Огородница уже было решилась уйти, когда рядом с ней громкий голос сказал:
— Здравствуйте, госпожа Франсуа!
Это был худой, ширококостный юноша с крупной головой, бородатый, с тонким носом и небольшими ясными глазами. Его черная фетровая шляпа порыжела, потеряла форму, а наглухо застегнутое широченное пальто, некогда светло-коричневое, теперь полиняло от дождей, оставивших на нем широкие зеленоватые полосы. Чуть-чуть сутулясь, подрагивая от какого-то, должно быть привычного ему, внутреннего беспокойства, он крепко стоял на земле в своих грубых шнурованных ботинках; из-под слишком коротких брюк виднелись синие носки.
— Здравствуйте, господин Клод, — весело ответила огородница. — Знаете, ведь я ждала вас в понедельник; а когда вы не приехали, я убрала ваш холст, повесила у себя в комнате.
— Вы бесконечно добры, госпожа Франсуа, я на днях приеду заканчивать мой этюд… В понедельник я не мог… А что, на большой сливе листья еще не опали?
— Нет, конечно.
— Дело в том, видите ли, что я хочу поместить ее в углу картины. Она будет там неплохо выглядеть, слева от курятника. Я всю неделю над этим думал… Ого! И хороши же овощи нынче утром! Я вышел из дому спозаранку: так и знал, что на восходе солнца эти канальские овощи будут восхитительны.
И он широким жестом указал на плиты тротуара. Огородница снова сказала:
— Ну что ж, я пойду. Прощайте… До скорого свиданья, господин Клод!
И, уходя, представила Флорана молодому художнику:
— Да, кстати, господин этот, кажется, вернулся из далеких краев. Он еще не освоился в вашем окаянном Париже. Вы, может, дадите ему кое-какие полезные сведения.
И она наконец ушла, обрадованная, что оставляет Флорана не одного. Клод с интересом поглядывал на него; это удлиненное лицо, тонкое и подвижное, показалось ему оригинальным. Рекомендации г-жи Франсуа было для него достаточно; и с непринужденностью фланера, привыкшего к случайным встречам, он спокойно сказал Флорану:
— Я вас провожу. Вы куда направляетесь?
Флоран смутился. Он сближался с людьми не столь быстро; однако с первой минуты его приезда у него готов был сорваться вопрос. Теперь он отважился и спросил, боясь услышать, неблагоприятный ответ:
— А улица Пируэт еще существует?
— Ну как же! — сказал художник. — Весьма занятный уголок старого Парижа, эта самая улица! Она кружит, словно балерина, а дома там пузатые, как беременная женщина… Я сделал с нее неплохой офорт. Когда будете у меня, покажу… Туда вы и направляетесь?
Флоран, утешенный и ободренный сообщением, что улица Пируэт еще существует, заверил его, будто и не думал идти туда, будто ему не нужно никуда идти. Настойчивость Клода вновь пробудила его недоверие.
— Ничего, — сказал тот, — пойдемте все-таки на улицу Пируэт. До чего ж она колоритна ночью! Идемте, это в двух шагах отсюда.
Флорану пришлось подчиниться. Они шли бок о бок, словно два товарища, шагая через корзины и овощи. На тротуарах улицы Рамбюто высились огромные кучи цветной капусты, сложенные с поразительной аккуратностью наподобие пирамид из пушечных ядер. Белая, нежная плоть кочанов, окруженная толстыми зелеными листьями, напоминала распустившуюся огромную розу, а груды их — букеты новобрачной, которыми уставили колоссальные жардиньерки. Клод остановился, ахнув от восхищения.
Потом, когда они подошли к улице Пируэт, он стал ему показывать и описывать каждый дом. На углу горел лишь один газовый фонарь. Осевшие и разбухшие дома выпятили свои навесы и были «пузатыми, как беременная женщина», по выражению художника; коньки их крыш завалились назад, и домишки словно поддерживали друг дружку плечом. Зато три-четыре других дома, тонувшие в ямах мрака, казалось, вот-вот уткнутся носом в землю. Газовый фонарь выхватил один из них, ослепительно белый, заново оштукатуренный, похожий на старуху с немощным и дряблым телом, набеленную и накрашенную, как молодая красотка. Дальше неровная вереница домов постепенно уходила в глубокую тьму, изборожденная трещинами, вся в зеленых потеках от дождя, являя собой такую беспорядочную смесь красок и поз, что Клод хохотал от всей души. Флоран остановился на углу улицы Мондетур против предпоследнего дома слева. Еще спали три его этажа с окнами без ставен, с маленькими белыми шторками, плотно задернутыми изнутри; наверху, за занавесками узкого оконца под самым коньком крыши, мелькал свет. Но особенное волнение Флорана явно вызвала лавка под навесом. Ее как раз открывали. Она принадлежала торговцу вареными овощами; внутри блестели котлы, на прилавке в глиняных мисочках красовались выложенные горками тертый шпинат и цикорий с воткнутыми маленькими совками, от которых виднелись лишь белые металлические ручки. Изумленный этим зрелищем, Флоран замер как пригвожденный; должно быть, он не узнавал лавку; он был подавлен, прочитав на красной вывеске фамилию владельца: Годбеф. Опустив руки, Флоран уставился на пюре из шпината с таким видом, словно произошло величайшее несчастье.
Оконце под крышей распахнулось, и оттуда высунулась головка маленькой старушки; она поглядела на небо, на рынок, вдаль.
— Смотрите-ка, мадемуазель Саже, ранняя пташка, — заметил Клод, вскинув на нее глаза.
И, повернувшись к своему спутнику, он добавил:
— Здесь жила моя тетка… Дом этот — гнездо сплетен… Ага! Вот и Меюдены зашевелились: на третьем этаже свет.
Флоран собрался уже расспросить его, но этот человек в широком полинялом пальто внушал какое-то беспокойство; так и не промолвив ни слова, он пошел вслед за Клодом, который стал рассказывать ему о сестрах Меюден. Они рыбницы; старшая — роскошная женщина; младшая торгует пресноводной рыбой, и когда стоит, такая золотоволосая, среди своих карпов и угрей, смахивает на одну из мадонн Мурильо. Мало-помалу он в сердцах договорился до того, что Мурильо не писал, а «валял дурака». Потом вдруг, остановившись посреди улицы, воскликнул:
— Да куда же вы, собственно, направляетесь?
— Теперь уже никуда, — уныло ответил Флоран. — Идемте, куда хотите.
Когда они собирались повернуть с улицы Пируэт, чей-то голос из винного погребка, стоявшего на углу; окликнул Клода. Клод зашел внутрь, потащив за собой и Флорана. Ставни там были открыты только с одной стороны. В еще сонном ночном воздухе зала горела газовая лампа; на столах валялись карточки вчерашнего меню, какая-то тряпка, и к теплому, затхлому запаху вина примешивалось свежее дуновение ветерка из распахнутой настежь двери. Хозяин заведения, Лебигр, в одном жилете, со спутанной круглой бородкой, обслуживал посетителей; его полное, с правильными чертами лицо было бледным и заспанным. Мужчины, собравшись по двое, по трое, выпивали у стойки; они кашляли, отплевывались, глаза у них еще слипались, и они разгоняли сон белым вином и водкой. Флоран узнал среди них Лакайля; уже сейчас, в эту рань, его мешок был набит овощами. Он выпивал по третьей со своим товарищем, обстоятельно рассказывавшим, как он покупал корзину с картофелем. Осушив свою рюмку, Лакайль пошел потолковать с Лебигром в маленькую застекленную комнатку в глубине погребка, где свет не горел.
— Что будете пить? — спросил Клод у Флорана.
Войдя в погребок, он пожал руку пригласившему его знакомцу. Это был грузчик — красивый юноша лет двадцати двух, самое большее, без бороды, но с маленькими усиками, молодцевато носивший свою запачканную мелом широкополую шляпу и наспинник из грубой ковровой ткани, лямки которого перекрещивались на его синей блузе. Клод называл его по имени — Александром, хлопал по плечу, спрашивал, когда они с ним съездят в Шарантонно. И оба стали вспоминать о совместной большой прогулке в лодке по Марне, о том, как они вечером поужинали кроликом.
— Ну-с, что же вы будете пить? — повторил Клод.
Флоран в большом смятении смотрел на стойку. В конце ее помещался газовый прибор, пылавший розовыми и голубыми язычками пламени, где подогревались чайники в медных обручиках, с пуншем и горячим вином. Наконец Флоран признался, что с удовольствием выпил бы чего-нибудь горячего. Лебигр подал три стакана пунша. Подле чайников стояла корзина с только что принесенными сдобными булочками, — от них еще шел пар. Но спутники Флорана до них не дотрагивались, и Флоран выпил свой стакан пунша, не закусывая; ему показалось, что в его пустой желудок струйкой льется расплавленный свинец. За пунш заплатил Александр.
— Славный он малый, — сказал Клод, когда они с Флораном снова оказались вдвоем на улице Рамбюто. — Он становится таким потешным, когда попадает за город: показывает всякие акробатические номера; да и тело у него, у канальи, великолепное, — я видел его нагишом; вот если бы он согласился позировать мне обнаженным, на природе… А теперь, если угодно, пройдемся по Центральному рынку.
Флоран следовал за ним, подчиняясь его воле. Светлый луч, сверкнувший в глубине улицы Рамбюто, возвестил приход дня. Еще громче гудел мощный голос рынка; по временам звон колокола в отдаленном павильоне заглушал раскаты этого растущего гула. Они вошли в одну из крытых галерей между павильонами морской рыбы и живности. Флоран поднял глаза, рассматривая высокий свод, где между черными кружевами чугунных конструкций поблескивала деревянная обшивка. Когда же они вышли оттуда в большую центральную галерею, Флорану почудилось, что перед ним раскинулся какой-то странный город, четко разделенный на кварталы, с предместьями, деревушками, с местами для гулянья и дорогами, с площадями и перекрестками, который однажды в дождливый день по прихоти неведомого гиганта был целиком перенесен под огромный навес. Сумрак, притаившийся в углублениях перекрытий, умножал леса столбов, беспредельно увеличивая тонкие стрелки свода, точеные галереи, резные ставни; над всем этим городом, уходя в глубь мрака, раскинулись настоящие заросли цветов и листьев, чудовищное цветение металла, где поднимающиеся конусами стволы и вязь переплетающихся ветвей скрывали, подобно вековому лесу, под своей воздушной сенью какой-то особенный мир. Многие кварталы спали еще за решетчатыми воротами. Павильоны с маслом и живность выстроили в ряд свои ларьки, протянули свои безлюдные улочки под вереницами газовых фонарей. Только что открылся павильон морской рыбы; женщины проходили между рядами белых каменных прилавков, пятнистых от теней корзин и забытых тряпок. Все громче становился гомон подле овощей, цветов и фруктов. Город мало-помалу пробуждался — от многолюдных кварталов, где уже с четырех часов утра громоздятся горы капусты, до ленивых и богатых кварталов, где только к восьми выставляются в лавках пулярки и фазаны.
Но в больших крытых галереях рынка жизнь била ключом. Вдоль тротуаров по обеим сторонам еще стояли огородники, мелкие земледельцы, которые, приехав из окрестностей Парижа, выставили в корзинах снятый накануне урожай: пучки овощей, горстки фруктов. Среди непрерывного движения толпы под своды рынка въезжали повозки, замедляя ход звенящих подковами лошадей. Две из этих повозок, поставленные поперек, загораживали улицу. Флоран вынужден был, чтобы пройти, опереться на сероватый мешок, похожий на мешок с углем, под огромной тяжестью которого гнулись тележные оси; от мокрых мешков шел свежий запах морских водорослей; из одного, лопнувшего по шву, сыпались черной массой крупные мидии. Теперь Флоран и Клод поневоле останавливались на каждом шагу. Морская рыба все прибывала; подводы следовали одна за другой, везя высокие ящики с крытыми плетенками, которые доставляются по железной дороге, битком набитые океанским уловом. И, шарахаясь от подвод с рыбой, которые катили вперед все быстрей и настойчивей, Флоран и Клод с трудом спасались от подвод с маслом, яйцами и сыром — больших желтых фур, запряженных четверкой, с цветными фонарями; грузчики снимали ящики с яйцами, корзины с творогом и маслом и несли их в павильон продажи с аукциона, где чиновники в каскетках помечали при свете газа в своих записных книжках количество товара. Клод был очарован всей этой сутолокой. Он забывал обо всем на свете, то любуясь каким-нибудь неожиданным освещением, то синим пятном рабочих блуз, то картиной разгрузки подвод. Наконец они выбрались из сутолоки. Они продолжали путь по главной галерее рынка, и на них повеяло вдруг упоительным ароматом, который разливался вокруг и точно следовал за ними по пятам. Они оказались в самом центре торговли срезанными цветами. На тротуарах, перед сидевшими слева и справа женщинами, стояли квадратные корзины, полные пучков роз, фиалок, георгин, маргариток. Одни цветы багрянели, как пятна крови, другие томно бледнели, отливая необычайно нежными серебристо-серыми тонами. Свеча, горевшая подле одной из корзин, пронизывала окружающую ее черноту звенящей музыкой красок, озаряя яркие лепестки маргариток, кроваво-красные головки георгин, лиловатую синь фиалок, румяную плоть роз. И ничто не могло дать большей услады, ничто так не напоминало о весне, как это нежное благоухание, настигшее их здесь, на тротуаре, после терпкого дыхания морского улова, после гнилостного запаха сыра и масла.
Клод и Флоран вернулись обратно; они бродили, медля уйти, среди цветов, с любопытством останавливались перед цветочницами, продававшими папоротники и виноградные листья, аккуратно перевязанные пучками по двадцать пять штук. Затем Флоран и Клод свернули в небольшую, почти пустынную галерею, где их шаги гулко отдавались, как под сводами церкви. Тут они обнаружили крохотного ослика, запряженного в повозку чуть побольше тачки; ослик, должно быть, соскучился в одиночестве и, завидев их, так громко и протяжно заревел, что задрожали огромные крыши рынка. В ответ раздалось ржание лошадей; вдалеке зацокали копыта, поднялся гам, который усиливался, гремел раскатами и наконец замер. Между тем открытые настежь пустые лавки комиссионеров на улице Берже являли взору ярко освещенные светом газа груды корзин и фруктов среди трех грязных стен, исписанных арифметическими подсчетами, сделанными карандашом. И когда они вышли на эту улицу, они заметили хорошо одетую даму, свернувшуюся клубочком в уголке фиакра, который затерялся в гуще движения на шоссе и старался проскользнуть между повозками; лицо дамы выражало блаженную усталость.
— А вон и Сандрильона возвращается домой без башмачков, — улыбаясь, сказал Клод.
Теперь, вернувшись снова на рынок, они непринужденно беседовали. Заложив руки в карманы и посвистывая, Клод рассказывал о своей великой страсти к этому половодью съестного, что каждое утро наводняет самый центр Парижа. Ночи напролет бродил Клод по плитам этих тротуаров, мечтая о колоссальных натюрмортах, о необычайных полотнах. Клод даже начал писать такую картину, для чего заставил позировать своего приятеля Майорана и дрянчужку Кадину; но дается это нелегко, потому что все это слишком прекрасно: и треклятые овощи, и фрукты, и рыба, и мясо! Флоран слушал восторженные излияния художника, хотя у него подводило живот от голода. Очевидно, Клод не додумался, что красота эта съедобна. Он любил ее только за краски. Вдруг он замолк, привычным движением затянул потуже длинный красный кушак, который носил под своим зеленоватым пальто, и лукаво добавил:
— Ну, а затем я здесь завтракаю, правда, вприглядку, но это все-таки лучше, чем ничего. Зато, ежели я вчера забыл пообедать, я иной раз назавтра объедаюсь до несварения желудка, глядя, как сюда доставляются всякие вкусные вещи. И в такое утро я с еще большей нежностью отношусь к моим овощам… Нет, послушайте, до чего же гнусно, до чего же несправедливо, что все это жрут прохвосты буржуа!
Он рассказал, каким роскошным ужином однажды его угостил у Барата приятель, которому повезло; они ели устрицы, рыбу, дичь. Но Барат был хорош в свое время; теперь весь карнавальный блеск прежнего рынка Дез-Инносан давно обратился в прах; на смену ему пришел Центральный рынок, чугунный колосс, — новый, такой своеобразный город. Что бы ни говорили дураки — здесь целиком выражена наша эпоха. Флоран уже перестал понимать, что именно осуждает Клод: живописность ли старого рынка или хороший стол в ресторане Барата. Затем Клод начал поносить романтизм: эти груды капусты он предпочитает ветоши средневековья. В заключение он признал свой офорт улицы Пируэт актом малодушия; надо сровнять с землей старые харчевни и выстроить новые, современные дома.
— Ну вот, — сказал он, остановившись, — взгляните-ка туда, на тот уголок тротуара. Разве это не готовая картина, куда более человечная, чем все их треклятые, худосочные полотна?
Сейчас вдоль всей галереи стояли женщины, продававшие кофе и суп. В уголке тротуара, вокруг торговки капустным супом, собралась толпа покупателей. Из жестяного луженого ведра с кипящей похлебкой валил пар; оно стояло на низенькой печурке, сквозь отверстия которой тускло светились тлеющие угли. Женщина, вооруженная уполовником, разливала суп в желтые чашки, добавляя к ним тонкие ломтики хлеба из корзинки, выстланной полотенцем. Здесь можно было увидеть и очень опрятных торговок, и огородников в блузах, и грязного грузчика в пальто, засалившемся от снеди, которую он таскал на своих плечах, и оборванных бедняков; их пригнал сюда утренний голод со всего рынка, и они ели, обжигаясь, вытягивая губы в трубочку, чтобы не капнуло на подбородок. Восхищенный художник щурил глаза, ища тот угол зрения, под которым он мог бы хорошо скомпоновать всю картину целиком. Однако чертов суп благоухал умопомрачительно. Флоран отворачивал голову, смущенный видом полных до краев чашек; едоки хлебали из них безмолвно, озираясь по сторонам, как пугливые животные. Когда же торговка налила супу новому покупателю и пар, вырвавшись из миски, ударил Клоду прямо в лицо, Клод и сам заколебался.
Он затянул кушак, улыбаясь и досадуя на себя; затем зашагал снова и вполголоса сказал Флорану, намекая на пунш, которым угостил их Александр:
— Забавно! Вы, должно быть, и сами замечали, что всегда найдется охотник угостить вас вином, а вот охотника угостить обедом нигде не сыщешь.
Светало. Видневшиеся за улицей Коссонри дома Севастопольского бульвара были совсем черными; а над четкой линией шиферных крыш высокий купол главной галереи врезался в бледную голубизну неба, как сияющий полумесяц. Клод, нагнувшись, заглядывал в забранные решеткой люки у края тротуара; они открывались в глубокие подвалы, где мерцали огоньки газа; сейчас Клод выпрямился и стал смотреть вверх, словно искал кого-то там, между высокими столбами, на синеющих у кромки светлого неба крышах. Наконец он как будто нашел что-то, остановив взгляд на одной из узких железных лестниц, которые соединяют кровли двух этажей, давая возможность ходить по крыше. Флоран спросил Клода, что он там видит.
— Ну и бес же этот Майоран, — пробормотал Клод, не отвечая на вопрос. — Забрался, наверное, в сточный желоб на крыше, если только не ночевал в подвале, в птичнике… Он мне нужен для этюда.
И он рассказал, что его приятель Майоран — найденыш, его обнаружила однажды утром какая-то торговка в груде капусты, и рос он на улице без призору. Когда же его попробовали отдать в школу, он заболел; пришлось вернуть мальчика домой, на рынок. Майоран знал самые глухие его закоулки, любил их преданной сыновней любовью, жил в этой чугунной чаще жизнью проворной белки. Он да эта дрянчужка Кадина — парочка хоть куда; Кадину как-то вечером подобрала матушка Шантмес на углу старого рынка Дез-Инносан. Внешность у этого дуралея — у Майорана — великолепная: он весь золотисто-розовый — точь-в-точь рубенсовская модель, с рыжеватым пушком, сквозь который сквозит свет; а девчонка — маленькая, лукавая, тоненькая, с презабавной мордочкой, выглядывающей из-под спутанных черных кудряшек.
Продолжая разговаривать, Клод ускорил шаг. Он привел своего спутника снова к перекрестку св.Евстафия. Флоран повалился на скамью возле омнибусной станции — ноги у него опять подкашивались. Свежело. Вдали, над улицей Рамбюто, розовые отблески зари расписывали под мрамор молочно-белесое небо, рассеченное в вышине огромными серыми трещинами. Заря была напоена такими душистыми запахами, что Флорану на миг почудилось, будто он в настоящей деревне, на каком-то пригорке. Но тут Клод указал ему на расположившихся за его скамьей торговцев пряностями. Вдоль требушиных рядов раскинулись целые поля тмина, лаванды, чеснока, лука-шарлота; торговки обвили молодые платаны на тротуарах высокими ветвями лавра, которые были гордостью этого царства зелени. И все запахи заглушало благоухание лавра.
Светящийся циферблат на церкви св.Евстафия бледнел и мерк, словно лампада, застигнутая лучами зари. Один за другим гасли, подобно звездам при свете дня, газовые рожки в винных погребках на соседних улицах. И Флоран следил, как огромный рынок высвобождался из мрака, освобождался от дымки мечты, в которой привиделись ему тонувшие в бесконечных далях ажурные чертоги. Они обретали плотность, зеленовато-серую массу, становились еще громадной, оснащенные чудесными мачтами — столбами, несущими необозримые полотнища крыш. Их геометрические тела сливались в одно целое; и когда внутри погасли все огни, они предстали в свете дня, квадратные, одинаковые, словно современная машина, необъятная по своим размерам, — словно паровая машина или паровой котел, служивший пищеварительным аппаратом для целого народа; эта громада походила на гигантское металлическое брюхо; затянутое болтами и заклепанное, созданное из дерева, стекла и чугуна, оно отличалось изяществом и мощью механического двигателя, работающего с помощью тепла под оглушительный стук колес.
Но тут Клод в восторге вскочил на скамью. Он требовал, чтобы его спутник полюбовался восходом солнца над овощами. То было поистине море. Оно простиралось от перекрестка св.Евстафия до улицы Центрального рынка между обеими группами павильонов. И по краям его, на двух перекрестках, прилив все нарастал, овощи наводняли мостовые. Медленно занимался рассвет, подернутый мягкой сероватой дымкой, окрашивая все кругом в светлые акварельные тона. Эти валы в гребешках, подобные стремительным волнам, эта река зелени, которая, казалось, текла в ложбине шоссе, напоминая разлив после осенних дождей, принимала нежные, жемчужные оттенки, то тающие лиловые, то розовые с мелочно-белыми отливами, то зеленые, переходящие в желтые, — здесь была вся та бледная гамма красок, которая при восходе солнца превращает небо в переливчатый шелк; и по мере того как утреннее зарево вставало языками пламени в глубине улицы Рамбюто, овощи все больше пробуждались, высвобождаясь из стлавшейся по земле до самого горизонта синевы. Салат, латук, белый и голубой цикорий, распустившиеся, жирные еще от перегноя, обнажили свою яркую сердцевину; связки шпината, щавеля, пучки артишоков, груды бобов и гороха, пучки салата-эндивия, перевязанного соломинками, — все это звенело гаммой зеленых красок, от ярко-зеленого лака стручков до темной зелени листьев; строго выдержанная гамма кончалась, замирая, на пестрых стебельках сельдерея и пучках лука-порея. Но самыми пронзительными ее нотами, звучавшими громче всех, были по-прежнему сочные мазки красной моркови и чистые тона белой репы, щедро рассеянные вдоль рынка, оживлявшие его своей двухцветной яркой каймой. На перекрестке улицы Центрального рынка капуста лежала горами: огромные белые кочаны, плотные и тяжелые, как бомбы из тусклого металла; кудрявая капуста, широкие листья которой походили на плоские бронзовые чаши; красная капуста — головки ее заря превратила в роскошные цветы, багряные, как забродившее вино, вмятины на ее боках отливали кармином и темным пурпуром. Напротив, на перекрестке св.Евстафия, проход на улицу Рамбюто забаррикадировали оранжевые тыквы, выстроившись в две шеренги, брюхом вперед. И то тут, то там в корзинке вспыхивали золотисто-коричневые лакированные головки репчатого лука, кроваво-красная куча помидоров, блекло-желтая горка огурцов, темно-фиолетовая связка баклажанов; но в этой звенящей радости пробужденья кое-где еще зияли провалы тьмы — ряды редьки, черневшие, как траурные полотнища.
Клод захлопал в ладоши при этом зрелище. Он восклицал, что «канальи овощи» сегодня хороши до нелепости, до безумия, просто бесподобны! Он уверял, что это не мертвые овощи, что, сорванные вчера, они ждали солнца, они хотели сказать ему сегодня «прости» на плитах Центрального рынка. Они были для него живыми, он видел, как они раскрывают листья, словно их корни еще мирно живут в теплой, унавоженной земле. Он утверждал, будто слышит здесь предсмертное хрипенье со всех окрестных огородов. Тем временем женщины в белых чепчиках и черных кофтах, мужчины в синих блузах наводнили узкие дорожки между грудами овощей. Казалось, тут гудит целая деревня. Большие корзины грузчиков медленно плыли над головами. Перекупщицы, уличные торговцы, зеленщики спешили закупить товар. Вокруг капустных гор стояли солдаты, толпились монахини; тут же шныряли повара коллежей, ища, что подешевле. Разгрузка овощей все продолжалась; возы сваливали поклажу на землю, словно камни, добавляя к волнам зелени новые — те, что теперь выплескивались на противоположный тротуар. А из глубины улицы Новый мост непрерывно тянулись вереницы повозок.
— И все-таки это здорово красиво, — в восторге пробормотал Клод.
Флоран мучился. Он готов был поверить, что это какое-то сверхчеловеческое искушение. Он не хотел больше смотреть на овощи, он разглядывал церковь св.Евстафия, стоявшую наискосок от него и словно выписанную сепией на синеве неба, со всеми своими розетками, большими сводчатыми окнами, колоколенкой и шиферными кровлями. Флоран остановился в темном закоулке улицы Монторгей, откуда виднелся срезанный угол улицы Монмартр со сверкающими на балконах золотыми буквами ярких вывесок. А когда Флоран возвращался к перекрестку, его внимание привлекли другие вывески с крупными черными и красными литерами на выцветшем фоне: «Москательные и аптекарские товары. Торговля мукой и сухими овощами». Угловые дома с узкими окошками пробуждались от сна; в просторной новизне улицы Новый мост бросались в глаза желтые и добротные старинные фасады Парижа былых времен. На углу улицы Рамбюто щеголеватые приказчики в жилетках, узких панталонах и широких белоснежных нарукавниках, стоя в пустых витринах большого магазина новинок, выставляли товар. Немного подальше фирма Гийу, мрачная, как казарма, скромно выставила за своими зеркальными стеклами золотистые пачки бисквитного печенья и вазы с пирожными. Открылись все лавки. Рабочие в белых блузах, с инструментом под мышкой, ускоряя шаг, переходили шоссе.
Клод по-прежнему стоял на скамье. Он вытягивал шею, стараясь увидеть все, что делается в глубине улиц. Вдруг он заметил в толпе, над которой он возвышался, белокурую лохматую голову и рядом с ней черную, кудрявую и растрепанную головку.
— Эй, Майоран! Эй, Кадина! — закричал он.
Голос его заглушала шумная толпа, он спрыгнул на землю и бросился за ними. Тут он сообразил, что забыл о Флоране, и, стремглав кинувшись обратно, торопливо сказал:
— Живу я в конце тупика Бурдоне, запомните… Моя фамилия написана мелом на двери: Клод Лантье… Заходите посмотреть офорт улицы Пируэт.
Он исчез. Имя Флорана было ему неизвестно, он покинул нового знакомца на тротуаре так же, как и встретил, успев лишь изложить ему свои взгляды на искусство.
Флоран остался один. Сначала он обрадовался одиночеству. После того как г-жа Франсуа подобрала его на улице Нейи, он был словно в забытьи, которое перемежалось такими муками, что Флоран утратил ясное представление о действительности. Но вот наконец он свободен; ему захотелось встряхнуться, сбросить с себя нестерпимый морок гигантской жратвы, который преследует его по пятам. А голова была по-прежнему пуста, и он сознавал только, что опять чувствует смутный страх. Светало, теперь его могли заметить; Флоран оглядел свои жалкие брюки и сюртук. Он застегнулся на все пуговицы, очистил от пыли брюки, попробовал кое-как придать себе приличный вид — ему казалось, что черные лохмотья кричат о том, откуда он явился. Он сидел на середине скамьи, рядом с бедняками, бродягами, приютившимися здесь в ожидании солнца. Ночи на рынке — отрада для бездомных. Двое полицейских, еще в ночной форме, в накидках с капюшонами и в кепи, прогуливались бок о бок вдоль тротуара, заложив руки за спину; всякий раз, проходя мимо скамейки, они косились на учуянную ими дичь. Флоран вообразил, что его опознали, что полицейские совещаются, не арестовать ли его? Его обуял ужас, неистово захотелось встать, бежать. Но он не отважился, не знал, как ему уйти. Это была пытка — сидеть под ежеминутными взглядами полицейских, терпеть этот неторопливый и холодный осмотр! Наконец Флоран встал; еле сдерживаясь, чтобы не пуститься наутек так быстро, как только позволяют его длинные ноги, он медленно ретировался, втянув голову в плечи, со страхом ожидая, что грубые руки полицейских вот-вот схватят его за шиворот.
Им владела только одна мысль, лишь одно стремление — убраться подальше от рынка. Он выждет, продолжит свои поиски позднее, когда будет не так людно. Три улицы, сходившиеся на перекрестке, — Монмартр, Монторгей и Тюрбиго, — вызывали в нем тревогу: они были забиты экипажами всех видов; тротуар кругом покрывали овощи. Тогда Флоран пошел прямо вперед, до улицы Пьер-Леско; но рынок, где торговали кресс-салатом и картофелем, показался ему и вовсе непроходимым. Он предпочел пойти по улице Рамбюто. Однако на Севастопольском бульваре образовался такой затор из фургонов, тележек и шарабанов, что Флоран решил свернуть на улицу Сен-Дени. Здесь он снова попал в гущу овощей. По обоим тротуарам только что выставили свой товар уличные торговцы, положив доски на высокие корзины; наводнение капусты, моркови, репы возобновилось. Рынок выступил из берегов. Флоран попробовал выбраться из потока, который преследовал его всюду, куда бы он ни бежал, он попытался было пройти на улицу Коссонри, потом на улицу Берже, на сквер Дез-Инносан, на улицу Ферронри, на улицу Центрального рынка, но тщетно. И он остановился, обескураженный, ошеломленный, не в состоянии вырваться из бесовского хоровода овощей, которые в конце концов обступили его со всех сторон, спутали ноги стеблями ботвы. Дальше, вплоть до улицы Риволи, вплоть до площади Ратуши, тянулись бесконечные вереницы колес и упряжек, еле видные за беспорядочной массой выгружаемого товара; большие фургоны увозили добычу поставщиков фруктов для целого квартала; до отказа набитые шарабаны направлялись в пригороды.