— Заработать дадите на малярных работах — никто в должность не полезет штаны протирать, — угрюмо посоветовал Федор.
— А кто не даёт?! — взвился старичок. — У меня доярки по сто пятьдесят зарабатывают! Мало? У завфермой-то оклад — сто! Ну, так изволите ли знать, тоже бегут! В маникюрши, в лотошницы, только бы в город, на витрину. На сорок рублей! Лишь бы весь день на шпильках, а в башмаках, видите ли, тяжело!
— Тоже есть о чём подумать… — как-то неопределённо заметил Федор.
— О чём? — возмутился старичок. — Было время — да! Причины были, и очень серьёзные. А сейчас, молодой че-а-эк, инер-ция, мода! Общественное поветрие и дурь, если хотите знать!
Он передохнул и пожаловался:
— А при всём том нужно, представьте, работать, планы выполнять, работать с коллективом — спрос с меня. Впрочем, вы ничего такого не знаете и не хотите знать… А вот вы скажите, учёный человек, что такое, к примеру… супонь? Или — чапиги, знаете? А что такое зга? Ну, говорят, мол, зги не видать, так что оно такое — зга?
Что такое супонь, Федор знал, о чапигах имел смутное представление. А вот згой этой старичок уложил его намертво.
— Вам сейчас надо, молодой че-а-эк, чапиги в руки!
Да в борозду, да до седьмого пота! На позиции патриархального крестьянства — вкус земли и вкус жизни почувствовать! Познать сокровенный закон диалектики:
«Не потопаешь — не полопаешь!» Вот что вам крайне полезно на данном этапе. Если надумаете, милости прошу.
Дед был циник до мозга костей. Федор приподнялся было и опять сел. Захотелось осечь уж чересчур умного директора.
— Рецепты эти мне ни к чему, каждый день их слышу, — сказал он. — На всех молодёжных вечерах долбят, что счастье в труде, а…
— Как, как? — перебил старичок с интересом,
— В труде, говорят, счастье! Значит, бык…
— Не то, не то! — закричал директор. — Не с того конца! Счастье, молодой че-а-эк, в высшей гармонии между личностью и обществом! Слышали? Когда вами люди довольны, и вы с чистой душой перед ними. Когда вы нужны им, и цену в этом свою видите, да такую, что все девки по ночам о вас думают, не спят — вот в чём счастье! Но такое счастье, извините, ни зубами, ни кулаками не вырвете — труд здесь первое, наиглавнейшее средство! Сред-ство!
— Те же штаны… — недоверчиво махнул рукой Федор. — Говорят ещё, мол, перед нами все дороги открыты…
— Вот, вот — именно! — кивнул старичок согласно. — Только идти-то по этим дорогам желательно в трезвом виде, а ещё лучше — в заработанных самолично сапогах!
А то ведь и по открытой дороге никуда не придёшь!
Федор молчал. А директор после этих слов утих, и снова в прищуренных глазах мелькнула добрая заинтересованность. Сказал устало и как бы ища сочувствия:
— Все, понимаете, хотят какой-то поэзии, привнесённой со стороны, и это злит ужасно. Поэзию и красоту хотят, видите ли, найти где-нибудь на дороге, как ржавую гайку или обронённый каким-то растяпой кошелёк. Не так ли? Но ведь этаким манером вы её никогда не найдёте. Она в душе должна обретаться, в вашем мироощущении, молодой че-а-эк. Иначе…
Подумал ещё, пожевал что-то мысленно и сказал, как приговор:
— В руку эту штуку не возьмёте, уважаемый. То, что вам хотелось бы найти, оно — везде, во всём, по крупице…
В этом-то и вся сложность. Иначе от счастливых на этом свете проходу бы не было.
Посмотрел Федор на строптивого директора и вдруг вспомнил последний свой разговор с Аношечкиным — железным прорабом. Другие тогда были слова, но вроде о том же самом…
Что за чёрт, сговорились они, что ли? Аношечкина-то Федор откровенно уважал, а этого старичка пока не знал как следует. Но хорошо уж было то, что не с Гигимоном приходилось о жизни толковать.
— Понятно, — сказал Федор, несколько ошарашенный этим диспутом. — А с работой-то как?
— Я же сказал. Нужны трактористы — в первую голову. Каменщики, маляры, штукатуры. Подайте заявление.
Да он бы и подал! Трудно, что ли, написать бумажку? Поработал бы в совхозе, поговорил бы ещё с этим занятным дедом! Выяснил такую ускользающую тонкость, откуда взялись и под каким таким зодиаком выросли все эти бродяги, что вкуса земли не знают. И куда старик раньше смотрел. Охота ещё послушать умного человека.
Он бы написал заявление! Но сейчас за дверью сидела Ксана. Сейчас, именно в данную минуту, переходить на позиции патриархального крестьянства он не мог.
— Документы не забудьте! — завопил старичок.
Федор взял бумаги и выбрался из кабинета, словно из парной. Даже пот прошиб с непривычки. Ещё нигде не разговаривали с ним подобным образом. Не давили на психику.
Чёртов старец! И о романтике вспомнил!
Ксана лениво поправляла причёску, даже не помышляя о сложных проблемах, которыми мучился директор. Оглянулась вальяжно, с томительной улыбкой:
— Ну, что?
— Откуда вы его выписали? — кивнул Федор на дерматиновую обивку.
— А что?
— Про какую-то згу начал меня допрашивать. И про чапиги.
Ксана улыбнулась с сочувствием:
— Про згу он частенько спрашивает. Для юмора, — пояснила она. — А вообще он кандидат наук и хозяин хороший.
Федор достал папиросы, пристроился у подоконника, под форточкой. Не хотелось уходить из этой светлой комнаты, да и некуда было ему спешить. Прикуривал и смотрел через огонёк спички на девушку. Искал, о чём бы поговорить.
— Что ж она означает, эта самая зга?
Ксана перестала трещать на машинке.
— Ничего особенного. Колечко под дугой, куда раньше колокольчик привешивали. Когда тройками ещё ездили. В песнях, помните, колокольчики-бубенчики…
— Вот старый хрыч! — тихо выругался Федор, покосившись на дверь. — Что ж я ему — для потехи, что ли? В вашем совхозе и точно — зги не видать!
— Почему? Совхоз у нас рентабельный, — возразила Ксана даже с некоторой обидой. — И животноводство. А из нашей розы духи «Красная Москва» делают.
— С таким директором, ясное дело, не пропадёте!
Человек приходит с квалификацией, а он ему — про згу и в пастухи приглашает!
— Пастухи у нас в наличии, а возчики и строители, правда, нужны. У вас какая специальность?
— Строитель. Прорабом последнее время был.
— Странно. Прораб скоро нужен будет, документацию на технологический корпус ждём со дня на день.
Видимо, вы ему чем-то не пришлись. Хотите, я поговорю ещё? Оставьте документы. Я, пожалуй, попробую… И он почему-то предпочитает местных,
— Да нет уж, спасибо. Он мне тоже чем-то не пришёлся, — сказал Федор. Документы этой рыжей секретарше он показывать не хотел.
— Строители нам скоро нужны будут, — с видимым сожалением повторила Ксана. — Может, зайдёте ещё?
В сожалении Ксаны сквозила личная заинтересованность.
— Зайду, ясно. Какие наши годы! — сказал Федор от порога с привычной лихостью. — Вечерком, значит, встретимся? В кино?
Она глянула исподлобья и чуть насмешливо, опахнув крашеными ресницами. И снова он отметил во взгляде её скрытое обещание. Улыбнулся с понятием и, нагнув голову, вышел из приёмной.
У самого крыльца приткнулась грузовая машина. Водитель копался в моторе, сучил засаленными локтями и мычал знакомую песенку про город Ереван. Под радиатором белели знакомые цифры — «66-99»,
— Привет, Хачик! — сказал Федор.
Водитель ещё поковырялся в моторе, кинул ключи под сиденье и, выпрямившись, подал руку:
— Привет! Какими судьбами? Может, подкинуть?
— Мне в другую сторону, — мотнул головой Федор.
— А то могу. Как раз дальний рейс предстоит, за пределы района.
— Далеко?
— О-о, брат! В Ново-Кубанку, к Первицкому, — сказал Ашот гордо. — Услыхал старик, там какую-то кустовую пшеницу затевают, хочет глянуть. А разворачиваться аж в Краснодаре будем, у проектировщиков.
— У вас же розы, на кой чёрт ему пшеница?
— Так все одно с другим связано! А он у нас вообще падкий на всякие новые сорта — кандидат наук. Так не едешь?
— Пока нет. Я тут хочу тоже… вроде как опытную делянку присмотреть. Есть тут неплохие делянки, Хачик.
— Смотри, а то прихвачу. В кузов, с ветерком!
Судя по разговорчивости, Ашот был явно в хорошем настроении. Да и какой шофёр не радуется дальнему рейсу летом, по хорошим степным дорогам!
Он вытер ладони мягкой ветошкой и взбежал на крыльцо, помахав прощально: извини, дескать, дела! А дверь перед ним распахнулась как-то сама по себе, и Ашот едва не столкнулся на пороге с золотоволосой Ксаной.
Федор не знал, почему зрение его так обострилось в это короткое мгновение, но ясно заметил, что горбоносый шоферюга слишком уж вольно подхватил её за локоток и вроде даже прижал дурашливо, а в голубых глазищах Ксаны промелькнула тёплая домашняя радость.
— Наконец-то! — пропела Ксана, закинув голову, не проявляя никакого желания отрываться. — Проходи скорее, Ипполит Васильевич ведь давно уже готов! И по дороге не забудь…
Дверь за ними захлопнулась.
Та-а-ак… Со стороны, конечно, легко ошибиться, но… довольно близкие отношения. Слишком уж нахально ведёт себя с нею этот заезжий Хачик.
Федор сгоряча пнул в резиновый скат, плюнул и, поправляя кепку, тронулся со двора. Делать в совхозе нечего. Придётся ещё в леспромхозе прозондировать обстановку, а нет — вообще распрощаться со станицей.
А Нюшка — подлюка. Не того человека выбрала для подвозки дров!
10
Он не пошёл обратной дорогой. Спустился узкой тропинкой к речке и двинулся к станице берегом, минуя кусты и вороха обсыхающего наплава. Посвистывал и размахивал гибкой хворостиной, сшибая желтоватые барашки с тонких вербовых веток. Речка затаённо ворковала под обрывами, звенела на каменистых перекатах, пенилась в неукротимом стремлении к степному раздолью, к разлившейся Кубани. А Федор двигался навстречу вешней воде, и в глазах было одно сплошное мелькание от блестящих волн, вербовых кустов, битого каменного плитняка и солнечных брызг — не за что уцепиться. Шёл навстречу воде, а его будто сносило и сносило куда-то в сторону,
Припомнилась глупая поговорочка «что такое не везёт…», Федор с досадой отогнал её, задумчиво потянул кепку на лоб.
Что-то нужно делать, что-то срочное и решительное. А что именно? Кто знает?
Вербовые кусты в этом месте отбегали к воде, а справа распахнулось гладкое чёрное поле, совхозные плантации. С дальнего края пашни продвигалась к берегу цепочка женщин-огородниц с кошёлками, они высаживали по маркировке капустную рассаду.
Федор засмотрелся на разноцветье косынок, на тёплую, парную землю. А в это время в кустах что-то сильно плеснуло (вроде кто зачерпнул ведром), и вслед за тем длинно и визгливо заголосила женщина:
— Ню-у-ушка-а-а! Парень опя-ать в воду за-ле-ез!!
Крик до того был пронзительный, что Федор остановился, притих за кустиком. Пожилая женщина с полными вёдрами перешла ему дорогу и остановилась, крикнула потише:
— Иди сама-а! Не даётся он мне, окаян-ный! Сидить по уши-и!
От цепочки огородниц на дальнем краю пашни отделилась лёгкая, тонкая фигура.
Нюшка!
Он узнал её издали, будто вчера только видел.
Всё такая же подсушенно-стройная, длинноногая, в короткой юбчонке и косынке шалашиком (чтобы не обгорело лицо), она стремительно шагала по рыхлому полю, подавшись всем телом вперёд, в немой, угрожающей решимости. На ходу подобрала в руку сухую хворостинку…
Оголённые молочно-белые колени подбивали край непомерно короткой юбки. Под узким шалашиком повязанной по-городскому косынки увидел Федор чёрные, усталые, какие-то родные глаза и вздёрнутую, изломистую верхнюю губу. Потемнела отчего-то Нюшка, засмуглела, как цыганка.
Работа, конечно, не лёгкая. То солнце, то дождик…
Мальчишка выбрался из кустов на тропу и виновато ждал. Он был до пояса мокрый, в новых сандалиях хлюпало.
— Что же ты, окаянный, со мною делаешь, а?! — закричала мать издали.
Парень икнул.
— Сколько же раз я буду…
— Нгэ-э… — предусмотрительно затянул парень баском, становясь боком и закрыв правым кулаком глаз. Следил из-за ручонки за хворостиной.
— Бож-же ты мой, и в сандалии набрал?! Да ты свалился туда, что ли?
— Упа-а-ал, — соврал мальчишка.
— Вот зараза! Разувайся скорее, вода-то холодная ещё!
Она сразу выронила хворостину, кинулась расстёгивать тугие пряжки сандалий. Стянула и мокрые штанишки.
— Говорила я тебе, вода ещё холодная, рано купаться!
Тут Нюшка всё-таки не сдержалась, ожгла сына по мокрому заду, только уж не хворостиной, а ладонью. Федор засмеялся с облегчением и вышел из-за куста, скрываться было уже ни к чему.
Нюшка сидела на корточках, выкручивала мокрые штанишки. Синий матерчатый жгут упруго сворачивался и выгибался в её сноровистых руках, сочился мутной водой. И вдруг замерли руки, жгут безвольно и расслабленно опустился на колени. Она вскинула голову и вскрикнула тихонько, едва пошевелив губами:
— Федор? Ты?…
— Вот. Таким, значит, макаром… — кивнул Федор.
Нюшка одёрнула на коленях юбку, обеими руками поправила косынку, раздвинув её на щеках, но края косынки тут же сдвинулись на прежние места, а лицо под шалашиком насупилось.
— Здравствуй… — с трудом выдохнула она.
Поднялась, привычным бабьим движением округло провела по бёдрам, оглаживая помятую юбку. Пальцы, выпачканные землёй, чуть дрогнули.
— Здравствуй, Федя, — повторила тихо, и Федору показалось, что вздёрнутая её губа вдруг опала, вытянулась и прикипела к нижней.
— Капусту сажаете? — кивнул Федор на пашню.
Руки снова оправили края косынки, торопливо, неуверенно.
— Ага. Рассаду.
— Добро. Таскать вам не перетаскать,
— Спасибо…
— Одна?
— Что?
— Спрашиваю: одна? Живёшь-то?
— Отец вот приехал недавно. Вернулся… Токо он в другой комнате, отдельно. За дитя серчает…
— Чего же он?
— Говорит, непутёвая… — Нюшка посмотрела сверху на белесые вихры сына, успокоенно вздохнула и засмеялась. — Сама, говорит, корми! Прямой он у меня, как палка: что на уме, то и на…
— Не скажи. Говорить он умел всегда. Что другие думают…
«В другой раз и левую руку ему откручу…» — хотел добавить Федор, но сдержался. Только носком полуботинка отшвырнул округлый камешек с тропы.
Нюшка одёрнула рубашонку на сыне, легонько повернула за локоток:
— Ты… иди, Федюня, побегай. Ноги вымой, грязные они у тебя. Токо не заброди, а с берега…
Мальчишка с готовностью подхватил брошенную матерью хворостину и, взбрыкнув, мелькнув голым, кинулся к воде. Федор пристально, полураскрыв в забывчивости рот, провожал его, впервые заметив, что у. мальчишки тоже, как у него, двойная макушка — два спиральных завитка на белом, выгоревшем затылке.
Мальчишка убежал, сдвинулись за ним кусты, и сразу стало не о чём говорить, оба потеряли дар речи. Нюшка насупилась, а Федор смотрел в сторону и выше её головы. Многое, слишком многое хотелось сказать, а время и место неподходящее, да и с чего начинать? Откуда нужные слова возьмёшь?
Ветерок лёгкий неспешно подсушивал почву, пашня вокруг умиротворённо курилась под солнцем. Чёрная ворона опустилась поблизости на сухую ветку, каркнула. Ветка прогнулась — Федор смотрел и не мог понять, почему иссохший вербовый отросток не ломается под тяжестью, а ещё пружинит и гнётся, как живой. Больше всего он боялся, что не поймут они друг друга, боялся обжечь самое больное.
Внизу заплескалась вода, парнишка вновь дорвался до речки. И Федор, превозмогая скованность, глухо кашлянул, кивнул в кусты, на плеск:
— Мой?
Спросил и ещё больше испугался.
Испугался за нарочитый, какой-то идиотски-насмешливый тон вопроса, будто винил в чём-то Нюшку, а ему в самом-то деле наплевать — чей это мальчишка.
Ах, если бы она хоть не смотрела на него! Если бы ослышалась, если бы не боялась того же — обжечься… Но она вовремя вскинула глаза, и глаза эти, тёмные, глубокие, много пережившие и передумавшие, вдруг сузились в остром, проницательном вопросе: тот ли Федор-то? Осталось ли хоть что-нибудь от прежнего? Далеко был, много видал, вспомнил ли хоть раз — нет, не Нюшку, а дурь свою безотчётную…
Далеко был. Много повидал. Не вспомнил.
— Ну? — просительно вздохнул Федор.
— Нет, — сказала Нюшка в один глоток воздуха и накрепко сжала побелевшие губы.
Она сжала губы и больше их не разомкнула, и Федор никак не мог понять, откуда ещё вылетали яростные, злые слова:
— Нет. Бешеного кобеля!
В глазах пылали угли. Она смяла концы косынки в пригоршнях и так натянула их, что плечи заострились и стали непримиримо-угловатыми, как у девочки-подростка. Каждая нитка натянулась из последних сил.
Федор свалил голову на левое плечо, доставая пачку «Ракеты». Долго не мог ухватить непослушный, округлый кончик папиросы.
Ему нужно было куда-нибудь спрятаться, и он спрятался в пригоршнях, когда уберегал рвущийся огонёк спички от ветра. Затянулся так, что едва не спалил папиросу целиком. Закашлялся дымно, с остервенением.
— Соврать и то не можешь по-человечески, — с укором сказал он и сплюнул горькую табачину.
Можно было уже вздохнуть с облегчением, уйти от этого нелепого и никому не нужного поединка. Но он не спешил вздыхать с облегчением, знал, что ещё не всё кончилось, потому что не мог на этом кончить.
Он оставлял ещё для неё вход. Маленькую лазейку. А сам перекусил папиросу и, сунув кулаки в карманы брюк, обошёл её, чтобы не стоять под прицелом.
— Чего же врать-то, Федя… — выцедила она, почти не разжимая губ. — Чего ж врать-то, когда дитё уж бегает?
Не хотела она в ту лазейку. И ему не давала лёгкого выхода. Круто держала голову, боком, не выпуская его с прицела.
— Сказала! — небрежно усмехнулся Федор. — А может, брехня иной раз как лекарство? Как постное масло на ободранную кожу! Сбрехал — и опять все сначала; как будто и не было ничего. Д-дура! А ещё в артистки собиралась!
«Насчёт артистки не надо было поминать…» — сообразил он с опозданием.
Нюшка немо, сосредоточенно разглядывала Федора. Во все глаза смотрела, будто не доверяя себе.
Неужели так-таки ничего и не осталось от того, прежнего Федора? Неужели уже ничего нельзя вернуть?
Всё смотрела, смотрела пристально и придерживалась за скулу по-вдовьи, будто у неё болели зубы.
Охладел взгляд, и вместо горячей ненависти осталась только скучноватая жалость в глазах. Хотела что-то сказать, то ли спросить о чём-то хотела, да посчитала, верно, лишним.
— Иди… — сказала Нюшка с невозможным спокойствием. — Иди. Бабы вон смотрят…
Бабы и верно смотрели издали, сбившись в стаю, облокотясь на цапки. За добрый километр чуялось, какие там шли душевные разговоры, какое щекотливое любопытство их разымало.
— Бабам, им что! Чужую беду руками разведу, — буркнул Федор в ярости. — Змеи все подколодные! Пошёл.
Сначала задумчиво, неуверенно, ещё не зная, стоит ли уходить, а потом решительно, на полный шаг.
Ни жалости, ни сочувствия не было. Как она обидела-то его своим… неповиновением! Признанием этим дурацким!
А что, может, и впрямь не его. Даром что две макушки… За шесть лет-то мало ли что было… Хотя какие же шесть лет, чудак! Это парню — пять, а в том году он всё знал…
Дымил очередной папиросой и думал почему-то о золотоволосой Ксане, горбоносом Ашоте и грузовой машине ГАЗ-51 со странными номерными знаками, которая переехала ему дорогу с самого начала.
У крайних дворов его нагнал Федька.
— Дя-а-дя! А крючки?! — закричал он издали.
Штаны на нём ещё не просохли, он то и дело поддёргивал их, бежал вприпрыжку.
— Крю-учки когда ку-у-упим?!
Федор подождал его, взял за руку. Рука была ледяная.
— Не замёрз?
— Не-е.
— Крючки мы сейчас купим. Зайдём в сельпо и купим.
— Большие крючки?
— Средние…
— На усачей и голавчиков?
— На усачей и голавчиков…
Не повезёт, так уж не повезёт кругом! Того, что искал, не нашёл, денег больших не заработал, только время потерял. Точно, как у того неудачника, что жаловался один раз: «В какую бы очередь ни становился, сроду с пустыми руками отходил. Только дойду до весов — все: по мне отрезало, как бритвой!»
«Если увижу сейчас запертый магазин с дурацкой бумажкой: „Закрыто на переучёт“ — обязательно побью окна! — досадовал Федор. — А подвернётся кто под горячую руку, накостыляю так, чтоб отправили куда-нибудь на казённые харчи… Один шут, никакого толку!»
Глупые мысли лезли в голову, а магазин был почему-то открыт.
Назывался этот магазин промтоварным, но воняло в нём по обыкновению селёдкой и стиральным мылом. У прилавка — ни одного покупателя, а в прохладном далеке, на веере радужных штапелей печаталась фигура молодой продавщицы в белом колпачке.
Культурно и тихо. И продавщица вроде бы ничего.
Придерживая за руку мальца, Федор постоял над застеклённым прилавком, где были выложены гребешки, часики, дамские шпильки и дешёвенькие брошки районной промартели, и спросил, не поднимая головы:
— А рыболовные крючки есть?
— Ещё не завозили, — вежливо ответила продавщица.
— Та-а-ак. И когда же завезёте? К декабрю?
Продавщица ожила, подалась чуть в сторонку, и за нею Федор увидел аккуратную табличку — серебром по чёрному лаку: «Покупатель и продавец! Будьте взаимно вежливы!»
— Иван Панкратьевич обещал на следующей неделе, — сказала продавщица, старательно, по буквам выговаривая слова «Панкратье-вич» и «на следующей».
— Можно подумать, что завезёт он их тонны две! — хмыкнул Федор. — Крючки, понятно, скоропортящийся товар… А леска, по крайности, есть?
— Капроновая.
— Что?
— Капроновая леска всегда в продаже. Её домохозяйки покупают на хозяйственные нужды, очень прочная. Завернуть?
— Давайте. А вот с крючками у вас плохо.
— Потерпите недельку, речка ведь ещё мутная, — совсем душевно сказала продавщица. И улыбнулась, а Федор засмотрелся на её грустную, какую-то покорную улыбку.
— Потерпим, какие наши годы! — он подёрнул доверчивую руку младшего Федьки. — Потерпим, парень?
— Крю-чки-и… — заныл мальчишка.
— Ладно, не тушуйся. Может, у соседей достанем…
А насчёт мутной речки тётя ничего не понимает — в это время как раз шемая и рыбец идут… — и глянул с усмешкой на белый колпачок. — Кроме того, в мутной воде сподручнее рыбку ловить…
Он бы и обругал незапасливую продавщицу, но уж больно покорно и грустно улыбнулась она, когда убеждала потерпеть. Прямо жаловалась на трудную свою жизнь — постоянно отказывать в самых неожиданных просьбах.
Глянул напоследок на серебряные буквы лаковой таблички и повёл Федьку из магазина.
11
«Ах, зачем эта ночь так была хороша?»
Нет, если уж не повезёт в жизни, так не повезёт кругом! И будешь, конечно, целыми днями лежать в сарае, на пыльном сене, вертеться с боку на бок. А в голову будут просачиваться старинные романсы, которых теперь уж никто не поёт. Забытые песенки, которые пел когда-то голосом удавленника первый в станице граммофон, завезённый приблудным дачником.
Да. Не болела бы грудь, конечно, и не ныла душа… Вот чёрт!
Сначала-то всё пошло удачно. И рыболовные крючки нашлись не где-нибудь, а дома, в этом сарае. В старой кепке с переломанным козырьком, что висела на гвоздочке. Мать, наверное, прибрала её, когда Федору купили новую. Пыли скопилось на той детской кепчонке килограмма два, а крючки в подкладке были совсем новыми, блестящими, довоенного качества — меньшой Федька даже запрыгал от радости.
Потом Федор дождался-таки Ксану в кино.
Ксана вымыла белые босоножки молоком, принарядилась — в общем, дала повод питать надежды. Однако под ручку взять не позволила и шла к клубу вполне независимо, на некотором расстоянии. Ты, мол, сам по себе, а я только так, случайно. Здесь тебе не город, здесь все на виду — завтра от бабьих пересудов проходу не будет. Другое дело ночью, когда темно.
Смотрели заграничный фильм «Похитители велосипедов». Целых два часа мельтешило на экране грязноватое бельё на верёвках — стирали за границей, видать, плоховато, поскольку никто не проявлял заботы о коммунальных услугах и работе прачечных. Мать за такую стирку не сказала бы доброго слова… Ещё можно было сделать вывод из картины, что смысл жизни — велосипед, а может, и вообще — пятое колесо. Картина, одним словом, показалась чересчур длинной, Федор намучился около Ксаны.
Потом вышли из клуба. Ночка выпала непроглядно-чёрная, с полным ассортиментом созвездий, а Млечного Пути Федор не приметил, не до того было.
Ну, до чего же ушлые эти современные девки!
Все надежды у него строились на том, что уведёт он её к речке, в темноту. Расскажет про весёлую большую жизнь, расхвалит все те заманчивые подробности насчёт круглого аквариума и современного интерьера, которые самому порядочно надоели. В заключение можно ещё подкинуть что-нибудь зовущее вдаль: «Ксаночка, давай уедем далеко-далеко…» Знал ведь из практики, на какую наживку легче всего клюёт этакая шемайка!
Ну, локоток, верно, Ксана ему доверила, а к речке и в темноту не пошла.
С полчаса стоял с нею в проулке. Чуть потянется всерьёз, она каким-то вопросительным знаком тут же вывернется, засмеётся и — шажок назад.
— Да ты что, деревенская, что ли? — разозлился Федор. Он бил в самое уязвимое. — Боишься?
— Ничего я не боюсь, Федя, — сказала она доверчиво и рукой шелковисто по щеке ему провела, как парикмахерша. — Чего бояться, парень ты неплохой… А выросла я в городе, все это знаю получше тебя. Только отец с матерью из этих мест, и мне здесь нравится. Потупилась и задумалась коротко.
— Ничего я не боюсь, Федя, — повторила как бы про себя. — Только я замуж выхожу через три дня. Вот вернётся из Краснодара Ашот, и свадьбу играть будем.
Приходи, а?
Ещё чего недоставало! «Я на свадьбу тебя приглашу, а на большее ты…»
Да. И по щеке, значит, не постеснялась провести ладошкой, как городская парикмахерша. Отбрила, да ещё и проверила: чисто ли?
После он уж и не помнил, как довёл её до дома. Сказал на прощание:
— Ну и гадюка ж ты! Сроду таких не видел!
— Да и я ведь таких не часто встречала! — рассмеялась Ксана. — Хороший ты парень, Федька, нашенский, только уж очень быстрый! Гляди, не закружись в аквариуме-то… И не злись, пожалуйста.
Хотел он сказать что-то такое насчёт жениха — как же, мол, так? По какому такому случаю? — да не стал унижаться. Кто его знает, может, Ашот и верно неплохой парень? Может, он в каком-нибудь автодорожном институте заочник? Сейчас много таких развелось — с виду одно, в натуре — совсем другое. Спросил только, не скрывая растерянности:
— Что ж он?… Хороший?
Ксана помолчала немного, а потом сказала тихо, посемейному как-то, вроде Федор ей братом приходился:
— Не знаю… Не скажу, Федя, а только уж больше года смотрю на него, и… Знаешь, Федя, с ним всю жизнь прожить можно, а мне лучше и не надо.
Федора пробрала дрожь от этих её слов, от того, как сказаны были они — из души в душу, не ожидая и даже не боясь никакого подвоха с его стороны.
Мурашки побежали, хотя ночь тёплая обнимала со всех сторон.
«Любит-то как, а! До того, значит, любит, что и с чужим парнем в кино пошла, потому что ей ничего опасного в этом кино… Наплевать ей и на велосипеды и на попутчика!»
Будто обокрали догола Федора, а кто и когда — чёрт их знает!
И вот третий день лежал Федор в сарае, все размышлял о жизни. Ничего хорошего не приходило на ум. Только романс этот дурацкий засел в башке, никак не выветривался.
Дурить, конечно, легко. Приятно даже. Но прочности никакой же нету. Прочности хочется…
Вчера перед заходом солнца прибегал Федька-младший хвалиться первой удачей. Принёс в малом ведёрке сонного голавчика с прорванной губой. Видно, не сумели мальчишеские руки управиться с вёрткой рыбёшкой, по-хозяйски снять с крючка в первый раз.
— А самый большой усач сорвался у меня, — сказал он.
— Самая большая рыба, она всегда, брат, срывается, — вздохнул Федор.
— Мамка велела его кошке бросить… — погрустнел рыболов и пристально посмотрел на взрослого человека, посуди, мол, как это называть?
— Кого — бросить?
— Этого голавчика.
Федор отвернулся к плетнёвой стене, равнодушно хмыкнул:
— Ну и брось, делов-то…
К счастью, в этот момент кума Дуська пришла за щепками на растопку печи.
— Чего, чего сказал-то! — обиделась она не на шутку, расшвыривая поленницу, выбирая лучинки посуше, — Человек же рыбу поймал! — и повела Федьку в хату. — Пойдём, родимый, счас ухи с неё сварим… Пойдём!
Сладкую ушицу с лавровым листом. А дяде Феде не дадим, пускай попросит потом.
Ночью не спалось Федору. А утром ударили бубны, завизжала резная дудка под названием зурна, поднялась из-под грузовика пыль столбом, и покатилась с одного края станицы на другой невиданная, разноцветная и разноязыкая, свадьба. Привёз жених целую машину родни с национальными инструментами. Русская гармошка там тоже трудилась, но где ж ей перекричать зурну!
Федор лежал ещё в кровати, а кума Дуська распахнула окно и долго высматривала вдоль улицы.
— Не по-нашему как-то, — сказала она. — Из-за границы, что ль, пошло этак?
Станичные мальчишки бежали вслед грузовику, подпрыгивали на пыльной дороге и кричали на разные голоса:
— Армянская свадьба! Армянская свадьба! Дядя Ашот женится!
Вот так. В таком, значит, разрезе. Дядя Ашот женится.
Они так азартно взбивали босыми пятками пыль, так дружно и радостно орали, что Федор всерьёз заревновал. Было в их криках какое-то пристрастие, вроде бы они любили дядю Ашота.
То, что дядя Ашот им свой человек — без очков видно. Катал он всю эту ребятню на машине не один раз и ещё покатает — не сегодня, так завтра. И любят они его за то, что он шофёр, нужный человек и пьяным по улице не ходил, не пугал никого. За то ещё, что дрова привёз тётке Нюшке бесплатно, как теперь явствует… Деньги-то он берет, конечно, но — с разбором…
В общем, приезжий, ненашенский парень с Шаумянского перевала, из-за горы Индюк, под которой немцев остановили в сорок третьем, рвущихся к Туапсе… Ненашенский, но свой. Так получается на сегодняшний день. А ты, Федор, здешний родом…