Этой гоголевской датировке его настроения трудно верить. Он часто так забегает вперед в своих письмах, чтоб сбить с толку адресата. «Что касается до поездки моей в Петербург, — пишет он в том же письме, — то, несмотря на все желанье видеть людей, близких моему сердцу, она должна до времени быть отложена по причине не так устроившихся моих обстоятельств. А не так устроились обстоятельства по причине предыдущей, то есть от не так удовлетворительного расположенья духа».
Если связать слова о неудовлетворительном расположении духа со скорбью по адресу увлечения желаниями земными, то можно понять, что он имеет в виду. Гоголь потому и оттягивает свое явление в Петербург, что еще не знает, как там отнесутся к его «идее».
«Время опасно. Все шаги наши опасны», — писал он еще в январе П. А. Плетневу, намекая в том числе и на шаг, который сделал Плетнев, — на его брак с княжной Щетининой. «Обстоятельства тяжелы», — признается он в конце марта в письме домой, поздравляя мать и сестер с наступающей пасхой.
«...Все неверно, — пишет он Данилевскому. — Вполне спокойным может быть теперь только тот, кто стал выше тревог и волнений и уже ничего не ищет в мире, или же тот, кто просто бесчувствен сердцем и позабывается плотски».
Он называет свои чувства отвлечениями и увлечениями. Он страшится отдаться им как единственной жизни, как тому, что и есть жизнь.
«Я просто стараюсь не заводить у себя ненужных вещей, — пишет он в Васильевку 3 апреля 1849 года, — и сколько можно менее связываться какими-нибудь узами на земле. От этого будет легче и разлука с землей. Довольство во всем нам вредит. Мы сейчас станем думать о всяких удовольствиях и веселостях, задремлем, забудем, что есть на земле страданья, несчастья. Заплывет телом душа...»
В этот день, 3 апреля, он пишет сразу несколько писем. Почти привычка у Гоголя, к тому же пасха. Он спешит поздравить всех и похристосоваться. Но во всех этих письмах и коротких записках звучит один мотив — мотив о неустройстве своем, о каком-то «омуте», втягивающем его не вовремя, об «овраге» сбоку дороги, куда может завести собственный ум (В. А. Жуковскому), о пожелании самому себе (и другим) спасения от «всего нечистого».
И все-таки именно в этот праздник, — может быть, и под влиянием чувств, пробужденных им (и в тайной надежде на божье благословение в эти дни) — и решается он сделать тот шаг, от которого берег себя.
Точную дату сватовства мы не можем установить. Было оно сделано до 3 апреля или после него — неизвестно. Но после 3 апреля Гоголь отправляет Анне Михайловне Вьельгорской письмо, которое свидетельствует, что факт сватовства имел место.
«Мне казалось необходимым написать вам хотя часть моей исповеди. Принимаясь писать ее, я молил бога только о том, чтобы сказать в ней одну сущую правду. Писал, поправлял, марал, вновь начинал писать и увидел, что нужно изорвать написанное. Нужна ли вам, точно, моя исповедь? Вы взглянете, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или же с иной точки, и тогда может все показаться в другом виде, и что писано было затем, чтобы объяснить дело, может только потемнить его... Скажу вам из этой исповеди одно только то: я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге. Изныл весь душой, и состоянье мое было так тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было еще тяжелее от того, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Ближайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отношенья к вашему семейству; все же, что относится до вашего дома, для меня святыня. Грех вам, если вы станете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений, Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить. Думаю, все случилось оттого, что мы еще не довольно друг друга узнали и на многое ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ (выделено Гоголем. — И. 3.) взглянули легко, по крайней мере гораздо легче, чем следовало. Вы бы все меня лучше узнали, если бы случилось нам прожить подольше где-нибудь вместе не праздно, но за делом. Зачем, в самом деле, не поживете вы в подмосковной вашей деревне? Вы уже более двадцати лет не видали ваших крестьян. Будто это безделица: они нас кормят, называя нас же своими кормильцами, а нам некогда даже через двадцать лет взглянуть на них! Я бы к вам приехал также. Мы бы все вместе принялись дружно хозяйничать и заботиться о них, а не о себе. Право, это было бы хорошо и для здоровья и веселей, чем обыкновенная бессмысленная жизнь на дачах...
Мы бы, верно, все стали чрез некоторое время в такие отношения друг к другу, в каких следует нам быть. Тогда бы и мне и вам оказалось видно и ясно, ЧЕМ (выделено Гоголем. — И. 3.) я должен быть относительно вас. Чем-нибудь да должен же я быть относительно вас: бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пес, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же; вы видите, что отношенья наши хотя и возмутились на время каким-то налетным возмущеньем, но все же они не таковы, чтобы глядеть на меня как на чужого человека, от которого должны вы таить даже и то, что в минуты огорченья хотело бы выговорить оскорбленное сердце. Бог да хранит вас. Прощайте. Обнимите крепко всех ваших. Весь ваш до гроба
Н. Гоголь».
В нашем «темном» романе наступает наконец-то некоторое прояснение. Все же высказанное здесь Гоголем недвусмысленно. Слова о «верном псе» при «господине своем» говорят сами за себя.
Не вызывает никакого сомнения, что «предложение» Гоголя дошло до Анны Михайловны и ее матери. И у них был повод «рассердиться» на него. Во-первых, он сделал это без предварительного разговора с ними, во-вторых, окольным путем. Сама идея о том, что Гоголь может стать членом их семейства в полном смысле этого слова, тоже должна была смутить — по крайней мере, графиню-мать. Гордая внучка Бирона должна была вознегодовать на этот «дерзкий» поступок. Ее дочь и Гоголь? Как ни высоко она ценила его умственные способности, как ни трезво смотрела на внешние данные своей младшей, но все же это был не жених.
Гоголь еще не знает об этой реакции графини-матери, но старается предупредить ее гнев через дочь. Понимая, что и Анна Михайловна имеет основания сердиться на него, он оправдывается, отступает, но отступает с честью, с развернутым знаменем, если можно так сказать.
Это единственное из известных нам любовное письмо Гоголя остается все же письмом Гоголя. В нем не только оправдания, но и поучения, порицания, в нем есть гордость Гоголя, хотя есть и его смущенье.
С одной стороны, он называет вещи своими именами («верный пес» и т. д.), с другой — ничего не говорит о существе дела, хотя называет свершившееся «делом». Дело сие уже «случилось», отношения к семейству Вьельгорских в него уже «замешались» — он признает факт какого-то поступка со своей стороны, но все же не решается назвать его. И здесь присутствуют «мутные облака недоразумений», позволяющие ему уйти без позора.
Не зря перед нами не черновой текст, не живое письмо, писанное с помарками и зачеркиваниями, не стыдящееся подставить свои слабости и описки, а беловой текст, выправленный до последней запятой, без единого следа состояния писавшего его.
И — в довершение всего — на нем нет даты.
Это как бы письмо, отправленное никому и никуда, ибо и имени Анны Михайловны Вьельгорской здесь не упоминается тоже.
И лишь связь этого письма с другими письмами к Вьельгорским и некоторые бытовые подробности, говорящие о том, что они имеют отношение к их семейству, ставят это безымянное послание Гоголя на место в действительной истории его жизни.
Уже в письме от 3 июня 1849 года к Анне Михайловне Вьельгорской есть прямая ссылка на безымянное письмо: «Вот отчего мне казалось, что жизнь в деревне могла бы больше доставить пищи душе вашей, нежели на даче». Этот факт, как и другие факты, позволяет нам отнести безымянное письмо Гоголя к 1849 году. В Полном собрании сочинений Н. В. Гоголя (Изд-во АН СССР. М., 1952, т. XIV) оно датируется весной 1850 года, так же датировал его и биограф Гоголя В. И. Шенрок. В. Шенрок считал, что после факта сватовства отношения Гоголя с Вьельгорскими, по крайней мере письменные, должны были прерваться. Отношения эти прервались в 1850 году. Но причиной прекращения переписки было вовсе не сватовство, а общее ослабление интереса Гоголя к своим корреспондентам, в числе которых находились не одни Вьельгорские. Начинался иной кризис — творческий, отдалялось окончание второго тома «Мертвых душ», и уже сосредоточение на поэме (и на себе) отвлекало Гоголя от всего другого.
Что же касается продолжения переписки между ним и Вьельгорскими в конце 1849 и начале 1850 года, то она должна была продолжаться: это было в интересах и Гоголя, и семейства графини Анны Михайловны.
В пользу того, что безымянное письмо было написано весной 1849 года, говорит и контекст гоголевской переписки с другими лицами. Ничто в письмах весны 1850 года не намекает на катаклизм, потрясший все существо Гоголя. Есть жалобы на болезнь, на «простуду», на «изнурение телесное», но это обычные жалобы обычного Гоголя. Письма весны 1849 года кричат о потрясении, вопиют о нем. В них, наконец, есть прямые цитаты из безымянного письма, текстуальные совпадения с ним. «Я весь исстрадался...» — пишет Гоголь в мае 1849 года A. О. Смирновой. «Я много исстрадался в это время» — B. А. Жуковскому. «Я много выстрадался с тех пор...» — пишет он Вьельгорской. Обращенный к ней совет пожить среди крестьян и упрек в связи с нежеланием сделать это почти буквально повторены в письме к сестрам от 3 апреля того же года: «Как бы то ни было, бедные крестьяне в поте лица работают на нас. А мы, едя их хлеб, не хотим даже взглянуть на труды рук их...»
Такие текстуальные совпадения невозможны, если письма пишутся с разрывом в год. В окружении писем весны 1849 года письмо к А. М. Вьельгорской выглядит естественно, в контексте переписки весны 1850 года оно не подкрепляется связью с настроением Гоголя той поры.
К весне 1849 года относится и еще одно указание на конец «романа». «Слава богу! — пишет с облегчением Гоголь матери. — ...Ни я не женился, ни сестры мои не вступили в брак, стало быть, меньше забот и хлопот».
Ответа на «часть» своей «исповеди» Гоголь не получил. Было ли то ожидание ответа на «исповедь» или на сам факт неудавшегося сватовства, мы не знаем, но письмо Гоголя к Анне Михайловне от 16 апреля 1848 года выдает его волнение и нетерпение: «На мое длинное письмо вы ни словечка... Если вы на меня за что-нибудь рассердились... Но нет, вы на меня не можете рассердиться, добрейшая Анна Михайловна. За что вам на меня сердиться? Верно, это случилось так, само собою...»
Ожидая ее в Москве (о приезде в Петербург уже нет и речи), он надеется, что «о многом придется поговорить тогда; теперь же боюсь вам наскучить и сказать что-нибудь непонятное (далее было: «одно только и то весьма старую новость»). Скажу вам покуда только то, что я убеждаюсь ежедневным опытом всякого часа и всякой минуты, что здесь, в этой жизни, должны мы работать не для себя, но для бога. (Выделено Гоголем. — И. 3.). Опасно и на миг упустить это из виду...»
6
Слово «миг» часто мелькает в письмах Гоголя той поры, и особенно в тех, которые поясняют его роман. Это обозначение времени романа, его неожиданности, внезапности и скоротечности, того приступа чувств или фантазии, который возмутил его тихую отшельническую жизнь.
Был миг, когда он захотел выйти из кельи, зажить той же жизнью, какою живут все, но понял в тот же миг, что это доля не для него. Оскорбление мечты было жестоким и отрезвляющим. Он вновь получил «оплеуху», как и в истории с «Выбранными местами». То был удар по его очередной попытке соединить мечту и действительность.
Читатель уже успел заметить, что роман Гоголя — это роман в письмах, это форма отношений с женщиной, которую сам Гоголь высмеял в «Записках сумасшедшего». Роман в письмах — это роман бумажный, роман Манилова, роман Хлестакова. Впрочем, у Гоголя и Чичиков в любовных делах способен только на мечту. И все его герои в любовных делах мечтатели, поэты, неумелые ученики, и лишь в снах они способны на большее, лишь в опьянении им видятся некие картины, когда они побеждают, одерживают верх и получают в возлюбленные губернаторских дочек или... графинь.
То лишь фантастические предположения насчет любви, а не сама любовь.
Да и была ли тут любовь? «Нервическое ли это расположение или истинное чувство, я сам не могу решить», — напишет Гоголь спустя месяц после этой истории сестре Анны Михайловны Софье Соллогуб, и хотя эти строчки будут иметь отношение уже к другим чувствам его — к радости по поводу движения в работе над поэмою, — то же он мог бы сказать о своей «любви».
Мы смело ставим это слово в кавычки, будучи уверены, что любви не было. Было разогретое воображение, забегание вперед, заочное торжество в мыслях, воспитательная идея, доведенная до феномена романа, — но не сам роман. В растерянности отступив, Гоголь спешит извиниться за нанесенные «оскорбления». Так же как и после выхода «Выбранных мест», он просит прощения у оскорбленных им. «Я скорблю и болею не только телом, но и душою, — пишет он матери 12 мая 1849 года. — Много нанес я оскорблений. Ради бога, помолитесь обо мне. О, помолитесь также о примирении со мною тех, которых наиболее любит душа моя!» «Не было близких моему сердцу людей, — говорит он в письме С. М. Соллогуб от 24 мая, — которых бы в это время я не обидел и не оскорбил в припадке какой-то холодной бесчувственности сердца».
Кто же эти близкие люди, которых он оскорбил? Матери и сестрам он пишет нежные (более нежные, чем когда-либо) письма. Нет конфликтов и с другими «ближайшими» ему. Разве с одним Погодиным он опять поссорился, но одна эта ссора не могла вызвать такого покаяния. Поступок, принятый Вьельгорскими как оскорбление, — вот что он имеет в виду. И не случайно на письмо от 16 апреля Анна Михайловна не отвечает ему.
Возникает вопрос: почему Гоголь не порвал с этой поры с Вьельгорскими, почему хотя бы оскорбленно не замолк, как с ним всегда бывало, когда он чувствовал урон, нанесенный его гордости?
Он думал о защите своего детища — второго тома поэмы, который после пережитого отвлечения вновь двинулся и ожил. Теряя Вьельгорских, от терял опору в Петербурге: больше никого не было из его защитников перед светом, перед двором, перед царем. А. О. Смирнова была далеко — в Калуге. После ревизии, которую послал Николай в Калугу, чтоб проверить, честно ли исполняет свои обязанности калужский губернатор H. M. Смирнов, ее отношения с Николаем Павловичем пошатнулись. Жуковский жил в Германии — он был уже не у дел.
Отказываться от продолжения отношений с Вьельгорскими было слишком рискованно. Да и не посмел бы он пойти на такой поступок. Как ни велик он был даже в собственных глазах как писатель, он сознавал в России 1849 года свое место. Даже в письмах, обращенных к Луизе Карловне, он после слов «Ее сиятельству графине Л. К. Вьельгорской» в скобках приписывал: «урожденной принцессе Бирон». Он не мог преодолеть этого сословного страха в себе. Вот почему, «съежившись» и на этот раз, он продолжает переписку. Он приглашает Анну Михайловну в Москву — уже не для выяснения природы их отношений, а для осмотра московских святынь, живописи в московских церквах и для развития «русских» занятий. Он просит о том же Софью Михайловну, желая через нее повлиять и на графиню-мать. Самой Луизе Карловне он не пишет, понимая, что в эти горячие минуты такое письмо может лишь испортить дело.
Одним словом, здесь пускаются в ход уже дипломатические способности Гоголя, направленные к улаживанию конфликта. В главные адресатки избирается нейтральная сторона — Софья Михайловна Соллогуб, менее всего «оскорбленная» фактом сватовства.
17 мая 1849 года С. М. Соллогуб ответила ему, что Вьельгорские на лето не приедут в Москву. При этом она ссылалась на решение Михаила Юрьевича, то есть главы дома. Но Гоголь прекрасно знал, что это отписка. Михаил Юрьевич ничего не решал, то было решение Луизы Карловны, столь же дипломатически — через посредника — переданное Николаю Васильевичу.
Письмо Софьи Михайловны, обычно нежно относившейся к Гоголю, говорит о том, что тень гнева матери пала и на ее отношение к нему. «Вы убеждены, надеюсь, — пишет она, — что мы часто вспоминаем о вас, но вы также должны знать, что занятий у меня вдоволь и, право, не успеваешь». Один этот тон ее письма мог бы свидетельствовать в пользу факта сватовства! «Мы надеемся много рисовать, — продолжав! Софья Михайловна, — много читать и наслаждаться спокойной жизнью».
И тем не менее это сухое письмо вызывает бурный восторг прощенного Гоголя. Он воспринимает этот ответ именно как прощение, потому что уже не надеялся получить от Вьельгорских какого-либо письма. Отношения восстановлены, и пусть не в том виде, какими они были до сих пор, но все же разрыва нет, а значит, нет и связанных с ним последствий. «День 22 мая, в который я получил ваше письмо, — пишет Гоголь С. М. Соллогуб, — был один из радостнейших дней, каких я мог только ожидать в нынешнее скорбное мое время. Если бы вы видели, в каком страшном положении была до полученья его душа моя, вы бы это поняли...» И далее дает оценку своему поступку: «Я действовал таким образом, как может только действовать в состояньи безумия человек, и воображая в то же время, что действую умно».
Он почти кается в своем безумии, как Поприщин, тоже дерзнувший взглянуть на генеральскую дочь. В то же время он шлет письмо А. О. Смирновой и просит ее особо уведомить Софью Михайловну (а через нее и Луизу Карловну и Анну Михайловну), какое «чудо» над ним произвели ее строки. Он хочет уверить встревоженных графинь, что все понял, что ничего подобного с его стороны более никогда не повторится, что готов забыть происшедшее. В письме к С. М. Соллогуб он укоряет себя в «эгоизме» и «жестокости сердца» и пишет, что они «все до единого стали теперь ближе» его «сердцу, чем когда-либо прежде».
И еще одна подробность из письма С. М. Соллогуб от 24 мая 1849 года важна в нашем романе. Это приписка: «Обнимите Веневитиновых. Я их смутил неуместным письмом. Что ж делать, утопающий хватается за все».
Никакого пояснения этим словам, никакого намека или обмолвки, объясняющей их смысл, нет более в письме Гоголя. Указание на Веневитиновых подтверждает легенду. Стало быть, и запрос о предложении, вероятней всего, был сделан письменно. И здесь действовало письмо, а не сам автор.
«Вы теперь стали мне все ближе...», «что вы делаете все... вы все стали ближе моему сердцу... увидимся все вместе... Бог да сохранит... всех вас...» Такая переориентация с одной на всех в гоголевском письме не случайна. Надо знать его характер, чтоб понять, что ни одного слова он не поставит зря, ни в одном месте невзначай не опишется, а если уж опишется, то тут же, как птица зазевавшегося червяка, выхватит из черновика неосторожное слово его острый глаз — и не быть тому слову представленным пред очи читателя.
После этого — косвенного — прощения Гоголь мог уже получить и прямое благоволение от самой пострадавшей. Анна Михайловна — естественно, с разрешения матери, — пишет ему письмо. Оно не дошло до нас, но можно быть уверенным, что в нем ни словом не упомянуто об имевшем место «оскорблении».
3 июня 1849 года Гоголь откликается: «Нужно покориться. Не удалось намерение быть в том месте — нужно осмотреться, как нам быть на этом».
Это относится и к их нежеланию ехать в Москву, и к своей участи отвергнутого. «И только дивлюсь божьей милости, не наказавшей меня столько, сколько я того стоил».
Письмо это полно уже и гоголевских софизмов, и гоголевских поучений. Слабым голосом он еще дает Анне Михайловне какие-то наставления, пробует объяснить ей eo обязанности в семье (в частности, по отношению к детям ее сестры, чьи души можно образовать «путем любви»), но это пишет уже затихший Гоголь и протрезвевший Гоголь. Ища ее дополнительного снисхождения, он ссылается на болезнь, которая с приходом весны «расколебала» его всего.
Но уже в начале лета 1849 года в переписке Гоголя возникают иные ноты. «Весной заболел, но теперь опять поправляюсь», — сообщает он 5 июня К. Базили. Он пишет о минувшем обольщении головы и П. А. Плетневу (в письме от 6 июня), о некоем «похмелье, которое наступает после первых дней упоения и так называемых медовых месяцев» (тут прямой намек и на женитьбу Плетнева), когда «просыпается человек» и чувствует, что «спал, а не жил».
Итак, Гоголь сам дает название своему роману: СОН. То был сон, наваждение, искус поэтической мечты, которая на этот раз увлекла его слишком в сторону от прямого пути.
Как последний отзвук этой бури, невидимо для посторонних глаз пронесшейся в душе Гоголя, звучат строки его письма к сестре Елизавете Васильевне весной 1850 года: «Наше дело: любим ли мы?.. А платит ли нам кто за любовь любовью, это не наше дело... Наше дело любить. ТОЛЬКО МНЕ КАЖЕТСЯ, ЛЮБОВЬ ВСЕГДА ВЗАИМНА».
7
Заглянем в записную книжку Гоголя тех лет и прочтем, как он представлял себе эту любовь.
«1) Прежде всего обязанности мужа и жены вообще. Обязанности их прозаические, житейские: муж — хозяин своего отделенья, жена — хозяйка своего отделения. Тот и другая идут своей дорогою, соединяются в семье. Здесь еще одна только половина брака.
2)Муж, избравши себе поприще и путь, избирает жену, как помощницу, которая, кроме того, что, оградивши его от всех развлекающих занятий, доставив ему свободное время возложеньем на себя всех забот домоводства и мелочей жизни (могла ли эта «теория» сойтись с образом жизни и привычками Нози?" — И. 3.), служит ему возбуждающею, стремящею силою, небесным звонком, зовущим его ежеминутно к его делу. Она — часть его мысли, живет в его деле...
Год приготовленья к супружеству, чтобы осмотреть все и вступать как в знакомый дом, где известно всякое место, чтобы быть в состоянии с того же дни пойти как по знакомой дороге, олицетворив в себе порядок и стройность. Все распределено вперед, час минута в минуту и, осенясь крестом, приниматься за дело, как в строгом монастыре, как в строгой школе. Кто повелевает... (Фраза не закончена. — И. 3.) Но все утверждено еще прежде: оба они невольники установленного ими закона».
Строки эти вписаны Гоголем в книжку после записей о посещении Иерусалима и Петербурга в 1848 году. Их можно считать прямо относящимися к роману с Вьельгорской. Но не для нее был этот строгий устав. Не так она была воспитана, чтоб запереть себя в монастыре и школе. Еще в Париже графиня-мать беспокоилась за ее легкомыслие и жаловалась Гоголю, что Нози, не дай бог, влюбится, и тогда пиши пропало, потому что влюбится, да не в того. О том, что Анна Михайловна слишком увлекается «польками» и легко смотрит на жизнь, предупреждала его и Смирнова.
Но он был уверен, что та духовная игра, которую она вела с ним (для него это была не игра), приведет к его полному торжеству над нею и в области чувств.
Вскоре после этой записи в книжке есть строка: «Nosy and then». В переводе на русский это означает «НОЗИ и ТОГДА». Что значит «тогда»? «Тогда» или «после»? Во всяком случае, это обозначение какого-то действия во времени, которое должно совершиться. Не станем гадать, заметим только, что и в записной книжке Гоголя среди адресов, деловых записей и набросков ко второму тому есть и имя Анны Михайловны Вьельгорской.
Настоятель «монастыря» остался при своем монастыре, она — за оградою его. Но «отвлеченье», которое пережил Гоголь, дорого стоило ему.
Оно было ударом по его личному самолюбию и по самолюбию «идеи», которая лежала в основе романа. Еще один выход на люди, попытка прямым образом повлиять на действительность не удалась. Отдавшись своему «отвлеченью» на миг, он тем не менее отдался ему полностью. Роман нанес урон его спокойной жизни, ее распорядку, он ворвался в его келью как вихрь и снес все предметы. «Гляди и любуйся красотой души своей, лжесвидетель, клятвопреступник, первый нарушитель закона и святыни, думающий быть христианином и не умеющий пожертвовать пылью земной небесному...» — эти слова, которые он вписал в ту же записную книжку, обращены Гоголем к себе.
Роман был изменой труду, клятвопреступлением по отношению к нему, жертвой «пыли земной». «Моя мерзость», «недостоинство мое», — пишет он H. H. Шереметевой, — «моя низость». Он клеймит и поносит себя за это отступленье от своих обязанностей. И в этом осуждении себя проявляется нравственный максимализм Гоголя. То, что для обыкновенного человека составляет обыкновенное событие, для него мерзость и падение.
Так же как в истории с «Выбранными местами», это был выход Гоголя за границы «милого искусства», отречение от него, несущее за собой и наказанье. Переход от учительства к «любви» был неестествен и чересчур тороплив. Это была натяжка ума, натяжка гордости, стремящейся преодолеть естественное, в один прием перескочить расстояние, которое необходимо для развития чувства.
Нетерпеливый, как и его герои, он именно жаждал какого-то внезапного «чуда», какой-то фантастической удачи, с какою все сделается само собою. Но так в жизни не бывает. Титулярные советники не становятся вмиг королями, а коллежские регистраторы — членами Государственного совета.
«Поверьте, девушка не способна почувствовать возвышенно-чистой дружбы к мужчине; непременно заронится инстинктивно другое чувство, ей сродное, и беда обрушится на несчастного доктора, который с истинно-братским, а не другим каким чувством подносил ей лекарство».
Так писал Гоголь А. О. Смирновой 18 ноября 1848 года из Москвы. Он только что вернулся из Петербурга, и встреча в Павлине была свежа в его памяти. Он только начинал обдумывать ее последствия и развязывать нить воображения. Как бы предвидя ситуацию, в которую он попадет, он в интересах безопасности меняет все местами: в положении доктора оказывается девушка, «беда» исходит не от него, а от нее.
Письмо это было ответом на просьбу Смирновой поближе сойтись с дочерью С. Т. Аксакова Машенькой (которая была на год старше Нози). «Вашим советом позаняться хандрящею девицею... не воспользовался», — резко отводил совет Смирновой Гоголь. Он как бы отводил этим подозрения Александры Осиповны (знавшей его лучше, чем кто-либо) от того, что уже занялся одной «хандрящею девицей» и что «инстинктивно другое чувство» уже заронилось в нем. Но он же сам себя от этой «беды» и вылечил. «Здоровье мое лучше», «здоровье мое порядочно», — пишет он. «Время летит в занятиях», — сообщает он осенью 1849 года Смирновой. «Все время мое отдано работе» — это уже из письма С. М. Соллогуб и А. М. Вьельгорской. Заметим, что у этого письма два адресата и на первом месте на этот раз стоит сестра, а не сама Нози. С романом покончено. «...Часу нет свободного, — продолжает он. — Время летит быстро, неприметно. О, как спасительна работа и как глубока первая заповедь, данная человеку по изгнанию его из рая: в поте и труде снискивать хлеб свой! Стоит только на миг оторваться от работы, как уже невольно очутишься во власти всяких искушений. А у меня было их так много в нынешний мой приезд в Россию!»
«Изгнанье из рая» выглядит весьма красноречиво. Но и за пределами «рая» Гоголь продолжает жить. И может быть, веселее, чем тогда, когда — хотя бы в воображении — находился в нем. Все его письма Вьельгорским (то Анне Михайловне, то Софье Михайловне и Анне Михайловне вместе) летом 1849 года говорят о полном «излечении» от болезни.
Он шутит, он смеется, он позволяет себе весело откликаться на их веселости, шлет им книги по ботанике, тетради для записи названий трав — одним словом, поддерживает прежние отношения. Такое спокойствие даже шокирует их. Во всяком случае, оно отзывается обиженным любопытством в младшей Вьельгорской. И она пишет, что не отдаст сестрице его ботаники, не поделится с нею его тетрадями, — Гоголь в ответ ни звука.
Он пропускает все это мимо ушей и лишь на приглашение заехать во время своего путешествия по северо-восточным губерниям, которое он хотел предпринять, шутовски отвечает: заехать? Отчего не заехать? Я все равно «живу сегодня у одного, завтра у другого. Приеду и к вам тоже и проживу у вас, не заплатя вам за это ни копейки».
20 октября, поздравляя Софью Михайловну с новорожденной дочерью, насчет своего обещания заехать уточняет: «С удовольствием помышляю, как весело увижусь с вами, когда кончу свою работу».
Эти обещания приехать его ни к чему не обязывали. И вовсе не собирался он к ним ехать, раз ставил условие: когда кончу работу.
Такой тон уже обижает Вьельгорскую. Вот что она пишет ему 17 января 1850 года: «Как я рада, что вы прилежно занимаетесь... это доказывает... что вы здоровы и хорошо расположены... Прекрасна судьба истинного... писателя, которому дано свыше владеть умами и сердцами людей, которого влияние может быть так важно, так обширно! У вас цель в жизни, любезный Н. В.! Она вас совершенно удовлетворяет и занимает все ваше время, а какую цель мне выбрать? Из всего моего рисованья, чтения и пр. и пр. никакого толку не будет. Не сердитесь и не браните меня мысленно! Я только шучу, хотя и не совсем». «За что же мне бранить вас, добрейшая Анна Михайловна? — пишет он ей 11 февраля 1850 года. — За ваше доброе милое письмо? За то, что вы не забываете меня?» — и далее пускается с нею в споры о преимуществе доли писателя. «А меня не забывайте в молитвах, — заканчивает он письмо. — Ваш весь Н. Г.».
Как и Гоголь, мы могли бы здесь поставить точку. Но роман закончен, а слухи о нем лишь начинают жить. Бывает, что слухи опережают события, бывает, что они совпадают по времени с событием. Но в гоголевском случае, где все — конспирация и неопределенность, где каждый пустяк двусмыслен и тайна за семью печатями, слухи выскакивают наверх, как опоздавшие школьники, когда уже прозвенел звонок.