Вчерашние горести и будущие препятствия уже не существовали; они не знали, как очутились вместе, но это свершилось, и они смешали свои блаженные слезы, они прижались друг к другу в целомудренном объятии; у Фелисьена в голове мутилось от жалости: Анжелика до того истаяла, что он, казалось, обнимал тень. Неожиданная радость словно парализовала ее, и, опьяненная счастьем, трепещущая, она не владела своим телом, приподнималась и снова падала в кресло.
– О мой дорогой повелитель, исполнилось мое единственное желание: увидеть вас, прежде чем умереть.
Фелисьен поднял голову, тоскливо метнулся:
– Умереть… Но я не хочу! Я здесь, я вас люблю!
Анжелика улыбнулась божественной улыбкой.
– О, раз вы меня любите, я могу умереть спокойно… Я не боюсь смерти, я засну вот так, на вашей груди… Скажите мне еще раз, что вы меня любите.
– Я люблю вас, как любил вчера, как буду любить завтра… Не сомневайтесь в моей любви, я буду любить вас вечно.
– Да, вечно…
Анжелика восторженно глядела перед собой в белую пустоту комнаты. Но мало-помалу она начала пробуждаться, стала серьезной. Опьянение рассеивалось, она начала думать. И факты изумили ее.
– Если вы любите меня, почему же вы не приходили?
– Ваши родители сказали мне, что вы разлюбили меня. Я тоже чуть не умер от горя… Но, узнав, что вы больны, я все-таки решился прийти к вам, рискуя, что меня выгонят из дома, ведь двери его затворились передо мной.
– И мне тоже матушка сказала, что вы меня не любите, и я поверила матушке…. Я встречала вас с этой барышней, я думала, что вы послушались монсеньора.
– Нет, я выжидал. Но я боялся, я трепетал перед ним. Наступило молчание. Анжелика выпрямилась. Ее лицо стало суровым, гневная морщина перерезала лоб.
– Значит, они обманули и вас и меня, они лгали нам, они хотели нас разлучить… Мы любим друг друга, а они нас мучили, они чуть не убили нас обоих… Ну что ж! Они поступили отвратительно, и это освобождает нас от обещаний. Мы свободны.
Охваченная гневом и презрением, Анжелика встала. Она уже не чувствовала себя больной, пробудившиеся гордость и страсть вернули ей силы. Считать свою мечту погибшей к вновь обрести ее живой и сияющей! Убедиться, что они не уронили своей любви, что виноваты другие! Анжелика словно выросла; уже несомненная теперь победа возбуждала ее, толкала на открытое возмущение.
– Мы уйдем, – просто сказала она.
И она решительно зашагала по комнате, полная мужества к воли. Она уже выбирала пальто, чтобы накинуть на плечи, кружевную косынку на голову.
Фелисьен вскрикнул от восторга, ибо Анжелика предупредила его желание; он только и думал что о бегстве, но не решался заговорить о нем. О, уйти вместе, исчезнуть, раз и навсегда покончить со всеми неприятностями, со всеми препятствиями! И это решилось мгновенно, без мучительной борьбы, без размышлений!
– Да, мы убежим, дорогая, любимая, мы убежим немедленно! Я пришел за вами, я знаю, где найти карету. К утру мы будем уже далеко, так далеко, что никто и никогда не найдет нас.
Во все возрастающем возбуждении Анжелика открывала к гневно захлопывала ящики, но ничего из них не брала. Как! Она терзалась долгие недели, она старалась забыть Фелисьена и даже думала, что и вправду забыла его! И, оказывается, все было ложью, вся эта мука была напрасной! Нет, никогда она не смогла бы начать эту ужасную борьбу сначала. Раз они любят друг друга, что может быть проще – они поженятся, и никакой силе не разлучить их.
– Послушайте, что мне нужно взять с собой?.. Ах, как я была глупа с моей детской щепетильностью! Если бы я только знала, что они унизятся до прямой лжи! Да, я умерла бы, а они бы все-таки вас не позвали… Скажите, а белье, а платья нужно взять? Вот это платье теплее… Они вбили мне в голову целую кучу предрассудков, кучу страхов. То – хорошо, а это – плохо, то можно делать, а этого нельзя – словом, такая неразбериха, что можно и впрямь стать дурочкой. Все это ложь, они всегда лгали, существует только одно счастье – жить и любить того, кто любит тебя… В вас мое счастье, в вас красота, в вас молодость, дорогой мой повелитель, и я принадлежу вам навеки, навсегда; моя единственная радость – это вы, делайте со мной, что хотите.
Анжелика торжествовала, в ней ярко пылало врожденное, казалось, давно уже угасшее пламя. Ее опьяняла неведомая музыка, она видела свой царственный отъезд, видела, как этот потомок князей увозит ее, делает ее королевой какого-то далекого королевства, и она следует за ним, прижавшись к нему, приникнув к его груди. Безумный трепет невинной страсти охватил ее с такой силой, что она изнемогала от блаженства.. Быть вдвоем, наедине, лететь на лошадях, бежать, исчезнуть, забыться в его объятиях!
– Я ничего не возьму, хорошо?.. К чему брать вещи?
Фелисьен горел той же лихорадкой, что и она, он уже был, у двери.
– Ничего не нужно… Скорей идем.
– Да, верно, идем.
И она присоединилась к нему. Но на пороге она обернулась, ей захотелось бросить последний взгляд на свою комнату. Все так же бледно горела лампа, все так же стоял в вазе букет штокроз и гортензий, совсем живая, незаконченная роза сияла посреди станка и словно ждала. Никогда еще комната не казалась Анжелике такой белой – белые стены, белая постель, белый, словно наполненный белым дыханием, воздух.
Что-то дрогнуло в ней, и ей пришлось опереться на спинку стула.
– Что с вами? – беспокойно спросил Фелисьен.
Анжелика не отвечала, она дышала с трудом. Вновь ее охватила дрожь, ноги подкосились, она опустилась на стул.
– Не беспокойтесь, это ничего… Я отдохну минуту, и мы пойдем.
Они молчали. Анжелика оглядывала комнату, словно забыла в ней какую-то драгоценность, какую, она не знала сама. То было сожаление; сначала легкое, оно все возрастало, охватывало, душило ее. Она не понимала себя. Может быть, эта белизна удерживает ее? Она всегда любила белый цвет, любила до того, что потихоньку прятала обрезки белого шелка, чтобы тайно наслаждаться ими.
– Минуту, еще только минуту, и мы уйдем, мой дорогой господин.
Но она даже не пыталась подняться, В тоске и тревоге Фелисьен встал перед нею на колени.
– Вам плохо, чем я могу помочь вам? Если вам холодно, я обниму ваши ножки, я буду греть их руками, пока они смогут идти.
Анжелика покачала головой.
– Нет, нет, мне не холодно, я могу идти… Подождите минуту, одну минуту.
Фелиеьен ясно видел, что какие-то невидимые цепи опутывают ее по рукам и ногам, приковывают ее к месту так прочно, что, быть может, через несколько секунд нельзя будет вырвать ее из власти этого невидимого. Он подумал, что если не уведет ее сейчас же, то завтра ему неизбежно предстоит жестокая стычка с отцом, столкновение, которого он избегал вот уже много недель. И он стал пламенно умолять и торопить Анжелику:
– Идем, сейчас на улице темно, карета умчит нас во мрак, мы будем лететь все дальше, все дальше, нас убаюкает этот полет, мы заснем в объятиях друг у друга, словно зарывшись в пух, и нам не страшен будет ночной холод. А когда настанет день, мы будем мчаться при ярком солнце все дальше и дальше, пока не приедем в страну счастья… Там нас никто не будет знать, мы будем жить одни, в огромном саду, мы забудем все тревоги и будем только любить друг друга, любить все сильнее с каждым днем. Там будут расти цветы, большие, как деревья, и созревать плоды, сладкие, как мед. Мы будем жить, как в сказке, среди вечно цветущей весны, мы будем жить поцелуями, дорогая, любимая…
Анжелика дрожала, пламенное дыхание любви обжигало ей лицо. И, слабея, она всем существом тянулась к этим радостям.
– О, сейчас, сию минуту!
– А если нам надоест путешествовать, мы вернемся сюда, мы восстановим стены замка Откэров и здесь окончим наши дни. Это моя мечта… Если будет нужно, я с легким сердцем отдам на это дело все свое состояние. Снова главная башня будет выситься над двумя долинами. Мы поселимся в почетных покоях между башней Давида и башней Карла Великого. Мы отстроим залы, укрепления, часовню – весь огромный замок во всей варварской роскоши былых времен, каким он был в пору своего могущества… И я хочу, чтобы мы жили жизнью прошлого; мы будем принцем и принцессой, нас будет окружать свита рыцарей и пажей, стены в пятнадцать футов толщиной будут отделять нас от всего мира, мы будем жить, как в легенде… Солнце садится за холмами, мы на белых конях возвращаемся с охоты, и крестьяне на коленях приветствуют нас. Рог трубит, опускается подъемный мост. Вечером короли садятся с нами за стол. Наше царственное ложе стоит на возвышении под балдахином, как трон. Играет далекая нежная музыка, и мы среди пурпура и золота засыпаем в объятиях друг друга…
Анжелика трепетала, теперь она улыбалась от горделивого удовольствия, хотя страдания уже вернулись к ней, вновь овладели ею, стирая улыбку с ее скорбных уст. И, увидев, что она невольным жестом словно пытается отогнать от себя соблазнительные видения, Фелисьен удвоил пламенные мольбы, попытался схватить возлюбленную в свои объятия, унести ее насильно.
– О, идемте! Будьте моей!.. Бежим, забудем все в нашем блаженстве!
Но Анжелика в инстинктивном порыве вдруг высвободилась из его рук, и, когда она стояла перед ним, с уст ее сорвашись слова:
– Нет, нет! Я не могу, я уже не могу!
Борьба совсем обессилила ее, но она все еще колебалась и жалобно, невнятно лепетала:
– Умоляю вас, будьте добры ко мне, не торопите меня, подождите… Я так хотела повиноваться вам, чтобы доказать, что я вас люблю, я так хотела бы уйти с вами рука об руку в далекие прекрасные страны, жить с вами в королевском замке, в замке вашей мечты. Раньше мне это казалось просто, я так часто строила планы нашего бегства… Но теперь… Что могу я сказать вам?.. Теперь мне это кажется невозможным. Теперь передо мной вдруг словно захлопнулась дверь, и я уже не могу выйти отсюда.
Фелисьен снова попытался опьянить ее словами, но Анжелика жестом заставила его замолчать.
– Нет, не говорите ничего… Как странно! Чем больше вы говорите мне нежных, ласковых слов, чем сильнее вы убеждаете меня, тем страшнее мне делается, тем больший холод охватывает меня… Боже мой! Что со мною? Ваши слова отдаляют меня от вас! Если вы еще заговорите, я уже не смогу вас слушать, вам придется уйти… Подождите, подождите минутку.
И она стала медленно ходить по комнате, стараясь справиться с собою, а Фелисьен неподвижно глядел на нее, и его охватывало все большее отчаяние.
– Я уже думала, что не люблю вас, но, наверное, это было только с досады, потому что, едва я увидела вас у своих ног, как почувствовала, что сердце мое готово разорваться, и первым моим порывом было следовать за вами, быть вашей рабой… Но если я люблю вас, то почему же я вас боюсь? Что мешает мне уйти отсюда? Словно невидимые руки держат меня, не пускают, привязывают к этой комнате за каждый волос.
Анжелика постояла перед кроватью, потом подошла к шкафчику и так переходила от предмета к предмету. Несомненно, тайные нити связывали ее с комнатой, с мебелью. Белые стены, белизна скошенного потолка окутывали ее покрывалом невинности, и Анжелика не могла без слез, без муки сорвать с себя это покрывало. Комната уже стала частью ее самой, мир вещей вошел в нее. И она еще яснее поняла это, когда оказалась перед станком, стоявшим у стола и ярко освещенным лампой. Сердце ее упало при виде начатой розы: никогда она не закончит ее, если так преступно убежит с Фелисьеном. В ее памяти вставали годы работы, такие спокойные, счастливые, и долгая привычка к мирной и честной жизни восставала против безумного решения. Каждый день, проведенный в уютном домике вышивальщиков, каждый день деятельной и чистой жизни в этом уединении перерабатывали каплю крови Анжелики.
И Фелисьен, видя, что вещи приковывают ее, понял, что нужно торопиться уйти.
– Идем, часы летят, скоро будет поздно. И тогда к ней пришла полная ясность.
– Нет, уже поздно! – воскликнула она. – Вы видите, я не могу идти за вами. Раньше во мне жили гордость и страсть, это они бросили меня в ваши объятия, это они жаждали, чтобы вы унесли меня. Но меня как будто подменили, я не узнаю себя. Разве вы не слышите: все, что есть в этой комнате, громко требует, чтобы я осталась? И я рада повиноваться.
Не говоря ни слова, не возражая, Фелисьен попытался увести ее насильно, как непослушного ребенка. Но Анжелика вырвалась и подбежала к окну.
– Нет, бога ради! Еще недавно я готова была следовать за вами. Но это было последнее возмущение. В меня вложили смирение и покорность, и мало-помалу без моего ведома они росли во мне. Каждый раз, как меня манил унаследованный грех, борьба с ним делалась менее жестокой, я все легче торжествовала над собой. Теперь все кончено – я победила себя. О мой дорогой повелитель, я так люблю вас! Не портите же нашего счастья! Счастье только в покорности.
Фелисьен опять шагнул к ней, но Анжелика уже стояла около открытого балконного окна.
– Вы хотите, чтобы я бросилась вниз?.. Послушайте же, поймите: то, что окружает меня, стало частью меня самой. Природа и вещи давно говорят со мной, я слышу голоса, и никогда они не говорили так громко, как сейчас… Слушайте! Весь Сад Марии умоляет меня не портить своей и вашей жизни, не уходить с вами против воли вашего отца. Вот этот певучий, такой прозрачный и чистый голос – это Шеврот, он словно вливает в меня свою кристальную свежесть. Вот этот нежный, смутный хор – это весь пустырь, все травы и деревья, все, что живет в этом священном уголке, они ратуют за спокойствие моей жизни. Но до меня доносятся и еще более далекие голоса – это говорят густые вязы епископского сада, там каждая ветка ждет моей победы… Слушайте! Вот еще один мощный, повелительный голос – это мой старый друг, собор; он никогда не спит по ночам и сейчас наставляет меня. Каждый камень его стен, каждая колонка на его окнах, каждая башенка контрфорсов, каждый свод абсиды говорят со мною, и я слышу их шепот, я понимаю их язык. Прислушайтесь, они говорят, что даже смерть не убивает надежды. Для того, кто покорен, любовь существует вечно и вечно торжествует… И наконец – вы слышите? – самый воздух полон шепота теней: это мои подруги, это прилетели ко мне невидимые девы. Слушайте, слушайте!
И Анжелика с улыбкой подняла руку, словно призывая к глубокому вниманию. Дыхание теней овевало все ее существо. То были девы «Легенды»; как в детстве, она манила их в своем воображении, и они таинственно вылетали из лежавшей на столе старинной книги с наивными рисунками. Первой появилась одетая волосами Агнеса с обручальным кольцом отца Павлина на пальце. Потом прилетели и все остальные: вот Варвара, жившая в башне, вот Женевьева с ягненком, вот Цецилия под покрывалом, Агата с вырванными грудями, Елизавета, просившая подаяния по дорогам, Катерина, победившая в споре ученых докторов. Чудо сделало Люцию такой тяжелой, что тысяча мужчин и пять пар волов не смогли утащить ее в зазорное место. Воспитатель Анастасии попытался обнять ее – и ослеп. И все эти девы порхали в светлой ночи, они сверкали белизной, их груди были растерзаны орудиями пыток, из зияющих ран текла не кровь, а молоко. Воздух был чист, девы освещали ночь, словно струился поток звезд. О, умереть от любви, как они, умереть девственной, умереть, сверкая белизной, умереть при первом поцелуе супруга! Фелисьен подошел ближе.
– Я существую, я живой, Анжелика, а вы отвергаете меня ради мечты…
– Мечты, – прошептала она.
– Ведь эти видения окружают вас только потому, что вы сами уверовали в них… Идемте, не вкладывайте вашу душу в мертвые вещи, и они замолчат.
Анжелика вздрогнула в экстазе.
– О, нет! Пусть они говорят! Пусть говорят еще громче! В них моя сила, они дают мне смелость противиться вам… Это небесная милость, и никогда еще она не внушала мне столько мужества. Пусть это мечта, пусть я сама создала ее и потом поверила ей – это ничего не значит! Теперь эта мечта спасает меня, она уносит меня незапятнанной в мир видений… О, покоритесь, смиритесь, как смирилась я! Я не хочу идти с вами.
И, несмотря на всю свою слабость, Анжелика выпрямилась, решительная и непреклонная.
– Но ведь вас обманули! – воскликнул Фелисьен. – Чтобы разлучить нас, прибегли ко лжи!
– Ошибка ближнего не извинит нашей ошибки.
– О, ваше сердце охладело ко мне, вы уже не любите меня.
– Я вас люблю и сопротивляюсь вам только во имя нашей любви, нашего счастья… Добейтесь согласия отца, и я пойду за вами.
– Вы не знаете моего отца. Один бог может смягчить его… Итак, все кончено? Если отец прикажет мне жениться на Клер де Вуанкур, я и тогда должен повиноваться?
При этом ударе Анжелика пошатнулась. Она не удержалась от жалоб.
– О, это слишком!.. Уйдите, умоляю вас, не мучьте меня… Зачем вы пришли? Я уже покорилась судьбе, я уже освоилась с мучительной мыслью, что вы меня не любите. И вот, оказывается, вы любите меня, и все мои пытки начинаются сначала! Как же вы хотите, чтобы я жила?
Фелисьен решил воспользоваться этой слабостью и повторил:
– Если отец прикажет мне жениться…
Анжелика уже преодолела боль; сердце ее разрывалось, но она, с трудом держась на ногах, дотащилась до стола, словно для того, чтобы открыть Фелисьену путь к балкону.
– Женитесь на ней, нужно покоряться.
Фелисьен уже стоял около окна: раз Анжелика гонит его, он уйдет.
– Но ведь это убьет вас! – крикнул он. Анжелика осталась спокойной.
– О, это наполовину сделано, – улыбаясь, прошептала она.
Еще мгновение Фелисьен глядел на нее, такую бледную, худую, легкую, как перышко, которое вот-вот унесет ветер. И, яростно махнув рукой, он исчез в ночном мраке.
Анжелика стояла, опершись на спинку кресла; когда Фелисьен скрылся, она отчаянно простерла руки в темноту. Тяжкие рыдания сотрясали все ее тело, смертельный пот покрыл лицо. Боже мой! Теперь конец, она уже никогда не увидит его! Ноги ее подкосились, болезнь вернулась с удесятеренной силой. Еле-еле добрела Анжелика до кровати и бездыханной упала на нее – она победила. Утром ее нашли умирающей. Лампа сама погасла на рассвете посреди торжествующей белизны спальни.
XIII
Анжелика умирала. Стояло светлое прохладное утро, какие выпадают в конце зимы, на чистом небе весело сверкало солнце; было десять часов. Анжелика не шевелилась в своей царственной, затянутой старинной розовой тканью кровати; она была без сознания со вчерашнего дня. Лежа на спице, беспомощно вытянув на одеяле руки, словно точеные из слоновой кости, она не открывала глаз. Лицо ее, осененное золотым сиянием волос, стало еще прозрачнее. Если бы не чуть заметное дыхание, ее можно было бы счесть мертвой.
Еще накануне она почувствовала себя так плохо, что решила исповедаться и причаститься. В три часа добрый отец Корниль принес ей святые дары. А к вечеру, под ледяным дыханием смерти, ее охватила жадная потребность собороваться, получить небесное исцеление тела и души. И, прежде чем потерять сознание, она успела еле слышно, невнятно прошептать Гюбертине свою последнюю просьбу: собороваться скорей, как можно скорей, потому что потом будет уже поздно. Но надвигалась ночь, и решено было дождаться утра; предупрежденный священник должен был скоро прийти.
Все было готово, Гюберы уже убрали комнату. В окна било веселое утреннее солнце, и обнаженные белые стены сияли, как заря. Стол накрыли белой скатертью. По обеим сторонам распятия горели в принесенных из зала серебряных подсвечниках две свечи. Тут же стояли сосуд со святой водой и кропило, кувшин с водой, миска, полотенце и две белые фарфоровые тарелки: в одной из них лежала вата, в другой – пакетики из белой бумаги. В поисках цветов обегали все теплицы нижнего города, но удалось достать только розы, большие белые розы, покрывшие весь стол огромными, дрожащими, как белое кружево, букетами. И среди этой белизны лежала умирающая Анжелика, лежала, закрыв глаза, и чуть заметно дышала.
Рано утром был доктор и сказал, что она не доживет до вечера. Каждую минуту она готова была умереть, не приходя в сознание. И Гюберы ждали. Их слезы ничего не могли изменить. Они сами хотели этой смерти, они сами предпочли, чтобы дочь их умерла, но не нарушила долга, и, значит, бог хотел того же вместе с ними. Теперь уже не в их власти было вмешаться, им оставалось только покориться судьбе. Гюберы ни в чем не раскаивались, но изнывали от горя. С тех пор, как Анжелика стала угасать, они бессменно дежурили возле нее, отвергнув всякую постороннюю помощь. И в этот последний час они вдвоем были с ней; они ждали.
Фаянсовая печь жалобно гудела, словно стонала; Гюбер подошел к ней и машинально открыл дверцу. Стало тихо, розы дрожали в теплом воздухе. Гюбертина прислушивалась к звукам, доносившимся сквозь стену из собора. Удар колокола поколебал старые камни, наверное, это отец Корниль вышел из собора со святым миром. Гюбертина спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге. Прошло несколько минут; на узкой, витой лесенке раздался шум. И, пораженный изумлением, дрожа от благоговейного ужаса и надежды, Гюбер упал на колени посреди теплой комнаты.
Вместо старого священника вошел монсиньор, сам монсеньор в кружевной епископской рясе и лиловой епитрахили; он нес серебряный сосуд с миром, освященным им самим в великий четверг. Его орлиные глаза смотрели прямо перед собой, красивое бледное лицо под густыми прядями седых волос было величаво. А за ним, как простой причетник, шел отец Корниль с распятием в руке и с требником под мышкой.
Епископ остановился в дверях и торжественно провозгласил:
– Pax huic domui.[5]
– Et omnibus habitantibus in ea[6], – тише откликнулся священник.
Епископ и отец Корниль вошли в комнату, за ними вошла дрожащая от волнения Гюбертина и встала на колени рядом с мужем. Благоговейно склонившись, сложив руки, оба молились от всего сердца.
На следующий день после свидания с Анжеликой у Фелисьена произошло жестокое объяснение с отцом. Чуть не силой он ворвался в часовню, где епископ еще молился после ночи, проведенной в мучительной борьбе с неумиравшим прошлым. Долго сдерживаемое возмущение прорвалось наконец наружу, и покорный сын, до сих пор такой почтительный и боязливый, открыто восстал против отца. Между двумя мужчинами одной крови, одинаково легко приходившими в бешенство, произошла ужасная сцена. Старик встал со своей молитвенной скамеечки, кровь бросилась ему в лицо, он молча, с высокомерным упорством слушал сына. А тот выкладывал все, что у него было на сердце, говорил, все возвышая голос, доходя почти до крика, и лицо его пылало, как у отца. Он говорил, что Анжелика больна, что она близка к смерти, рассказывал, в какое отчаяние пришел, когда увидел ее, как предложил ей бежать г-месте с ним и как она в святом и. чистом самоотречении отказалась от этого замысла. Но не равносильно ли убийству дать умереть этому покорному ребенку, соглашающемуся принять возлюбленного только из рук отца? Ведь она могла получить его, получить вместе с его именем и состоянием – и все-таки она сказала нет, она одержала победу над собой. И он любит ее, любит так, что тоже умрет без нее, он презирает себя за то, что не может вместе с нею испустить последний вздох! Не добивается ли отец их горестной гибели? О, родовое имя, деньги и роскошь, упрямая воля, что все это значит, когда можно сделать счастливыми двух людей? Вне себя от волнения Фелисьен сжимал и ломал свои дрожащие руки, требовал от отца согласия, еще умолял его, но уже начинал угрожать. Но епископ упорно молчал и решился разжать губы только для того, чтобы еще раз властно произнести: «Никогда!»
Тогда, обезумев от гнева, Фелисьен потерял всякую сдержанность. Он заговорил о матери. Это она воскресла в нем и заявляет его устами свои права на любовь. Разве отец не любил ее? Разве он радовался ее смерти? Как же может он быть таким жестоким к тем, кто любит, кто хочет жить! Пусть он окружает себя холодом религиозного самоотречения, все равно мертвая жена восстанет из гроба, будет преследовать и мучить его за то, что он мучает ее дитя. Она любила жизнь, она хочет жить вечно в детях и внуках, а он вновь убивает ее, ибо запрещает сыну жениться на своей избраннице и тем прекращает свой род. Нельзя посвящать себя церкви после того, как уже успел посвятить себя женщине. И Фелисьен бросал в лицо неподвижному, замкнувшемуся в страшном молчании отцу обвинения в убийстве и клятвопреступлении. Потом, сам испуганный своими словами, он убежал, шатаясь.
Оставшись один, монсеньор, словно пораженный кинжалом в грудь, тяжело повернулся и бессильно опустился коленями на молитвенную скамеечку. Хриплый стон вырвался из его груди. О страдания слабого сердца, непобедимая немощь плоти! Он все еще любит эту женщину, эту неизменно воскресающую покойницу, любит, как в первую брачную ночь, когда он целовал ее белые ножки; он любит и сына, как ее отражение, как оставленную ему частицу ее жизни; и эту девушку, эту отвергнутую им молоденькую работницу, он и ее любит той же любовью, какую питает к ней его сын. Хоть он и не признавался себе в этом, девушка растрогала его еще в соборе. Его очаровала ее простота, чудесный аромат юности, исходивший от нее, ее золотые волосы и нежная шея. Епископ мысленно видел ее вновь, скромную, чистосердечную, обезоруживающе покорную. И это видение, подобно угрызению совести, преследовало его, овладевая всем его существом. Вслух он мог отвергать эту девушку, но про себя знал, что она держит его сердце в своих слабых, исколотых иголкой руках. И пока Фелисьен безумно умолял его, епископу чудились позади его белокурой головы головы обеих любимых женщин: той, которую он оплакивал, и той, что умирала от любви к его сыну. И, рыдая, не зная, в чем обрести опору, истерзанный отец умолял небо дать ему силы вырвать из груди свое сердце, ибо это сердце уже не принадлежало богу.
Монсеньор молился до самого вечера. Когда он вышел из церкви, он был бледен, как смерть, измучен, но полон решимости. Он не мог согласиться, он повторял все то же ужасное слово: «Никогда!» Один бог имел право изменить его волю, и он молился, но бог молчал. Нужно покориться и терпеть.
Прошло два дня. Обезумевший от горя Фелисьен все время бродил вокруг домика Гюберов в ожидании новостей. Каждый раз, когда кто-нибудь выходил оттуда, ноги у него подкашивались от страха. И в то утро, когда Гюбертина побежала в церковь просить соборовать дочь, он узнал, что Анжелика не доживет до вечера. Отца Корниля не было в соборе, Фелисьен в поисках его обегал весь город, ибо последняя его надежда была на помощь свыше. Он нашел и привел доброго священника, но минутная надежда уже угасла, сомнение и ярость вновь овладели им. Что делать? Как заставить небо вступиться? Он бросился в епископство, опять ворвался к отцу, и его бессвязные, безумные выкрики сначала просто испугали монсеньора. Потом он понял, что Анжелика умирает, ждет соборования и что теперь один бог может ее спасти. Фелисьен прибежал только для того, чтобы излить свою муку, порвать навсегда с бездушным отцом, бросить ему в лицо обвинение в убийстве. Но монсеньор слушал его без гнева, глаза его вдруг засияли ярким светом, словно он наконец услышал долгожданный голос небес.
Он сделал сыну знак пройти вперед и последовал за ним, говоря:
– Если хочет бог, и я хочу.
Фелисьен задрожал всем телом. Отец согласился наконец, отрекся от своей воли, положился на волю провидения. Люди уже не в силах были помочь, бог вступал в свои права. И пока монсеньор в ризнице принимал миро из рук отца Корниля, слезы ослепляли Фелисьена. Он пошел за отцом и священником, но не осмелился войти в комнату и упал на колени перед открытой дверью.
– Pax huic domui.
– Et omnibus habitantibus in ea.
Монсеньор совершил в воздухе крестное знамение серебряным сосудом с миром и поставил его на белый стол между двух свечей. Затем он взял из рук священника распятие, подошел к больной и дал ей поцеловать его. Но Анжелика все еще не приходила в сознание, ее глаза были закрыты, руки неподвижно вытянуты; она была похожа на те тонкие, словно окоченевшие каменные фигуры, что высекаются на гробницах. Епископ внимательно посмотрел на нее, убедился по слабому дыханию, что она еще не умерла, и приложил распятие к ее губам. Он ждал, его лицо хранило величие священнослужителя, отпускающего грехи, никакое человеческое чувство не светилось на нем; он ждал, пока не убедился, что даже легкая дрожь не проходит по лицу девушки, по ее солнечным волосам. И все-таки Анжелика жила, и этого было достаточно для искупления.
Тогда монсеньор взял у священника чашу со святой водой и кропило; тот поднес ему открытый требник, и епископ, окропив умирающую, прочел по латыни:
– Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor.[7]
Капли воды обрызгали большую кровать, и вся она освежилась, как от росы. Капли упали на щеки, на руки Анжелики и медленно, одна за другой, скатились, словно с бесчувственного мрамора. Тогда епископ повернулся к присутствующим и окропил их тоже. Стоявшие рядом на коленях, пламенно молившиеся Гюбер и Гюбертина еще ниже склонились под оросившей их небесной влагой. Епископ стал благословлять комнату; он окропил мебель, белые стены, всю эту обнаженную белизну и, проходя мимо двери, вдруг увидел за порогом коленопреклоненного, рыдающего, закрывшего лицо руками сына. Монсеньор трижды медленно поднял кропило и обрызгал Фелисьена очищающим нежным дождем капель. Святая вода проливалась повсюду, изгоняя невидимых, летающих миллиардами бесов. В эту минуту бледный луч зимнего солнца упал на кровать, и в нем замелькали тысячи пылинок, тысячи мельчайших частиц; казалось, они бесчисленной толпой спускались от угла окошка к холодным рукам умирающей, чтобы омыть их и согреть своим теплом.
Вернувшись к столу, монсеньор произнес молитву:
– Exaudi nos…[8]
Он не торопился. Смерть была здесь, в комнате, она спряталась в складках занавесей из старинной розовой ткани, но монсеньор чувствовал, что она медлит, что она подождет. И хотя бесчувственная девушка не могла ничего слышать, он заговорил с ней: