Клотильда стояла задумавшись, с отсутствующим взглядом. Потом вполголоса, позабыв о других, заговорила сама с собой:
– Это правда, он не может знать все… Всегда есть что-то неизвестное там, над нами… Это то, что меня огорчает, что иногда заставляет нас ссориться. Я не могу, как он, не думать о тайне – она меня беспокоит, даже мучает… Там все, что повелевает и действует в зыбкой тьме, все эти неведомые силы…
Ее голос, мало-помалу затихая, перешел в неясный шепот. Тогда вдруг помрачневшая Мартина также вступила в разговор:
– Барышня, а что, если доктор и впрямь погубит из-за этих дрянных бумаг свою душу? Неужели мы с вами допустим это?.. Вообще-то говоря, прикажи он мне броситься из окна вниз, я закрою глаза и брошусь. Потому что он всегда прав, я это знаю. Но ради его спасения… Ох! Если б это мне удалось, я готова на все. Как он себе хочет, не мытьем, так катаньем, а заставлю его. У меня сердце разрывается, как подумаю, что он не будет в раю вместе с нами.
– Вот это правильно, дочь моя! – одобрила Фелисите. – Хоть вы-то любите своего хозяина разумной любовью.
Одна Клотильда, казалось, еще не пришла ни к какому решению. Ее вера не подчинялась строгим требованиям догматов, а религиозное чувство не воплощалось в надежду на рай, на жилище блаженных, где встречаешься со своими близкими. У нее просто было стремление к запредельному, уверенность, что вся огромная вселенная отнюдь не может быть познана нашими чувствами, что есть совсем другой, неведомый мир, о котором нужно помнить. Но бабушка, такая старая, и Мартина, такая преданная, заставили ее усомниться в своей любви, полной тревоги за дядю. Быть может, они любят его сильней, более разумно и более правильно: они хотят его видеть незапятнанным, освобожденным от причуд ученого, достойным войти в царство избранных! Она вспомнила рассуждения в религиозных книгах о непрерывной борьбе с духом зла, о славе обращения после возвышенного поединка. Что, если она отдастся этому святому призванию, что, если она спасет его вопреки ему самому? Постепенно она пришла в состояние какой-то экзальтации; она готова была сделать рискованный шаг.
– Конечно, – в конце концов заявила она, – я буду счастлива, если он не сломит себе голову, собирая все эти бумаги, и начнет ходить с нами в церковь.
Г-жа Ругон, заметив ее уступчивость, воскликнула, что настало время действовать, и сама Мартина поддержала ее своим веским словом. Они обе подошли к Клотильде и, понизив голос, принялись ее убеждать, словно вовлекая в заговор, долженствующий привести к чудесному благодеянию, к божественной радости, которая наполнит весь дом благоуханием, Какую победу они одержат, примирив доктора с богом, и какое блаженство – жить потом вместе в дивном согласии одной общей веры!
– Что же я должна сделать? – спросила побежденная, завоеванная Клотильда.
В эту минуту среди молчания особенно явственно раздался равномерный стук пестика в комнате доктора. Торжествующая Фелисите, собиравшаяся ответить, тревожно оглянулась, задержав взгляд на двери соседней комнаты. Потом вполголоса спросила:
– Ты знаешь, где ключ от шкафа?
Клотильда не ответила, жестом выразив свое отвращение к такой измене своему учителю.
– Какое ты еще дитя! Клянусь тебе ничего не брать, даже ничего не трогать… Но пока мы здесь одни – ведь Паскаль всегда выходит только к обеду, – мы можем узнать, что там такое… Честное слово, я только взгляну!..
Клотильда не поддавалась на уговоры и не двигалась с места.
– А потом, быть может, я заблуждаюсь; наверное, там нет гадостей, о которых я тебе говорила.
Это решило дело. Клотильда подбежала к столу, взяла в ящике ключ и сама широко открыла шкаф:
– Вот, бабушка! Папки там, наверху.
Мартина молча стала у двери в комнату Паскаля, внимательно прислушиваясь к стуку пестика. Фелисите, словно пригвожденная к месту, с волнением смотрела на папки. Наконец-то, вот они, эти ужасные папки, это наваждение, отравлявшее ей жизнь! Она их видела, могла их взять, унести с собой! И выпрямившись во весь рост на своих коротких ножках, она изо всех сил старалась дотянуться до полки.
– Для меня это слишком высоко, моя кошечка! – сказала она. – Помоги мне, дай их сюда!
– О нет, бабушка! Возьми стул.
Фелисите подставила стул и легко вскочила на него. Но и этого было недостаточно. С огромным напряжением она вытянулась еще, внезапно выросла и коснулась кончиками ногтей обложек из плотной синей бумаги. Ее пальцы двигались вдоль папок, судорожно сжимаясь и царапая их, как когти. Внезапно что-то загрохотало: это был геологический образчик, кусок мрамора, лежавший на нижней полке, – она задела его и уронила.
Ступка тотчас умолкла.
– Осторожней, он идет, – предупредила Мартина приглушенным голосом.
Но обезумевшая Фелисите не услышала и не отступила, когда быстро вошел Паскаль. Он думал, что случилось несчастье, что кто-нибудь упал, и остановился, остолбенев перед тем, что увидел: его мать стояла на стуле, не успев опустить протянутую к папкам руку, Мартина отошла в сторонку, а смертельно бледная Клотильда застыла в ожидании, не сводя с него глаз. Поняв все происшедшее, он сам стал бледен как полотно. В нем закипал гнев.
Но почтенная г-жа Ругон нисколько не смутилась. Увидев, что на этот раз случай упущен, она спрыгнула со стула, как будто не имела никакого отношения к гнусному делу, за которым он ее застал.
– Ах, это ты! Я не хотела тебя беспокоить… Я заходила к вам проведать Клотильду и проболтала здесь почти два часа. Сейчас бегу. Дома меня ждут и, верно, уже не понимают, куда я запропастилась… Всего хорошего! До воскресенья!
Она ушла вполне довольная собой, улыбнувшись сыну, стоявшему перед ней безмолвно и почтительно. Такова была издавна выработанная им манера, чтобы избежать тяжелого объяснения, которого всегда боялся. Он знал свою мать и заставлял себя прощать ей все с присущей ему широкой терпимостью ученого, считавшегося с наследственностью, средой и обстоятельствами. Кроме того, разве ока не была его матерью? Уже одного этого было достаточно. Несмотря на страшные удары, которые он нанес семье своими исследованиями, Паскаль сохранял к родным глубокую, сердечную любовь.
После того, как мать ушла, гроза разразилась: его гнев обрушился на Клотильду. Отвернувшись от Мартины, он в упор смотрел на нее. Она отвечала ему тем же, с вызовом, как бы возлагая на себя ответственность за такой поступок.
– Ты, ты! – наконец проговорил он.
Схватив ее за руки, он сжал их так, что она чуть не закричала от боли. И все же она продолжала смотреть ему прямо в глаза, не сдаваясь, со всей неукротимой волей своей личности, своей мысли. Тоненькая, стройная в простой черной блузе, она была волнующе прекрасна. И ее чудесная белокурая юность, ее прямой лоб, тонко очерченный нос, крепкий подбородок приобрели в этом открытом бунте воинственное очарование.
– Ты – дело моих рук, моя ученица, мой друг, мое второе я! Я дал тебе нечто от моего мозга, от моего сердца! О, я должен был сохранить тебя всю для себя, не отдавать самого лучшего в тебе твоему дурацкому богу!
– Опомнитесь, сударь, вы кощунствуете! – воскликнула Мартина, которая подошла к нему, чтобы обратить на себя хотя бы долю его гнева.
Но он даже не видел ее. Для него существовала только одна Клотильда. Он словно преобразился, вдохновленный страстью: его прекрасное лицо, в сединах, пылало юностью и бесконечной любовью, оскорбленной и полной отчаяния. Еще мгновение они продолжали глядеть друг на друга, не уступая, в упор.
– Ты, ты! – повторял он дрожащим голосом.
– Да, я!.. Почему я не могу любить тебя, учитель, так же, как ты любишь меня? Почему мне не пытаться спасти тебя, если я вижу, что ты в опасности? Тебя беспокоят Мои мысли, и ты хочешь заставить меня думать по-своему! Никогда она не давала ему такого отпора.
– Да ведь ты еще девочка, ты ничего не знаешь!
– Нет, я живая душа, и ты знаешь о ней не больше, чем я!
Опустив ее руку, он каким-то широким, неопределенным жестом поднял руки к небу; воцарилась необычайная тишина, полная значения; он не хотел вступать в бесполезный спор. Он подошел к среднему окну и Сильным рывком открыл ставень – солнце было на закате, и в комнате сгущались сумерки. Потом он снова подошел к Клотильде.
Но ей нужен был свежий воздух и простор. Она приблизилась к открытому окну. Пылающий поток пламени иссяк – на раскаленном побледневшем небе догорали последние отблески; от еще горячей земли поднимались теплые душистые испарения вместе с легким дыханием вечера. Внизу, у подножия террасы, проходила железная дорога, можно: было рассмотреть ближайшие служебные здания вокзала; дальше, перерезая обширную выжженную равнину, тянулась линия деревьев, отмечавшая течение Вьорны, за которой возвышались холмы Сент-Март – эти уступы красноватой земли, укрепленные стенками сухой каменной кладки и засаженные оливами. Их увенчивали сумрачные сосновые рощи. Спаленный солнцем широкий мрачный амфитеатр цвета старого обожженного кирпича развертывал высоко на горизонте эту, кайму темной зелени. Налево открывались ущелья Сейль, груды желтых камней, обрушившиеся на землю цвета крови; над ними вздымалась громадная гряда утесов, похожая на стену циклопической крепости, а справа, у самого начала долины, где протекала Вьорна, громоздились одна над другой крыши Плассана из выцветшей, розовой черепицы, – эта тесная, путаница улиц старого города, сквозь которую пробивались вершины вековых вязов. Над всем господствовала высокая колокольня св. Сатюрнена, одинокая и безмолвная в этот час, купаясь в расплавленном золоте заката.
– О боже, не слишком ли самонадеянно верить в то, что можно всем овладеть, все знать! – медленно произнесла Клотильда.
Паскаль взобрался на стул, чтобы удостовериться, не пропала ли какая-нибудь папка. Потом он поднял осколок мрамора и снова положил его на полку. Закрыв шкаф энергичным поворотом ключа, он опустил его в карман.
– Да, – ответил он, – нужно пытаться все знать, а главное, не надо терять голову из-за того, чего не знаешь, чего, без сомнения, никто не будет знать никогда!
Мартина снова пододвинулась к Клотильде, готовая ее поддержать и показать, что они действуют заодно. Теперь доктор заметил и ее, он почувствовал, что обе объединены общей волей к победе. После многолетних глухих попыток была наконец объявлена война. Ученый увидел, что близкие ему восстали против его мысли и угрожают ей уничтожением. Нет горшей муки, чем найти измену у себя дома, вокруг себя, увидеть, что тебя преследуют, лишают всего и губят те, кого ты любишь и кто любит тебя!
Его вдруг поразила эта страшная мысль.
– Но ведь вы обе любите меня!
Он увидел, как их глаза затуманились слезами, и бесконечная печаль охватила его в эти закатные, тихие часы прекрасного дня. Вся его веселость, вся его доброта, проистекавшие от его страстной любви к жизни, были потрясены в своих основах.
– О дорогая, и ты, моя бедняжка, вы делали это для моего счастья, не так ли? Увы! Мы будем теперь несчастны!
II
На следующее утро Клотильда проснулась в шесть часов. Она легла спать, поссорившись с Паскалем; они сердились друг на друга. И ее первым чувством было какое-то беспокойство, глухая печаль, желание немедленно примириться, чтооы избавиться от гнетущей тяжести.
Быстро вскочив с постели, она приоткрыла ставни обоих окон. Солнце, стоявшее уже высоко, ворвалось в комнату дву мя золотыми потоками. Легкий ветерок, веявший свежестью и весельем ясного утра, вливался в эту сонную комнату, всю наполненную милым, ароматом юности. Усевшись на краю постели, девушка задумалась. В простой узкой сорочке она казалась еще тоньше. У нее были длинные стройные ноги, изящный и крепкий стан с округлой шеей, круглой грудью, полными и гибкими руками. Ее затылок и очаровательные плечи поражали необыкновенной белизной и шелковистой нежностью кожи. В переходном возрасте, между двенадцатью и восемнадцатью годами, она была чересчур большой и нескладной, она взбиралась на деревья не хуже любого мальчишки. Потом бесполый подросток превратился в это утонченное существо, полное любви и очарования.
Она обводила рассеянным взглядом стены комнаты. Несмотря на то, что Сулейяд был отстроен в текущем столетии, его обстановку, несомненно, обновили в эпоху Первой Империи: на старинных обоях из набивного ситца были изображены головы сфинксов в веночках из дубовых листьев; кое-где яркокрасный цвет обоев уже превратился в розовый, даже не в розовый, а почти в оранжевый. На двух окнах и вокруг кровати еще сохранились занавески, но их, должно быть, часто стирали, и они выцвели еще сильней. Этот поблекший нежный пурпур цвета зари поистине отличался большой изысканностью. Стоявшая здесь когда-то кровать, обтянутая той же тканью, пришла в такую ветхость, что ее пришлось заменить другой, из соседней комнаты, низкой и очень широкой, в том же стиле ампир, из массивного красного дерева, с медными украшениями. Ее четыре угловые колонки наверху оканчивались такими же головами сфинксов, какие были изображены на обоях. Вся остальная мебель была в том же роде: шкаф с цельными дверцами и колонками, комод с мраморной белой доской, окруженной деревянным бортиком, высокое тяжелое зеркало на ножках, кушетка на прямых ножках и стулья с прямыми спинками в виде лиры. Но величественную кровать, занимавшую середину стены против окон, украшало покрывало, сделанное из старой шелковой юбки времен Людовика XV, а жесткая кушетка, заваленная грудой подушек, казалась привлекательно мягкой. Две этажерки и стол были также задрапированы старинным шелком, затканным цветами и найденным в недрах стенного шкафа.
Наконец Клотильда начала одеваться, натянула чулки, набросила на себя белый пикейный капот и, сунув ноги в туфли из серого полотна, быстро направилась в туалетную комнату, расположенную в глубине дома и выходившую в сторону, противоположную фасаду. Она отделала ее очень просто, обтянув стены суровым полотном с синими полосками. Туалетный столик, два шкафа и стулья из полированного соснового дерева составляли всю обстановку. Тем не менее здесь чувствовалось какое-то естественное и тонкое, чисто женское кокетство. У Клотильды оно появилось вместе с ее красотой. Несмотря на прорывавшиеся иногда упрямство и мальчишество, она стала покорной, нежной и хотела, чтобы ее любили. Дело в том, что она росла на свободе, ее научили только читать и писать. Позднее, «приняв участие в работе дяди, она приобрела довольно широкое образование. У них не было никакого определенного плана занятий, но особенно она пристрастилась к естественным наукам, открывшим ей все об отношениях мужчины и женщины. Она сохранила свою девственную чистоту, как нетронутый плод, без сомнения, благодаря неведомому ей самой религиозному ожиданию любви. Это глубокое женское чувство заставляло ее оберегать себя, чтобы принести в дар все свое существо, чтобы целиком раствориться в человеке, которого она полюбит.
Она заколола волосы, умылась и, не сдержав своего нетерпения, тихо открыла двери комнаты, на цыпочках, бесшумно прошла через большой рабочий кабинет. Ставни были еще закрыты, но в комнату проникало достаточно света, чтобы не наткнуться на мебель. У противоположного конца, у дверей доктора, она нагнулась, стараясь не дышать. Встал ли он уже? Что сейчас делает? Она ясно услышала, как он расхаживает маленькими шажками, вероятно, одеваясь. Клотильда никогда не входила в эту комнату, где он предпочитал хранить некоторые свои работы, всегда запертую, как святая святых. Внезапно она забеспокоилась, что, открыв двери, он может застать ее. Она ощутила глубокое смятение. То была борьба гордости с желанием проявить свою покорность. Одно мгновение ей так сильно захотелось помириться, что она едва удержалась, чтобы не постучаться в дверь. Но как только послышались приближавшиеся шаги, она бросилась бежать со всех ног.
До восьми часов ее нетерпение непрерывно возрастало. Каждую минуту она глядела на часы стоявшие на камине в ее комнате, часы в спиле ампир из позолоченной бронзы в виде колонны, возле которой улыбающийся Амур взирал на уснувшее Время. Обычно она выходила в столовую к первому общему завтраку в восемь часов, а пока она тщательно занялась своим туалетом: причесалась, обулась, надела платье из белой ткани в красный горошек. Осталось еще четверть часа – нужно было убить время. Тогда она вспомнила, что давно хотела пришить кусочек кружева, под шантильи, к своей рабочей блузе, этой черной блузе, которая в конце концов стала казаться ей слишком мальчишеской и неженской. Но как только часы пробили восемь, она бросила шитье и быстро спустилась вниз.
– Сегодня вы будете завтракать одна, – спокойно сказала ей Мартина в столовой.
– Почему это?
– Так. Доктор позвал меня к себе, и я подала ему яйцо в полуоткрытую дверь. Теперь он снова толчет и процеживает. Мы не увидим его раньше полудня. —
Клотильда стояла ошеломленная, с побледневшими щеками. Потом, выпив на ходу стакан молока и захватив маленький хлебец, она отправилась вместе со служанкой в кухню. В нижнем этаже, кроме столовой и кухни, была нежилая комната, где хранился картофель. В прежнее время, когда доктор принимал больных на дому, он давал в этой комнате советы, но уже давно письменный стол и кресла были перенесены оттуда в его кабинет. При кухне была еще одна маленькая клетушка, комната старой служанки, очень чистенькая, с комодом орехового дерева и монашеской кроватью, задернутой белым пологом.
– Ты думаешь, он снова взялся за изготовление своей настойки? – спросила Клотильда.
– Ну, конечно! А что же еще? Ведь – сами знаете – он не ест, не пьет, когда это на него находит.
Тогда вся досада Клотильды излилась в тихой жалобе:
– Боже мой, боже мой!
Мартина отправилась убирать ее комнату, а она в отчаянии, не зная, чем заняться до полудня, захватила в прихожей зонтик и ушла в сад кончать свой завтрак.
Прошло уже почти семнадцать лет с тех пор, как доктор Паскаль, решив покинуть свой дом в новом городе, купил Сулейяд за двадцать тысяч франков. Для себя он искал уединения, а своей девочке, которую брат прислал из Парижа, ему хотелось предоставить как можно больше радости и простора. Сулейяд высился над равниной при въезде в город. Некогда это было большое имение, а теперь оно занимало не больше двух гектаров, так как землю постепенно распродали, участок за участком, а во время постройки железной дороги оно лишилось последних годных для обработки полей. Да и дом наполовину был уничтожен пожаром. Из двух зданий уцелело только одно квадратный, четырехфасадный, как говорят в провинции, флигель, крытый толстой розовой черепицей, с пятью окнами на улицу. Доктор купил дом с обстановкой, поэтому, прежде чем въехать туда, он велел лишь починить и заделать ограду для большего своего спокойствия.
Клотильда горячо любила это уединенное маленькое царство, которое можно было обежать в десять минут и где еще сохранились уголки со следами прошлого величия. Но в это утро она вошла сюда с чувством подавленного гнева. Несколько минут она постояла на террасе, по обе стороны которой росли столетние кипарисы, высившиеся, словно две исполинские свечи из темного воска, видные за три лье отсюда. Склон, на котором была расположена усадьба, доходил до железной дороги. Каменные стенки сухой кладки поддерживали уступы красной земли, где погибли последние виноградные лозы. На этих гигантах-ступенях росли только ряды чахлых олив и миндальных деревьев с жиденькой листвой.
Жара между тем стала невыносимой. Клотильда наблюдала маленьких ящериц, – они проворно шныряли по раздавшимся каменным плитам террасы среди мохнатых кустов каперса. Открывавшаяся перед ней широкая даль, казалось, раздражала ее, и она направилась к винограднику и огороду, за которыми Мартина, несмотря на свой возраст, упорно ухаживала сама, только для самой, черной работы вызывая раза два в неделю какого-нибудь мужчину. Отсюда Клотильда свернула: направо, вверх в сосняк, в небольшой сосновый лесок. Это было все, что осталось от великолепных сосен, когда-то покрывавших возвышенность. Но и здесь она чувствовала себя неспокойно: сухие иглы трещали под ногами, деревья издавали смолистый удушливый запах. Она быстро прошла вдоль ограды, миновала ворота, выходившие на фенульерскую дорогу – отсюда до первых домов Плассана было минут пять ходу, – и наконец очутилась на току, огромном току, радиус которого равнялся двадцати метрам, что одно могло свидетельствовать о прежнем значении усадьбы. Это был старинный ток, нечто вроде широкой эспланады, вымощенной, как в эпоху римского владычества, круглым булыжником. Сухая короткая трава золотистого цвета покрывала его, словно пушистый толстый ковер. Как хорошо было некогда здесь бегать, валяться, долго лежать на спине в те часы, когда в глубине бесконечного неба появляются первые звезды!
Раскрыв зонтик, Клотильда медленно пересекла ток. Теперь, обойдя всю усадьбу, она очутилась слева от террасы, позади дома, под раскидистыми ветвями огромных платанов, отбрасывавших в эту сторону густую тень. Сюда выходили два окна из комнаты доктора. Клотильда подняла глаза: ведь она пришла сюда лишь потому, что у нее внезапно вспыхнула надежда увидеть его. Но окна оставались закрытыми, и ей стало так больно, словно кто-то проявил к ней жестокость. Только после этого она заметила, что все еще держит в руке свой маленький хлебец, о котором совсем позабыла, и, укрывшись под деревьями, нетерпеливо принялась за него с аппетитом, свойственным молодости.
Старая платановая роща, еще один след былого великолепия Сулейяда, была прелестным уголком. В знойные летние дни под этими деревьями-великанами с чудовищно толстыми стволами царствовал зеленый полумрак, стояла приятная свежесть. Когда-то здесь был разбит французский сад; теперь от него остались только заросли букса, очевидно, не боявшегося тени, – он необычайно разросся во все стороны высокими кустами. Особенное очарование придавал этому тенистому приюту фонтан. То была простая свинцовая трубка, вделанная в колонну; струйка воды толщиною с мизинец непрерывно била оттуда, не иссякая даже в самую сильную засуху, и бежала дальше, вливаясь в обомшелый широкий бассейн, позеленевшие камни которого очищали только раз в три-четыре года. Когда все соседние колодцы оскудевали, источник Сулейяда сохранял свою силу. Без сомнения, огромные столетние платаны вокруг были его сыновьями. Днем и ночью, в продолжение веков, эта тонкая струйка воды, ровная и неиссякающая, звеня хрусталем, пела все ту же невинную песенку.
Клотильда, побродив среди буксов, достигавших ее плеч, стола у фонтана. Тут стояло несколько плетеных стульев, – иногда здесь пили кофе. Теперь она старалась не поднимать головы, делая вид, что поглощена своей работой. Все же время от времени она как будто бросала сквозь деревья взгляд в пылающую даль, по направлению к каменному току, раскаленному, как жаровня, под жгучими лучами солнца. На самом же деле взгляд ее сквозь длинные ресницы обращался вверх, к окнам доктора. Там ничего не было видно, даже тени. Ею стала овладевать какая-то все усиливающаяся печаль, какая-то злоба, – возможно ли терпеть это пренебрежение, это презрение, которое он начал к ней питать после вчерашней ссоры? А она-то встала сегодня с таким желанием немедленно примириться! Он же нисколько не спешит, – значит, не любит, если может так долго на нее сердиться. Она становилась все мрачнее и возвращалась к прежним мыслям о борьбе, снова решив ни в чем не уступать.
К одиннадцати часам Мартина, перед тем как готовить горячий завтрак, присоединилась к ней со своим вечным чулком в руках; когда ей нечего было делать, она вязала даже на ходу.
– Знаете, он все еще сидит там, наверху, будто волк, за своей чудной стряпней!
Клотильда пожала плечами, не поднимая глаз от вышивания.
– Ох, барышня, слышали бы вы, чего только о нем не рассказывают! Госпожа Фелисите верно вчера говорила, что тут и правда есть от чего краснеть… Мне, никому другому, сказали прямо в лицо, что он убил старого Бютена. Вы, наверное, помните этого бедного старика, что болел падучей и умер на большой дороге.
Воцарилось молчание. Заметив, что девушка стала еще мрачнее, Мартина, все быстрее двигая спицами, продолжала:
– Я-то ничего в этом деле не понимаю, а вот бесит меня это его занятие… Ну, а вы, барышня, как? Одобряете эту стряпню там, наверху?
Клотильда быстро подняла голову, уступив порыву захватившего ее пылкого чувства:
– Послушай, я в этом понимаю не больше твоего, но, мне кажется, ему грозят большие неприятности… Он нас не любит…
– Наоборот, барышня, он нас любит!
– Нет, нет, не так, как мы его!.. Если бы он нас любил, он был бы здесь, с нами, он не губил бы там, наверху, свою душу, нас и наше счастье из желания спасти весь свет!
Обе женщины, полные ревнивой заботы, обменялись взглядами, блеснувшими нежностью, и снова, скрытые в этой густой тени, молча принялись за работу.
Доктор Паскаль работал наверху, в своей комнате, с чувством полного и спокойного удовлетворения. Медицинской практикой он занимался всего двенадцать лет, со времени своего возвращения из Парижа и до переезда в Сулейяд. Накопив немного больше ста тысяч франков, он поместил их в надежные руки и всецело посвятил себя любимым занятиям. Практику он сохранил только в дружеском кругу, но не отказывался навестить нуждающегося в нем больного, никогда не посылая ему затем счета. В тех случаях, когда ему платили, он бросал деньги в ящик своего стола. Это были карманные деньги, предназначавшиеся для опытов и случайных прихотей, – прибавка к процентам с капитала, – которых ему вполне хватало на жизнь. Он не обращал внимания на дурную славу чудака, которую заслужил своими повадками, и был счастлив, только занимаясь исследованием вопросов, так интересовавших его. Все это для многих было неожиданностью: ученый, чьей гениальности, по их мнению, вредило слишком живое воображение, остался в Плассане, в захудалом городишке, где он, вероятно, даже не мог бы найти необходимых медицинских инструментов. Но Паскаль прекрасно понимал преимущества, которые он нашел именно здесь: во-первых, нерушимый покой, затем непочатый край для изучения его излюбленной проблемы наследственности. В этом провинциальном уголке он знал каждое семейство и мог проследить скрытую сторону жизни в двух-трех поколениях. Кроме этого, недалеко было море. Почти каждое лето он выезжал на берег изучать жизнь в ее бесконечном плодородии там, где она зарождается и множится, – в глубине беспредельных вод. Наконец, в больнице Плассана имелся анатомический зал, находившийся почти в полном его распоряжении. Это была большая светлая и спокойная комната, где вот уже больше двадцати лет все трупы, не вытребованные для погребения, проходили через его скальпель. Очень скромный и застенчивый, доктор Паскаль вполне удовлетворялся перепиской со своими старыми профессорами и несколькими новыми друзьями по поводу замечательных сообщений, которые он иногда посылал в Медицинскую Академию. Всякое воинствующее честолюбие было чуждо ему.
К специальному изучению законов наследственности его привела работа над явлениями беременности, которою он занялся сначала. Как всегда бывает, случайность и здесь сыграла свою роль, предоставив ему трупы беременных женщин, умерших во время холеры. Позднее он стал следить за всеми случаями смертных исходов, пополняя свои наблюдения, устраняя пробелы. Образование зародыша, развитие плода день за днем в утробный период его жизни – вот что он хотел изучить. Таким образом, он составил свод весьма точных, определенных наблюдений. Именно тогда и предстал перед ним во всей своей волнующей таинственности вопрос о начале всего, о зачатии. Почему и как возникает новое существо? Каковы законы жизни – этого бурного потока существ, составляющих мир? Он не ограничивался изучением трупов и расширял свои исследования наблюдением над живыми людьми. Его поражало постоянство некоторых явлений, встречавшихся среди его пациентов; в особенности же внимательно он изучал свою собственную семью, превратившуюся в его главный опытный участок, – с такой четкостью и полнотой отвечали его ожиданиям обнаруженные там случаи. И вот, по мере того как накоплялись и классифицировались факты в его записях, он попытался построить общую теорию наследственности, при помощи которой можно было бы объяснить все ее проявления.
Уже много лет он настойчиво бился над решением этой головоломной задачи. Он исходил из двух принципов – подражания и созидания: наследственности, или воспроизведения существ под знаком сходства, и врожденности, или воспроизведения существ под знаком отличия. Что до наследственности, то здесь он допускал лишь четыре разновидности: наследственность прямую, когда ребенок по своим душевным и телесным признакам повторял отца и мать; наследственность не прямую, по боковой линии – сходство с дядями и тетками, двоюродными братьями и сестрами; наследственность возвратную – повторение типа предков через несколько поколений; наконец, наследственность случайную, под влиянием предшествующего брака, – так первый самец может определить тип всех последующих детенышей самки, если он даже не является их отцом. Что же до врожденности, то здесь сумма признаков как бы создает совершенно новое или кажущееся таковым существо; физические и духовные качества родных сочетаются в нем таким образом, что нельзя найти сходства с кем бы то ни было в отдельности.
Вернувшись к двум понятиям наследственности и врожденности, Паскаль установил дальнейшее их подразделение. Наследственность он свел к двум основным типам: случаям явного сходства ребенка с отцом или матерью, преобладания индивидуальных особенностей того или другого, и случаям смешения отцовских и материнских признаков. Смешение, восходя от менее совершенного к более совершенному, в свою очередь, могло выразиться в трех формах: сочетании, рассеянном проявлении и полном слиянии. Врожденность же проявляет себя одинаково, как следствие химического соединения двух веществ, которые производят новое, совершенно отличное от них обоих.
Таковы были выводы из значительного количества наблюдений, сделанных не только в области антропологии, но и зоологии, ботаники и садоводства. Затруднения возрастали, когда Паскаль пытался обобщить все эти разнообразные явления, добытые путем анализа, создать теорию, способную объяснить их.