Он во что бы то ни стало хотел угостить г-жу Рубо домашним хлебом и грушами из своего собственного сада – они-то не были червивые.
Мизар зашел в кухню и сообщил пассажирам, что работа по очистке снега подвигается, но что поезд удастся высвободить не ранее как через четыре или пять часов. Это известие вызвало новые сетования: пробило уже двенадцать, всем страшно хотелось есть, а Флора только что заявила, что у нее не хватит хлеба на всех. Зато вина было достаточно, она принесла из погреба десять литров и расставила бутылки на столе. Стаканов не хватало, и пассажиры решили пить по нескольку человек из одного стакана – англичанка со своими дочерьми, а пожилой коммерсант со своей молодой женой. Последняя нашла себе в молодом человеке из Гавра услужливого и предприимчивого кавалера, который взял на себя все заботы о ней. Он исчез на минуту и вернулся с яблоками и хлебом, которые разыскал в буфете. Флора сердилась и говорила, что приберегла этот хлеб для больной матери, но молодой человек, не слушая ее, разрезал его на ломти и роздал дамам; первой он предложил хлеб жене коммерсанта, которая улыбалась ему, польщенная такой предупредительностью. Ее муж даже не смотрел в ее сторону и вовсе о ней не заботился, увлеченный беседой с американцем о нью-йоркских торговых порядках и обычаях, которым он отдавал большое преимущество перед французскими.
Молодые англичанки утверждали, что никогда еще они не ели яблоки с таким удовольствием. Их мать дремала от усталости. Две дамы, измученные ожиданием, уселись на полу у очага. Некоторые мужчины вышли из дому покурить на свежем воздухе, но вскоре вернулись, дрожа от стужи. Мало-помалу настроение все больше портилось; всех одолевали голод, усталость, отсутствие привычных удобств, томительное ожидание. Это был лагерь потерпевших кораблекрушение; они начинали испытывать отчаяние цивилизованных людей, выброшенных морем на необитаемый остров.
Мизар беспрестанно ходил взад и вперед, оставляя двери отворенными, и Фази могла со своей постели сколько угодно смотреть на неожиданных гостей. Так, значит, вот каковы те люди, которые проносились мимо ее окна, словно на крыльях урагана, в то время, как она с трудом переползала с кровати на кресло. Теперь она редко выходила из дому – только немножко прогуляться по полотну железной дороги. Обыкновенно она круглые сутки проводила в своей комнате, и единственным ее развлечением было смотреть в окно на поезда, мелькавшие мимо с такой быстротой. Она всегда жаловалась на этот медвежий угол, где не видишь человеческого лица, и вот к ней сразу явилась целая толпа из неведомого ей мира. И подумать только, ни один из этих людей, спешащих по своим делам, даже и не подозревает, что тут делается, какую гадость подсыпают ей в соль! На сердце у нее было очень тяжело. Она спрашивала себя, неужели бог может допустить, чтобы в человеке было столько скрытой подлости и она так и останется никем не замеченной. Мимо их домика ежедневно проносились многие сотни и тысячи людей; но все они ужасно торопились, и никому из них не приходило в голову, что в этом маленьком домике, до половины ушедшем в землю, потихоньку и не торопясь убивают человека. Тетка Фази поочередно разглядывала этих словно свалившихся к ней с луны людей и думала о том, что они до того погрузились в свои собственные дела, что даже не замечают грязи и мерзостей, встречающихся им на пути.
– А вы собираетесь вернуться к поезду? – спросил Мизар у Жака.
– Да, да, я иду за вами, – отвечал машинист.
Мизар ушел, притворив за собой дверь. И Фази, удерживая Жака за руку, еще шепнула ему на ухо:
– Если я подохну, увидишь, какую он рожу скорчит, когда? денег не отыщет… Я как подумаю, даже весело делается. По крайней мере, хоть умру довольная.
– Тетя Фази, но ведь тогда ваши деньги никому не достанутся. Не лучше ли оставить их вашей дочери?
– Это Флоре-то? Чтобы он их у нее отобрал! Ну нет, я не оставлю их даже и тебе, сынок, потому что ты тоже слишком прост, и он непременно сколько-нибудь да выманит у тебя. Нет, я их никому не оставлю. Они останутся в земле, и меня положат туда же.
Фази изнемогала. Жак, стараясь успокоить больную, обнял ее, уложил в постель и обещал скоро зайти опять. Она, по-видимому, заснула. Северина все еще сидела возле печки. Жак подошел к Северине сзади и, улыбаясь, поднял палец, как бы советуя быть осторожнее. Молодая женщина молча, красивым движением откинула голову, подставляя ему губы для поцелуя. Он нагнулся и прильнул к ней долгим осторожным поцелуем. Они пили дыхание друг друга, закрыв глаза. И когда, растерянные, взволнованные, они открыли глаза, перед ними стояла Флора.
– Вам, сударыня, не надо больше хлеба? – спросила она хриплым голосом.
Смущенная, раздосадованная Северина с трудом пробормотала:
– Нет, нет, благодарю вас.
Одно мгновение Жак пристально смотрел на Флору пламенным взглядом. Его губы дрогнули, как будто он хотел что-то произнести, но затем, сделав гневный, угрожающий жест, он ушел, с негодованием захлопнув за собою дверь.
Флора, выпрямившись, стояла перед Севериной – рослая дева-воительница в тяжелом шлеме белокурых волос. Недаром она тревожилась, видя эту даму каждый четверг в поезде, которым управлял Жак. Теперь ее подозрения превратились в уверенность. Человек, которого она любит, никогда не будет ее любить. Он предпочел ей эту жалкую худышку. Как она жалела, что отвергла его в ту ночь, когда он так грубо пытался овладеть ею; ведь ее целовал бы он теперь, если бы она отдалась ему раньше той. И сожаление об этом было так остро, что она чуть не разрыдалась. О, если бы очутиться с ним: наедине, броситься ему на шею и закричать; «Возьми меня! Я была тогда глупа, потому что не знала, до какой степени люблю тебя». Но, сознавая свое бессилие, Флора чувствовала, как в душе у нее закипала злоба против тщедушной соперницы, которая сидела перед нею, смущенная и растерянная. Своими мощными руками Флора могла бы задушить ее, как маленькую пташку. Почему же она не решалась это сделать? Но она поклялась, что отомстит сопернице; она знала за Севериной такие веши, за которые ее немедленно засадили бы в тюрьму, хотя теперь она разгуливает на свободе, как все твари, которые продаются влиятельным и богатым старикам. Терзаясь ревностью, пылая гневом, Флора принялась быстро убирать со стола остатки хлеба и груш.
– Раз вы больше не хотите, я отдам это другим, – отрывисто сказала она.
Пробило три часа, потом четыре. Время тянулось невыносимо, усталость и раздражение пассажиров возрастали. День начинал уже меркнуть, и окрестная пустынная местность, окутанная снежной пеленой, приняла еще более безотрадный вид. Каждые десять минут мужчины выходили посмотреть, как подвигается работа, и сообщали, что паровоз все еще не отрыт. Даже веселые молодые девушки-англичанки наконец расплакались от нервного переутомления. Хорошенькая брюнетка заснула в углу, прислонившись к плечу молодого человека из Гавра. Старик-муж не обращал на это внимания, – в этом бедственном положении было не до приличий. В кухне становилось холодно, и пассажиры дрожали от стужи, ко никому не приходило в голову подбросить в печь дров. Американец решил вернуться в поезд, считая, что на скамейке ему будет удобнее. Теперь все терзались сожалением о том, что не остались в вагонах. Там, по крайней мере, не было бы этого мучительного неведения относительно хода работ. Пожилую англичанку, которая хотела во что бы то ни стало вернуться в вагон и улечься там спать, удалось удержать лишь с трудом. Когда зажгли свечу и поставили ее на стол, кухня приняла еще более мрачный вид, все окончательно упали духом, всеми овладело уныние и отчаяние.
Тем временем расчистка снега заканчивалась. Высвободив паровоз, солдаты расчищали рельсовый путь. Машинист и кочегар снова заняли свои места; Жак, видя, что снег наконец перестал, немного приободрился. Стрелочник Озиль уверял его, что за туннелем, по направлению к Малонэ, снегу выпало меньше, но машинист все же спросил его:
– Вы пришли пешком через туннель; значит, можно свободно войти в него и выйти?
– Разумеется, можно. Ручаюсь головой, что вы пройдете.
Кабюш, работавший не покладая рук, теперь отошел в сторону: за последнее время, после того, как он сидел в тюрьме по подозрению в убийстве Гранморена, он стал еще более робким и нелюдимым. Жак подозвал его:
– Послушайте-ка, товарищ, передайте наши лопаты, что стоят там возле откоса. Они, пожалуй, еще нам пригодятся.
И когда Кабюш выполнил его просьбу, машинист крепко пожал каменотесу руку в знак того, что уважает его как работящего человека.
– Вы славный парень, Кабюш!
Эти дружеские слова необычайно взволновали каменотеса.
– Благодарю, – отвечал он, с трудом удерживаясь от слез.
Мизар, который вновь сошелся с Кабюшем, несмотря на то, что оговорил его перед судебным следователем, одобрительно кивнул головой, сложив свои тонкие губы в приветливую улыбку. Он давно уже бросил работу и, засунув руки в карманы, искоса поглядывал на поезд, словно надеясь отыскать под колесами какие-нибудь оброненные драгоценности.
Обер-кондуктор, посоветовавшись с Жаком, решил, что можно тронуться в путь; но Пекэ, соскочивший с паровоза на полотно, подозвал машиниста.
– Смотрите-ка, паровой цилиндр маленько помяло.
Тщательно осматривая Лизон, Жак уже раньше заметил, что она ранена. При расчистке снега выяснилось, что запасные дубовые шпалы, сложенные на краю откоса, под напором снега и ветра скатились на рельсы. Остановка поезда произошла отчасти из-за того, что паровоз наткнулся на груду шпал. На коробке цилиндра виднелась глубокая царапина, и стержень поршня как будто слегка погнулся. Этим и ограничивались, по-видимому, все повреждения, так что машинист до известной степени успокоился. Разумеется, могло оказаться, кроме того, и существенные внутренние поломки, так как сложный механизм золотников, представляющий собою как бы сердце, душу машины, отличается крайней чувствительностью. Как бы то ни было, Жак вернулся снова к своему посту, дал свисток и открыл регулятор, чтобы испробовать, все ли у Лизон в порядке. Она долго не могла двинуться с места, словно человек, который расшибся при падении и не может хорошенько владеть своими членами, но под конец, тяжело дыша, тронулась, и колеса ее сделали несколько тяжелых оборотов. Ничего, дело пойдет на лад, она закончит свой рейс. Но Жак покачивал головой: он хорошо знал Лизон и чувствовал по ее поведению, что она уже не та, что прежде. Она сразу переменилась, постарела, получила какой-то смертельный удар. Словно она сильно простудилась, пока стояла в снегу, подобно тем молодым здоровым женщинам, которые, возвращаясь с бала под ледяным дождем, получают иной раз смертельное воспаление легких.
Пекэ открыл пароотводный кран, и Жак вторично дал свисток. Оба кондуктора были уже на своих местах. Мизар, Озиль и Кабюш встали на подножку багажного вагона. И поезд медленно вышел из ложбины, пройдя между двумя шеренгами вооруженных лопатами солдат, выстроившихся вдоль откоса, по обе стороны полотна. Затем он остановился перед домиком железнодорожного сторожа, чтобы забрать находившихся там пассажиров.
Флора стояла у самых рельсов, Озиль и Кабюш подошли к ней и встали рядом. Мизар хлопотал теперь около выходивших из его дома пассажиров, кланялся, с благодарностью принимая серебряные монеты. Наконец-то пришло избавление! Но ожидание длилось слишком долго, все продрогли, обессилели от голода и усталости. Дама-англичанка тащила своих полусонных дочерей, молодой человек из Гавра сел в то же отделение, что и хорошенькая брюнетка, у которой был очень томный вид, и предоставил себя в распоряжение ее супруга. Эта посадка усталых, растерянных людей, толкавшихся в грязной снежной каше, напоминала посадку разбитого отряда, преследуемого по пятам неприятелем. У окна дома показалась на минутку тетка Фази, которую любопытство заставило встать с постели и протащиться через комнату. Большие впалые глаза больной разглядывали этих чуждых ей людей, которых занесла к ней в дом снежная буря и которых она никогда больше не увидит.
Северина вышла последней из домика Мизара. Она повернула голову и улыбнулась Жаку, который выглянул из паровоза, чтобы посмотреть, как она сядет в вагон. И, поняв эту спокойную ласку, следившая за ними Флора еще больше побледнела. Она подбежала к Озилю, которого до сих пор отвергала, как будто теперь, в своей ненависти, почувствовала, что нуждается в мужской поддержке.
Обер-кондуктор подал сигнал к отправлению. Лизон ответила жалобным свистком и двинулась в путь. Теперь она шла безостановочно до самого Руана. Когда поезд наконец тронулся, было шесть часов вечера, ночь уже спускалась с темного неба на белые поля. Только внизу, у самой земли, бледный, печальный отблеск угасающего дня слабо освещал этот безотрадный и пустынный край. И в этом тусклом свете как-то особенно сумрачно выглядел дом в Круа-де-Мофра, казавшийся среди снежных сугробов еще более ветхим и почерневшим. Все ставни на окнах были заперты, а на прибитой к фасаду доске виднелась надпись крупными буквами: «Дом продается».
VIII
В Париж курьерский поезд прибыл вечером, сорок минут одиннадцатого. В Руане он стоял двадцать минут, чтобы пассажиры могли пообедать. Северина поспешила телеграфировать мужу, предупреждая его, что вернется в Гавр лишь на следующий день вечером, с курьерским поездом. Впереди целая ночь с Жаком, вдали от всех; они свободны, им никто не помешает. Их первая ночь вдвоем.
По выходе поезда из Манта Пекэ придумал кое-что. Жена его, тетушка Виктория, вывихнула себе ногу и лежала уже целую неделю в больнице. У него в Париже есть еще одна постель, он сумеет хорошо выспаться, сказал он, посмеиваясь, он решил предложить комнату жены г-же Рубо. Ей будет там гораздо удобнее, чем в гостинице, и она сможет устроиться там до завтрашнего вечера, как у себя дома. Жак вполне оценил практическую сторону этого предложения, тем более, что не знал, где он сможет поместить Северину. Когда поезд остановился наконец у дебаркадера и пассажиры хлынули из вагонов, Северина подошла к машинисту. Жак посоветовал ей принять предложение кочегара и взять ключ, который передал ему Пекэ. Однако она колебалась, смущенная многозначительной улыбкой Пекэ, очевидно, знавшего все.
– Нет, нет, у меня здесь живет кузина. Я думаю, у нее найдется для меня какой-нибудь тюфячок, – возразила она.
– Да соглашайтесь же, право! – добродушно сказал Пекэ. – Постель мягкая и такая широкая, что на ней четверо улягутся.
Жак бросил на Северину умоляющий взгляд, и она, уступая его немой просьбе, взяла ключ. Нагнувшись к ней, машинист шепнул едва слышно:
– Жди меня.
Чтобы попасть к тетушке Виктории, Северине надо было пройти только несколько шагов по Амстердамской улице и затем свернуть в тупик, но по скользкому снегу приходилось идти с большой осторожностью. Подъезд был еще открыт, привратница увлечена игрой в домино с соседкой, и Северина поднялась по лестнице, никем не замеченная. Дойдя до четвертого этажа, она открыла дверь и заперла ее так тихо, что никто из соседей, наверное, ничего не слышал. Проходя по площадке третьего этажа, Северина очень явственно услышала смех и пение в картире Доверней. У них, очевидно, были гости; раз в неделю сестры устраивали музыкальные вечера для своих подруг. И когда Северина уже вошла в комнату и закрыла за собой дверь, до нее все еще доносился снизу веселый смех молодежи. В первое мгновение ей казалось, что в комнате совершенно темно, и она вздрогнула, когда в этом непроглядном мраке часы с кукушкой стали звонить одиннадцать; она узнавала эти низкие, глубокие звуки. Но постепенно ее глаза привыкли к темноте. Она различала оба окна, выступавшие на стене двумя бледными четырехугольниками и освещавшие потолок отсветом снега; она уже начинала ориентироваться, нашла на буфете спички, припомнив, в каком углу они лежали всегда. Гораздо труднее было разыскать свечу. Наконец она нашла в одном из ящиков буфета огарок и зажгла его. Когда комната осветилась, Северина тревожно осмотрела все углы, словно желая убедиться, что она действительно одна. Она узнавала теперь все предметы: круглый стол, за которым завтракала с мужем, кровать с красными занавесями, возле которой он ударом кулака свалил ее на пол. Да, эта страшная история разыгралась именно здесь десять месяцев тому назад. С тех пор в комнате ничто не переменилось.
Северина медленно сняла шляпу. Она хотела также снять пальто, но почувствовала, что ее пробирает дрожь, в комнате было очень холодно. В маленьком ящике у печки лежали каменный уголь и наколотая растопка. Северина решила тотчас же затопить печку. Это ее заняло и отвлекло от тяжелых воспоминаний. Она ждала этой ночи любви, готовилась к ней, и эти приготовления, мысль, что ей и Жаку будет тепло, наполняли ее радостным волнением и нежностью. Наконец-то им выпало на долю неожиданное счастье, о котором они так давно и безнадежно мечтали. Когда печь разгорелась, Северина, продолжая хозяйничать, расставила по-своему стулья, отыскала чистые простыни и постелила постель – это оказалось делом довольно трудным, так как кровать была действительно очень широка. Досадно, что она не нашла в буфете ни еды, ни вина. Пекэ, которому пришлось прожить три дня без жены, наверно, подобрал все до последней крошки. Свечи также не было, этого маленького огарка хватит ненадолго. Правда, когда люди ложатся, им свет не нужен. Теперь Северина согрелась, ожила и, стоя посреди комнаты, осматривалась: все ли она привела в порядок.
Северина удивлялась, что Жака до сих пор еще нет; неожиданно раздался свисток паровоза, она подошла к окну. Отходил в Гавр поезд прямого сообщения одиннадцать двадцать. Внизу вся обширная станция и пролет, ведущий от вокзала к Батиньольскому туннелю, были покрыты белоснежной пеленой, по которой веером разбегались черные рельсы. Занесенные снегом паровозы и вагоны на запасных путях как будто дремали под пологом из горностая. В просветах между покрытыми снегом стеклянными крышами больших дебаркадеров и креплениями Европейского моста, словно окаймленными белым кружевом, виднелись в отдалении, несмотря на ночной мрак, дома Римской улицы, казавшиеся среди всей этой белизны желтоватыми, грязными пятнами. Гаврский поезд прямого сообщения медленно тронулся в путь, извиваясь, как черная змея. Яркий огонь его переднего фонаря пронизывал окружающий мрак; вскоре он исчез под мостом, и только три задних красных фонаря бросали на снег кровавый отблеск. Отвернувшись от окна, Северина невольно вздрогнула: была ли она действительно одна в комнате? Ей почудилось чье-то горячее дыхание на шее, прикосновение к телу чьей-то бесцеремонной руки. Она медленно осмотрелась кругом. Нет, никого.
Но почему Жак не идет так долго, где он пропадает? Прошло еще минут десять, она услышала, что кто-то легонько царапается в дверь. Сначала она испугалась, но потом поняла и побежала отворять. Это был Жак, он принес бутылку малаги и кондитерский пирог. С веселым смехом Северина в порыве нежности бросилась Жаку на шею.
– Ах, какой ты милый! Ты обо всем подумал.
– Тс… тише.
Тогда она понизила голос, она думала, что за ним следом идет привратница. Нет, ему повезло; только он собирался позвонить, как дверь открылась, вышла какая-то дама с дочерью, вероятно, они были у Доверней, и он незаметно проскользнул в дверь, тихо поднялся по лестнице, никто его и не заметил. Только здесь, на площадке, он видел сквозь полуотворенную дверь газетчицу, стиравшую в умывальном тазу.
– Нам здесь нельзя шуметь, будем говорить потише.
Она нежно обняла его, осыпала его лицо поцелуями. Ее забавляла эта таинственность, необходимость разговаривать только едва слышным шепотом.
– Да, да, мы не будем шуметь. Мы будем совсем тихенькие, как мышки.
Она стала накрывать на стол с величайшими предосторожностями. Вынимая из буфета две тарелки, два стакана и два ножа, она замирала каждый раз, как только ей случалось нечаянно чем-нибудь стукнуть, с трудом удерживаясь от смеха.
Жак смотрел на нее и также от души забавлялся.
– Я решил, что ты, наверно, проголодалась, – сказал он вполголоса.
– Умираю. Обед в Руане был такой скверный.
– Как ты думаешь, не сходить ли мне за цыпленком?
– Нет, не надо, как же ты пройдешь обратно?.. Ничего, с нас хватит и пирога.
Они сели рядом, тесно прижавшись друг к другу, и, поделив пирог, ели и шалили, как все влюбленные. Северина повторяла, что ее мучит жажда, и выпила один за другим два стакана малаги, щеки ее разгорелись. Чугунная печь раскалилась докрасна, и они чувствовали, как от нее пышет жаром. Жак целовал Северину в шею так громко, что она, в свою очередь, остановила его:
– Тише… тише!
Вдруг она сделала ему знак прислушаться. Среди глубокой ночной тишины можно было различить глухой ритмичный топот, слабые звуки музыки, доносившиеся снизу, из квартиры Доверней. Барышни, очевидно, устроили у себя танцы. Рядом газетчица вылила мыльную воду из таза в раковину на лестнице. Она заперла свою дверь, танцы внизу на мгновение прекратились. В доме все смолкло. Под окном, на станции, слышалось заглушенное снегом громыхание отходившего поезда, который издавал слабые свистки, напоминавшие плач.
– Отейльский поезд, – пробормотал Жак, – без десяти двенадцать. – И прибавил тихим, как дыхание, ласкающим голосом: – Пора баиньки, дорогая!
Она ничего не ответила. Прошлое вставало перед нею; в своем счастливом волнении она невольно припоминала часы, проведенные здесь с мужем. Этот ужин вдвоем был как будто продолжением тогдашнего завтрака. Они сидели за тем же столом, так же доносилась музыка снизу, от Доверней. Все кругом вызывало в ней все большее возбуждение. Воспоминания нахлынули на нее с такой силой, что она почувствовала жгучую, непреодолимую потребность сказать своему возлюбленному все, открыться до конца. Это была как бы физическая потребность, уже неотделимая от чувственного желания. Северине казалось, что она будет полнее принадлежать Жаку и радость ее будет живее, если, прижавшись к нему, она расскажет ему на ухо все, что пережила. События воскресали перед ней, ее муж был в этой комнате, и она обернулась – так ясно представила себе, что видит его короткую волосатую руку, протянувшуюся через ее плечо за ножом.
– Дорогая, пора баиньки, – повторил Жак.
Она вздрогнула, губы Жака так крепко прижались к ее губам, словно и на этот раз он хотел удержать готовое вырваться признание. Она молча встала, быстро разделась и скользнула под одеяло, не подняв даже юбок, валявшихся на полу. Стол остался неприбранным, мерцающий огарок догорал. И когда Жак разделся и лег, они внезапно сплелись в таком неистовом объятии, что оба чуть не задохнулись. Снизу продолжала доноситься музыка, а здесь, в мертвой тишине этой комнаты, ни вскрика, ни звука – лишь безумнее содрогание и спазма, граничащая с обмороком.
Жак не узнавал теперь в Северине ту женщину, что приходила на первые свидания, кроткую, пассивную, с прозрачно-чистым взглядом голубых глаз. Казалось, ее страсть с каждым днем созревала все больше, и он чувствовал, как в его объятиях она постепенно пробуждалась от сна долгой и холодной девственности, нарушить который не смогли ни старческие попытки Гранморена, ни супружеская грубость Рубо. Она была создана для любви; прежде только покорная, теперь она любила сама, отдавалась безраздельно и была горячо благодарна за испытанное наслаждение. В ней выросла бурная страсть к этому человеку, разбудившему ее, она обожала его. И для нее было огромным счастьем обладать им свободно и целиком, прижимать к своей груди, обвивая руками так крепко, что у него захватывало дух. Когда они вновь открыли глаза, он удивился:
– Смотри-ка, свеча потухла.
Но ей это было безразлично. С приглушенным смехом она сказала:
– Я ведь была умницей, правда?
– О да, да… нас никто не слышал. Мы были точно две мышки.
Она вновь обняла его, свернувшись, прижалась к нему и уткнулась носом в его шею. И вздохнула от удовольствия:
– Господи, как уютно!
Они больше не разговаривали. В комнате было темно, едва намечались тусклые квадраты окон. Отсвет огня в печке расплывался на потолке кровавым пятном. Широко раскрыв глаза, Жак и Северина невольно всматривались в него. Музыка прекратилась; несколько раз хлопнули двери, и весь дом погрузился в глубокий, безмятежный сон. Прибыл поезд из Кэна и загромыхал у поворотного круга, но звуки доносились едва слышно, словно издалека. Страсть снова вспыхнула в Северине и вместе с желанием в ней проснулось так долго мучившее ее стремление признаться Жаку во всем. Пятно на потолке становилось все шире, расплывалось, как кровь. Оно притягивало Северину, у нее начиналась галлюцинация; окружающие предметы как будто приобретали дар слова, начинали рассказывать вслух все, что было. Ее потрясала нервная дрожь, слова просились на язык. Какое счастье не скрывать от него ничего, всецело раствориться в нем!
– Ты ведь не знаешь, мой милый…
Жак также, не отрываясь, смотрел на кровавое пятно; он прекрасно понял, что хочет ему сказать Северина, он ощущал в этом хрупком теле, сплетенном с его телом, нарастание того темного и огромного, о чем думали оба и о чем оба молчали. До сих пор он не допускал ее до объяснения, боясь, что снова испытает роковую дрожь, предвестницу былого недуга. Он боялся также, что эта кровь, о которой она сейчас расскажет ему, изменит их жизнь, разъединит их; но такая блаженная слабость овладела им в гибких объятиях возлюбленной, что у него не хватило сил даже на то, чтобы закрыть ей рот поцелуем. Он с тревогой ждал – сейчас она расскажет ему все. И с облегчением услышал, как Северина, смутившись и потом словно одумавшись, сказала:
– Ты ведь не знаешь, милый, что муж подозревает о наших отношениях.
Она невольно заговорила о муже, потому что внезапно у нее возникло воспоминание о прошлой ночи в Гавре.
– Почему ты так думаешь? – пробормотал Жак. – Он со мною очень любезен и еще сегодня утром дружески пожимал мне руку.
– Уверяю тебя, ему все известно. Он, наверное, думает сейчас о том, что мы вместе, вот так, обнимаем друг друга. У меня есть доказательства.
Она замолчала, теснее прижалась к нему, вспыхнувшая в ней злоба еще больше обострила счастье обладания, и, вспомнив о чем-то страшном, пережитом ею, она воскликнула:
– Я его ненавижу, ненавижу!
Ненависть эта удивила Жака. Он сам ничего не имел против Рубо и находил его очень удобным мужем.
– Но почему? Ведь он нам нисколько не мешает.
Северина не ответила ему и только повторила:
– Я ненавижу его. Это пытка – чувствовать его тут же, возле себя. Ах, если бы это было возможно, с какой радостью я совсем ушла бы от него и осталась навсегда с тобой!
Тронутый этим порывом нежности, он привлек ее и крепко прижал к себе. А она повторяла, почти не отрывая губ от его шеи.
– Ты ведь не знаешь, мой милый…
То было признание, роковое, неизбежное. Жак понимал, что теперь он не в силах предотвратить его, потому что это непреодолимое желание рассказать ему все вырастало из нового порыва вспыхнувшей в ней безумной страсти. В доме все смолкло. Даже продавщица газет, вероятно, спала крепким сном. С улицы также не доносилось никаких звуков. Париж под снежным покровом погрузился в гробовое молчание, не слышно было даже грохота экипажей. Последний поезд, ушедший в Гавр двадцать минут первого, казалось, унес со станции последнюю жизнь. Угли в печи тихо догорали, и красное пятно на потолке казалось чудовищным глазом. В комнате было так жарко, что над кроватью, где двое сплетались в безумном объятии, словно сгущалась, давила тяжелая, удушливая мгла.
– Ты ведь не знаешь, мой милый…
Тогда и Жак в неудержимом порыве возразил:
– Нет, нет, знаю.
– Ты, может быть, подозреваешь, но ничего не знаешь наверно.
– Знаю, что он совершил это из-за наследства.
Северина пожала плечами, нервно усмехнулась и воскликнула:
– Ну да, наследство!
И тихо, тише шороха ночной бабочки, скользящей по стеклу, она начала рассказывать ему о своем детстве в доме председателя окружного суда Гранморена; хотела солгать, не говорить Жаку о своих отношениях к Гранморену, но уступила потребности быть откровенной, чувствуя облегчение, почти радость в том, чтобы высказать все. Слова ее лились неудержимым потоком.
– Представь себе, я была с мужем здесь, в этой самой комнате, в феврале, помнишь, еще когда у него вышла история с супрефектом… Мы с ним очень мило позавтракали за этим же столом, за которым ужинали теперь с тобою. Он, разумеется, ничего не подозревал, – не собиралась же я рассказывать ему всю эту историю… И вдруг из-за совершенных пустяков, из-за перстня, уже давно подаренного мне Гранмореном, муж, я сама не знаю, каким образом, догадался обо всем. Ах, милый мой, ты не в состоянии себе представить, как он тогда обошелся со мною!
Она дрожала всем телом, судорожно цеплялась за Жака.
– Ударом кулака он свалил меня на пол… таскал за волосы… чуть не раздавил мне лицо каблуком… Нет, пока я жива, я этого не забуду! И как жестоко он избил меня тогда… А вопросы, которые он мне задавал… Что он заставлял меня рассказывать… Ты видишь, я очень откровенна, я признаюсь тебе во всем, хотя ничто меня к этому не вынуждает. А между тем, представь себе, я никогда не посмею даже намекнуть тебе, на какие грязные вопросы мне приходилось отвечать ему. Иначе он убил бы меня тут же на месте… Конечно, он любил меня, и ему было очень тяжело узнать о моих прежних отношениях к Гранморену; бесспорно, было бы честнее, если бы я предупредила его обо всем до свадьбы. Но ведь надо же было понять, что все это дело прошлое, конченое, забытое. Надо быть настоящим дикарем, чтобы сходить до такой степени с ума от ревности… Неужели и ты, милый, перестанешь меня любить из-за того, что узнал все это?
Жак слушал не шевелясь. Он лежал обессиленный, задумчивый, ее объятия охватывали его шею, бедра, как змеиные кольца. Он был чрезвычайно удивлен, он не подозревал ничего подобного. Вот если бы убийство было совершено из-за наследства, как легко можно было бы тогда все объяснить, и как теперь все осложнялось. Во всяком случае, убийство из ревности представлялось ему более приемлемым; теперь, когда он узнал, что Рубо и его жена убили Гранморена не из-за денег, он освободился от чувства презрения, смутно возникавшего в нем порою, даже в минуты ласки.