— Не знаю…
Полина, как никто другой, понимала, что поступок Семена — удар ниже пояса. Наверняка он сам до конца не осознал, что делает. Мало — остаться женщине стареть одной, с букетом болячек, на пороге климакса… А если вы были не только муж и жена, но и партнеры? Везли вместе воз в одной упряжке? Собирали свое дело по крупицам, как муравьи? Да еще здесь, в сельской местности, где само слово «бизнес» режет слух, потому что нет его, бизнеса, тут и быть не может! Оно звучит здесь как насмешка над ватниками, валенками и санями, которые вновь пришли на смену «Жигулям».
И все же Любовь с Семеном сумели-таки встать на ноги, не уехали в город, как другие, а обосновались в райцентре и придумали пекарню. И свои точки открыли по селам, и даже магазин. А теперь?
— Мы не говорили об этом…
— Ты должна подготовиться, — закончила за нее Полина. — Семен может полно глупостей наделать, он как слепой сейчас. А ты не можешь делать глупости. Тебе Танюшку поднимать надо.
Любава кивала на разумные доводы сестры. Разговор был прерван телефонным звонком. Полина сначала молча слушала, а потом нахмурилась:
— Я приду, Павел, как и обещала. Только уж и ты свое обещание не забудь. — Она выслушала то, что ответили в трубку, и добавила: — Я сама поговорю с Ирмой, договорились?
— Все ходишь на вызовы, как и раньше? — догадалась Любава.
— Хожу. Куда же деваться?
— Деньги хоть берешь за это или совсем бесплатно?
В голосе Любавы слышалась ирония. Слишком хорошо сестры знали друг друга.
— Какие деньги, сестра, о чем ты говоришь? Ты посмотри, до чего село дошло! Раньше в каждом втором дворе машина, а теперь? Работать негде, коровы на ферме некормленые, смотреть страшно. Нищета кругом, полный развал. А ты — деньги…
— Но тебе-то жить как-то надо? Или ты такая богатая? Ты что, обязана бесплатно работать? Нет, не понимаю я тебя, Полина. Так тоже нельзя! Не верю я, что у людей денег нет. Зайди в любой дом, у всех полон сарай скотины! Молоко продают, масло, сметану. На самогон все находят! А на твоей доброте ездят, знают, что ты клятву Гиппократа не нарушишь…
Любава распалялась, и Полина была рада, что удалось сбить ее пассивный настрой. Пусть лучше сестра нападает на нее, продолжает их старый, вечный спор. Пусть только не погружается в унылое бездейственное состояние, которое способно сломить кого угодно.
— Что же мне делать прикажешь? Отказать матери, если у нее ребенок с температурой? Сказать: езжай, мол, в районную поликлинику, высиди там очередь, с больным-то, и потом…
— Ну ладно, матери с ребенком ты отказать не можешь, потому что сама мать. Я это понимаю. Но мужикам здоровым? Бабкам, которым болезни мерещатся? Ты ведь, Полина, никому не отказываешь, я тебя знаю.
— Ну как же я откажу им, если я среди них выросла?
— Ну так деньги бери за свои услуги! Сейчас любой труд должен оплачиваться, это ведь так просто! Тебе Тимоху учить, знаешь, сколько сейчас образование стоит?
— Знаю. Но деньги со своих брать не могу. Стыдно.
— А почему мне не стыдно?! Мне, выходит, тоже нужно бесплатно весь район хлебом кормить?
— Это другое.
— Ну как — другое? Я деньги делаю, живу лучше других, и мне не стыдно. Дочку вот в Москве учу, а чего стыдиться? Жизнь такая. А ты у нас словно из другого мира. И ведь Светку под себя воспитала! Ну что за профессия — художница?
Любава ожила, ругая сестру. Полина соглашалась. В чем-то она, конечно, права. Младшей сестре, Светке, Полина как-то незаметно, нечаянно, привила свое мировоззрение. Та теперь мыкалась в городе без постоянной работы, без мужа.
— Кто на этот раз? — допытывалась Любава, кивая на телефон.
— Гуськовы. Игорь подрался, ножевое.
— Вот бандиты! Своих мало, эти беженцы понаехали. Устроились лучше местных, да еще воду мутят.
— Какие они беженцы? Уж лет восемь как в Завидове живут. Свои уже.
— Ничего себе свои! Оградили свой «термитник» двухметровым забором. Овчарок насажали в каждом углу. Свои…
После разговора с сестрой, подходя к дому Гуськовых, Полина вспомнила ее слова. Надо же, как точно та обозвала дом Гуськовых — «термитник»! Эта семья приехала к ним в Завидово из Казахстана. Держались они скопом, общались с соседями мало. Никто из детей не отделялся. Обжив небольшой крепкий дом, стали пристраиваться — кто влево, кто вправо. А вот Павел догадался — влез наверх, выстроил второй этаж. Теперь, говорят, когда семья собирается к ужину, все выползают из своих клеток, а Павел спускается сверху, как король.
Полина толкнула калитку, прошла по расчищенной дорожке. Где-то в глубине двора, за домами, взорвалась лаем собака.
На кухне у плиты колдовала Макаровна, и Полина, поздоровавшись, спросила Ирму.
— Наверху она. С утра вроде здоровая была, — с подозрением прищурившись, изрекла Макаровна и не слишком дружелюбно уставилась на гостью.
— Павел звонил, просил посмотреть, что-то спина у нее разболелась. Хондроз, наверное.
— Баловство одно, — неодобрительно отозвалась хозяйка. — Какая спина в ее-то годы? Притворство это. Сидит дома, делать ничё не заставляем. Спина…
Полина, не обращая внимания на ворчание старухи, сняла пальто и стала подниматься по лестнице.
— Ты тогда уж и меня посмотри потом, — бросила та ей вслед. — Давление смерь…
— Ладно.
Наверху все делали быстро, как проинструктировал ее по телефону Павел, — в любой момент могла войти Макаровна. Впрочем, перестраховались — Макаровна старательно обходила комнату «гриппозного» сына. Рана Игоря заживала хорошо, без осложнений.
— Скоро бегать начнешь, — пообещала Полина, на что Игорь самодовольно отозвался:
— Пора уже. Девки заждались.
При этом он смотрел на Ирму. Полина увела ее в коридор.
— Мы можем поговорить?
— Да, конечно. — Ирма испуганно взглянула на Полину. — Идемте к нам в комнату.
Полина все понимала — да, нельзя девушке с замужеством не измениться. Все меняются. Одни расползаются, как квашня, другие становятся клушками. Третьи, бывает, перестают внимание на себя обращать. Мол, вышла замуж, завлекать теперь некого. Но вот этот испуганный взгляд… Он не понравился Полине. И она, на правах давней знакомой, спросила:
— Как живешь, Ирма?
Та вновь так же странно взглянула на Полину, словно ждала подвоха.
— Нормально живу. А что?
— Ничего. Я не видела тебя давно. В клуб ты перестала ходить…
— Некогда, Полина Петровна. Ребенок маленький, сами знаете…
— Мама часто пишет? Как они там?
— У них все хорошо. Папа работает, брат тоже. Сестры учатся.
— Не скучают по России?
— Как не скучать? Скучают… Мама говорит, дом наш снится часто. И мне тоже снится.
— Ну а в гости?.. Они к тебе в гости не собираются?
И снова этот взгляд. Полина вроде бы ничего особенного не говорила, но сразу поняла: что-то не так.
Ирма неопределенно пожала плечами, так и не найдя что ответить.
— Дом у вас большой, места всем хватит. Ты пригласи. А то, я смотрю, ты сама-то заскучала.
— А что, заметно? — спросила Ирма.
— Конечно, заметно. Вид у тебя какой-то потерянный, Ирма. Глазки не горят.
— Устаю, наверное. Бывает, и не высыпаюсь с Катюшкой.
— Ничего, подрастет твоя Катюшка очень быстро, не успеешь оглянуться. Соберетесь и поедете к бабушке в Германию сами. В гости.
Ирма никак не отреагировала на прогнозы гостьи. Она опустила голову и довольно сухо спросила:
— У вас ко мне дело, Полина Петровна? А то мне нужно свекрови помочь.
— Дело, — согласилась Полина, с большим интересом и беспокойством наблюдая за Ирмой. — Но теперь уж и не знаю, захочешь ли ты мне помочь…
— Почему же вы сомневаетесь? Я что — так изменилась?
— Изменилась, — подтвердила Полина. — Только в чем эти изменения, я пока не поняла. Не хочу тебе в душу лезть, только один вопрос задам: ты больше не хочешь в нашем театре играть?
— Ах это… Почему же не хочу? Хочу. Только некогда мне. У меня теперь ребенок, забот полно…
Неубедительно говорила Ирма, и Полина возразила:
— У нас почти все с детьми.
— Я, наверное) не такая расторопная, как другие. Ничего не успеваю, — уклончиво ответила Ирма.
— А мы новую пьесу читали по ролям. «Грозу» Островского. Скоро фестиваль…
Ирма посмотрела на Полину странными глазами. Будто та соль ей на рану сыпала.
— Значит, не придешь?
Ирма отвернулась и покачала головой.
— А вот твой муж уверял меня, что ты придешь, не откажешь мне.
Ирма вскинула на Полину глаза, полные удивления.
— Павел?!
— Ну, если у тебя другой муж есть…
Нет, все-таки глаза — зеркало души. Правильно классик сказал. Все в глазах Ирмы, что до того усердно пряталось, вылезло наружу. Особенно эта нежданная, нечаянная радость. Она словно хотела и не могла поверить в то, что сказала Полина.
— Полиночка Петровна, ой! Правда? А какая у меня роль? А в библиотеке есть еще Островский?
Вот теперь Полина видела настоящую Ирму. Ту, которую знала много лет. Ту, которая Снегурочкой была у них в клубе на Новый год много лет подряд, пока не забеременела.
— Я тебе пьесу принесла, — обрадовала ее Полина. — Почитай роль Катерины.
— Катерины! Вы не шутите? — Ирма выхватила пьесу, словно тотчас же собиралась засесть за нее.
— В среду репетиция, в семь. Не опаздывай.
— Ага…
Полина покидала «термитник» Гуськовых, мягко говоря, озадаченная. Но долго думать о Гуськовых не пришлось — нужно было зайти еще к двум больным, а потом навестить отца. Тот ждал дочку каждый день и, если она не успевала зайти или что-то ей мешало, приходил сам. Так было заведено.
Полкан заюлил, запрыгал на цепи, увидев хозяйку. Полина потрепала пса по загривку. Заметила — у отца на крыльце свежая ступенька. Так и ищет, что бы обновить. Кругом у отца порядок, чистота. Лучше, чем при матери. А той уж три года как нет. До того как умереть, мать несколько лет парализованная лежала, а ухаживал за ней отец. Один. Дочери только помогали по возможности. Он говорил им: «Это мой крест. Она со мной намучилась, моя теперь очередь…»
И то слово — намучилась. Что правда, то правда. Сколько лет он пил беспробудно? В своем детстве Полина и не помнит трезвого отца. Но сумел завязать с этим делом. Как ему это удалось, для Полины так и осталось секретом.
Полина нашла отца в мастерской, устроенной в сарае. Он орудовал рубанком. У ног высилась гора сосновых стружек. Отец мастерил оконные рамы. В углу мастерской торчком стоял новый сосновый гроб.
— Нюра, соседка заказала, — кивнул он на свою работу. — Как дела?
— Все в порядке. Пап, ты бы прикрыл его чем-нибудь, — Полина показала глазами на отцову домовину.
— А чего стесняться? Все там будем.
Полина вышла из мастерской. С тех пор как похоронила Николая, не выносила запаха свежей сосны.
Направилась в дом, отец вышел из сарая следом за ней.
— Любава приезжала, — моя руки под рукомойником, бросил отец. — Что ж не зашла?
— Что ты обедал, пап?
— Щи вчерашние оставались. Винегрет настругал. Будешь?
— Спасибо, пап, не хочу.
— Так что у Любавы? Не все в порядке, что ль? Чего молчишь-то? Или с Танюшкой не так?
— С Танюшкой все в порядке.
— Да говори уж, что там. Все равно ведь узнаю. Не свои, так чужие скажут. Ну?
— Семен у нее загулял. Ушел к Сизовой, их продавщице.
— Эх! — Отец крякнул, взмахнул рукой, с горечью головой покачал. Он ничего не скажет, но теперь будет думать о старшей дочери, переживать.
На кухне отец загремел посудой. Полина выложила на стол гостинцы — пачку чая, лимон, печенье.
— Как Любава? — после паузы спросил он.
— Держится. Любава у нас молодец, ты же знаешь.
— И пусть не киснет! Подумаешь… Павлин! Если что, пусть скажет, я помогу…
Отец хорохорился. Полина копошилась в кухне, искоса наблюдая за отцом. В мыслях он бы — весь мир дочкам. А что он может? Да и кто может?
— Пап, — остановила его Полина, ругая себя за то, что так, без подготовки, вывалила на него эту новость. — Ты, главное, живи, пап. Ты не болей… — И почувствовала, что дрожит голос.
— А чё мне сделается? У меня режим, — стал заверять отец. — Я утром работаю — то в мастерской, то за скотиной, то снег чищу. А как же! А после обеда отдыхаю час. Это мне отдай! Потом — опять на воздухе. Ты за меня не переживай, дочка. Я еще побегаю…
Во дворе залаял Полкан, но не слишком уверенно, больше для порядка. Затопали чьи-то валенки на крыльце.
— Михалыч! Ты дома?
Соседка распахнула дверь, ввалилась в кухню — запыхавшаяся, как с пожара, валенки на босу ногу, голова без платка.
— Что стряслось, теть Нюр? — спросила Полина, хотя и так поняла: дядя Саня снова буянит.
— Михалыч! Ради Бога, пойдем к нам! Не знаю, что со своим делать.
— А что такое?
— Так ведь полон дом оленей у нас! Полон дом оленей, Михалыч!
— Оленей?
— Нуда! Неси, говорит, Нюра, ружье, оленей будем стрелять. У них, говорит, рога дорогие. И выгоняет их из избы-то, а они будто и не идут!
— Ты сядь, теть Нюр. — Полина подставила соседке табуретку. — Что он пил?
— Да я разве ж услежу? — горестно всплеснула руками соседка. — Может, самогон, а может, денатурку какую… Пойдем, Михалыч?
— Нет, Нюр. Я с оленями дела не имел никогда. С чертями — еще куда ни шло, а с оленями…
— Пап!
— Иду, иду…
Пришлось позвать еще двоих мужиков. Дядя Саня в одних трусах скакал по избе и отмахивался от «оленей».
— Дайте ружье, мужики! — умолял он, пока его пытались связать.
Потом, когда все же удалось прикрутить его ремнями к койке, он не унимался и молил выгнать из избы оленей. Плакал и повторял:
— Михалыч! Возьми у моей бабы ружье, убей хоть одного! Рога-то какие! А остальных выгони! Не хочу я, чтобы они тут… Кыш! Пшли отседова!
Мужики ушли, а Петр Михайлович остался. Он сделал все, как просил сосед, — ружье ему Нюра вынесла, — и охоту они изображали вполне натурально. Полинин отец «отстреливал» оленей, а Нюра выгоняла их веником. Успокоенный Саня затих, уснул, и под утро его развязали. Справиться с Саниной белой горячкой мог только сосед Михалыч, поскольку сам неоднократно попадал в ее ледяные лапы. И, как думалось Полине, однажды, во время приступа «белой», в ее немыслимом бреду, отец увидел что-то такое, что сильно его напугало. И он завязал резко и бесповоротно.
Вернувшись домой, Полина стала собираться в клуб. Она отметила, что и этот день был похож на сотни других, ничего в нем не случилось особенного. Был он длинным и неспешным, как длинна и неспешна сама зима в Завидове. Но с чего это ее сегодня все время тянуло на воспоминания и отчего сердце весь день как-то беспокойно вздрагивало, словно в предчувствии? И вдруг зрение подбросило ей разгадку. В окно увидела она навес над крыльцом и длинный ряд появившихся за день сосулек. Это весна передавала ей привет. Полина, не имея никакой особой на то причины, все же обрадовалась обычной смене времен.
Глава 3
Люба стремительно шагала к своему дому. Она и руками делала отмашку, опустив голову, словно такая позиция могла прибавить ей скорости. Она думала лишь об одном: чтобы никто из знакомых не встретился на ее пути и ни о чем не спросил. Разговаривать она не могла. Дойти бы до дома и успеть накапать в стакан валокордину. Сердце колотилось так, что ей казалось — сейчас оно не выдержит и она упадет, не дойдя до своего дома. Тогда люди в поселке станут говорить, что она умерла сразу после разговора с мужем и его любовницей.
Да уж… Повод посудачить она даст тогда превосходный. Люди справедливо обвинят Семена и Сизову, а ее, Любаву, станут жалеть… Но нет! Она не даст повода для жалости, не допустит, чтобы вездесущие соседи нашли ее лежащей лицом в снег. Достаточно того, что последний месяц ее отношения с мужем и без того стали темой для разговоров во всем райцентре.
Еще бы! В прошлом году отпраздновали серебряную свадьбу, три дня гуляли! А год спустя — разошлись. Есть о чем посудачить…
Любава толкнула калитку и вошла во двор, но поняла, что подняться в квартиру у нее не хватит сил. Ее одолела одышка. Это было непривычно и потому — испугало. Сердце вдруг ворохнулось посредине, за грудиной, как живое существо. Сжалось и распрямилось снова. Это длилось несколько секунд, но Любава успела перепугаться не на шутку. Никогда прежде не приходилось воспринимать сердце как что-то отдельное. Такое было впервые.
Она прислонилась к перилам крыльца и постояла, выравнивая дыхание. Нет, так нельзя. Ведь слышала не раз от сестры медицинские байки о том, как муж бросил жену, а та от горя начала пить, сошла с ума или высохла, как спичка. Полина не придумывала, она рассказывала только то, что случалось на самом деле. Любаве никогда не приходило в голову примерить ситуацию на себя. И пожалуйста, в один день дошла до такого состояния!
Но ведь они с Семеном были не просто парой. Они — команда. Они вместе карабкались из нищеты, вместе радовались каждой маленькой победе, каждому шагу на пути к успеху. Их мобилизовывали и сплачивали неудачи.
А как они радовались новой квартире в двухуровневом доме! Им удалось накопить денег и поменяться с доплатой. Теперь у них была огромная трехкомнатная квартира с просторной кухней-столовой на первом этаже, множеством кладовок, со своим двором, гаражом и баней. Живи и радуйся! Ведь пока дочку растили, приходилось ютиться в крошечной двушке холодного блочного дома, где на лестничной площадке вечно сохло чье-то белье, а по утрам все соседи отправлялись в сараи кормить скотину, дружно гремя ведрами. Выясняли отношения тут же, прямо на лестничной клетке, по утрам и ночью, не стесняясь в выражениях. Танюшка всегда просыпалась от шума и плакала.
Люба отдышалась, вошла в дом, добрела до кухни, накапала валокордина.
Как можно все это забыть, предать, будто ничего и не было! Словно они с Семеном не выкарабкивались из этого блочного, не сидели на пшене с картошкой, когда в бизнес нужно было вкладывать деньги? Как будто кто память Семену стер… Да кто? Ясно кто! Сизова…
Да она, Люба, и не думала устраивать скандала сегодня. И говорить с Сизовой не собиралась. Пошла к ним, поскольку остался открытым вопрос о бизнесе. Семен увез свои вещи тайком, когда ее дома не было. Ничего толком не обсудили… А ведь дела бизнеса не могли ждать. Они требовали каждодневного внимания. И делали их всегда в паре. Поэтому сегодня утром Любовь Петровна скомкала свою гордость и отправилась к Семену.
Она вошла в магазин, где весь товар на полках был расставлен ею. Даже ценники были написаны ее рукой. За прилавком стояла Сизова. Увидела хозяйку и сделала свое лицо каменным. Это Любаву мало затронуло.
— Где Семен? — не сумев выдавить «здрасьте», поинтересовалась Любава. Но спросила это так, походя, поскольку знала, что он на складе — грузовик видела во дворе.
Она стремительно прошагала мимо прилавков, толкнула дверь на склад.
Семен фасовал рис. Увидев жену, раздосадованно дернул губой. Еще бы! Когда это он, хозяин, занимался фасовкой? Заменять водителя приходилось. Но стоять на фасовке? На это стоило посмотреть. Любава не отказала себе в удовольствии напустить на лицо подобие усмешки.
— Глазам не верю! — воскликнула она. — Семен Иваныч собственной персоной товар фасуют! Помочь?
— Справлюсь. Чё пришла? — Семен буркнул исподлобья, не прервав своего занятия. Хотя первым его движением было отбросить лоток, чтобы перед бывшей женой не позориться. Нет, не стал. Видать, крепко скрутила его Наталья. Стоит, фасует. На весы смотрит, на Любовь Петровну — не хочет.
— Ты фургон собираешься возвращать? Мне хлеб не на чем возить.
— Вози на «пятерке». Раньше же возили.
У Любавы сразу кровь к голове прилила: не его это слова! Знает он прекрасно, как это — развозить хлеб на «пятерке».
Вместе фургон покупали, специально оборудовали его под хлебные лотки. Это Сизовой песня, ежу понятно.
— С ума, что ли, сошел от страсти-то? Сколько в нее уместится? У нас восемь точек плюс детдом, детсад и школа. А про санитарные нормы забыл?
Семен молчал. Люба видела, как ходуном ходят желваки на его скулах. Ну не может он не понимать, что она права! И он это понимает! Она ждала…
На склад заглянула Сизова. Смотрит — хозяева молчат. Скрылась.
— Фургон нужен для магазина, — наконец выдавил он. — Мы расширяться думаем.
— Ах, вы расширяться думаете! — подскочила Любава. — А меня со всем нашим хлебом без машины решили оставить? Не выйдет, милый! Забирай «Жигули» и расширяйся хоть вширь, хоть вверх! А меня пристрелить легче, чем без фургона оставить! И ты это знаешь!
— Я с одним магазином ушел! — напомнил Семен. — Тебе все хлебные ларьки оставил, а ты еще возникаешь! Я квартиру оставил, а тебе все мало!
— Да, мне мало! — согласилась Любава, внутренне трепеща от возмущения и гадливого чувства, названия которому не находила. — Мне нужно дочь поднимать, ей еще три года в Москве учиться! Быстро ты забыл об этом!
— Я не забыл! Это ты придумала ее в Москву отправить! Могла бы, как другие, в области выучиться, не хуже была бы!
Любава опешила. Она даже не сразу ответить смогла после такого заявления Семена. Его словно подменили!
— Ах вот как ты заговорил, Сеня, — осела Любава. Она понимала, с чьих слов поет ее муж, но не поразиться не могла. — Значит, ты как бы и ни при чем? А когда решали, где Танюшке учиться, ты не участвовал? Не гордился, что дочь твоя — медалистка? А? Без тебя решили?
— Да тебя разве переспоришь?! — уже орал Семен. Любе казалось, что он нарочно громко кричит, чтобы Сизова там, в магазине, слышала, что он не воркует с ней, с Любой, а «выясняет отношения». — Ты как упрешься рогом!
— Ну, рога-то ты, милый, постарался, нарастил… Но и тебе, Семен, рогов вряд ли миновать! — Она кивнула в сторону двери, за которой в магазине общалась с покупателями Сизова. Намекнула на ее бурное прошлое, о котором все в округе знали.
Семен дернул рукой, и рис, который он держал в лопатке, просыпался, зашуршал, запрыгал по бетонному полу.
— Тьфу! Под руку каркаешь! — взвился он и бросил лопатку в мешок с рисом. — Ты за фургоном пришла? Не будет тебе фургона, Любовь Петровна! Магазин и фургон я забираю. Остальное — твое!
Люба почувствовала внезапный приступ удушья. Слезы подступили к горлу, обида начала душить ее так активно, что стало очевидно: сейчас она начнет громить и крушить все на складе, как ее соседка Тося громила квартиру своей соперницы. Тося перебила у соперницы всю посуду и на веранде все окна. Вызывали милицию, составляли протокол. О том случае долго потом судачили в поселке. Это воспоминание кстати вспыхнуло в Любавином мозгу, как свет далекой, давно пролетевшей звезды. И остановило ее от погрома. Однако ноги несли во двор, руки требовали активного действия. Она громко хлопнула дверью склада и оказалась на улице. Подлетела к синему фургону, который был сейчас для Любавы живым существом, открыла дверцу и без труда завела его — он заворчал спокойно, знакомо. Только вот стоял фургон неудобно — носом к забору. Любава подала назад, фургон дернулся, отъехал. Теперь нужно было задом выехать в ворота — разворачиваться было негде. Любава сосредоточилась, не спуская глаз с бокового зеркала. Внимательно слушала машину. У нее получалось! И когда уже фургон пятился назад, дверцу со стороны водителя рванули, в кабину впрыгнул разъяренный Семен…
Как она оказалась на снегу, как вышла со двора магазина, что кричала ей вслед красная как рак Наталья — Любава не помнила. Очнулась уже на подходе к дому. И теперь, обмякшая после валокордина, сидела в своей чистой, ухоженной кухне и тупо смотрела в окно. Там, на голой вишне, тусовалась стая воробьев. Птицы ужасно шумели — их щебет хорошо был слышен в кухне. Солнце щедро лилось сквозь окно на поверхность кухонного гарнитура. На подоконнике стояла плетенка с хлебом, и воробьи видели это. У нее было горе, а птицы напоминали ей о более важном. Они беспокоились, что за своим горем она забудет о них.
Любава заставила себя подняться, набрала крошек. Открыла форточку, покормила воробьев, как это всегда делала ее дочь Танюша. И как после отъезда дочки взяла себе за правило делать Любава.
* * *
Борис Добров вел машину на полном автомате. Голова раскалывалась. Временами казалось, что не хватает воздуха, что в атмосфере душно, как перед грозой, но шел конец февраля, никакой грозы быть не могло. Он догадывался, в чем дело. Приоткрыл окно, и в салон ворвался морозный поток. Добров был взбешен, и машина словно чувствовала это — тоже «нервничала». Добров ничего не мог с собой поделать. Беда не приходит одна — он это знал. Но предел человеческому терпению не безграничен. То, что «зависла» крупная партия товара и в конце концов, после длительных мытарств, он должен был смириться с потерей прибыли, — это еще полбеды. Это было только начало. Второй сюрприз преподнесла бывшая жена Галина, вдруг заявив, что не разрешает ему видеться с сыном! Именно сегодня утром, когда он, как обычно, приехал навестить сына, она захлопнула дверь перед его носом. Нет, он, конечно, заставил ее открыть. Он бы выбил эту дверь, не открой она. В конце концов, это его родной сын и он ждет встреч с отцом не меньше, чем отец с ним! Но Ростика в квартире не оказалось, Она нарочно спрятала сына, увезла к родне или к своим подругам, чтобы он, Борис, взбесился! Она добивалась этого — было видно по ее глазам, она упивалась его бешенством — покачивала ногой, сидя в кресле, включила телевизор, когда он с пеной у рта доказывал, что прятать от него сына — дохлый номер. Он не позволит! Он добьется своего любой ценой! Галина говорила какие-то ничего не значащие фразы. Она вообще мало говорила, была довольна, что вывела его из себя. Он подозревал, что все это она устроила, чтобы ей досталось его внимание. Ей, а не сыну. Тьфу, черт, как не хватает воздуха… После общения с Галиной у него начинают трястись руки. Он никогда ее не понимал. Ну чего она теперь добивается? Чтобы он приполз на коленях, умоляя сойтись?
Они оба понимают, что не могут жить вместе. Пробовали уже. Никто не выдержит этот дурдом. Скорее всего она просто хочет сделать ему больнее, влезть под кожу. И надо отдать ей должное, это удалось. Больнее придумать нельзя. Теперь у него перед глазами так и стоит маленький тощий Ростик с огромными серыми глазами.
Эти глаза не отпускали Доброва всю дорогу. Досада, раздражение и обида подпирали грудь изнутри, и там, за грудиной, становилось горячо. И тяжело что-то ухало, ныло…
Последним штрихом в темной картине событий стало предательство. Он так и скажет Корякину, как только доберется до фирмы: «Я тебя пожалел, взял в свое дело, а ты меня предал». Или бизнес, или дружба — он это знал. И все же не смог отказать Димке, своему однокашнику, когда увидел собственными глазами, как тот живет. Димка ютился с двумя детьми и женой в комнате коммуналки, бегал с работы на работу и едва сводил концы с концами. Борис ночь не спал, думал. Взял. И до сегодняшнего дня не жалел об этом. Он назначил Димку старшим менеджером, и тот отлично справлялся. А сегодня утром, именно сегодня, был звонок, и Добров узнал, что через Димку утекает конфиденциальная информация фирмы. Человек, которому он доверял безгранично, как себе, продал его за дополнительный бутерброд. Да, он так и спросит: «Димыч, я тебя плохо кормил?» Борис хотел придумать фразу побольнее, но этим лишь причинял себе дополнительные страдания.
Голова пухла, раскалывалась, трещала. Ему было плохо. Трасса перед глазами начала двоиться. Он почувствовал, что не может вздохнуть глубоко — когда попытался сделать это, боль пронзила грудь до лопаток. Нужно было остановиться, выйти из машины, глотнуть воздуха и вместо воды — горсть чистого снега.
Неожиданно ярко он почувствовал на губах вкус снега, ощущение лопающихся на языке крошечных льдинок. Подумал: «Неплохо бы и голову сунуть в снег, так она раскалилась. Того и гляди — треснет».
Добров доехал до первой развилки. За поворотом темнел лесок. Синела стрела указателя: «Завидово». Борис добрался до опушки и остановился. Худо дело. Покопался в аптечке, нашел цитрамон и зажал в кулаке. Выйти бы из машины… Он испугался. Вдруг понял, что может умереть прямо тут, на повороте в Богом забытое Завидово, и никто не будет знать…
Он откинул голову на подголовник и прикрыл глаза. Сквозь полусомкнутые ресницы он видел легкое движение в перелеске. Сначала даже не понял — сон это или явь. Заснуть он боялся, знал — не проснется. Между тем ужасная слабость, охватившая все тело, не давала двигаться. Он заставлял себя вглядываться в картинку. Среди деревьев на лыжах двигалась женщина. Она не шла прямо по лыжне, а именно ходила от дерева к дереву и что-то там творила возле этих деревьев. Сквозь ресницы женщина казалась миражем, и он точно не мог утверждать, живая она или — видение. Сердце противно сбивалось с ритма. Доброва начал колотить озноб.
Вдруг он понял, что женщина делает — собирает хвою! Она высматривала самые зеленые молодые ветки и обирала с них хвою в сумку. Зачем она это делает, Добров не понимал и не старался понять. Он наблюдал безыскусную грацию движений и вдруг подумал: «Неужели это будет последнее, что я увижу?» Она осторожно общалась с деревьями, которые, кажется, с радостью отдавали ей часть своего богатства. Женщина была не одна. Из-за деревьев вынырнул худой высокий подросток с рюкзаком за плечами, что-то показал ей на ладони. Женщина улыбнулась. Добров и забыл, что такое бывает — что можно неторопливо ходить по лесу, слушая гул сосен и вдыхая запах смолы и хвои. Что можно не думать о поставках, конкурентах, прибыли, НДС и налогах.
Он снова попытался глубоко вдохнуть, но боль пронзила его насквозь. Ноги были ледяными. Он открыл дверцу машины и заставил себя подняться. Когда выпрямился, держась рукой за дверцу, люди в лесу увидели его и, прервав свои занятия, уставились удивленно. Он попытался улыбнуться им, наклонился, чтобы зачерпнуть снега, и тут ощутил глухой сильный удар в грудь. Кажется, от толчка он покачнулся и стал оседать в снег. Последнее, что он видел в этот день, были лыжники, бегущие в его сторону.
* * *
…Он долго не мог сообразить, где находится.