И, забыв разговор о невесте и женихах, он протянул отцу серебряную пороховницу.
В самой первой битве с панами, когда уже протрубили отбой и казаки, оставив преследованье врага, собирали военную добычу, Стенька стоял над убитым польским хорунжим. Он поднял его пистоль, рядом нашел свою сбитую пулей шапку и взглянул в пустые глаза мертвеца. Усатый детина лежал навзничь с окровавленной шеей, глаза его были бессмысленно выпучены. Ничего не прочтя в них, Степан деловито снял с убитого ляха кольчугу, с пояса отвязал серебряную турецкую пороховницу и хотел уж взмоститься в седло, как подъехал Иван. Он соскочил с коня и обнял Степана.
— Спасибо, браток! Кабы ты не поспел, то застрелил бы меня хорунжий. Славно ты рубанул его! — сказал Иван, осмотрев убитого. — А что взял добычи? — спросил он.
Смущенный благодарностью брата, Степан показал кольчугу и пороховницу.
— Стой, стой, донце кажи! — с волненьем воскликнул Иван. Он повернул в руках пороховницу. Чеканный турецкий полумесяц на ее донышке был перечеркнут вырезанным осьмиконечным крестом.
— Суденце-то нашего батьки! В Азове у турка взято! — пояснил тогда свое волнение Иван. — Я сам закрестил на нем поганую веру. Знать, батькина мучителя ляха послал бог под первый удар твоей сабли!..
И всю войну Стенька свято хранил эту первую боевую добычу. Об этой пороховнице, чудесно попавшей к нему, он и вспомнил. И батька теперь глядел на нее, удивляясь такому небывалому случаю.
Степан показал всей семье и пистоль хорунжего, и шапку свою, простреленную из этого пистоля. Показывая их, он искоса взглянул на Алену.
Увидев дыру, пробитую пулей на шапке, она побледнела и перекрестилась. Грудь ее высоко поднялась от глубокого вздоха, и глаза потемнели, а через мгновенье яркий румянец залил щеки.
В это время в избу вошел Сергей Кривой.
— Здоровы ли батя с матынькой! — низко кланяясь от порога, сказал он. — Спасибо, сестру берегли! — Он поклонился еще раз. — Сестренка, здорова! С похода, вишь, воротился, домком заведусь. Буде тебе по людям жить. Родной брат богат стал — и мы казаки не похуже других! — с похвальбой сказал он.
— Не отдам я тебе, Серега, Алену Никитичну! — внезапно для всех, не по обычаю, выпалил Стенька и вскочил со скамьи, словно готовясь оборонять Алену от нападения брата.
— Не корова! Сама куды схочет! — опешив, сказал Сергей.
— Алеша, пойдешь за меня? — спросил Стенька.
— Куда ж ей из нашего дома?! И мне без ней скушно! — горячо воскликнула Разиха, только теперь поняв, к чему клонит речь ее Стенька.
— Мне матю не мочно покинуть, — скромно сказала, потупясь, Алена и опустила ресницы.
— Так что ж мы, братья, что ль, с тобою, Стяпанка?! — воскликнул Сергей.
— Знать, братья! Мы и раньше братьями были, а ныне и крепче! — ответил Степан, схватив в объятия Сергея.
Они взглянули друг другу в глаза, и оба так сжали друг друга, что крепкие казацкие кости захрустели в суставах.
— Ну, Стяпан… Ну, Стяпанка!.. Приданого гору тебе навалю! Живите богато! — восторженно крикнул Сергей.
— Да что мне в приданом, Сергей! Ведь беру Королевну-Дубравну. За эку красу да еще и приданое мне же?! А совесть-то где?! — шумно и возбужденно заспорил Степан.
Алена от похвалы жениха зарделась.
— Ты, Стенька, не сварься, — остановила Степана Разиха. — Девушке любо самой, когда к мужу идет со приданым. Пусть все по обычаю справит, окажет сестре любовь!
Тимофей в это время, взобравшись на лавку, кряхтя, снял с полки в переднем углу большую икону.
— А ну, казак со казачкой, становись на колени, примайте благословение! — зычно скомандовал он, будто звал в бой казачью станицу…
На Тихом Дону
Возле нового куреня, поставленного рядом с отцовским, Степан насадил вишневых деревьев и яблонь. По всей Зимовейской станице не было такого большого сада.
— Придет весна, поглядит Алеша на яблоньки, скажет: «Где-то мой Стенька?» — приговаривал Степан, вонзая заступ в рыхлую землю и собираясь садить только что привезенные яблони.
— А где же он будет? — дрогнувшим голосом спросила Алена.
Степан только что возвратился из Черкасска, и сердце Алены замерло: нет ли дурных вестей?
Уже третий год они были женаты и жили не разлучаясь.
— Вдруг царь позовет и угонят станицу на шведов не то на турка, — сказал Степан. — Да ты не тужи. Где ни буду, а ты со мной тут. — Он хлопнул себя по груди ладонью и снова взялся копать. — Яблони зацветут весной, — продолжал Степан, — как девчонки, будут стоять хороводом: пели-пели, кружились-кружились, да вдруг опустили руки и стали. Глядят себе в небо, и каждая думкой своей занята, и примолкли…
Степан взглянул на загрустившую Алену, отбросил лопату и внезапно громко захохотал.
— Наплел полный короб! — воскликнул он, ласково обнял жену и усадил ее на оставшееся от стройки толстое дубовое бревно. — Придет осень — Яблоков насберем, сложим в подвал. Люблю яблочный дух!.. Ворочусь из Черкасска, а ты мне яблочек полное блюдо поставишь. Я сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе…
— Все съел! Где ж яблок таких-то взять?! — усмехнулась Алена, поддавшись его шутливой болтовне.
— А полно-то блюдо!
Через окна послышался детский крик.
— Зовет сынок, — поднимаясь с бревна и осторожно высвобождаясь от объятий мужа, сказала Алена.
Она тотчас же воротилась с сыном и села кормить, любовно посматривая на сонное личико успокоившегося ребенка. Степан глядел в суровую, сосредоточенную мордочку сына, который, слегка насытившись, отдыхал, выпятив мокрые от молока губы, и словно в задумчивости уставился в осеннюю густую голубизну высокого сентябрьского неба и вдруг снова нетерпеливо и жадно схватил грудь.
Алена нежно взглянула на сына, перевела взгляд на мужа и засмеялась.
— Весь в батьку, — сказала она.
— Казак! — ответил довольный Степан, поднимаясь с бревна и опуская в готовую яму лохматые корни молоденькой яблоньки…
— Стенько, что ж ты батьку забыл! — окликнул через плетень Тимофей Разя. — С Черкасска приехал и глаз не кажешь!
Держась за плетень, старик тяжело вошел во двор сына. Ему уже трудно было ходить. После смерти жены, едва дождавшейся рождения внука, он вдруг осунулся и одряхлел.
Кряхтя, старик сел на бревно со снохою рядом.
— Чего ж порешили на круге? — спросил Тимофей.
Хоть ноги его были слабы, но голова не могла отстать от казачьих дел. И после круга, на который уже сам не ездил, он всякий раз расспрашивал Стеньку о всех делах.
В последние годы, после нового «Уложения» царя Алексея Михайловича[11], которое еще тяжелее наложило боярское ярмо на крестьян и по рукам и ногам связало посадских, на Дон стало бежать больше народу. Никакие заставы не помогали. Пустели целые села, посады и слободы. Тогда бояре послали письмо к донской войсковой старшине, грозя лишить Дон хлебного жалованья, если казаки станут и впредь принимать безразборно всех беглецов.
Корнила ответил им тайною грамотой:
«Рад бы погнать беглых воров и мужиков, да не смею по множеству их, — писал он. — Одно могу: не пускать их в казачьи дела. А вы укажите не давать на них хлебного жалованья. Тогда и сами они не станут бежать на Дон». Вслед за тем Корнила созвал круг в Черкасске и обратился к собравшимся:
— Храбрые атаманы! У белого царя в хлебе скудость. Не дает государь на сей год прибавки хлебного жалованья Донскому войску, а народу у нас — что ни день, то прибыль. Как рассудите, атаманы? Делить на всех хлебное жалованье, так выйдет для всех с убавкой, а не пускать на Дон беглых людей не мочно: тем вольность донскую порушим…
Не многие подняли голос за то, чтобы делить царское хлебное жалованье на всех, считая и вновь прибылых беглецов. Большинство казаков не захотело ради пришельцев поступиться своим куском хлеба, и круг порешил:
«Вперед выходцев всякого звания из московских людей на Дон пускать, как и ранее, а в станичные казаки новых выходцев не принимать, хлебного и денежного жалованья им не выплачивать, а кто, донской казак, нового выходца за себя возьмет — и в том запинки ему не чинить, и тот казак волен его кормить от своих достатков, а в ратной добыче новым выходцам делить дуван по заслугам, кто сколь добудет саблей.
Да как много людей из тех новых выходцев почтут себе за обиду недачу царского жалованья и в станичных и войсковых делах станут смуту мутить, то ни в станичный, ни в войсковый круг к казачьим делам их не пускать и вершити казачьи дела без них».
Около полугода назад, когда Иван и Степан приехали из Черкасска с такими вестями, старый Разя вскипел:
— А ты что же, Ванька, дывывся?! В очи тебе наплевать за такой срам! На порог не пущу я тебя, продажная шкура, старшинский подголосок… Мало тебе ходить во станичных, ты еще в войсковую старшину схотел?! За что мне такой срам от бога?! — Старик даже схватился за сердце и сел…
— Да что же я, батька, могу?! — в обиде за незаслуженные упреки воскликнул Иван. — Как один пойду против круга? Ну, велишь — станичное атаманство с себя сложу!
Тимофей отмахнулся.
— Была наша верная правда, что всякий был всякому равен. А ныне все розно пойдет, распадется казачья дружба, и Дону придет погибель, — печально сказал старик.
Боясь новой вспышки отцовского гнева, Степан, возвратясь из Черкасска, не шел к старику. Но Разя явился сам.
— Чего же там круг порешил? — еще раз спросил он Степана, который нарочно громко покрякивал, роя новую яму для яблони и делая вид, что не слышит вопроса.
— Просились из новых прибеглых людей торг им дозволить по Дону, а круг не велел, чтобы станичному казачеству не было убыли в торге, — наконец решился сказать Степан.
— Опять по дворянству льгота! — в негодовании воскликнул старик. — Вражда между казаками пойдет, заварится свара, а московским боярам того и надо… Продает атаман Корнила донскую волю, поганый псина! В старое время погнали бы в шею такого атамана: «Не води хлеба-соли с боярскими лазутчиками. Не продавай, гад, воли казачьей!» А ныне… — Разя махнул рукой и закашлялся так, что не мог сказать больше слова, встал и пошел со двора.
— Батя! — крикнула вслед Алена. — Воротися, блиночки горяченьки будут!..
Старый остановился, словно послушал сноху, обернулся в воротах.
— Не казаки — байбаки! — сердито сказал он и вышел на улицу.
Конец старого Рази
Утеснение новых пришельцев в казачьих правах не остановило и даже не уменьшило притока беглых на Дон. Прибыток на этом был лишь одним донским богатеям.
Разбогатевшему низовому казачеству давно уже были нужны работники косить траву, пасти по степям скотину, стричь шерсть, дубить кожу, ловить и засаливать рыбу и даже затем, чтобы кое-где по дальним угодьям, полегоньку нарушив обычаи, взяться за пашню под хлебные нивки. Прежде, когда всякий сам по себе получал хлебное жалованье, пришельцы не спешили отдаваться в работники. Их главной усладой было сознание воли.
Зато теперь лишенная кормов голытьба бросилась по казачьим дворам с мольбой принять за харчи на любую работу.
Старый Разя ворчал и бранился по поводу новых порядков, побранивались и другие старые казаки, но все привыкли к тому, что деды ворчливы.
— Им все на свете не ладно. Ко давнему тянет. А того не поймут, что их старость мучит, что силы нету. Он чает, что солнышко худо греет, — ан кровь у него остыла. Он мыслит, что свету нет, — ан просто взор его сам погас, — отмахиваясь от старческого брюзжания, успокаивали горячую молодежь степенные понизовые атаманы. — Вчерашний день не воротишь — того старикам не понять. Прежде били каменными ядрами, а ныне — чугунными да медными. То татарам кланялись, а ныне татары — русским, то было велико княженье, а ныне — держава…
Тимофей уже никуда не выходил из своего двора, и Степан разгородил плетень, чтобы Алене Никитичне легче было зайти доглядеть за старым, подать ему вовремя еду и питье.
Старому не хватало силы даже на то, чтобы высечь огня, и часами сидел он с закрытыми глазами и с потухшей трубкой во рту.
— Батько, иди жить ко мне. Тяжко тебе одному, — сказал как-то Степан. — Давай соберу твой пожиток, перенесу.
Разя махнул рукой.
— Не трудись, Стенько… Мне уж… время приспело… — тяжело, с расстановкой вымолвил он. — Ты иди… Я один посижу — ныне солнышко добре согрело… Вот трубку…
Разя не договорил, что хотел. Степан хотел выкрошить искру, чтобы зажечь ему трубку, но Тимофей уже сидя спал, и сын пожалел нарушить его покой.
Так старик умер под тихим осенним солнышком, будто уснул или просто засох, как трава. А когда умирал, еще проворчал: «Не казаки — байбаки…»
Сергей сколотил для него дубову домовину. Степан с Иваном вырыли могилу рядом с могилой матери, и шестеро казаков отнесли старика.
Сыновья привезли к могиле старинную «Жабу» и, когда опускали в могилу гроб, каменным ядром пальнули в осеннюю степь.
Тогда вышел к могиле древний донской дед Кирюха, такой, что и Разя годился бы ему в сыновья, и тоненьким голоском сказал:
— Помирают старинные казаки, азовские осадные сидельцы. Вот Разя помер. Я помру и еще с полдюжины старых дедов, а тогда и казацкому Дону конец… Прощай, Тимохвей, тамо свидимось!..
Старик поклонился открытой могиле, надел шапку и один побрел прочь от погоста к станице.
В молчании, без шапок, склонив головы и уставив глаза в землю, стояли казаки вокруг могилы, возле которой рыжела влажная горка свежевырытой глины. Когда дед Кирюха скрылся в багрянце кленов и желтизне молодых березок, Степан поднял голову и посмотрел на товарищей. Нет, не похоже было на то, чтобы им смириться. Плечистые, грузные, с жилистыми шеями, с обветренными лицами… Не силой, а силищей налиты были эти руки, которыми не одни только сабли держать, а впору и горы ворочать. Или не твердо стоят на земле эти крепкие ноги, с детства привычные к стременам?.. Крепки казаки, как стволы дубов, медведь не собьет такого ударом.
Степан встретился взглядом с Иваном, и ему показалось, что в братних усах скользнула усмешка.
Иван шагнул ближе к могиле.
— Не верь, батько! — громко сказал он. — Наврал старый филин Кирюха. Жив будет Дон, пока мы поживем и своих казачат возрастим орлами. А ты, батько, почивай, не сумься. Будет время, придем и все сами тебе порасскажем.
Иван поднял ком из-под ног и бросил его о дубовую крышку гроба. За ним кинул Стенька свою горсть земли, и каждый из казаков добавил по горсти, пока не взялись за лопаты.
И, возвращаясь с погоста к станичному атаману на поминки по Разе, казаки были бодры и уверены в том, что выстоит Дон перед всякой грозой и бедой.
Атаман Зимовейской станицы
Иван во всем разделял мысли старого Тимофея, как разделяло их множество «верховых» казаков.
Когда круг в Черкасске решил не допускать в станичные дела новых пришельцев, Иван у себя в станице принял в этот год еще десятка два новых казаков, пробравшихся от Воронежа.
— Отколь, Иван, к тебе прибыли казаки? — строго спросил Корнила, вызвав его к себе в войсковую избу.
— А ты что, боярский сыск взялся править за беглыми? — дерзко ответил Иван.
— Весь род у вас баламутный! — гневно воскликнул Корнила и возмущенно вскочил с кресла. — Батька твой Тимофей всех полошил, старый, а ныне ты Дон мутишь тоже не плоше батьки?! В остатный раз тебе говорю: хочешь в мире жить с войсковой старшиною — не лезь на рожон. Что круг решил, то закон!
— Заелись вы, значные! — не сдался Иван. — Человечьей души в вас не стало. «Закон, закон»! А куда людям деться, когда с них шкуру с живых снимают?!
— Русь велика, и мы с тобой хлебом всех не накормим, Иван, — мягче сказал Корнила. — Давай без свары рассудим. На сей раз я тебе сполна дам хлебное жалованье на всех, а больше ты баловать и своеволить не смей! — Корнила погрозил Ивану Тимофеевичу жилистым пальцем. — Тимофея, любя, терпел со всем его своевольством. А ты молод стоять на пути атаману всего Войска. А станешь еще колобродить — и задавлю!
Иван поправил шапку, словно попробовал, крепко ль сидит она на голове, и упрямо надвинул ее на самые брови.
— Корнило Яковлевич, не грози, не то нас казачество будет с тобой рассужать! — не поддаваясь мягкости атамана, жестко ответил он в сознании своей правоты.
Корнила вспылил:
— Ты что же, мятеж поднимать?!
— Эко слово боярское молвил: «мятеж»! — усмехнулся Иван. — Кабы думал ты о казацкой вольности, берег бы Дон, кто бы вставал на тебя мятежом?! Бояре давят казачество по Днепру и по Дону. Одно нам спасенье: всех казаков от Буга до Яика слить в едином казацком братстве. Державу казацкую учинить.
— От русского государя, что ль, отложиться хошь, оголтелый? — воскликнул Корнила. — Дурак ты, я вижу! Грозишь мне казацким судом?! Ай, страшусь! Ай, боюсь! Да хочешь, твои слова я скажу на кругу — и тебя, как изменщика, схватят… Во будет «держава», когда тебя закуют в кайдалы да повесят!.. Ведь мы государям московским цалуем крест, и ты цаловал… Куды ж ты воротишь?!
Иван смутился. Он понял, что в самом деле сболтнул лишнее.
Корнила увидел свою победу и вдруг уже ласково, по-отечески засмеялся.
— Горяч, Иван! Ну, вечером приходи пображничать. Угощу венгерским. И хлебное жалованье на сей раз получишь сполна на всех. А стариковскую ухватку кума Тимоша ты брось: не те времена.
И когда Иван на другой день собрался выехать из Черкасска, Корнила Ходнев послал ему на дорогу бочонок венгерского.
«А все же Корнила не зря мне дарит дары; знать, меня страшится! — возвращаясь из Черкасска, раздумывал про себя Иван. — Али, может, боится нас всех, верховых казаков, да нового, пришлого люда?»
И дома Иван ничего не сказал, каков был у него разговор в войсковой избе, а просто роздал сполна всем хлебное жалованье, на удивленье другим станицам, где не дали хлеба на вновь прибылых.
Так полетела по Дону слава о зимовейском атамане, заступнике голытьбы…
Пришельцы один по одному потянулись из разных станиц в Зимовейскую, надеясь, что не в этом, так в будущем году станут здесь полноправными казаками.
Большие толпы оборванного, голодного люда скапливались тут, приходя с воронежской и царицынской стороны. Уже не стало места в казацких домах, и пришельцы начали ставить себе ивовые шалаши за околицей. Ватагами бродили они в окрестностях и по улицам, неизменно встречая поклонами и приветом Ивана. Несколько раз они засылали к Ивану своих посланцев, прося у него заступничества перед войсковою старшиной. Оборванные и голодные, с жалким видом, бродяги шатались под окнами по станицам, выпрашивая хлеба. Иные, выклянчив старые сети или сплетя из ивы пузатые верши, ловили в Дону рыбу. Рвали в степях какие-то травы и варили из них похлебку. Наделали луков и стрел, чтобы бить в камышах и по степям дикую птицу.
К осени, когда в шалашах уже трудно стало укрыться от холода и дождей, бродяги начали рыть за Зимовейской станицей землянки — «бурдюги», как называли их на Дону. В станице пришельцев звали «бурдюжными» казаками. Когда же зимою замерз Дон и нельзя стало ловить рыбу, бурдюжные начали сходиться в небольшие ватажки, набегать на богатое донское Понизовье и разорять дворы домовитых казаков, тащить у них хлеб и отгонять скот.
Корнила прислал вестового к Ивану сказать, что если он не уймет бесчинцев, то войсковая изба вышлет на Зимовейскую станицу казацкое войско.
Иван призвал к себе атамана бурдюжных, беглого посадского астраханца Федора Шелудяка.
— Слышь, Федька, уйми своих, нам с Понизовьем не воевать за вас.
— А что же нам, с голоду сдохнуть? Мы вас, верховых, не шарпаем — ни овечки не взяли, а у пузатых в низовьях какой грех добыть себе хлебца?! — дерзко ответил Федор.
— На Дону без шарпальства. Верхи, низа — одно войско казачье, — сказал Иван. — За донскою чертой я вам не помеха. Сказывают, в воронежских да в тамбовских лесах медведей полно. Шли бы туды лесовать, — намекнул Иван.
Федор хитро поглядел на станичного атамана.
— Ружьишка нет, зелья, свинцу, — сказал он. — С пустыми руками ведь как лесовать!..
— Ружьишка сдобудешь у казаков. Не новое дело!
И набеги на Понизовье Дона вслед за тем прекратились. Зато из Москвы от царя пришло в войсковую избу письмо с требованием к Корниле унять воровских казаков, которые грабят дворян и купцов в Воронежском и Тамбовском уездах.
Корнила ответил, что «те воровские людишки — беглые крестьянишки, гулящие люди, стрельцы, а не казаки, и Войско Донское в их грабежах и татьбе неповинно».
Жизнь в бурдюгах за Зимовейской станицей кипела. Бурдюжные целыми ватажками выезжали с Дона и ватажками возвращались с добычей, делили «дуван», и тут начинался торг: они вывозили в станицы сукна, кожи, дворянское платье, сбрую, оружие, мясо и сало, меняли добро на хлеб, несколько дней пировали, шумели, вино разливалось в бурдюжном стане рекой, зазывали к себе и станичных на пьяные, озорные пирушки и вновь уезжали в набеги за рубежи казацких земель…
К концу зимы из Воронежа встретила их стрелецкая высылка в целый приказ стрельцов с пушками. Бурдюжных забили назад на донские земли. Они привезли с собой множество раненых, но никакой добычей разжиться на этот раз не успели. В бурдюгах начался голод. Скоро пошел по станице слух, что в бурдюжном стане валит людей «горячка», больные бредят в жару и умирают. Вновь появились в станице под окнами отощалые люди, просившие подаяния. Однако им нечего было дать: к весне поприелся весь хлеб и сами станичные нетерпеливо ждали хлебного жалованья.
Степан вместе с братом Иваном ездили с кречетами на весеннюю тягу. Летели гуси. Птицы увлекли за собою охотников далеко в весеннюю степь. Обвешанные добычей братья выехали из степи к самому Дону и лежавшему возле берега бурдюжному стану. Они хотели объехать стороною табор пришельцев, но собравшаяся у берега на пригорке толпа бурдюжных заметила их.
— Давно не бывал, атаман! — закричали Ивану.
— Заезжай, посмотри на житьишко собачье!
Десятка в два человек они приблизились к братьям, которые тоже свернули навстречу им. Многие из бурдюжных были с железными заступами в руках.
— Чего-то вы рыли? — спросил их Иван, в знак приветствия тронув шапку.
— Дома, последний покой людям строим! — хрипло сказал человек с красными слезящимися глазами, костлявый и тощий.
— Вишь, целое кладбище нахоронили! — кивнул второй могильщик на три десятка пригорков, оставшихся у них за спинами.
— А кормить бы нас хлебом — и были бы тоже казаки! — вставил третий. — Ведь сердце болит смотреть: вон сошел сейчас караван на низовья, вам хлеба повез от царя… А мы что — не люди?
Угрюмые, испитые, отерханные, мрачной толпой шагали молча остальные по сторонам всадников, направляясь к бурдюжному стану. Даже от самого вида их Степану сделалось не по себе. Ему было стыдно ехать рядом с ними с охотничьей потехи, усталому счастливой усталостью повседневно сытого человека, у которого есть дом и сад, жена, сыр, коровы, овечки и который получит из прошедшего на Черкасск каравана на свою долю хлеба, сукна и денег, а эти будут опять томиться в бурдюгах, ничего не зная о близких, покинутых там, в Московской земле, не имея ни доброй кровли над головою, ни одежи, ни хлеба…
— Шли бы порознь в другие станицы, кормились бы кое-как, — сказал им Иван. — А зимовейским одним как прокормить вас, такую орду?!
— К тебе шли. Ты праведней всех атаманов, людей блюдешь. Может, хлеба на нас исхлопочешь, как прошлый год.
Они подошли к бурдюжному городку, над которым летал пух. Весенняя тяга кормила и бурдюжных. Здесь тоже щипали гусей, уток. Увидев Ивана Тимофеевича, к нему сразу со всех сторон, от костров, шалашей и землянок, сошлись обитатели стана.
— Не добыть на вас хлеба, братцы. Я с осени вам говорил: не надейтесь, — сказал Иван. — Идите в другие станицы.
— Гонишь нас от себя, хозяин?! — вызывающе и озлобленно выкрикнул кто-то из-под самых копыт Ивановой лошади.
Иван взглянул вниз. Из дыры, подобной лисьей норе, вырытой под корнями дерева, глядело на него молодое рябое лицо, закопченное и вымазанное глиной.
— Чего ты орешь? — спокойно спросил Иван.
— Чем гнать нас назад, в неволю к боярину, велел бы нас лучше тут в ямах засыпать!.. Мы сами ляжем. Зови с лопатами казаков, — продолжал со злобой рябой из своей норы.
— Дура! — с обидой за брата остановил эти крики Стенька. — Заткнул бы глотку, коли умом не взял!
— И то — дура! — напали на рябого бурдюжные. — Ты дядьку Ивана зря клеплешь: он прошлый год скольким дал хлеба!
— Сбесились вы, дьяволы! Царь не дает — а мне где взять хлеба?! — отрезал Иван. — Сами видали вы, что прошел на Черкасск караван из Москвы. Черкасск и делить его станет, я, что ли! Ну с чем ко мне лезете? С чем? Что я, сею аль хлебом торгую?!
— Нас и бог и царь обижают, и вы, казаки, не жалеете! Чего нас жалеть: мы — зверье! Под корнями живем. Топчи конем-то меня по башке, топчи, на! — снова крикнул рябой, высунув голову из норы.
— А нуте вас, идолы! — отмахнулся Иван. — Разума, что ли, нет?! Говорю как в стену…
Он тронул коня, но высокий, тощий старик в лаптях, в одной руке с недощипанным гусем, крепко схватил атаманского коня под уздцы.
— Ты, свет Иван Тимофеевич, так-то не езди от нас. Ведь нам во всем мире ни места, ни доли нет. Ты схлопочи, чтобы нас во казачество взяли. Гляди, мужики какие! С рогатиной на медведя любой сгодится… Не отступайся, моли за нас!.. Может, царская милость придет!.. — продолжал старик.
— Да я ведь молил, отец, — возразил Иван.
— А ты пуще моли, безотступно… Ить люди!..
Иван понукнул коня. Старик не держал больше повода, и оба брата пустились прочь от молчаливой, понуро расступившейся толпы.
Когда отъехали от бурдюжного стана, Иван разразился вдруг страшной бранью, какой Степан никогда еще от него не слыхал.
— Ты что? — спросил Стенька.
— А то, что подохнут все к черту!.. Чем их кормить? Что я, себя на куски порежу для них?!
Во главе десятка казаков Иван выехал сам в Черкасск. За ними, как ежегодно, пустились по Дону порожние насады, на которых привозили с низовьев жалованье в станицу.
Бурдюжные провожали Ивана по берегу. И опять, несмотря ни на что, словно не было их последнего разговора с Иваном, кричали напутственные пожелания доброй удачи, выкрикивали наказы.
Неделю спустя бурдюжные стали сходиться по нескольку человек к пристани и глядеть вниз по Дону. Их мучило нетерпенье узнать о решении своей судьбы. От успеха Ивана, от того, сумеет ли он получить на их долю хлеб, зависело — быть ли им дольше живыми. И хотя им Иван сказал, что не ждет успеха, они хотели еще на что-то надеяться.
Среди зимовейских пошел шепоток:
— Глянь, бурдюжные возле буя все ходят, зыркают на низовья, как кот на сметану, ждут нашего хлеба.
— Чай, мыслят пошарпать…
— Отобьем! Куды им там с нами сладить!
— А не худо бы нам у пристани стать своим караулом: как навалятся да похватают, то поздно уж будет!
Казаки из станицы стали стекаться на берег Дона с оружием.
— На кого-то собрались? — простодушно спросил атаман бурдюжных Федор Шелудяк. — Ай война? Не чутко ведь было…
— Слыхать, татары из степи прорвались набегом, — не глядя ему в глаза, пояснили станичные казаки.
На третий день ожидания хлеба казаки покатили к пристани пушку. Услышав об этом, бурдюжные тоже вышли к Дону, вооруженные самопалами, луками, пиками, саблями, у кого были ружья с огненным боем — тоже взяли с собой.
— Стой! Стой! Не лезь ближе — станем из пушек палить! — закричали им зимовейские казаки и дружно навалились, повертывая пушку в сторону подходивших бурдюжных.
— Пошто, станичники, ладите пушку на нас? Мы не ногайцы! — ответили из толпы пришельцев.
— А пошто вы с оружием на пристань?
— К вам в подмогу. Вы нас выручали в беде, сколь кусков из окошек давали. Коли на вас беда, нам и бог велел вас выручать, — сказал атаман бурдюжных.
— Идите себе подобру. Мы и сами беду одолеем. А станет невмочь — тогда вас позовем…
— Не доброе дело русскому человеку ждать, пока скличут в подмогу!
— А сказываю — идите к чертям! — закричал зимовейский пушкарь Седельников. — Не пойдете добром, запалю в вас пушечной дробью.
Размахивая дымящимся фитилем, он подскочил к пушке. Бурдюжные шарахнулись в сторону и побежали от берега в степь.
Но в это время над берегом Дона в степи показалось несколько всадников, мчавшихся с низовьев к станице.
— Наши скачут, Иван Тимофеич! — признали в толпе. — Поспешают!..
Иван соскочил с седла, молча кинул повод подбежавшим к нему казакам.
— Как съездил, Иван Тимофеевич?
— Как с хлебушком, атаман? — раздались вопросы из толпы казаков.
— Хлеб на всех сполна, братцы!
— А на нас, на бурдюжных? — несмело спросили в толпе.
— Сполна! — подтвердил Иван.
Он был сам удивлен и, больше того, озадачен тем, как легко войсковая изба дала ему хлеба на всех прибылых. Весь хлеб не вмещался в насады, захваченные казаками с верховьев, и Корнила еще разрешил захватить насады с низовьев.
— На всех? — изумленно переспрашивали казаки.
— И на нас? — по-прежнему добивались бурдюжные.
— На всех, на всех! — весело подтверждал атаман.
Двое суток спустя в станице послышались протяжные выкрики бурлаков, тащивших с низовьев суда, груженные хлебом.
Тут же у пристани закипела раздача хлебного жалованья. Казаки получали хлеб на месте и прямо с насадов везли воза по домам.
— За хлебом! За хлебом! — раздался клич по бурдюжному стану, когда станичные получили свой хлеб и очередь дошла до разгрузки желанного и нежданного хлеба…
Всегда тотчас после получки царского жалованья в станицы наезжали торговцы всяческими товарами. Предлагали коней, обужу, одежу. Так же в этот раз наехали они в бурдюжный стан. Но не поладился торг. В трудные годы последних войн в Москве были выпущены новые, медные деньги вместо серебряных. Медными деньгами платили и царское жалованье казакам. Но на медные деньги никто ничего не хотел продавать. Не много знали толку бурдюжные в качестве сабель и боевой сбруи, которую им тащили, за это добро они не жалели бы денег, но продавцы упирались.