Теперь уже весь собор светился и пылал. Колеблющиеся волны свечей зажигали отблески под придавленными сводами боковых приделов, а в глубине часовен то вспыхивало стекло раки, то позолота дарохранилища. Даже в полукруглой абсиде, даже в могильных склепах мерцали живые отсветы. Алтарь был зажжен, и хоры сияли, ярко блестели спинки стульев, резко выделялись черным силуэтом округлые узоры старинной решетки. Стал лучше виден стремительный взлет нефа; внизу приземистые столбы поддерживали полукруглые своды, а наверху пучки колонок между ломаными стрельчатыми арками утончались, расцветали причудливой лепкой и, казалось, несли к небу вместе с лучами света дыхание любви и веры.
Но вот среди шарканья ног и скрипа стульев вновь послышался серебристый звон кадил. Тотчас же заиграл орган, мощный аккорд громовыми раскатами наполнил соборные своды и вылился наружу. Но монсеньор был еще на площади. В эту минуту служки внесли в абсиду статую св. Агнесы; ее лицо при свете свечей выглядело умиротворенным, казалось, она довольна, что возвращается к своей дремоте, длящейся уже четыре века. Наконец вошел монсеньор, все так же держа святые дары в руках, обернутых концами шарфа; перед ним несли посох, за ним – митру. Балдахин проплыл до самой середины нефа и остановился перед решеткой хоров. Произошло короткое замешательство: сопровождавшие епископа невольно подошли слишком близко к нему.
Фелисьен шел за митрой, и Анжелика уже не спускала с него глаз. Случилось так, что во время этого минутного замешательства он вдруг оказался по правую сторону балдахина, и Анжелика увидела почти рядом седую голову монсеньора и белокурую голову юноши. Какой-то свет ударил ей в глаза, она сжала руки и вслух, громко сказала:
Она выдала свою тайну. Этот возглас вырвался у нее против воли: их поразительное сходство сразу открыло ей все. Быть может, в глубине души Анжелика уже знала и раньше, но она не смела сказать себе этого; теперь же истина просияла и ослепила ее. Тысячи воспоминаний возникали в ней, подымались от всего, что было вокруг, и повторяли ее возглас.
– Этот юноша – сын монсеньора? – прошептала изумленная Гюбергина.
Вокруг них люди начали подталкивать друг друга. Их знали и любили. Мать в своем туалете из простого полотна казалась еще очень красивой, а дочь в белом шелковом платье была ангельски прекрасна. Стоя на стульях, на виду у всех, они были так хороши, что все взоры обращались к ним.
– Ну да, добрая барыня, – заговорила стоявшая тут же матушка Ламбалез, – ну да, это сын монсеньора! Разве вы не знаете?.. Очень красивый молодой человек и богатый! Ах, он такой богатый, что если бы захотел, купил бы весь город! У него миллионы, миллионы!
Гюбертина слушала, бледнея.
– Вы, наверно, слыхали, что про него рассказывают? – продолжала старая нищенка. – Его мать умерла от родов; потому-то монсеньор и пошел в священники. А теперь монсеньор решил наконец призвать сына к себе… Фелисьен VII д'Откэр – словно настоящий принц!
Гюбертина горестно сжала руки. А Анжелика вся сияла перед лицом воплотившейся мечты. Она не удивлялась, она уже раньше знала, что он должен оказаться самым богатым, самым красивым, самым знатным; ее огромная радость была полной, не омрачалась никакой тревогой, никакой боязнью препятствий. Наконец-то Фелисьен открылся ей, наконец-то он принадлежал ей полностью. Огоньки свечей струили потоки золотого света, орган торжественно воспевал их обручение, из глубины преданий вставал царственный род Откэров: Норберт I, Жеан V, Фелисьен III, Жеан XII, а затем – последний – Фелисьен VII, обернувший к ней в эту минуту свою белокурую голову. Вот он, потомок братьев пресвятой девы, ее господин, ее прекрасный Иисус, вот он, во всем блеске, рядом со своим отцом.
В эту минуту Фелисьен улыбнулся ей, и Анжелика не заметила сердитого взгляда монсеньора, который только что увидел над толпой ярко пылающее лицо стоявшей на стуле девушки, полное гордости и страсти.
– Ах, бедное мое дитя! – с горестным вздохом прошептала Гюбертина.
Но капелланы и сослужители уже выстроились справа и слева, протодьякон взял чашу со святыми дарами из рук монсеньора и поставил ее на алтарь. То было прощальное благословение; хор гремел «Tantum ergo»[4] облака ладана подымались из кадил – и внезапно наступила молитвенная тишина. Посреди пылающего огнями, запруженного толпой духовенства и мирян собора, под стремительно возносящимися сводами монсеньор поднялся к алтарю, взял обеими руками огромное золотое солнце и три раза медленно очертил им в воздухе крестное знамение.
IX
Вечером, возвращаясь из собора, Анжелика подумала: «Я скоро увижу его: он будет ждать меня в Саду Марии, я спущусь туда и встречусь с ним». Они глазами назначили друг другу это свидание.
Обедали, как всегда, только в восемь часов, на кухне. Говорил один, возбужденный праздничным днем Гюбер. Жена едва отвечала ему; она была серьезна и не спускала глаз с дочери, которая хотя и проголодалась, ела рассеянно, не глядя в тарелку, погруженная в свои мечты. Гюбертина свободно читала в ее чистой, прозрачной, как ручей, душе, видела, как в голове девушки возникают все новые и новые мысли.
В девять часов их поразил неожиданный звонок. То был отец Корниль. Несмотря на усталость, он забежал к ним сказать, что монсеньор очарован их тремя старинными вышивками.
– Да, я сам слышал, как он говорил о них. Я знал, что это вам доставит удовольствие.
При имени монсеньора Анжелика было оживилась, но вновь задумалась, как только заговорили о процессии. Через несколько минут она встала.
– Куда ты? – спросила Гюбертина.
Вопрос этот поразил Анжелику, словно она и сама не знала, зачем! поднялась.
– Я очень устала, матушка, пойду к себе.
Но за этим: благовидным предлогом Гюбертина угадала истинную причину: необходимость остаться одной со своим счастьем.
– Поцелуй меня.
И, обняв девушку, прижав ее к себе, Гюбертина почувствовала, что та дрожит всем телом. И поцелуй был бесчувственный, – не такой, как всегда. Тогда Гюбертина серьезно и прямо поглядела дочери в лицо и прочла в ее глазах все: и назначенное свидание и нетерпеливый трепет.
– Будь умницей, спи спокойно.
Но Анжелика, поспешно попрощавшись с Гюбером и отцом Корнилем, уже убежала к себе: она совсем растерялась, почувствовав, что тайна вот-вот сорвется с ее губ. Если бы мать еще мгновение подержала ее в объятиях, она рассказала бы все. Придя к себе, Анжелика заперла дверь на ключ и погасила свечу: свет раздражал ее. Луна с каждым днем всходила позднее, ночь была очень темной. Не раздеваясь, девушка уселась перед открытым, глядевшим во мрак окном и стала ждать, Пробегали минуты за минутами, и одна мысль наполняла все ее существо: как только пробьет полночь, она спустится вниз и встретится с ним; это очень просто. Анжелика ясно видела, как идет к нему, видела каждый свой шаг, каждое движение, все было легко, как во сне. Отец Корниль ушел очень скоро. Потом она услышала, как Гюберы поднялись к себе. Раза два ей показалось, что дверь их спальни открывается; что она различает на лестнице чьи-то крадущиеся шаги, точно кто-то подошел и слушает. Потом дом, по-видимому, погрузился в глубокий сон.
Пробил назначенный час, и Анжелика встала.
– Пора. Он ждет меня.
Она вышла и даже не затворила за собой двери. Проходя по лестнице мимо спальни Гюберов, она прислушалась, но не услышала ничего, ничего, кроме напряженной тишины. Анжелика шла спокойно и радостно, не торопилась и не боялась, ей даже в голову не приходило, что она поступает дурно. Ее вела какая-то сила; все казалось ей таким естественным, что мысль об опасности вызвала бы у нее только улыбку. Спустившись вниз, она через кухню вышла в сад и опять забыла закрыть дверь; быстро прошла в Сад Марии, оставив за собой раскрытую калитку. Густой мрак покрывал пустырь, но Анжелика не колебалась, она смело пошла вперед и перебралась через ручей; она шла вслепую, чутьем угадывая направление, как ходят в привычном месте, ибо в Саду Марии ей было знакомо каждое дерево. Она повернула направо, к одной из ив, и ей осталось только протянуть руки, чтобы встретить руки того, кто стоял здесь и ждал ее.
Несколько мгновений Анжелика молча сжимала руки Фелисьена. Они не видели друг друга. После жаркого дня небо было покрыто облачной дымкой, и тонкий месяц еще не освещал его. Потом Анжелика заговорила в темноте, – наконец-то она могла свободно излить переполнявшую ее сердце радость:
– О мой дорогой повелитель, как я люблю вас и как я вам благодарна!
Она радовалась тому, что узнала его наконец, она благодарила его за то, что он молод, красив, богат, за то, что он оказался еще выше, чем она смела надеяться. Ее звонкий восторженный смех благодарил его за прекрасный любовный подарок, за исполнение мечты.
– Вы король, вы мой господин, и я ваша. Мне только жаль, что я сама так ничтожна. Но я горда тем, что принадлежу вам; вы любите меня, и я сама королева. Я и так знала и ждала вас, но сердце мое переполнилось, когда я увидела ваше истинное величие!.. О, как я люблю вас, мой дорогой повелитель, и как я вам благодарна!
Фелисьен осторожно обнял Анжелику за талию и повел ее за собой.
– Пойдем! ко мне, – сказал он.
Им пришлось пройти сквозь заросли сорных трав в самую глубь Сада Марии, и Анжелика наконец поняла, что каждый вечер он проникал на пустырь через некогда заколоченную старинную решетчатую калитку. Оставив эту калитку незапертой, он под руку ввел Анжелику в огромный сад монсеньора. Медленно восходившая луна скрывалась за легкой облачной дымкой и заливала их призрачным молочно-белым светом. Звезд не было, и весь небесный свод был полон светящейся пыли, дождем сыпавшейся на землю в безмятежном молчании ночи. Молодые люди медленно шли вдоль пересекавшего епископский парк Шеврота, но здесь это был уже не бурный, стремительно несущийся по каменистому скату поток, а спокойный, томный ручей, прихотливо извивавшийся между купами деревьев. Казалось, что это райская река сонных грез протекает под светящимся туманным небом, между окутанными туманом, плавающими в нем деревьями.
И опять радостно заговорила Анжелика:
– Как я горда, как я счастлива, что иду с вами!
Очарованный простотой и прелестью этих слов, Фелисьен слушал, как девушка, не стыдясь и не прячась, со всей откровенностью своего чистого сердца, свободно говорила все, что думала в эту минуту.
– Дорогая, это я должен быть вам благодарен за то, что вы так чудесно полюбили меня!.. Говорите же еще, говорите, как вы меня любите, расскажите, что вы почувствовали, когда узнали, кто я такой на самом деле!
Но Анжелика прелестным, нетерпеливым движением руки прервала его:
– Нет, нет! Будем говорить о вас, только о вас. Разве я что-нибудь значу? Разве мои мысли и чувства стоят того, чтобы о них говорить?.. Теперь существуете только вы!
Они медленно шли вдоль заколдованной реки, и девушка, тесно прижавшись к Фелисьену, расспрашивала его, не переставая; она хотела знать все: о его детстве, о его юности, о том, что было с ним за двадцать лет, прожитых вдали от отца.
– Я знаю, что ваша мать умерла, когда вы родились, и что вы воспитывались у дяди – старого священника… знаю, что монсеньор не хотел вас видеть.
Тихим, далеким, словно исходившим из прошлого голосом Фелисьен отвечал:
– Да, отец обожал мою мать, и своим появлением на свет я убил ее… Дядя скрывал от меня мое происхождение и воспитывал меня сурово, словно нищего-подкидыша. Я узнал правду очень поздно, всего два года назад… Неожиданное богатство и знатность не удивили меня: я всегда это смутно предчувствовал. Мне претил всякий регулярный труд, я только и делал, что носился по полям. Потом обнаружилось, что я обожаю витражи нашей церковки…
Анжелика засмеялась, и Фелисьен развеселился тоже.
– Я такой же рабочий, как вы! Ведь когда на меня свалилось богатство, я уже решил, что буду зарабатывать на пропитание разрисовкой витражей… Когда дядя написал отцу, что я сущий чертенок и никогда не приму духовного звания, отец был очень огорчен, – ведь он уже твердо решил, что я буду священником. Может быть, он думал, что этим я искуплю невольное убийство матери. Но в конце концов ему пришлось уступить, и он призвал меня к себе… О, жить, жить! Как хорошо жить! Жить, чтобы любить и быть любимым:
Здоровая, чистая молодость Фелисьена звенела в этом крике; от него задрожала спокойная ночь. То была страсть – страсть, от которой умерла его мать, страсть, отдавшая его во власть этой выросшей из тайны первой любви. В этом крике вылились вся его горячность, прямодушие и красота, его житейская неискушенность и страстная жажда жизни.
– Я ждал, так же, как и вы, я тоже узнал вас в ту ночь, когда вы впервые показались в окне… Расскажите мне, о чем вы думали, расскажите, как вы проводили время…
Но Анжелика вновь прервала его:
– Нет, будем говорить о вас, только о вас. Я хочу знать все, все решительно… Я хочу обладать вами целиком, хочу любить вас всего!
И она жадно слушала, как Фелисьен говорил о себе, охваченная восторженной радостью узнавания, преклоняясь перед ним, как девственница перед Христом. Они не уставали без конца повторять все одно и то же: как они любят друг друга. Слова были одинаковые, но вечно новые, принимали тысячи неожиданных, неведомых оттенков. Они наслаждались музыкой слов, погружались в нее, и счастье их все возрастало. Фелисьен открыл Анжелике, какую власть имеет над ним ее голос, – голос, столь проникновенный, что каждое произнесенное ею слово делает его ее рабом. Анжелика призналась, какой сладостный трепет она испытывает, когда при малейшем признаке гнева его белую кожу заливает волна крови. Теперь они ушли с туманного берега Шеврота и, обнявшись, углубились под темные своды огромных вязов.
– Этот сад!.. – прошептала Анжелика, с наслаждением вдыхая свежий запах листвы. – Я годами мечтала попасть сюда. И вот я здесь, с вами. Я здесь!
Она не спрашивала, куда он ведет ее под сенью столетних вершин, она доверилась его воле. Земля под ногами была мягкая, лиственные своды терялись в беспредельной вышине, как своды собора. И ни звука кругом, ни малейшего дыхания ветерка, ничего, кроме биения двух сердец.
Наконец он толкнул дверь садового павильона и сказал:
– Войдите. Это мой дом.
Отец Фелисьена счел наиболее уместным поселить его здесь – в глухом, отдаленном углу парка. Павильон был двухэтажный; внизу – большая зала, наверху – целая квартира. Лампа освещала огромную нижнюю комнату.
– Теперь вы сами видите, – улыбаясь сказал Фелисьен, – что находитесь в квартире ремесленника. Вот моя мастерская.
В самом деле, это была настоящая мастерская, каприз богатого молодого человека, ради собственного удовольствия занимающегося витражным ремеслом. Фелисьен открыл секреты мастеров тринадцатого века и мог воображать себя одним из них, создававших шедевры при помощи немудреных инструментов того времени. Для работы ему довольно было старого побеленного стола, на котором он размечал стекла красной краской, «а нем же он и резал их раскаленным железом, презирая современный алмаз. Здесь же топилась маленькая сконструированная по его рисунку муфельная печь для обжига стекол; в ней как раз заканчивалась сплавка цветного стекла для другого соборного витража. В ящиках лежали уже приготовленные Фелисьеном для этого витража стекла всех цветов: синие и желтые, зеленые и красные, белесоватые и крапчатые, дымчатые, совсем темные, опаловые и ярких цветов. Но комната была затянута такими великолепными тканями, обставлена с такой исключительной роскошью, что ощущение мастерской терялось. В глубине залы на служившем пьедесталом старинном церковном ларе стояла большая позолоченная статуя богоматери, и ее пурпуровые губы улыбались.
– И вы тоже работаете, вы работаете! – с детской радостью повторяла Анжелика.
Ее очень занимала печь для обжига, она потребовала, чтобы Фелисьен рассказал ей все о своей работе: почему он, по примеру старинных мастеров, довольствуется одноцветными стеклами, оттеняя их только черной краской; почему он пристрастился к отчетливым маленьким фигуркам с резко подчеркнутыми движениями и складками одежды и что он думает о витражном мастерстве, которое решительно пришло в упадок с тех пор, как начали раскрашивать стекло и покрывать его глазурью, наконец он рассказал ей, что хороший витраж должен быть, в сущности, прозрачной мозаикой, что самые живые тона должны располагаться в гармоничной последовательности и создавать яркие, но не грубые красочные пятна. Анжелика расспрашивала Фелисьена, но как смеялась она в эту минуту, в глубине души, над всем витражным искусством! Все это было хорошо только тем, что исходило от него, давало возможность говорить и думать о нем, было частицей его существа.
– О, мы будем счастливы! – сказала Анжелика. – Вы будете рисовать, я вышивать.
И посреди огромной комнаты Фелисьен снова взял Анжелику за руки. Она прекрасно чувствовала себя здесь: казалось, роскошь – ее естественное окружение, казалось, только здесь по-настоящему расцветает ее прелесть. Несколько секунд молодые люди молчали. И вновь первой заговорила Анжелика»
– Итак, решено?
– Что? – улыбаясь спросил Фелисьен.
– Что мы поженимся!
На мгновение он смешался. Его белое лицо вдруг покраснело. Она встревожилась.
– Я рассердила вас?
Но он уже стиснул ее руки охватившим все ее существо пожатием.
– Решено. Все, чего вы ни пожелаете, должно быть исполнено, несмотря ни на какие препятствия. Я живу только затем, чтобы повиноваться вам.
Анжелика вся просияла.
– Мы поженимся, мы всегда будем любить друг друга, мы никогда не расстанемся.
Она не сомневалась ни в чем, была уверена, что это совершится завтра же, так же легко, как совершаются чудеса в «Легенде». Ей и в голову не приходила мысль не только о препятствиях, но даже о промедлении. Кто может помешать им соединиться, раз они любят друг друга? Когда любят, то женятся, это очень просто. И спокойная радость наполняла Анжелику.
– Решено, ударим по рукам, – шутя, сказала она.
Фелисьен прижал ее ручку к губам.
– Решено.
Анжелика уже уходила: она боялась, что ее застигнет рассвет, и, кроме того, торопилась открыть родным свою тайну. Фелнсьен хотел было проводить ее.
– Нет, нет, так мы будем прощаться до утра! Я прекрасно сама найду дорогу… До завтра…
– До завтра.
Фелисьен повиновался и удовольствовался тем, что смотрел, как Анжелика бежит под темными вязами вдоль залитого луною Шеврота. Вот она уже прошла в калитку парка, побежала по высокой траве Сада Марии… Она бежала и думала, что ни за что не вытерпит до утра, что самое лучшее сейчас же постучаться к Гюберам, разбудить их и все рассказать. Она была счастлива и потому хотела быть откровенной; ее честная натура протестовала, она чувствовала, что не сможет даже еще пять минут хранить столь долго скрываемую тайну. Анжелика вошла в садик и затворила калитку.
И тут она увидела Гюбертину, которая сидела на каменной скамейке, окруженной тощими кустами сирени, у самой соборной стены, и ждала ее в ночной тьме. Гюбертина встала, разбуженная тревогой, увидела отворенные двери и все поняла. Она ждала в тоске, не зная, куда идти, боясь испортить дело своим вмешательством.
Анжелика бросилась ей на шею, не испытывая ни малейшего смущения, с восторженно бьющимся сердцем, она ликовала, она радостно смеялась, потому что уже не должна была скрываться.
– Ах, матушка, свершилось! Мы женимся! Я так счастлива!
Прежде чем ответить, Гюбертина пристально поглядела на нее. Но ее страхи сразу рассеялись перед цветущей девственностью, перед ясным взглядом и целомудренными губами дочери. Тревога исчезла, но осталось огромное горе, и слезы покатились по щекам Гюбертины.
– Бедное мое дитя! – как и накануне в соборе, прошептала она.
Видя свою уравновешенную, никогда доселе не плакавшую мать в таком состоянии, Анжелика изумилась.
– Что с вами, матушка? Почему вы огорчаетесь? Правда, я вела себя отвратительно, я ничего вам не рассказывала. Но если бы вы знали, как мучила меня тайна! Если не расскажешь все сразу, то потом уже трудно решиться… Вы должны простить меня.
Она уселась рядом с Гюбертнной и нежной рукой обняла ее. Старая скамья, казалось, вросла в обомшелые стены собора. Над их головами склонилась сирень, а рядом рос куст шиповника, за которым некогда ухаживала Анжелика, чтобы посмотреть, не вырастут ли на нем розы. Теперь он был заброшен и снова одичал.
– Слушайте, матушка, я все расскажу вам на ухо.
И Анжелика стала вполголоса поверять матери историю своей любви. Ее слова лились неиссякаемым потоком, она вновь переживала мельчайшие события прошлого и все сильнее вдохновлялась. Она ничего не пропускала, выискивала в памяти малейшие подробности, раскрывала свою душу, как на исповеди. Она нисколько не стыдилась; пламя страсти жгло ее щеки, гордость светилась в глазах, она вся пылала, но продолжала шептать, не повышая голоса.
Наконец Гюбертина перебила ее.
– Ну вот, всегда с тобой так! – тоже тихо заговорила она. – Сколько бы ты ни старалась исправиться, чуть что – и все твое благоразумие словно ветром уносит. Нет, что за гордость! Что за страсть! Ты осталась той же девочкой, которая отказывалась мыть пол в кухне и целовала себе руки!
Анжелика не смогла удержаться от смеха.
– Нет, не смейся, скоро ты начнешь плакать, и плакать так, что у тебя слез не хватит… Бедное мое дитя! Этот брак никогда не состоится!
И снова раздался звонкий, веселый смех Анжелики.
– Матушка, матушка! Что вы говорите! Или вы дразните меня? Хотите меня наказать?.. Это так просто! Сегодня он поговорит с отцом. Завтра он придет уладить дело с вами.
Нет, она и впрямь воображает, что так оно и произойдет на самом деле! Гюбертина решила быть безжалостной. Чтобы какая-то вышивальщица, без денег, без имени вышла замуж за Фелисьена д'Откэр! За молодого человека с состоянием в пятьдесят миллионов! За последнего потомка одного из стариннейших родов Франции!
Но на каждый новый довод Анжелика спокойно отвечала:
– А почему бы и нет?
Да такой невероятный, неслыханный брак вызвал бы настоящий скандал. Все поднялись бы против них. Неужели она собирается бороться со всем светом?
– Почему бы и нет?
Говорят, монсеньор гордится своим именем и крайне суров ко всяким любовным историям. Разве может она надеяться смягчить его?
– Почему бы и нет?
Анжелика была непоколебима в своей уверенности.
– Просто смешно, матушка, до чего вам все кажется дурным! Ведь я говорю вам, что все будет отлично!.. Вспомните-ка, два месяца назад вы ворчали на меня и смеялись надо мной, и все-таки я была права: случилось все, как я предсказывала.
– Несчастная! Выслушай же до конца!
Гюбертина была в отчаянии, ее мучило сознание, что она воспитала Анжелику в таком неведении. Она чувствовала, что должна немедленно преподать дочери суровый жизненный урок, открыть ей всю жестокость, все ужасы этого мира, но смущение сковывало ее, и она не находила нужных слов. Каким печальным будет тот день, когда ей придется обвинить себя в несчастье этой девочки, выросшей в уединении, в обманчивом мире грез!
– Милая моя, ведь ты же все-таки не выйдешь за этого молодого человека против нашей воли, против воли его отца?
Анжелика перестала улыбаться, пристально поглядела в лицо матери и очень серьезно сказала:
– Но почему? Я люблю его, и он меня любит.
Не говоря ни слова, дрожа всем телом, Гюбертина обняла дочь обеими руками, прижала к себе и, в свою очередь, поглядела ей в лицо. Окутанная легкой дымкой луна опускалась за собор, летучие клочки тумана чуть розовели в небе, предвещая наступление дня. Обе женщины купались в свежести расцветающего утра, в чистой и глубокой тишине, нарушаемой только щебетом просыпающихся птиц.
– Дитя мое, только долг и послушание – залог счастья. За один час гордости и страсти приходится расплачиваться мучениями всей жизни. Если ты хочешь быть счастливой, покорись, забудь о нем, исчезни…
Но Гюбертина почувствовала, что девушка возмущенно зашевелилась в ее объятиях, и то, чего она никогда не говорила дочери, не решалась сказать и сейчас, вырвалось наконец у нее:
– Слушай! Ты считаешь, что мы счастливы с отцом? Да, мы были бы счастливы, если бы наша жизнь не была отравлена одним страданием…
И Гюбертина, еще понизив голос, дрожащим шепотом рассказала все о муже и о себе: о женитьбе против воли матери, о смерти ребенка, о бесплодном желании иметь другого, о бесконечной расплате за проступок юности. А ведь они обожают друг друга, они прожили жизнь в согласном труде, не зная нужды, и все-таки понадобились нечеловеческие усилия, вся его доброта, все ее благоразумие, чтобы не превратить дом в кромешный ад, чтобы избежать ужасных ссор и, быть может, еще более ужасной разлуки.
– Подумай же, дитя мое, и не делай того, от чего ты будешь страдать впоследствии!.. Смирись, покорись, заставь свое сердце умолкнуть!
Анжелика слушала, бледная, как полотно, подавленная, еще удерживая слезы.
– Зачем вы мучите меня, матушка? Я люблю его, и он любит меня!
И слезы потекли. Она была потрясена и растрогана откровенностью матери, а в глазах ее светился испуг, словно этот неожиданный кусочек правды ранил ее в самое сердце. И все-таки она не сдавалась. Как легко, как охотно умерла бы она за свою любовь!
И тогда Гюбертина решилась:
– Я не хотела сразу причинять тебе столько горя. Но ты должна знать… Вчера вечером, когда ты ушла к себе, я расспрашивала отца Корниля и узнала, почему монсеньор, прежде не желавший этого, решил наконец призвать сына в Бомон… Больше всего его огорчала горячность молодого человека, его тяга к беспорядочной жизни. Монсеньор с глубокой скорбью отказался от мысли сделать его священником и уже не надеялся дать ему занятие, приличествующее его имени и состоянию. Этот юноша всегда будет страстным мечтателем, взбалмошным художником… И, боясь, чтобы он не наделал глупостей, отец призвал его сюда, чтобы немедленно женить.
– Ну так что же? – еще не понимая, спросила Анжелика.
– План женитьбы обсуждался еще до его приезда, а теперь, кажется, все уже улажено, и отец Корниль определенно сказал мне, что молодой человек осенью женится на мадмуазель Клер де Вуанкур… Ты знаешь особняк Вуанкуров там, около епископства? Они в близких отношениях с монсеньором. И с той и с другой стороны все обстоит как нельзя лучше – и в смысле знатности и в смысле богатства. Отец Корниль очень одобряет этот брак.
Но девушка уже не слушала этих доводов. В ее сознании внезапно возник образ Клер. Она представилась Анжелике такой, какой та видела ее иногда, – зимой, среди деревьев парка Вуанкуров или в соборе в праздничные дни – высокая, смуглая, очень красивая девушка одних с нею лет. Красота Клер де Вуанкур была ярче, чем красота Анжелики, и отличалась царственным благородством; несмотря на внешнюю холодность, она была, по слухам, очень добра.
– Высокородная барышня, такая красивая, такая богатая!.. Он женится на ней…
Анжелика прошептала эти слова, точно во сне. И вдруг ее как будто что-то ударило в сердце.
– Он солгал мне! Он ничего мне не сказал! – закричала она.
Она вспомнила короткое смущение Фелисьена, когда она заговорила с ним о женитьбе, вспомнила, как кровь мгновенно прилила к его щекам. Потрясение было так ужасно, что лицо девушки мгновенно побледнело и голова бессильно упала на плечо матери.
– Детка моя! Дорогая моя детка! Я знаю, это очень больно. Но позже было бы еще больнее. Так вырви же скорей нож из сердца!.. Каждый раз, как тебе опять станет плохо, повторяй себе, что никогда монсеньор, грозный Жеан XII, о неутолимой гордости которого говорят до сих пор, никогда он не отдаст своего сына, последнего в их роду, за простую вышивальщицу, за сироту, подобранную на паперти и воспитанную бедными ремесленниками.
Бесконечная слабость овладела Анжеликой, она покорно слушала и уже не пыталась возражать. Что это прошло по ее лицу? Чье-то холодное дыхание прилетело издалека, из-за крыш и заледенило ее кровь. Быть может, это дыхание мирских несчастий, дыхание той печальной действительности, которой ее пугали, как пугают волком непослушных детей? Оно коснулось ее лишь на мгновение и причинило ей острую боль. Но она уже прощала Фелисьена: он не солгал ей, он только промолчал. Отец хочет женить его на этой девушке, но сын, конечно, откажется. Фелисьен просто еще не осмелился начать открытую борьбу, и если он промолчал, то, быть может, оттого, что теперь решился. Бледная, убитая этим первым обрушившимся на нее горем, уже тронутая грубой рукою жизни, Анжелика еще надеялась, еще верила в свою мечту. Все еще могло уладиться, но гордость ее была раздавлена – смирение и покорность сменили ее.
– Вы правы, матушка, я согрешила и больше грешить не буду… Обещаю вам, что никогда не стану противиться судьбе.
Это были слова покорности; победа осталась на стороне воспитания, на стороне того круга идей, в каком росла Анжелика. Разве она имеет право сомневаться в завтрашнем дне, если до сих пор все окружающие проявляли по отношению к ней столько нежности и благородства? Анжелика хотела быть мудрой, как Катерина, скромной, как Елизавета, чистой, как Агнеса; она верила, что только святые могут помочь ей победить; ей делалось легче при мысли об их поддержке. Неужели ее старый друг-собор, Сад Марии, Шеврот, чистый домик Гюберов, сами Гюберы – все, кто любит ее, не защитят ее, если даже она сама ничего не предпримет, а будет только покоряться?
– Итак, ты обещаешь мне, что не будешь противиться нашей воле, а особенно воле монсеньора?
– Да, обещаю, матушка.
– Ты обещаешь мне, что не будешь больше встречаться с этим молодым человеком, что выкинешь из головы безумную мысль о замужестве?
Сердце Анжелики упало. В последний раз ее существо готово было возмутиться, любовь ее громко протестовала. Но потом девушка опустила голову – она окончательно смирилась.