Но особенно поражало его то, что, влюбившись, он стал робким. Он утратил свою решительность, желание как можно скорее достигнуть цели; напротив, он находил удовольствие в своей пассивности, в том, что никак не ускорял хода событий. Вдобавок этот мимолетный каприз его обычно столь практического ума привел к тому, что он стал считать завоевание Берты предприятием исключительной трудности, требующим длительного выжидания и ухищрений высшей дипломатии. Несомненно, что после обеих его неудач – с Валери и г-жой Эдуэн – он страшился еще одного поражения. Но помимо всего, его нерешительность и смятение вызывались робостью перед обожаемой женщиной, абсолютной верой в порядочность Берты, ослеплением любви, скованной желанием и доводящей до отчаяния.
На другой день после ссоры между супругами Октав, довольный тем, что заставил молодую женщину принять его подарок, решил, что с его стороны будет ловким ходом завязать дружбу с мужем. И так как он столовался у хозяина, имевшего обыкновение давать полное содержание своим служащим, чтобы они всегда были у него под рукой, он стал крайне любезен с Огюстом, внимательно слушал его за десертом, шумно одобряя все его замечания. В частности, он как будто разделял недовольство Огюста женой, прикидываясь даже, что следит за ней, для того чтобы потом вкратце сообщать мужу, как она себя ведет. Огюст был очень тронут; как-то вечером он признался молодому человеку, что чуть было не рассчитал его, предположив, что Октав заодно с его тещей. Октав, придя в ужас, немедленно выразил свое отвращение к г-же Жоссеран, что окончательно сблизило его с Огюстом, в силу полной общности взглядов. Впрочем, муж был в сущности неплохой человек, просто не особенно симпатичный, но готовый уступать во всем – до тех пор, пока его не выведут из себя, растрачивая его деньги или затрагивая его нравственные принципы. Он даже клялся, что не будет больше злиться, – после ссоры у него разыгралась жесточайшая мигрень, от которой он ходил как ошалелый целых три дня.
– Вы-то меня понимаете! – говорил он молодому человеку. – Мне нужен покой… Остальное мне совершенно безразлично, разумеется, за исключением чести; я хочу только, чтобы моя жена не утащила всю кассу. Ведь я рассуждаю здраво, как по-вашему? Я не требую от Берты ничего невозможного?
И Октав превозносил его благоразумие, и они наперебой восхваляли эту прелесть монотонной жизни, когда изо дня в день отмеряешь шелк, в течение долгих лет… Чтобы угодить Огюсту, приказчик даже отказался от своей идеи о преимуществе крупной торговли. Однажды вечером он озадачил хозяина, вернувшись к мечте о большом универсальном магазине в новейшем духе и посоветовав Огюсту, как раньше г-же Эдуэн, купить соседний дом, чтобы расширить торговое помещение. Огюст, чья голова шла кругом от всего лишь четырех прилавков, взглянул на Октава с таким испугом расчетливого коммерсанта, привыкшего дрожать над каждым грошом, что тот поспешил взять обратно свое предложение и тут же стал восторгаться надежностью и добропорядочностью мелкой торговли.
Дни шли за днями. Октав устроил себе в этом доме тепленькую, словно выстланную пухом норку. Муж ценил его, сама г-жа Жоссеран, с которой он, однако, старался не быть излишне предупредительным, смотрела на него ободряюще. Что же касается Берты, та обращалась с ним с очаровательной фамильярностью. Но самым большим его другом был Сатюрнен, выказывавший молчаливую привязанность к Октаву, преданность верного пса, которая все возрастала, по мере того как сам Октав все более страстно желал молодую женщину. Ко всем другим сумасшедший относился с мрачной ревностью, ни один мужчина не мог подойти к его сестре, – он тотчас же начинал проявлять беспокойство, скалил зубы, был готов укусить этого человека. Но когда Октав без стеснения склонялся к ней, заставляя ее смеяться нежно и сладострастно, как смеются счастливые любовницы, Сатюрнен тоже смеялся от удовольствия, на его лице отражалась частица их чувственной радости. Бедняга словно наслаждался любовью, инстинктивно воспринимая это женское тело как свое собственное; можно было подумать, что он, млея от счастья, испытывал признательность к избранному любовнику. Он останавливал Октава во всех углах, недоверчиво озираясь, и если они оказывались одни, говорил ему о Берте, рассказывая всегда одно и то же, отрывистыми фразами.
– Когда она была маленькой, у нее были вот такие крошечные ручки и ножки, но она была уже толстенькая, и вся розовая, и очень веселая… Она лежала на полу и дрыгала ножками. Меня это забавляло, я смотрел на нее, становился на колени… Тогда она – шлеп! шлеп! шлеп! – била меня ножками по животу… Как мне было приятно, ах, как мне было приятно!
Октав узнал таким образом все о детстве Берты, о ее легких ушибах, о ее игрушках; она росла как хорошенький необузданный зверек. В неполноценном мозгу Сатюрнена благоговейно хранились незначительные факты, которые помнил он один: день, когда она уколола палец и он отсосал у нее кровь; утро, когда, желая влезть на стол, она осталась в его объятиях. И каждый раз он возвращался к воспоминанию, которое было для него трагическим, – к болезни девочки.
– Ах, если бы вы ее видели! Ночью я был совсем один около нее… Меня били, заставляли ложиться спать. А я приходил обратно, босиком… Совсем один. Я плакал, потому что она была такая бледная, все время трогал ее, чтобы узнать, не холодеет ли она… Потом они перестали меня выгонять. Я ухаживал за нею лучше, чем они, я знал лекарства, она принимала то, что я ей давал… Порой, когда она очень стонала, я клал ее голову себе на грудь. Мы были очень ласковы друг с другом. Потом она выздоровела, и я хотел еще прийти к ней, и они меня опять побили…
Глаза его загорались, он смеялся и плакал, словно все, о чем он вспоминал, происходило вчера. По его бессвязному рассказу можно было составить себе представление, как возникло это странно-нежное чувство. Оно родилось из слепой преданности несчастного идиота больной девочке, приговоренной к смерти врачами, когда он бодрствовал у ее постели, ухаживал за нею, нагой и беспомощной, с истинно материнской заботливостью, готовый отдать жизнь за дорогое ему существо, умиравшее на его глазах; из его привязанности к ней и плотских желаний, так и оставшихся неразвитыми, ущербными, навсегда скованными этим мучительным переживанием, глубоко врезавшимся в его смятенную душу. С того времени, несмотря на неблагодарность Берты после ее выздоровления, она оставалась для него всем: повелительницей, перед которой он трепетал, дочерью и сестрой, которую он спас от смерти, кумиром, который он ревниво боготворил. Поэтому он преследовал мужа со свирепой ненавистью оскорбленного любовника и бранил его на чем свет стоит, когда жаловался на него Октаву.
– Опять он щурит глаз… До чего ж они меня раздражают, его головные боли… Вы слышали вчера, как он шаркал ногами?.. Вот он опять смотрит на улицу. Ну не дурацкий ли у него вид? Мерзкая скотина, мерзкая скотина!
Огюст не мог и шагу ступить, не разозлив сумасшедшего, который потом всякий раз обращался к Октаву с вызывавшими тревогу предложениями:
– Хотите, мы вместе прирежем его, как свинью?..
Октав успокаивал его. В те дни, когда Сатюрнен был в мирном расположении духа, он блуждал по дому, переходя, от Октава к молодой женщине и обратно, с восторженным видом передавал им все, что они говорили друг о друге, исполнял их поручения, был как бы связующим звеном между ними, благодаря которому они постоянно ощущали свою взаимную нежность. Он был готов броситься перед ними на землю, чтобы служить им ковром.
Берта не заговаривала больше о подарке. Она, казалось, не замечала трепетных знаков внимания Октава, обращалась с ним дружески, совершенно спокойно. Никогда еще он не следил так тщательно за своей одеждой; он не спускал с Берты ласкающего взгляда золотисто-карих глаз, считая неотразимой их бархатистую мягкость. Но Берта была признательна ему лишь за участие в обмане, в те дни, когда он помогал ей скрыть какую-нибудь проделку. Таким образом, они стали чувствовать себя сообщниками – он покровительствовал отлучкам молодой женщины, отправлявшейся куда-то вместе с матерью, и наводил мужа на ложный след при малейшем подозрении. В конце концов Берта, полагаясь на его сообразительность, дала полную волю своей страсти к прогулкам и визитам. А если, по возвращении в магазин, Октав попадался ей где-нибудь за грудой тканей, она благодарила его крепким товарищеским рукопожатием.
Тем не менее Берта пережила однажды сильное волнение. Она возвращалась с какой-то выставки собак; Октав знаком позвал ее в кладовую и там передал ей счет, который принесли в ее отсутствие, – на шестьдесят два франка, за вышитые чулки. Она побледнела, у нее вырвался возглас, полный неподдельного испуга:
– Боже! Неужели мой муж это видел?
Октав поспешил успокоить ее, рассказал, каких трудов ему стоило скрыть счет под самым носом у Огюста. Затем он вынужден был смущенно добавить вполголоса:
– Я оплатил его.
Она притворилась, что роется в карманах, не нашла ничего и сказала просто:
– Я вам верну эти деньги… Ах, господин Октав, как я вам признательна! Я бы умерла, если б Огюст увидел счет.
На этот раз она взяла обе его руки в свои и слегка сжала их. Но больше об этих шестидесяти двух франках не было и помину.
В Берте непрестанно росла жажда свободы и развлечений – всего того, что она, будучи девушкой, сулила себе в замужестве, того, что мать научила ее требовать от мужчины. Она словно принесла с собой давний ненасытный голод, она мстила за свою убогую молодость у родителей, за скверное мясо, которое ели без масла, чтобы иметь возможность купить ботинки, за достававшиеся с таким трудом наряды, которые переделывались по двадцать раз, за видимость богатства, которую поддерживали ценою беспросветной нужды и нечистоплотности В особенности же Берта вознаграждала себя за те три зимы, когда она бегала в бальных башмачках по парижской грязи в поисках мужа; за вечера, полные смертельной тоски, когда она без конца пила сироп на пустой желудок; за тягость принужденных улыбок и жеманной стыдливости, которую она напускала на себя перед глупыми молодыми людьми; за тайное раздражение оттого, что приходится разыгрывать невинность, когда ты уже просвещена; за возвращение домой пешком, несмотря на дождь; за дрожь в ледяной постели и за материнские оплеухи, от которых долго горели щеки. Ей было всего лишь двадцать два года, но она уже теряла надежду, испытывая чувство унижения, словно была горбата; она разглядывала себя по вечерам, стоя в одной рубашке, чтобы проверить, нет ли у нее какого-нибудь физического изъяна. Но вот, наконец, муж был пойман; и словно охотник, с размаху кулаком приканчивающий зайца, за которым он долго гонялся без передышки, она была безжалостна к Огюсту, обращалась с ним, как с побежденным.
Таким образом, разлад между супругами становился постепенно все глубже, несмотря на усилия мужа, не желавшего омрачать себе существование. Он отчаянно защищал свой сонный привычный покой, закрывал глаза на небольшие проступки, спускал даже крупные, постоянно боясь узнать о каком-нибудь возмутительном случае, который может вывести его из себя. Поэтому он снисходительно относился к Берте, когда она лгала ему, приписывая появление в доме уймы безделушек нежным знакам внимания со стороны сестры или матери, так как иначе она не могла бы объяснить их приобретение; он даже стал меньше ворчать, когда она отлучалась по вечерам, и это позволило Октаву дважды свести ее тайком в театр в сопровождении г-жи Жоссеран и Ортанс, – дамы премило провели время и единодушно решили, что Октав весьма обходительный молодой человек.
К тому же Берта до сих пор при малейшем замечании тыкала в нос Огюсту своей порядочностью. Она ведет себя хорошо, он должен считать себя счастливым, – ведь для нее, как и для ее матери, недовольство мужа могло считаться законным лишь в том случае, если ему удалось уличить жену в измене. Эта несомненная порядочность не стоила ей, однако, больших жертв на первых порах, когда она еще только начала жадно удовлетворять свои аппетиты. Она была от природы холодна, полна эгоизма, избегающего беспокойства, которое приносит с собой страсть, предпочитала ни с кем не делить своих наслаждений, отнюдь не потому, впрочем, что была добродетельна. Ухаживание Октава просто льстило ей, как неудачливой в прошлом девушке на выданье, вообразившей, что мужчины отвернулись от нее; вдобавок она извлекала из этого ухаживания выгоду, пользуясь ею совершенно безмятежно, потому что выросла в семье, где царила ненасытная жажда денег. Однажды она позволила приказчику заплатить вместо нее за пять часов езды в экипаже; в другой раз, собираясь выходить из дому, взяла у него взаймы, за спиной у мужа, тридцать франков, сославшись на то, что забыла кошелек. Она никогда не отдавала долгов. Этот молодой человек не имел для нее большого значения, она им не интересовалась, пользовалась им без всякого расчета, наудачу, в зависимости от своих прихотей и от обстоятельств. А пока играла на том, что изображала себя несчастной страдалицей, подвергающейся дурному обращению, хотя она строго исполняет свой долг.
Однажды в субботу между супругами разразилась бурная ссора из-за одного франка, которого не хватало в счете Рашели. Когда Берта проверяла этот счет, Огюст принес, по своему обыкновению, деньги на домашние расходы на следующую неделю. Вечером ждали к обеду Жоссеранов, и кухня была завалена провизией: кролик, бараний окорок, цветная капуста. Сатюрнен, сидя на корточках возле раковины, чистил ботинки сестры и сапоги зятя. Ссора началась с длинных объяснений по поводу одного франка. На что он ушел? Как можно было потерять целый франк? Огюст принялся заново проверять счет. Рашель в это время спокойно надевала на вертел бараний окорок; она была неизменно послушна, несмотря на свой суровый вид, помалкивала, но подмечала все, что творится вокруг. Наконец Огюст дал пятьдесят франков и уже пошел было вниз, но опять вернулся, преследуемый мыслью о недостающей монете.
– Надо все-таки найти этот франк, – сказал он. – Может быть, ты заняла его у Рашели, и вы обе забыли об этом?
Берта вдруг разобиделась:
– Уж не утаиваю ли я, по-твоему, какие-то деньги из тех, что ты даешь на хозяйство? Очень мило, нечего сказать!
Тут-то все и началось; вскоре оба дошли до самых резких выражений. Огюст, несмотря на желание купить себе покой хотя бы дорогой ценою, обрушился на Берту, раздраженный видом кролика, бараньего окорока и цветной капусты, вне себя от этого количества съестного, которое она изволит тратить за один раз на свою родню. Он листал расходную книгу, возмущаясь перечнем припасов. Слыханное ли дело! Она, вероятно, сговорилась со служанкой и наживается на закупках провизии.
– Я! Я! – воскликнула молодая женщина, выведенная из терпения. – Я сговорилась со служанкой! Да это вы, сударь, платите ей, чтобы она шпионила за мной! Ведь она вечно торчит за моей спиной, я шагу не могу ступить, чтобы не натолкнуться на эту девицу. Пожалуйста, пусть себе подглядывает в замочную скважину, когда я меняю белье. Я ничего дурного не делаю, мне смешон ваш полицейский надзор… Но обвинять меня в сговоре с ней – это уж, знаете, слишком!
От этого непредвиденного выпада Огюст на какое-то мгновение растерялся. Рашель, продолжая держать бараний окорок, обернулась и, прижав руку к сердцу, запротестовала:
– Господи, сударыня, как вы можете думать… Я так уважаю вас…
– Она сошла с ума, – сказал Огюст, пожимая плечами. – Не оправдывайтесь, моя милая… Она сошла с ума.
Раздавшийся за его спиной неожиданный шум испугал его. Это Сатюрнен устремился на помощь сестре, яростно отшвырнув недочищенный сапог. Сжав кулаки, с грозным выражением лица, он бормотал, что задушит ее мерзкого муженька, если тот еще раз обзовет ее полоумной. Огюст в страхе укрылся за водопроводной трубой, крича:
– Это же невыносимо в конце концов! Стоит мне обратиться к вам с каким-нибудь замечанием, и ваш сумасшедший уже тут как тут! Я согласился взять его, но пусть он оставит меня в покое! Еще один подарочек вашей маменьки! Сама до смерти боится сынка – вот и посадила его мне на шею, чтобы он прирезал меня, а не ее. Благодарю покорно! Смотрите, у него нож. Остановите же его!
Берта отняла нож у брата и успокоила его взглядом; Огюст, побелев, продолжал глухо ворчать. То и дело вокруг размахивают ножами! Долго ли убить человека, а с сумасшедшего что спросишь, и суд за тебя не вступится! Нельзя же в конце концов держать при себе в качестве охраны подобного братца, который не дает мужу слова сказать даже тогда, когда его негодование вполне законно. И приходится молча это все сносить!
– Право, сударь, вам не хватает такта, – презрительно заявила Берта. – Воспитанный человек не станет объясняться на кухне.
И она удалилась в спальню, с силой хлопая дверьми. Рашель повернулась к своим кастрюлям, будто не слыша перебранки хозяев. Она и не взглянула на уходящую Берту, ведя себя скромно, как подобает служанке, знающей свое место, хотя ей известно все, что происходит в доме; хозяин еще потоптался около нее, но на ее лице ничего не отражалось. Впрочем, он почти сразу же убежал вслед за женой. Тогда только невозмутимая Рашель смогла поставить кролика на огонь.
– Пойми, наконец, мой друг, – сказал Огюст Берте, которую он догнал в спальне, – что я имею в виду не тебя, а эту девушку, – ведь она нас обкрадывает… Надо же найти тот франк.
Молодую женщину пробирала нервная дрожь. Она посмотрела ему прямо в лицо, бледная как полотно, полная отчаяния и решимости:
– Ославите вы меня когда-нибудь в покое с вашим франком? Мне нужен не один франк, мне нужны пятьсот франков в месяц. Да, пятьсот франков в месяц, чтобы одеваться…. Вы позволяете себе говорить о деньгах на кухне, в присутствии прислуги? Что ж, тогда и я хочу поговорить о них! Я слишком долго сдерживала себя… Мне нужны пятьсот франков.
Он остался с разинутым ртом, услышав такое требование. А Берта закатила ему грандиозный скандал, наподобие тех, которые ее мать в течение двадцати лет устраивала ее отцу каждые две недели. Уж не надеется ли Огюст, что она будет ходить босиком? Когда женишься, надо уметь прилично одевать и кормить жену. Лучше просить милостыню, чем жить вот так, без гроша за душой! Не ее вина, если он неспособен заниматься коммерцией, да, неспособен, у него нет воображения, нет нужной оборотливости, он умеет только сквалыжничать. Ведь он должен был считать делом своей чести поскорее нажить состояние, нарядить жену, как королеву, чтобы эта публика из «Дамского счастья» лопнула от злости! Но нет! При подобной бездарности банкротство: неминуемо. От этого потока слов так и веяло преклонением перед деньгами, бешеной жаждой их, подлинным культом денег; Берта научилась почитать их, когда жила в своей семье, видя, до каких низостей доходят, чтобы только создать видимость богатства.
– Пятьсот франков! – сказал, наконец, Огюст. – Лучше уж закрыть магазин.
Она холодно взглянула на него.
– Вы отказываетесь? Хорошо, я буду делать долги.
– Еще долги, несчастная!
С внезапным бешенством он схватил ее за руку и отшвырнул к стене. Даже не крикнув, задыхаясь от гнева, она подбежала к окну, открыла его, словно собираясь выброситься на мостовую, но вернулась обратно и сама вытолкала Огюст а за дверь, бормоча сквозь зубы:
– Уходите, или я за себя не ручаюсь!
Берта громко щелкнула задвижкой за его спиной. Некоторое время он прислушивался в нерешительности, потом поспешно спустился в магазин; его снова охватил ужас при виде блеснувших в темноте глаз Сатюрнена, которого привлекла из кухни их стычка.
Внизу Октав, продававший какой-то старой даме шелковые платки, сразу заметил необычайную взволнованность Огюста. Он смотрел искоса, как тот, разгоряченный, расхаживает между прилавками. Когда покупательница ушла, Огюст не выдержал.
– Друг мой, она сходит с ума, – сказал он, не называя имени жены. – Она заперлась у себя в комнате… Вы должны оказать мне услугу и пойти наверх, поговорить с ней. Право, я боюсь, как бы не произошло несчастья!
Молодой человек делал вид, что колеблется. Такое щекотливое поручение! Наконец он исполнил просьбу – но только из чувства преданности. Наверху Сатюрнен стоял у дверей Берты. Услыхав шаги, сумасшедший угрожающе заворчал. Но когда он узнал приказчика, его лицо прояснилось.
– Ах, это ты, – прошептал он. – Ты, это хорошо… Нельзя, чтобы она плакала. Будь добр, придумай что-нибудь… И знаешь что? Останься там. Не беспокойся, я буду здесь. Если девушка захочет подглядывать, я ее поколочу.
И Сатюрнен уселся на пол, сторожа дверь. В руках у него еще был сапог Огюста; он принялся начищать его, чтобы скоротать время.
Октав решился постучать. Тишина, ответа нет. Тогда он назвал себя, и тотчас же скрипнула отодвигаемая задвижка. Приоткрыв дверь, Берта попросила его войти, затем снова закрыла ее, опять раздраженно щелкнув задвижкой.
– Вам можно, – сказала она, – ему – ни за что!
Она разгневанно ходила взад и вперед, от кровати к окну, которое оставалось открытым, и обратно, бросая отрывистые фразы: пусть сам принимает ее родителей, если хочет; да, пусть объясняет ям ее отсутствие, – она не сядет за стол, нет, ни за что, хоть убейте! К тому же она предпочитает лечь. И она уже лихорадочно сбрасывала с кровати покрывало, взбивала подушки, откидывала простыни, настолько забыв о присутствии Октава, что чуть не расстегнула платье. Потом ей пришла в голову другая мысль.
– Вы только подумайте, он побил меня, побил, побил! И все потому, что я попросила у него пятьсот франков, – ведь это же стыд, если я так и буду постоянно ходить в лохмотьях!
Стоя посреди комнаты, Октав искал слова, которыми можно было бы успокоить Берту. Напрасно она так расстраивается. Все уладится. Наконец он рискнул робко предложить:
– Если вас затрудняет какой-то платеж, почему вы не обратитесь к вашим друзьям? Я был бы так счастлив! О, просто в виде займа. Потом вы мне вернете.
Она посмотрела на него и ответила после недолгого молчания:
– Нет, ни за что, это оскорбительно… Что могут подумать люди, господин Октав?
Берта отказала ему так твердо, что вопрос о деньгах больше не поднимался. Но гнев ее, видимо, улегся. Она глубоко вдохнула воздух, смочила себе лицо, бледная, очень спокойная, немного усталая; в ее больших глазах светилась решимость. Он чувствовал, как его охватывает робость влюбленного, робость, которую он, в сущности говоря, считал глупой. Никогда еще он не любил так горячо; пылкое желание делало неуклюжими его обычные манеры красавца-приказчика. По-прежнему советуя ей, в туманных фразах, помириться с мужем, он в то же время сохранял полную ясность мыслей и спрашивал себя, не следует ли ему обнять Берту; но боязнь быть снова отвергнутым лишила его сил. Берта все еще смотрела на него, не говоря ни слова, с решительным видом, нахмурив лоб, на котором все резче обозначалась легкая складка.
– Право же, – продолжал он, запинаясь, – надо иметь терпение… Ваш муж не злой человек… Если вы сумеете подойти к нему, он даст вам все, что вы захотите…
И они оба ощутили, что в то время как произносятся эти пустые слова, ими начинает овладевать одна и таже мысль. Они остались наедине, свободные, огражденные запертой дверью от всяких неожиданностей, проникнутые сознанием безопасности, согретые уютом этого укромного уголка. Однако Октаву еще не хватало смелости; все то женственное, что было в нем самом, его инстинктивное понимание женщины настолько обострилось в эту минуту страсти, что в их сближении он как бы сам стал женщиной. Тут Берта, словно припомнив прежние уроки, уронила платок.
– Ах, простите! – сказала она молодому человеку, который поднял его.
Их пальцы слегка соприкоснулись, это мимолетное ощущение сблизило их. Теперь Берта нежно улыбалась, она вся изогнулась, вспомнив, что мужчины терпеть не могут женщин, которые словно проглотили аршин. Не надо прикидываться дурочкой, можно, не подавая вида, позволить себе невинные шалости, если хочешь кого-нибудь поймать на удочку.
– Вот уже и темнеет, – сказала она, подойдя к окну и закрывая его.
Октав последовал за ней, и там, за портьерами, она дала ему свою руку. Берта смеялась все громче, одурманивая его звонким хохотом, обволакивая его своими грациозными движениями, и когда он, наконец, набрался храбрости, закинула голову, открыв шейку, юную, нежную шейку, вздувавшуюся от веселого смеха. Не помня себя, он поцеловал ее пониже подбородка.
– О, господин Октав! – смущенно сказала она, притворяясь, что хочет деликатно поставить его на место.
Но он схватил ее, бросил на постель, которую она только что раскрыла, и, удовлетворяя свое желание, вновь выявил ту грубость, то яростное пренебрежение к женщине, которая скрывалась в нем под видом ласкового обожания. Берта молчаливо уступила ему, не испытав никакой радости. Когда она поднялась, с онемелыми руками, со страдальчески искаженным лицом все ее презрение к мужчинам вылилось в мрачном взгляде, который она бросила на Октава. Вокруг царила тишина. Было слышно лишь, как Сатюрнен чистил за дверью сапоги мужа широкими, равномерными взмахами.
Между тем Октав, опьяненный победой, думал о Валери и о г-же Эдуэн. Наконец-то он был чем-то побольше любовника ничтожной Мари Пишон! Он словно восстановил свою честь в собственных глазах. Затем, при виде болезненной гримасы Берты, ему стало немного стыдно, и он поцеловал ее с большой нежностью. Впрочем, она уже пришла в себя, на ее лице опять появилось выражение беспечной решимости. Она махнула рукой, как бы говоря: «Тем хуже! Что было, того не вернешь». Но вслед за этим она ощутила потребность выразить меланхолическую мысль.
– Ах, если бы вы были моим мужем! – прошептала она.
Он удивился, почти встревожился, что не помешало ему, однако, заметить вполголоса, еще раз целуя ее:
– О да, как это было бы чудесно!
Вечером обед с Жоссеранами прошел восхитительно. Никогда еще Берта не была такой кроткой. Она ничего не сказала родителям о ссоре с мужем, встретив его с видом полной покорности. Огюст, в восторге, отвел Октава в сторону, чтобы поблагодарить его; он делал это с таким жаром, пожимал Октаву руки с такой горячей признательностью, что молодому человеку стало неловко. Впрочем, все присутствующие были необычайно ласковы с Октавом. Сатюрнен, который вел себя за столом очень прилично, смотрел на него влюбленными глазами, как бы разделив с ним сладость его греха. Ортанс снисходительно слушала Октава, а г-жа Жоссеран подливала ему вина с материнским видом, точно подбадривая его.
– Нет, право, – сказала Берта за сладким, – я опять займусь живописью… Мне уже давно хочется разрисовать чашку для Огюста.
Эта прекрасная, свидетельствующая о супружеском внимании мысль очень тронула мужа. После того как подали суп, Октав поставил свою ногу на ножку молодой женщины; он словно формально вступал во владение ею на этом маленьком буржуазном празднестве. Тем не менее Берта испытывала какое-то безотчетное беспокойство при виде Рашели; она все время ловила на себе испытующий взгляд служанки. Стало быть, что-то заметно? Да, эту девушку придется рассчитать или же подкупить.
Но тут Жоссеран, оказавшийся рядом с дочерью, окончательно растрогал ее, сунув ей под скатертью завернутые в бумажку девятнадцать франков.
– Ты ведь знаешь, это мой маленький приработок… Если у тебя есть долги, надо заплатить, – шепнул он на ухо Берте наклоняясь к ней.
Тогда, сидя между отцом, подталкивавшим ей колено, и любовником, тихонько водившим ногой по ее ботинку, она почувствовала себя очень уютно. Жизнь обещала быть чудесной. Всем было легко, семья наслаждалась приятным мирным вечером среди своих. Право, это было даже неестественно, очевидно, что-то принесло им счастье. У одного Огюста были страдальческие глаза, его мучила мигрень, которой, впрочем, надо было ожидать после таких переживаний. И ему даже пришлось около девяти часов пойти спать.
XIII
С некоторых пор Гур стал бродить по дому с таинственным и обеспокоенным видом. Его часто видали, когда он крадучись поднимался то по одной, то по другой лестнице, зорко поглядывая вокруг, насторожив слух; он попадался навстречу жильцам даже ночью. Гур был явно озабочен нравственностью дома, дышавшего, как ему чудилось, чем-то предосудительным, тревожащим холодную наготу двора, благоговейную тишину вестибюля, возвышенную семейную добродетель квартир.
Однажды вечером Октав натолкнулся на привратника, когда тот неподвижно стоял в неосвещенном коридоре, прислонясь к двери, выходившей на черную лестницу. Удивленный Октав спросил его, что он тут делает.
– Хочу кое-что узнать, господин Муре, – коротко ответил Гур, теперь, наконец, решив, что пора отправляться спать.
Молодой человек сильно испугался. Неужели привратник учуял его близость с Бертой? Может быть, он их подстерегает? В этом доме, где был такой надзор за поведением жильцов, придерживавшихся самых строгих нравственных правил, связи молодых людей постоянно мешали какие-то препятствия. Поэтому Октаву удавалось лишь изредка проводить время со своей любовницей; только и было у него радости, что оставить под каким-нибудь предлогом магазин, когда Берта уйдет из дому днем, без матери, и встретиться с ней в одном из уединенных пассажей, где он мог, взяв ее под руку, погулять с ней часок-другой. Огюст меж тем еще с конца июля не ночевал по вторникам дома. По этим дням он уезжал в Лион, так как имел глупость стать совладельцем одной фабрики шелков, постепенно приходившей в упадок. Но Берта все еще не разрешала себе воспользоваться свободной ночью. Она дрожала от страха перед Рашелью, боясь совершить какую-нибудь оплошность, которая отдаст ее во власть этой девушки.
Как раз в один из вторников Октав и застал вечером Гура возле своей комнаты, что еще больше усилило опасения молодого человека. Он уже целую неделю тщетно упрашивал Берту подняться к нему, когда все в доме будут спать. Неужели привратник догадался? Октав лег в постель, недовольный, терзаясь страхом и желанием. Его любовь разгоралась, переходила в безумную страсть, и он замечал со злостью, что способен из-за нее на всякие глупости.