Версия Кестлера - книга и жизнь
ModernLib.Net / Публицистика / Злобина Майя / Версия Кестлера - книга и жизнь - Чтение
(стр. 2)
"Так уж получилось, - с горечью говорил Бухарин одному из своих парижских знакомых, - что Сталин стал как бы символом партии". Или символом социализма, могли бы сказать зарубежные друзья Октября. "Получилось", добавлю, не без их соучастия. Однако в отличие от Рубашова и его товарищей эти высоколобые гуманисты пользовались всеми правами и благами мнимой свободы, которых была лишена страна, воплощавшая их социальный идеал!.. Загипнотизированные альтернативой "кто не с нами, тот против нас", они позорно провалились на экзамене Истории и, когда их грозно спросили: "С кем вы, мастера культуры?" - выбрали Сталина. "Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России - несправедливая или какая хотите... пока нынешнее напряженное военное положение не смягчится... и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с Божьей помощью, не сделаю", - заявил в 1933 году Драйзер, объясняя свой отказ заступиться за группу арестованных "троцкистов", коим, впрочем, "очень сочувствовал". А Жолио-Кюри, который в 1938 году по просьбе Кёстлера написал письмо Сталину в защиту арестованного в СССР австрийского физика-коммуниста Вайсберга (впоследствии переданного в соответствии с советско-германским договором гестапо), в конце 40-х, когда во Франции вышла "Слепящая тьма", а Вайсберг вернулся из концлагеря, публично клеймил Кёстлера как очернителя и клеветника! Еще десять лет спустя, после официального разоблачения "культа личности", тот же Жолио-Кюри признался Эренбургу, что давно видел все "изъяны", и добавил: "Пожалуйста, при детях расскажите о том хорошем, что у вас делается". В сущности, и к своему народу и ко всему человечеству эти интеллектуалы относились, как к детям, которым надо рассказывать лишь о хорошем, чтобы они не разочаровались в социализме!.. Да, они ведали, что творят, и во имя ложно понятого долга предали не только себя, но и нас. Они изменили заветам европейской культуры и тому главному долгу, который диктовал Золя его знаменитое "Я обвиняю" и побуждает каждого истинного интеллигента при виде несправедливости браться за перо и бить тревогу. Лишь немногие из прогрессивных решались говорить правду о "стране победившей революции". Мы теперь даже представить себе не можем, сколько мужества требовалось этим "вероотступникам", как поносили и проклинали этих, по словам Кёстлера, "падших ангелов, которые имели бестактность разгласить, что рай находится не там, где предполагалось". Случай сугубо беспартийного "перебежчика" Андре Жида весьма показателен в этом отношении. Известный французский писатель, издали видевший в СССР "пример того нового общества, о котором мы мечтали, уже не смея надеяться", был глубоко разочарован советской реальностью. В предисловии к "Возвращению из СССР" (1936) он пытался объяснить, что, поддерживая ложь, "лишь причинил бы вред Советскому Союзу и одновременно тому делу, которое он олицетворяет в наших глазах"; что, относясь с симпатией к России, долго колебался, прежде чем пришел к такому решению, ибо так уж сложилось, что "правду об СССР говорят с ненавистью, а ложь - с любовью". Книга Кёстлера написана в уверенности, что спасение только в правде, и написана с любовью к стране и народу, задыхающемуся под игом сталинской диктатуры. Впрочем, народ, оставшийся фактически за рамками изображения, обозначен в романе заведомо условно. Схематизм этих образов, особенно очевидный и, возможно, даже обидный для русского читателя, объясняется просто тем, что автор не смог художественно освоить "народный" (и инородный) материал. И однако же Кёстлер сумел с редкой для заезжего иностранца проницательностью разглядеть сквозь казенный оптимизм, пропагандистский лак и немоту страха живую душу народа. В "Невидимых письменах", автобиографической книге, написанной двадцать лет спустя, мы найдем поразительные слова о прямых, надежных, бесстрашных людях, чьи гражданские доблести противоречат самой сути режима и на которых, по убеждению Кёстлера, и держится наша страна. "Я встречал таких повсюду в СССР. Эти люди, коммунисты или беспартийные, - патриоты в том смысле, в каком это слово было впервые употреблено при Французской революции... В стране, где каждый боится и избегает личной ответственности, они чувствуют себя в ответе за все; проявляют инициативу и независимость суждений там, где в норме слепое повиновение; верны и преданы друзьям, близким в мире, где верность и преданность требуются лишь по отношению к начальству и государству. Им присущи личная честь и естественное достоинство поведения там, где понятия эти неуместны и нелепы... Их существование представляется мне почти чудом. И в том, что они таковы, как есть, несмотря на революционное воспитание, я вижу торжество неразрушимой человеческой сути над обесчеловечивающим окружением". Хочу отметить напоследок, что именно к этой категории людей принадлежал Андрей Кистяковский, в чьем замечательном переводе мы читаем сегодня "Слепящую тьму". Он работал над переводом без всякой надежды на публикацию, во времена, когда подобная самодеятельность считалась уголовным преступлением. Впрочем, под действие Уголовного кодекса подпадало и дело милосердия - помощь политзаключенным и их семьям, - которое Кистяковский взял на себя после ареста очередного распорядителя фонда. Но это уж другая история. Русская книга за рубежом М. УЛАНОВСКАЯ. Свобода и догма. Жизнь и творчество Артура Кёстлера, Иерусалим. 1996. 175 стр. (Евреи в мировой культуре). Первая на русском языке биография Артура Кёстлера (1905 - 1983) вышла с обидным опозданием. Интерес к автору "Слепящей тьмы", вспыхнувший у нас в стране в конце 80-х в связи с публикацией его знаменитого романа (который даже полвека спустя после написания стал литературно-общественным событием), нынче явно сошел на нет. В представлении российских читателей, которые судят о писателе по единственному переведенному у нас роману, Кёстлер ассоциируется с разоблачением сталинизма и московских процессов, с демифологизацией нашего тоталитарного прошлого - и там, в этом прошлом (от которого мы поспешили откреститься, устав разбираться), остался. Это верно лишь отчасти. Книги Кёстлера, неотделимые от минувшей эпохи, - действительно не из тех, которые хочется перечитывать. Возможно, для большинства из них время и впрямь прошло. Парадокс, однако, в том, что личность Кёстлера значительнее отдельных его вещей. Теперь, на расстоянии, видно, что самым ярким его творением была собственная жизнь, и эта невыдуманная история, в которой отразился век, заслуживает нашего внимания и прочтения. Но описать ее чрезвычайно трудно. Не только потому, что Кёстлер - "последний homo universale нашего века" (по слову Улановской) - отличался редкой широтой и разнообразием интересов и его работы, посвященные психологии, биологии, философии, истории науки и истории как таковой, требуют от биографа соответствующих знаний. Проблема состоит еще и в непривычном смешении жанров (если позволено так сказать о жизни). Биография Кёстлера дает материал для авантюрного романа - и для драмы утраченных иллюзий, для хроники политической борьбы времен тоталитаризма и революций - и для философского эссе о духовных странствиях человека, томимого жаждой Абсолюта и не способного ни поверить в Бога, ни принять жизнь и мир без высшего смысла. Кёстлер так и просится в герои "романизированной биографии" в духе цвейговской "Совести против насилия". Но, конечно, для подобного художественного исследования нужен талант Цвейга, его психологическая проницательность и дар сопереживания. Не говоря уж о пере. Так что оставим пустые мечтания и обратимся к книге нашего автора. Улановская не пытается нарочито "оживить" образ или подогнать его к некой заранее заданной концепции и навязать читателю свою точку зрения. Объективность, научная основательность и корректность - вот очевидные достоинства "Свободы и догмы", обеспечивающие ей знак качества. И потребовавшие, добавим, огромной предварительной работы. В самом деле, Улановская внимательно прочла не только все книги Кёстлера (а их около тридцати) и статьи, разбросанные по старым газетам, но большую часть того, что о нем написано; выделила, отобрала самое существенное и сумела уложить всю необходимую информацию на каких-нибудь ста семидесяти страницах. Прежде всего именно информацию - о событиях жизни и содержании произведений Кёстлера. Такова первая задача, которую ставит себе - вынужден ставить себе - автор, открывая русскоязычному читателю Кёстлера и "кёстлериану". (Отсутствие переводов несомненно во многом обусловило принцип подачи материала.) Улановская предъявляет нам факты и тексты, дабы мы могли составить себе собственное представление об этом выдающемся писателе, публицисте, общественном деятеле, который "разделял с самыми яркими представителями своего поколения их заблуждения и славу... менял убеждения, привязанности, страны и оставался самим собой... оспаривал признанные авторитеты и законы природы и умер по своей воле на избранной им самим родине" (то есть в Англии). Здесь не место пересказывать, вслед за Улановской, прихотливый сюжет кёстлеровской судьбы. Нужно лишь обозначить ее основные моменты и противоречивые черты личности, эту судьбу предопределившие. Человек действия и мечтатель с трезвым аналитическим умом, индивидуалист, жаждущий общественного служения и почти болезненно со-страдаюший обездоленным, Кёстлер с молодости жил в состоянии "хронического негодования", яростно бунтовал против несправедливости и гонялся за утопиями земного рая, а посему оказывался в самых горячих точках; был сионистом, коммунистом и - до конца своих дней - антифашистом; агентом Коминтерна, узником франкистской тюрьмы и французского концлагеря, наконец, антикоммунистом и "рыцарем холодной войны" - и все это время неустанно "бил в барабан", то есть писал романы, статьи, репортажи, памфлеты, очерки, документальные книги, обращения к общественности, пытаясь своим словом повлиять на ход исторических событий (как ни удивительно, в некоторых случаях это ему удавалось). А после пятидесяти, разочаровавшись в политике, Кёстлер с тем же жаром, с каким воевал за очередное "правое дело", отдался поискам ответа на вечные вопросы о смысле жизни и истории, бунтовал против ограниченности науки и несовершенства человеческой природы (каковую надеялся исправить с помощью некоего чудесного энзима) и упорно мечтал о вере, которая "предоставит моральное руководство, научит потерянной способности созерцать и восстановит контакт со сверхъестественным, не требуя отречься от разума". Об этом напряженном, полном крутых поворотов и острых конфликтов, побед и поражений пути автор повествует в спокойной, беспристрастной манере, в какой мы, бывало, писали рефераты в Институте научной информации, где работала до эмиграции Улановская, и этот холодноватый тон составляет странный контраст с высоким накалом кёстлеровской ангажированности. Впрочем, факты и тексты (Кёстлера) действительно говорят сами за себя. Хотя, конечно, в их отборе сказалась организующая воля исследовательницы. И все-таки мне порой недостает большей определенности авторского взгляда. Тем более, что повествование явно выигрывает, обретает энергию, когда Улановская нарушает нейтралитет. А происходит это в случаях особой личной заинтересованности (которая, право же, не мешает "научности" информации). Например, когда дело касается весьма двойственного, амбивалентного отношения Кёстлера к Израилю, еврейской проблеме и собственному еврейству, автор позволяет себе сдержанно-иронический комментарий, в котором я узнаю живой голос Улановской. Так же, как и в интересном критическом анализе "Слепящей тьмы". Но это скорее исключения. Большей же частью Улановская скромно держится в тени, а если высказывается по ходу дела, то обычно слишком кратко и иной раз недостаточно внятно. Вот я читаю, к примеру: "...бывшим коммунистам грозит опасность стать крайними правыми или удариться в религию", - и останавливаюсь в недоумении, напрасно силясь понять, почему именно коммунисту "опасна" религия. Ежели судить по нашим начальникам-градоначальникам и прочим правителям, которые, в отличие от Кёстлера, все, как один, ударились в религию, то это совершенно безопасный номер. Но - шутки в сторону. Ведь речь идет о весьма серьезной и притом злободневной нравственной проблеме, которую мало кто из наших современников, вдруг сделавшихся светочами демократии, сумел решить пристойно. Бывший коммунист Кёстлер мог бы служить примером того, как достойно расставаться с недостойным прошлым. Я хочу подчеркнуть это еще и потому, что Улановская рассматривает преимущественно одну сторону дела. То есть освещает "роковые" ошибки, компромиссы, умолчания, сделки с совестью, на которые Кёстлер шел во имя коммунистического идеала, широко цитируя при этом его автобиографические книги и удивляясь иным признаниям (которые "трудно переварить современному читателю"), но как бы не замечает, что свидетелем обвинения выступает сам автор, сознательно подставивший себя под удар - нам в назидание и предостережение. Воспоминания Кёстлера ("Стрела в небе", "Невидимые письмена" и др.) несомненно заслуживают отдельного разговора. Это не просто правдивое жизнеописание-исследование пережитого, а редкая по искренности и беспощадности к себе исповедь. Акт покаяния, продиктованный обостренным чувством вины и неутихшей болью. Какой урок всем нам (и не только бывшим коммунистам)! ...Жаль, что Улановская упустила эту возможность показать, сколь актуален Кёстлер. В заключение я хотела бы, по заведенному обычаю, написать, что наши читатели наконец смогут познакомиться с жизненным и творческим путем Артура Кёстлера, но... Первая русская биография Кёстлера вышла в Иерусалиме. Возможно, ее прочтут те израильские граждане, которые в прежней своей жизни считали себя русскими интеллигентами. Что касается российских читателей, то я не уверена, что "Свобода и догма" попадет к ним в руки. Впрочем, судьбы книг, как и людей, непредсказуемы. XII Заключение 1 Я кончал эту двухлетнюю работу, когда 9-го сентября мне случилось ехать по железной дороге в местность голодавших в прошлом году и еще сильнее голодающих в нынешнем году крестьян Тульской и Рязанской губерний. На одной из железнодорожных станций поезд, в котором я ехал, съехался с экстренным поездом, везшим под предводительством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязаний и убийства этих самых голодающих крестьян. Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время всё чаще и чаще стало применяться в России. Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел. И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людей с ружьями и розгами, едущими убивать и истязать своих голодных братьев. Повод, по которому они ехали, был следующий: В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или по крайней мере общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю - неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшею властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса. О деле донесено в Петербург министру. Министр доложил государю, государь велел министру привести решение суда в исполнение. Министр предписал губернатору. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти. Приведение же в исполнение решения высшей власти совершается убийством, истязанием людей или угрозой того или другого, смотря по тому, окажут или не окажут они сопротивление. В первом случае, если крестьяне оказывают сопротивление, совершается в России (то же самое совершается везде, где только есть государственное устройство и право собственности) - совершается следующее: начальник говорит речь и требует покорности. Возбужденная толпа, большею частью обманутая своими вожаками, ничего не понимает из того, что говорит чиновничьим, книжным языком представитель власти, и продолжает волноваться. Тогда начальник объявляет, что если они не покорятся и не разойдутся, то он принужден будет прибегнуть к оружию. Если толпа и при этом не покоряется и не расходится, начальник приказывает заряжать ружья и стрелять через головы толпы. Если толпа и при этом не расходится, начальник приказывает стрелять прямо в толпу, в кого попало, и солдаты стреляют, и по улице падают раненые и убитые люди, и тогда толпа обыкновенно разбегается, и войска по приказанию начальников захватывают тех, которые представляются им главными зачинщиками, и отводят их под стражу. После этого подбирают окровавленных, умирающих, изуродованных, убитых и раненых мужчин, иногда женщин, детей; мертвых хоронят, а изуродованных отсылают в больницу. Тех же, которых считают зачинщиками, везут в город и судят особенным военным судом. И если с их стороны было насилие, приговаривают к повешению. И тогда ставят виселицу и душат веревками несколько беззащитных людей, кик это делалось много раз в России, как это делается и не может не делаться везде, где общественный строй стоит на насилии. Так это делается в случае сопротивления. Во втором же случае, в случае покорности крестьян, совершается нечто особенное и специально русское. Совершается следующее: губернатор, приехав на место действия, произносит речь народу, упрекая его за его непослушание, и или становит войско по дворам деревни, где солдаты в продолжение месяца иногда разоряют своим постоем крестьян, или, удовлетворившись угрозой, милостиво прощает народ и уезжает, или, что бывает чаще всего, объявляет ему, что зачинщики за это должны быть наказаны, и произвольно, без суда, отбирает известное количество людей, признанных зачинщиками, и в своем присутствии производит над ними истязания. Для того, чтобы дать понятие о том, как совершаются эти дела, опишу такое дело, совершенное в Орле и получившее одобрение высшей власти. Совершилось в Орле следующее: точно так же, как здесь, в Тульской губернии, помещик пожелал отнять собственность крестьян, и точно так же крестьяне воспротивились этому. Дело было в том, что владелец без согласия крестьян пожелал держать на своей мельнице воду на том высоком уровне, при котором заливались их луга. Крестьяне воспротивились этому. Помещик принес жалобу земскому начальнику. Земский начальник незаконно (как это впоследствии признано и судом) решил дело в пользу помещика, разрешив ему поднять воду. Помещик послал рабочих прудить канаву, через которую спускалась вода. Крестьяне возмутились этим неправильным решением и выслали своих женщин для того, чтобы помешать рабочим помещика прудить канаву. Женщины вышли на плотину, перевернули телеги и прогнали рабочих. Помещик подал жалобу на женщин за самоуправство. Земский начальник сделал распоряжение о том, чтобы посадить во всей деревне из каждого двора по одной женщине в тюрьму ("холодную"). Решение было неудобоисполнимое, так как в каждом дворе было несколько женщин: нельзя было знать, какая подлежит аресту, и потому полиция не приводила решения в исполнение. Помещик пожаловался губернатору на неисполнительность полиции. И губернатор, не разобрав, в чем дело, строго приказал исправнику немедленно привести в исполнение решение земского начальника. Повинуясь высшему начальству, исправник приехал в деревню и со свойственным русской власти неуважением к людям приказал полицейским забирать из каждого дома по одной женщине. Но так как в каждом доме было более одной женщины и нельзя было знать, которая подлежит заключению, начались споры и сопротивление. Несмотря на эти споры и сопротивление, исправник приказал хватать женщин по одной из двора, какая попадется, и вести в место заключения. Мужики стали защищать своих жен и матерей, не дали их и при этом побили полицейских и исправника. Явилось новое страшное преступление: сопротивление власти, и об этом новом преступлении донесено в город. И вот губернатор, точно так же, как теперь ехал тульский губернатор, с батальоном солдат с ружьями и розгами, пользуясь и телеграфами, и телефонами, и железными дорогами, на экстренном поезде, с ученым доктором, который должен был следить за гигиеничностью сечения, олицетворяя вполне предсказанного Герценом Чингис-хана с телеграфами, приехал на место действия. У волостного правления стояло войско, отряд городовых с красными шнурками, на которых висят револьверы, и собранные должностные лица из крестьян и обвиняемые. Кругом стояла толпа народа в 1000 или более человек. Подъехав к волостному правлению, губернатор вышел из коляски, произнес приготовительную речь и потребовал виноватых и скамейку. Требование это было не понято сначала. Но городовой, которого губернатор всегда возил с собой и который занимался организацией истязаний, уже неоднократно совершавшихся в губернии, объяснил, что это значило скамейку для сечения. Принесли скамейку, принесли привезенные с собой розги и вызвали палачей. Палачи уже вперед были заготовлены из конокрадов той же деревни, так как военные отказались исполнять эту должность. Когда всё было готово, начальник велел выйти первому из тех 12 человек, на которых указал помещик, как на самых виноватых. Первый вышедший был отец семейства, уважаемый в обществе сорокалетний человек, мужественно отстаивавший права общества и потому пользовавшийся уважением жителей. Его подвели к скамье, обнажили его и велели ему ложиться. Крестьянин попробовал молить о пощаде, но, увидав, что это бесполезно, перекрестился и лег. Двое городовых бросились держать его. Ученый доктор стоял тут же, в готовности оказать нужную медицинскую научную помощь. Острожники, поплевав в руки, взмахнули розгами и начали бить. Оказалось, однако, что скамейка была слишком узка и трудно было удержать на ней корчившегося истязуемого. Тогда губернатор велел принести другую скамейку и подмостить доску. Люди, прикладывая руки к козырьку и приговаривая: "слушаю, ваше превосходительство", поспешно и покорно исполнили прикаэания; между тем полуобнаженный, бледный истязуемый человек, нахмурив брови и глядя в землю, дрожа челюстью и оголенными ногами, дожидался. Когда приставлена была другая скамья, его опять положили, и конокрады начали бить его. Всё больше и больше покрывались рубцами и кровоподтеками спина, ягодицы, ляжки и даже бока истязуемого, и за каждым ударом раздавались глухие звуки, которых не смог сдержать истязуемый. Из толпы, стоявшей вокруг, слышались вопли жен, матерей, детей, родных истязуемого и всех тех, которые были отобраны для наказания. Несчастный, опьяненный властью губернатор, которому казалось, что он не мог поступить иначе, загибая пальцы, считал удары и, не переставая, курил папироски, для закуривания которых несколько услужливых людей всякий раз торопились поднести ему зажженную спичку. Когда дано было более 50 ударов, крестьянин перестал кричать и шевелиться, и доктор, воспитанный в казенном заведении для служения своими научными знаниями своему государю и отечеству, подошел к истязуемому, пощупал пульс, послушал сердце и доложил представителю власти, что наказываемый потерял сознание и что, по данным науки, продолжать наказание может быть опасным для его жизни. Но несчастный губернатор, уже совершенно опьяненный видом крови, велел продолжать, и истязание продолжалось до 70 ударов, того количества, до которого ему почему-то казалось нужным довести количество ударов. Когда дан был 70-й удар, губернатор сказал: "Довольно! Следующего!" И изуродованного человека, с вспухшей спиной и потерявшего сознание, подняли и снесли и привели другого. Рыдания и стоны толпы усиливались. Но представитель государственной власти продолжал истязание. Так же били 2-го, 3-го, 4-го, 5-го, 6-го, 7-го, 8-го, 9-го, 10-го, 11-го, 12-го, - каждого по 70 ударов. Все они молили о пощаде, стонали, кричали. Рыдания и стоны толпы женщин всё становились громче и раздирательнее, и всё мрачнее и мрачнее становились лица мужчин. Но кругом стояли войска и истязание не остановилось до тех пор, пока не совершено было дело в той самой мере, в которой оно представлялось почему-то необходимым капризу несчастного, полупьяного, заблудшего человека, называемого губернатором. Чиновники, офицеры, солдаты не только присутствовали при этом, но своим присутствием участвовали в этом деле и охраняли от нарушения со стороны толпы порядок совершения этого государственного акта. Когда я спрашивал у одного из губернаторов, для чего производят эти истязания над людьми, когда они уже покорились и войска стоят в деревне, он с значительным видом человека, познавшего все тонкости государственной мудрости, отвечал мне, что это делается потому, что опытом дознано, что если крестьяне не подвергнуты истязанию, то они опять начнут противодействовать распоряжению власти. Совершенное же истязание над некоторыми закрепляет уже навсегда решение власти. И вот теперь тульский губернатор с чиновниками, офицерами и солдатами ехал совершать такое же дело. Точно так же, т. е. убийством или истязанием, должно было привести в исполнение решение высшей власти, состоящее в том, чтобы молодой малый, помещик, имеющий 100 тысяч годового дохода, мог получить еще 3000 рублей за лес, мошеннически отнятый им у целого общества голодных и холодных крестьян, и мог промотать эти деньги в две-три недели в трактирах Москвы, Петербурга или Парижа. На такое именно дело ехали теперь те люди, которых я встретил. Судьба, как нарочно, после двухлетнего моего напряжения мысли всё в одном и том же направлении, натолкнула меня в первый раз в жизни на это явление, показавшее мне с полной очевидностью на практике то, что для меня давно выяснилось в теории, а именно то, что всё устройство нашей жизни зиждется не на каких-либо, как это любят себе представлять люди, пользующиеся выгодным положением в существующем порядке вещей, юридических началах, а на самом простом, грубом насилии, на убийствах и истязаниях людей. Люди, владеющие большим количеством земель и капиталов или получающие большие жалованья, собранные с нуждающегося в самом необходимом рабочего народа, равно и те, которые, как купцы, доктора, художники, приказчики, ученые, кучера, повара, писатели, лакеи, адвокаты, кормятся около этих богатых людей, любят верить в то, что те преимущества, которыми они пользуются, происходят не вследствие насилия, а вследствие совершенно свободного и правильного обмена услуг, и что преимущества эти не только не происходят от совершаемых над людьми побоев и убийств, как те, которые происходили в Орле и во многих местах в России нынешним летом и происходят постоянно по всей Европе и Америке, но не имеют даже с этими насилиями никакой связи. Они любят верить в то, что преимущества, которыми они пользуются, существуют сами по себе и происходят по добровольному согласию людей, а насилия, совершаемые над людьми, существуют тоже сами по себе и происходят по каким-то общим и высшим юридическим, государственным и экономическим законам. Люди эти стараются не видеть того, что они пользуются теми преимуществами, которыми они пользуются, всегда только вследствие того же самого, вследствие чего теперь будут принуждены крестьяне, вырастившие лес и крайне нуждающиеся в нем, отдать его не оказавшему никакого участия в его оберегании во время роста и не нуждающемуся в нем богатому помещику, т. е. вследствие того, что если они не отдадут этот лес, их будут бить или убивать. А между тем если совершенно ясно, что орловская мельница стала приносить больший доход помещику и лес, выращенный крестьянами, передается помещику только вследствие побоев и убийств или угроз их, то точно так же должно бы быть ясно, что и все другие исключительные права богатых, лишающих бедных необходимого, должны быть основаны на том же. Если нуждающиеся в земле для пропитания своих семей крестьяне не пашут ту землю, которая у них под дворами, а землей этой в количестве, могущем накормить 1000 семей, пользуется один человек - русский, английский, австрийский или какой бы то ни было крупный землевладелец, не работающий на этой земле, и если закупивший в нужде у земледельцев хлеб купец может безопасно держать этот хлеб в своих амбарах среди голодающих людей и продавать его втридорога и тем же земледельцам, у которых он купил его втрое дешевле, то очевидно, что это происходит по тем же причинам. И если не может один человек купить у другого продаваемого ему из-за известной условной черты, названной границей, дешевого товара, не заплатив за это таможенной пошлины людям, не имевшим никакого участия в производстве товара, и если не могут люди не отдавать последней коровы на подати, раздаваемые правительством своим чиновникам и употребляемые на содержание солдат, которые будут убивать этих самых плательщиков, то, казалось бы, очевидно, что и это сделалось никак не вследствие каких-либо отвлеченных прав, а вследствие того самого, что совершилось в Орле и что может совершиться теперь в Тульской губернии и периодически в том или другом виде совершается во всем мире, где есть государственное устройство и есть богатые и бедные. Следствие того, что не при всех насильственных отношениях людей совершаются истязания и убийства, люди, пользующиеся исключительными выгодами правящих классов, уверяют себя и других, что выгоды, которыми они пользуются, происходят не от истязаний и убийств, а от каких-то других таинственных общих причин, отвлеченных прав и т. п. А между тем, казалось бы, ясно, что если люди, считая это несправедливым (как это считают теперь все рабочие), отдают главную долю своего труда капиталисту, землевладельцу и платят подати, зная, что подати эти употребляются дурно, то делают они это прежде всего не по сознанию каких-то отвлеченных прав, о которых они никогда и не слыхали, а только потому, что знают, что их будут бить и убивать, если они не сделают этого.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|