруженные шубами и пальто, навязанными возвращавшимися в зал зрителями, засуетились. Клака захлопала при виде декорации, изображавшей серебряный грот в Этне; стены его блестели, как новенькие монеты, а в глубине, словно солнце на закате, пылала кузница Вулкана. Во второй сцене Диана сговаривалась с Вулканом, что он объявит о своем мнимом отъезде и предоставит Венере и Марсу свободу действий. Затем, как только Диана осталась одна, появилась Венера. Трепет пробежал по залу: Нана вышла на сцену нагая. Невозмутимо спокойная, она была уверенна во всемогуществе своего тела. На ней было накинуто легкое газовое покрывало; тонкая ткань не скрывала ее покатые плечи, высокую упругую грудь амазонки, ее широкие, сладострастно колыхающиеся бедра, полные ляжки, светлую кожу блондинки – все ее белоснежное тело. Это была Венера, вышедшая из морской пены, и покровом ей служили только волосы. А когда Нана поднимала руки, у нее под мышками виднелся при свете рампы золотистый пушок. Никто не аплодировал, никто больше не смеялся. Мужчины сидели с серьезными лицами, жаждущие губы были сжаты. В воздухе будто пронесся ветер, и в его дуновении, казалось, таилась глухая угроза. В добродушной толстушке вдруг предстала женщина, волнующая, несущая с собой безумные чары своего пола, пробуждающая неведомые желания. Нана продолжала улыбаться; но теперь это была хищная улыбка, властвовавшая над мужчинами.
– Ну и ну! – вот все, что только Фошри и сказал Ла Фалуазу. Между тем Марс, по-прежнему с султаном на шлеме, явился на свидание и оказался меж двух богинь. Прюльер очень искусно провел эту сцену; пока его ублажали – с одной стороны Диана, которая решила сделать последнюю попытку, прежде чем предать его Вулкану, а с другой – Венера, которую подстрекало присутствие соперницы, – Марс расхаживал, принимая их ласки; вид у него был такой, словно он, как сыр в масле катается. Сцена закончилась большим трио. И тогда-то в ложе Люси Стюарт появилась билетерша и бросила на сцену два огромных букета белой сирени. Публика зааплодировала. Нана и Роза Миньон кланялись, а Прюльер поднял букеты. Кое-кто в первых рядах партера с улыбкой поглядывал на ложу бенуара, где сидели Штейнер и Миньон. Банкир, красный, как рак, подергивал подбородком, словно ему был тесен воротничок.
Следовавшие за тем сцены окончательно покорили зрительный зал. Диана в бешенстве ушла. А Венера тотчас же уселась на мох и подозвала Марса. Никогда еще в театре не показывали такой смелой сцены обольщения. Нана, обняв Прюльера за шею, привлекла его к себе, но тут в глубине грота показался Фонтан, его шутовская мимика изображала ярость мужа, который застает жену на месте преступления. Вулкан держал в руках свою пресловутую железную сеть. С минуту он раскачивал ее, как рыбак, собирающийся закинуть невод, затем сделал ловкий маневр, и Венера с Марсом попались в ловушку: сеть накрыла их в позе счастливых любовников.
Гул, похожий на подавленный стон, пронесся по рядам. Кое-где захлопали, но все бинокли были наведены на Венеру. Мало-помалу Нана целиком завладела публикой и теперь каждый мужчина был в ее власти. Призыв плоти, исходивший от нее, как от обезумевшего зверя, звучал все громче, заражая зал. В эту минуту малейшее ее движение пробуждало страсть, и ей достаточно было пошевелить мизинцем, чтобы пробудить вожделение. Спины зрителей выгибались дугой, вздрагивая, словно струны, от прикосновения невидимого смычка, от теплого, блуждающего дыхания, исходившего из неведомых женских уст, шевелились на затылках легкие пряди волос. Фошри видел перед собою юношу-школьника, который от возбуждения даже привстал. Подстрекаемый любопытством, Фошри рассматривал окружающих: граф де Вандевр был очень бледен, губы его были плотно сжаты; апоплексическая физиономия толстяка Штейнера, казалось, вот-вот лопнет; Лабордет смотрел в бинокль с удивленным видом барышника, любующегося безукоризненной кобылой; у Дагнэ налились кровью и шевелились уши. Когда же Фошри оглянулся назад, он был поражен тем, что увидел в ложе Мюффа: позади графини, сидевшей с побледневшим, серьезным лицом, стоял, словно завороженный, граф; лицо его покрылось красными пятнами; рядом с ним в полумраке светились, вспыхивая золотистыми искорками, точно зрачки кошки, еще недавно тусклые глаза маркиза де Шуар. Зрители задыхались от жары, волосы их прилипли к потным лбам. За те три часа, что они провели здесь, воздух накалился от горячего дыхания людей.
В ослепительном свете газа столбы пыли все сгущались, неподвижно повиснув над люстрой. Публика была, как в дурмане, похожем на головокружение; усталые и возбужденные зрители томились теми дремотными желаниями, которые в полночь нашептывает альков. А Нана перед лицом этой млеющей, расслабленной и опустошенной к концу спектакля полуторатысячной толпы оставалась победительницей, ибо ее мраморное тело, ее женское естество обладало такой силой, что могло уничтожить всех этих людей, не растрачивая себя.
Спектакль кончился. На торжествующий зов Вулкана сбежались все олимпийцы и продефилировали перед влюбленными с игривыми и удивленными возгласами. Юпитер сказал: «Сын мой, я нахожу, что с вашей стороны весьма легкомысленно приглашать нас на подобное зрелище». Затем всеобщее мнение резко изменилось в пользу Венеры. Хор рогоносцев, вновь введенный Иридой, умолял владыку богов оставить дело без последствий: с тех пор, как женщины стали сидеть дома, мужчинам от них нет житья; лучше уж быть обманутым, но довольным, – такова была мораль пьесы. Тогда Венеру освободили, Вулкан получил «право жить раздельно» с женой. Марс помирился с Дианой. А Юпитер, чтобы восстановить в собственном семействе мир, сослал молоденькую прачку на одно из созвездий. Амура, наконец, выпустили из карцера, где он, вместо того, чтобы спрягать глагол «любить», делал бумажных петушков. Занавес опустился под апофеоз: коленопреклоненный хор рогоносцев спел благодарственный гимн Венере, улыбавшейся и словно выросшей в своей властной наготе.
Зрители, слушавшие апофеоз уже стоя, поспешили к выходу. В публике стали известны имена авторов, их дважды вызывали под гром аплодисментов. Но особенно настойчиво кричали: «Нана! Нана!» Не успела еще публика покинуть зал, как стало темно, рампа погасла, люстру опустили, длинные серые полотнища свесились над авансценой и скрыли позолоту галерей; и зал, где еще минуту назад было так шумно и жарко, погрузился в тяжелый сон, а кругом все сильнее чувствовался запах затхлости и пыли.
Графиня Мюффа, стройная и закутанная в меха, ждала у барьера ложи, пока схлынет толпа, и глядела в темноту.
В коридорах публика осаждала билетерш, которые метались среди вороха разбросанной одежды, Фошри и Ла Фалуаз спешили попасть к разъезду. Вдоль вестибюля шпалерами стояли мужчины, а по двойной лестнице плотной массой медленно и равномерно лились два бесконечных людских потока.
Штейнер, увлекаемый Миньоном, исчез одним из первых. Граф де Вандевр ушел под руку с Бланш де Сиври. Гага с дочерью на миг оказались в затруднительном положении, из которого их вывел Лабордет: он подозвал для них фиакр и предупредительно захлопнул за ними дверцу. Никто не заметил, как прошел Дагнэ. А сбежавший школяр, щеки которого еще пылали, решил ждать у артистического подъезда, но когда он подбежал к пассажу Панорам, решетка его была уже заперта, а на тротуаре стояла Атласная; она подошла, задевая его своими юбками, но отчаявшийся юноша грубо оттолкнул ее и исчез в толпе, плача от собственного бессилия и страсти. Зрители на ходу закуривали сигары, напевая вполголоса: «Когда Венера бродит вечерком…» Атласная вернулась в кафе «Варьете», где она с разрешения Огюста доедала сахар, оставшийся на дне стакана от сладких напитков. Какой-то толстяк, чрезвычайно разгоряченный, увел ее, наконец, во тьму медленно засыпавшего бульвара.
Публика все еще выходила из театра. Ла Фалуаз поджидал Клариссу. Фошри обещал проводить Люси Стьюарт и Каролину Эке с матерью. Все трое вышли с хохотом и заняли своими юбками целый угол вестибюля, когда мимо с ледяным спокойствием проследовали Мюффа. В этот момент отворилась узкая дверца, из нее выглянул Борднав, который добился от Фошри обещания написать рецензию. Вспотевший и раскрасневшийся Борднав, казалось, опьянел от успеха.
– Пьеса выдержит не менее двухсот представлений, – любезно сказал, обращаясь к нему, Ла Фалуаз. – Весь Париж перебывает в вашем театре.
Но Борднав рассердился. Резким движением он указал на публику, наполнявшую вестибюль, на теснившихся мужчин с пересохшими губами, с пылающими глазами, еще не остывших от обладания Нана, и яростно крикнул:
– Да скажи, наконец, – в моем борделе, упрямая твоя голова!
2
Наутро, в десять часов, Нана еще спала. Она занимала третий этаж большого нового дома по бульвару Осман, владелец которого имел обыкновение сдавать внаем еще сырые квартиры одиноким дамам, чтобы они их «обживали»
Эту квартиру для Нана снял, уплатив за полгода вперед, богатый купец из Москвы, проживший одну зиму в Париже. Квартира была слишком велика для Нана, поэтому и осталась не обставленной до конца; кричащая роскошь, золоченые консоли и стулья соседствовали с подержанными вещами, купленными у старьевщиков, – столиками из красного дерева, цинкованными канделябрами под флорентийскую» бронзу. В этом угадывалась судьба кокотки, слишком скоро брошенной первым солидным содержателем и снова попавшей в объятия ненадежных любовников, трудные для нее первые шаги на этой стезе, неудачное начало карьеры, которой мешало отсутствие кредита, и угроза выселения из квартиры.
Нана спала, лежа на животе, сжимая руками подушку, зарывшись в нее поблекшим от сна лицом. Спальня и будуар были единственными комнатами, тщательно отделанными местным обойщиком. Сквозь занавеси скользнул луч, осветив мебель палисандрового дерева, штофные обои и кресла, обтянутые дамасским шелком в крупных голубых цветах по серому полю. И вдруг во мгле этой дремлющей комнаты Нана сразу проснулась; она удивилась, ощутив подле себя пустоту. Она взглянула на вторую подушку, лежавшую рядом с ее собственной, где в кружевах еще осталась теплая ямка – след чьей-то головы. И, нащупав у изголовья кнопку электрического звонка, она позвонила.
– Так он ушел? – спросила Нана горничную.
– Да, сударыня, господин Поль ушел минут десять назад… Он не стал вас будить, так как вы устали. Но велел передать, что будет завтра.
С этими словами Зоя – горничная Нана – открыла ставни. В комнату ворвался дневной свет. Черные, как смоль волосы Зои были причесаны на прямой пробор; ее вытянутое вперед свинцово-бледное рябое лицо, с приплюснутым носом, толстыми губами и бегающими черными глазами, смахивало на собачью мордочку.
– Завтра, завтра, – повторила Нана, не совсем еще очнувшись от сна, – а разве завтра его день?
– Да, Дагнэ всегда приходит по средам.
– Да нет же, вспомнила! – воскликнула молодая женщина и села на кровати. – Теперь все по-другому. Я хотела ему сегодня утром сказать… Иначе он столкнется с черномазым. Может получится неприятность!..
– Но, сударыня, вы не предупредили меня, я ведь не знала, – пробормотала Зоя. – Когда вы меняете дни, надо меня предупреждать, чтобы я знала… Так старый скаред теперь назначен не на вторник?
Разговаривая между собой, они совершенно серьезно называли «черномазым» и «старым скаредом» обоих содержателей Нана: коммерсанта из предместья Сен-Дени, человека по натуре весьма расчетливого и валаха, выдававшего себя за графа, который платил очень нерегулярно, причем источник его дохода был весьма сомнительного свойства. Дагнэ приходил на следующий день после «старого скареда», и так как коммерсанту с восьми часов утра полагалось быть у себя «в деле», то молодой человек поджидал на кухне у Зои, пока он уйдет, а затем занимал еще теплое место до десяти часов, после чего сам отправлялся по своим делам. И он и Нана находили, что это очень удобно.
– Ну и ладно, сказала Нана, – я напишу ему после обеда… А если он не получит моего письма, вы его завтра не впустите.
Зоя бесшумно ходила по комнате. Она говорила о вчерашнем успехе Нана. У нее такой талант, она так хорошо пела! Ах, теперь она может быть спокойна!