В помещичьем доме стряпуха их накормила.
— Каков ваш помещик? — спросил кузнец.
— Али добры дворяне на свете бывают? — вопросом ответила женщина. — С собаками ласков, — пояснила она и внезапно умолкла.
— А ну их, пойдем отсель! — позвал кузнеца Стенька.
— Упаси тебя бог уходить, когда сам повелел дожидаться! — сказала стряпуха. — Догонит, плетьми исхлещет и работать задаром заставит. А угодишь ему, то и пожалует!
— Идем со двора! Пусть изловит, а там ворочает! — воскликнул Стенька, в котором взыграла казацкая гордость.
— Что собак-то дражнить! Абы деньгу платили, — возразил кузнец. — Ну догонят да поколотят. Что нам за корысть!
Их уложили спать.
Поутру раным-рано во дворе послышались крики, свирепый собачий лай, конский топот и ржание.
— Ну вот, воротились, — сказала стряпуха, испуганно засуетившись, дрожащей рукой зажигая светец.
— Пойдем на волков поглядим, — позвал кузнеца Стенька.
И вдруг со двора раздались отчаянные женские крики, плач, причитания.
При бледном свете синего зимнего утра Степан увидел среди двора сани, полные истерзанных, окровавленных людей. В крови у них было все: руки, лица, лохмотья одежды.
— Аль их волки порвали? — с сочувствием спросил Стенька.
— Какие там волки! — огрызнулся один из дворовых.
И Стенька узнал, что помещик ездил совсем не на волчью травлю, а на облаву за беглыми крестьянами, которые скрылись в лес и жили в землянках.
На санях привезли беглецов, истерзанных дворянскими борзыми. У некоторых из них были изглоданы лица, у других откушены пальцы рук, вырваны клочья мяса из тела. Тех, кто пытался отсидеться в землянках, либо насмерть заели собаки, либо их, как медведей, травили соломенным дымом, и одного задушили насмерть…
В числе беглых был деревенский кузнец. Теперь он лежал на санях, искалеченный псами. Вместо него-то помещику и понадобились Стенька с товарищем.
Помещик велел кузнецам приковать пойманных беглецов цепями в подвале под каменной церковью.
— Отсель не уйдут! — довольный, сказал он. — При Иване Васильиче Грозном сей храм прадедушка мой построил. Крепко строил — хотел заслужить за грехи у бога.
Степан не ударил его кувалдою, как хотелось, но зато, покидая помещичий двор, вместо того чтобы залить водой или присыпать снежком горячие угли, как делал это всегда после работы, он высыпал горсточку их под помещичью хлебную клеть…
Уже далеко идя, они с кузнецом услыхали церковный набат. Степан усмехнулся.
— Ты что? — строго спросил кузнец. — Что за смех, коль беда у людей?
— Дворянской бедой не нам бедовать! — значительно возразил Степан.
Целый час они шли в молчании.
— Иди от меня подобру, — вдруг прорвался кузнец. — У меня на посаде жена да робята. С тобою в тюрьму попадешь… Иди подобру! До всего тебе, видишь, дело! Нашелся за мир заступщик! Али, мыслишь, ты мужиков облегчил?!
И Стенька пошел один.
«Дед сказывал: до всего человеку дело. А кузнец осерчал, — раздумывал Стенька. — Ан как тут терпеть, коль на муки людские глядишь! Не за себя я помстился, не из корысти пожег дворянина».
«Разбойничать — что комаров шлепать», — вспомнил он слова старика. — Всех перешлепать невмочь, а сидит на лбу да сосет. Зазудит — и шлепнешь! Какое тут диво!..» — успокоил себя Степан.
Он подходил к Москве. Казаки зимовой станицы, по сланной по обычаю с Дона в Москву на зимовку, конечно, подсобили бы Стеньке добраться домой: дали бы денег, а может, и коня. Но он не решился идти через Москву и являться в Посольском приказе, помня, что все богомольцы звали его казаком и в Москву заходить опасно…
Только после масленицы Степан миновал Коломну и подходил к рязанским уездам.
Перед уходом Степана в Соловки Сергей Кривой просил не забыть по пути у Перьяславля-Рязанского зайти к его матери и сказать ей, что он жив и здрав, живет в казаках и в недолгое время сам соберется выручить мать и сестру из дворянской неволи.
За Перьяславлем Стенька свернул с дороги в глухое село.
Пошатнувшись набок, стояла приземистая избушка с окошком, забитым двумя досками. Сережкина мать умерла, а сестренка жила по сиротству, переходя от соседа к соседу.
Прокопченная изба, где она ютилась в те дни, была полна дыму и едва освещалась узким, низким оконцем, затянутым пузырем. Трое ребятишек хлебали ячменное варево из глиняной черепушки. Хозяйка со злостью трясла ногой зыбку, подвешенную к потолку. В зыбке надрывался ревом четвертый младенец. В кутке топталось пять-шесть овечек, а под скамьей похрюкивал поросенок.
Степан у порога перекрестился.
— Аленка живет у тебя? — спросил он хозяйку.
— Послал господь за грехи, — со злостью отозвалась хозяйка. — Своих четверых не хватает! Сиротский рот еще к нашей кормушке прилип… Тебе зачем?
— Брат велел ее навестить.
— Сергушка? Неужто жив?! — удивленно воскликнула женщина. — Постой-ка я ее скличу.
Хозяйка вышла во двор.
Смешная, в материнском латаном тулупе почти до пят, в зимнем драном платке, босиком, вошла в избу девчонка, взглянула на Стеньку и, смущенно потупясь, не смела ступить дальше порога.
— От брата Сережки, с казацкого Дона, тебе поклон и гостинец, — сказал Степан, сразу узнав ее по глазам, таким же синим, как синь был единственный глаз Сергея.
И, словно подарок Кривого, Стенька вытащил из заплечной сумы зеленые сапожки, купленные для мимохожей красотки в Москве, да на полтину серебряных денежек из заработка, полученного у кузнеца.
Аленка не смела коснуться сокровища.
— Дура, бери! Коль дают, так, стало, твое! — подсказала хозяйка. — Кто же тебе, дура, чужое даст!
Девчонка робко взглянула на казака и несмело шагнула к нему.
— Бери, бери, дева, не бойся. Сережка тебе послал, — поощрил и Степан.
Аленка вдруг жадно схватила и то и другое.
По-крестьянски засунув за щеку деньги, она тут же уселась на земляной пол среди избы, натянула на красные от холода босые ноги нарядные, щегольские сапожки.
Степан улыбнулся. Он рад был тому, что не забыл разыскать ее, нашел и доставил девчонке радость.
— Хороши сапожки? — спросил он.
— Будто на смех! Боярышня, что ли, в таких сапожках?! Засмеют люди добры и грех! Снесла бы поповне в поклон за заботы… И денежки тоже дала бы кому прибрать. Про черный день пригодятся, — деловито сказала хозяйка.
— Не слушай, Аленка, ее. Никому не давай — сама береги! — возразил Степан.
— Чему научаешь дурищу! — вдруг взъелась хозяйка. — И так ее, сироту, миром кормим задаром, ради Христа. Не от богатства, а ради милосердия кормим. Кому бы сама за себя заплатила — и в том бы не стало греха!.. Жрет, как боров, по избам-то ходит чужих ребят объедать. А хлеб, он горбом дается!.. Пускай, коли так, Сережка ее забирает к себе в казаки — с мира лишнюю глотку возьмет.
— Да девчонка корова, что ли! — воскликнул Степан.
— Корову кормлю — молочка надою. А с девки что взять?! Ты харчи не припас для нее, так держи язык на веревке… Куды ей деньжищи! Чего она в них разумеет?!
— Я сам с ней к попу пойду. Пойдем, дева, — позвал Степан, резко поднявшись с лавки.
Девчурка в один миг сдернула с ног сапожки, сунула их за пазуху и вскочила.
— Дармоедка, шалава! Куды собралась? А робенка кто станет качать?! — закричала со злостью хозяйка. — Уйдешь, так в избу назад не ходи!
Аленка в испуге замялась.
— Идем, идем! — повелительно вмешался Степан и, взяв ее за руку, шагнул за порог.
— Ну и ведьма тетка Прасковья. Прямо яга! — сказал Стенька.
— Сама ведь она сирота. От убогости сердце травит, — вступилась Аленка. — А так она добрая. Пра-а! Бывалоче, сядет, обымет меня, как мамка, да в слезы… Вот тетка Феклуша да тетка Матрена — те злые.
Аленка всхлипнула, из глаз ее брызнули слезы, и она прорвалась невнятным, горестным лепетом. Рассказывая о смерти своей матери, о том, как обе — она и мать — считали, что Сергея давно нет на свете, она говорила со Стенькой, как будто это был сам Сергей. Успев уже привыкнуть к своему одиночеству, она вдруг почувствовала неодолимую жажду родственной близости и жаловалась Стеньке на свои обиды, называя чуждые ему имена каких-то людей.
— …И овечек наших порезали всех и телочку нашу забрали… С белым пятнышком телка была… Тетка Марфа мне баит: «Сама жрала мясо»… А поп тоже хитрющий — себе норовит: овечку за похороны увел… Три дня продержал меня в доме да выгнал. А три-то дни пост был, мясного не ели. Как уж меня прогнал, тогда и овечку колоть… Тебя-то они забоятся, а с маленькой им нипочем — что хотят, то творят. Я кому пожалюсь? К мамане, бывалоче, летом бегу на могилку… А нынче не видно… Креста-то все нету. Хоть поп обещал за овечку, что крестик справит, ан не собрался. А без креста-то под снегом ее не найти… Вот тут он живет…
Аленка показала Степану поповский дом и наскоро, шмыгнув ладонью по носу, вытерла рукавом залитые слезами щеки.
Степан растерялся, только теперь подумав: о чем он будет говорить с попом? Что сказать? Грех обижать сироту? Да кто же попов поучает?!
— Ты чего ж, забоялся? — спросила девчурка.
— Боялся я сроду кого! — со злостью сказал Степан. — Да что ему толковать, если совести нет у попа!.. Я ему наскажу — тебя пуще обидят…
Степан подумал, что, оставшись одна, девчонка себе наживет еще больше врагов, если он побранится с попом.
— Прощай, Аленка! Ты им скажи, что я деньги тебе не оставил, с собой унес, а сама их припрячь. Да терпи маленько. Сергей тебя выручит — вишь не забыл! — утешил на прощанье Степан Аленку и зашагал по подтаявшей за день дороге…
Но вдруг, недалеко уйдя за околицу, он услыхал, что кто-то его догоняет. Степан оглянулся. Это была Аленка.
— Ты чего? — спросил он.
Она посмотрела растерянно и замерла, хотела что-то сказать, но слезы неудержимо вдруг покатились по старым, едва подсохшим следам на ее щеках. Она закрыла лицо руками и, не обмолвившись ни единым словом, бросилась прочь быстрей, чем бежала за ним, словно боясь, что он ее остановит.
«Чтой-то она?» — подумал Степан в беспокойной растерянности. Ему показалось, что сам он делает что-то не так, как велит его совесть.
Но, добежав назад до плетня, девчонка прислонилась к нему спиной и показалась какой-то особенно маленькой и сиротливой. Степан повернул обратно с дороги.
— Ты чего? — грубовато спросил он ее.
Она протянула ему что-то в руке. Он подставил ладонь, и Аленка высыпала обратно ему всю горсточку денег.
— Возьми их назад, мне не надо. — Минутку подумав, она достала из-за пазухи сапожки и протянула их также. — И чеботы тоже возьми, все равно ведь отымут, житья не дадут… — Горькая складка печали легла вокруг ее детского рта. — Не надо мне никаких даров. Пусть Серенька меня саму выручает! — с отчаянием сдавленно сказала она.
Стенька растерянно посмотрел на нее, и вдруг его осенило.
— Давай сапожки! — живо воскликнул он. — Где корчма у вас? Кто вином-то торгует?
Степан велел девчонке его дожидаться и, весело сунув сапожки под мышку, довольный внезапной выдумкой, зашагал к корчме…
Разговор с корчемщицей был недолог. Румяная старая баба, похожая на станичную сваху, с жадностью ухватила нарядные новые сапожки, услышав от Стеньки, что в обмен на них ему нужна какая угодно мальчишеская одежонка…
За околицей дождался Степан, когда из гумна к нему вышел синеглазый парнишка.
— Ну-ка, шапку сыми, — сказал Стенька.
«Мальчишка» снял шапку, из-под которой вывалилась ему на спину русая девичья косица.
— Негоже так-то, с косой, — заметил Степан, достав нож.
— Ой, что ты! Да срам какой — без косы!
Аленка горько заплакала.
— Не реви! Уж тем хороша коса, что сызнова вырастет!
Степан решительно взялся за косу и коротко срезал новому товарищу волосы.
— Вот и Алешка вместо Аленки, — весело заключил он. — То-то Серега будет братишке рад!
И «Алешка», взглянув на смеющегося казака, вдруг смутился и залился, сквозь слезы, ярким девичьим румянцем…
Они шли к Дону. Навстречу им с полдня радостно и торжественно в ярком блистанье солнца летела весна. Она красовалась крикливыми стаями грачей на черных полях, гусиными вереницами в небе, золотистыми лужами в колеях разъезженных весенних дорог, журчаньем ручьев, наконец первой зеленью на косогорах…
На обветренном остром носу Алешки стала лупиться кожа, а на щеках появились веснушки…
Иной раз шли впроголодь, но теперь уже Степан не рядился в работники. Он думал только о том, чтобы скорее добраться, и предвкушал радость Сергея от свиданья с сестренкой.
С детской легкостью она, казалось, совсем позабыла свою сиротскую жизнь и, счастливая, отдавалась радостному, непривычному ощущению заботы о ней взрослого, сильного человека.
В дальней дороге нередко она утомлялась и отставала. Жесткое слово готово было сорваться со Стенькиных губ, но каждый раз она смягчала его сияющим взглядом, полным счастливой доверчивости, и Степан осторожно бодрил ее:
— Ну, маленько еще, Алеша, сейчас отдохнем. Гляди, ведь река-то — наш Дон! Недалечко уж ныне осталось…
В родной станице
Сон в избе рыбака обманул Степана: жив еще был Тимофей Разя. Но силы его сдали. Старость привязала казака к своему двору, к раскидистой груше, к десятку яблонь и слив да к кучке вишняка, который он посадил под самыми окнами избы. Тут и возился теперь он с железной лопатой, рыхля у корней весеннюю влажную землю, подвязывая к жердям раскидистые ветви старой груши и греясь на солнышке у крыльца с табачной трубкой во рту.
Но по-молодому отбросил старый Разя лопату, когда увидел входящего во двор Стеньку.
— Воротился, Степанка! — воскликнул он. — Не ушел, чертов сын, в чернецы?! Да, гляди, еще и возрос! Ладный казак стал! А как обносился. Придется справлять ему новую справу, — шутливо ворчал старик, но Стенька заметил, что веки его дрожат и глаза неспроста слезятся…
Шедшая из погребицы мать вскрикнула, кинулась Стеньке на грудь и обмерла. Стенька подхватил ее на руки и усадил на скамью возле дома.
Фролка визжал от восторга, повиснув на шее брата. Иван, обнимаясь с ним, сквозь густую бороду и усы усмехнулся.
— А ты в пору, Степан, воротился. Поп у нас помер в Черкасске, и в церкви уж месяц беглый расстрига всем правит. Поставим тебя во попы…
— Целуй, коль попом признал! — живо нашелся Стенька и сунул к губам Ивана широкую, крепкую руку.
Иван потянулся поймать его за вихор, да не тут-то было! Степан увернулся, схватил его за поясницу, наперелом, и пыль завилась по двору от дружеской потасовки.
— Уймитесь вы, нехристи, брат-то на брата!.. — ворчала мать, но сама смеялась, любуясь, как ловко выскальзывал Стенька из братних рук.
— Наддай ему, Стенька, наддай!.. Вот казак взошел на монастырских дрожжах! Что ж, атаман, сдаешь?! — подзадоривал Разя.
И братья, покончив возню, стояли оба довольные. Иван расправлял русую бороду. Степан раскраснелся и тяжело дышал, но, чтобы скрыть усталость, скинул свой драный зипун и рубаху.
— Лей, Фролка! — крикнул он, сам зачерпнув воды из бадейки, и, весело фыркая, подставил разгоряченное лицо под свежую струю.
— А здоровый ты, Стенька, бычок! — одобрил Иван, хлопнув его по мокрой спине ладонью.
— Да ты розумиешь, Стенько, на кого ты руку поднял? — загадочно спросил Тимофей.
— А что?
— На станичного атамана — вот что! — сказала мать с уважением.
— Ой ли! — воскликнул довольный Стенька. — Вот, чай, крестный даров наслал!
— Коня арабских кровей, адамашскую саблю да рытый ковер бухарских узоров прислал Ивану в почет, — похвалился старик Разя.
— Мы с Корнилой дружки! — подхватил Иван, придав слову «дружки» какой-то особый, насмешливый смысл.
— О тебе богато печалился, вестей спрошал, — почтительно сообщила мать. — Меня на майдане в Черкасске стретил — корил, что пустила тебя одного в такой дальний путь.
— Завтра к нему по казачьим делам еду. Узнает, что ты воротился, меня без тебя на порог не пустит, — сказал Иван.
— Настя красоткой стала, — с особой ужимкой, присущей свахам, поджав по-старушечьи губы, шепнула мать.
— Настя? — переспросил Степан, вдруг вспомнив и взглядом ища по двору никем не замеченную Аленку, одиноко и скромно стоявшую возле самых ворот.
Следя за его взглядом, и другие увидели молоденького спутника Стеньки.
— Что за хлопец? — спросил Тимофей. — Эге, да то не казак — дивчинка! — вдруг по застенчивости Аленки признал старик. — Нашел добра! А то тут казачек мало!
— Аленка, Сергея Кривого сестренка, — пояснил Степан.
— Ой, да вправду не хлопчик — дивчинка! — воскликнула мать. — Да як же, Стенька, ты ее увел? Мужичка ведь панска!
— А Сергей где? — спросил Степан, желая скорей порадовать друга.
— У Корнилы живет в Черкасске, — сказал Иван. — Прежний станичный его не брал во станицу, сговаривал все к себе по дому работать, в наймиты. Сергей осерчал да махнул в Черкасск, на станичного жалобу в войско принесть. Ан Корнила и сам не промах, оставил Сережку в работниках у себя. Так и живет…
— На харчи польстился! — с обидой добавил старый Разя.
— Иди-ка, девонька, заходи в курень. Срамота-то — в портах, как турчанка! — хлопотливо обратилась Разиха к девочке. — И брату срамно, чай, будет такую-то стретить!..
— Идем, деверек, покажу тебе молодую невестку, — позвал Стеньку Иван, и тут Стенька взглянул под навес, где раньше были высокой горою сложены толстые бревна.
Года три подряд, по веснам, во время половодья, ловили Иван со Стенькой в Дону плывущие сверху случайные, унесенные водой бревна. «Как оженится, будет хата Ивану», — говорила мать.
— Нету, нету, построил! — со смехом воскликнул брат, поняв, чего ищет Стенька.
— Тебе бы дружкой на свадьбе ехать, ан ты пошел богу молиться. И свадебку справили без тебя, — говорил Иван.
— Три дня вся станица гуляла, а после веселья как раз атаман станичный и помер. Старики своего хотели поставить, а молодые и налегли за Ивана, — с увлечением рассказывал Тимофей. — Ажно в драку сыны на батьков повстали. Ну, обрали Ивана. А как по своим куреням пошли, старики помстились: пришли сыны по домам, отцы тут же разом велят по-батьковски: «Скидай порты да ложись на лавку…» В тот день все молодые побиты ходили…
— И ты атамана — лозой тоже, батька? — со смехом спросил Стенька.
— Мне честь — сына обрали. Пошто же мне его сечь! И в драку он не вступал. Как стали его кричать в атаманы, он повернул да и с круга ушел, — с гордостью за Ивана говорил Тимофей…
Стенька радовался приходу домой. Все было здесь мило и близко. Хотелось встретить всех старых знакомцев, соседей, сверстников, Сергея Кривого, крестного батьку Корнилу и даже былого «врага» — Юрку…
Не прошло и дня, как в избу набились казаки послушать рассказ о странствиях по московским землям. Отец велел взять из подвала бочонок меду, мать напекла пирогов, и со всей станицы сбежались мальчишки — сверстники Фролки — глядеть на Степана, будто на диво.
Сидеть на виду у всех, стукаться со всеми чаркой, потягивать хмельной мед и говорить, когда другие молчат, важно покашливать, припоминать и видеть, как собравшиеся сочувственно качают головами, — все это льстило Стеньке, ставило его на равную ногу с бывалыми казаками. Довольный всем, он досадовал только на то, что слабо еще пробился темный пушок усов и мало покрылись черной тенью его рябоватые, смуглые щеки.
Стенька рассказывал о пути на Москву, о встречах с крестьянами и горожанами, о том, как скучал по Дону, видя вокруг так много неправды. Он поведал и о том, как побил купца возле часовни, и всем казакам понравилось, что его отпустили из Земского приказа. Говоря о Посольском приказе и о своей беседе с Алмазом Ивановым, Степан похвалился тем, что думный дьяк знал о походе его батьки, и пересказал слова дьяка, что о той же великой правде Тимоши Рази печется сам царь…
— Долго что-то пекутся, да все не спеклись! — смеялись казаки. — Должно, у них плохи печи! Осенью Земский собор объявил Украину русской, а драки доселе все нет!
Степан рассказал и про «дикую бабу». Все смеялись. Потом стали спрашивать про монастырь, про богомолье, про мощи угодников, и Стеньке пришлось напропалую врать, припоминая, что говорили о Соловках бывалые богомольцы, потому что он не хотел никому поведать об убийстве Афоньки. Но вдруг во время рассказа он, заметив насмешливый взгляд Ивана, замолчал и сделал вид, что хмелеет…
«Отколь он увидел, что я брешу?!» — подумал озадаченный Стенька.
Вечером, когда уже разошлись гости, Иван зашел в курень Рази.
— Стенько, сойдем-ка на улку, — позвал он брата.
Они вышли на темный двор. Пахнуло весенним духом навоза, тепла, свежих трав и медвяных цветов. В лесочке у берега Дона звенели ночные соловьи.
И Стенька был счастлив так идти нога в ногу со старшим, любимым братом, который, несмотря на свою молодость, стал уже головой всей станицы.
Они шли по дороге над Доном. Высоко стояла ясная, синеватая луна, серебря траву и листья прибрежных ветел. Легкий ветерок тянул с юга. Пролетая над широким простором цветущих степей, он был душистым и нежным.
Стенька вздохнул всей грудью.
— Рад, что домой воротился? — спросил наконец Иван.
— А что краше Дона?
— Вот то-то и есть… А ты ушел, Дон покинул и чуть не пропал там, дурень!..
— Пошто я там чуть не пропал?! — воскликнул Степан, который никак не ждал, что Ивану известно о случившихся с ним происшествиях.
— А ты со мной не криви, святой богомолец! Наместо молитвы пошел по башкам топором махать…
Стенька искоса посмотрел на брата. В прищуренных глазах его, глубоко сидевших под крыластыми бровями, при луне блеснул насмешливый огонек.
Степан в смущении промолчал.
— Ты что же мыслишь: Московское царство — орда? Зарубил монаха, махнул себе в лес, так никто и ведать не будет? Везде, брат, найдут!.. В войсковую избу из Посольска приказа, с Москвы, прислали письмо. Как к вам-де казак-малолеток Разин Стенька, Зимовейской станицы, с богомолья воротится, и вам бы его прислать в Москву, в Патриарший приказ, к ответу за душегубство. Да при том письме расспросны листы богомольцев и монастырских крестьян.
Иван посмотрел с насмешкой на брата и шутливо надвинул ему на глаза шапку.
— Эх ты! Заступщик за правду! — тепло сказал он. — Они же все, отпираясь, в расспросе твердят, что заступы твоей не молили, а ты, дескать, сам «неистово, аки зверь, напал на монастырского брата Афанасия и топором его сек ажно насмерть».
— Чего ж теперь будет?
— Вот то-то — чего? Будет тебе от крестного на орехи! Меня и то за тебя чуть живьем не сожрал. Сказывает, другим казакам на Москву прохода не станет, коли тебя не послать к патриарху. А ты, вишь, и царю не хотел поклониться, предерзко с царем говорил.
— Как предерзко?! — удивился Степан.
— А как? На Дон его звал дудаков травить соколами… Корнила горит со стыда…
Стенька потупился. Воспоминанье о встрече с царем и так его каждый раз смущало.
— Не поеду в Черкасск, — угрюмо буркнул Степан.
Иван качнул головой.
— Нет, ехать надо, Стенька! Ты казак, не дите. С покорной башкой к нему явишься — сам пощадит. Вдвоем уломаем! — сказал Иван.
Серебряная луна в легкой дымке катилась над Тихим Доном, соловьи продолжали греметь в ветвях ивняка. Но Степан уже ничего не слышал: ему представлялся либо путь на Москву в цепях, либо глухая засека где-нибудь на сибирской окраине, куда из Москвы посылают в службу провинившихся ратных людей…
Ратные трубы
На рассвете, собираясь с Иваном в Черкасск, Стенька хотел разбудить Аленку, но Иван отговорил его:
— У Корнилы в доме с Сергеем не потолкуешь ладом — все будет ему недосуг за работой. А тут, во станице, оставишь ее, он сюда за сестрой приедет — и вдоволь наговоритесь…
Они отправились в путь вдвоем.
Стенька гордился Иваном. Какая величавая, орлиная осанка у него! И бороду успел вырастить пышную и густую, будто уж сколько лет в атаманах. А шапку носит совсем особо, сдвинув на самые брови… Да слушает, что говорят, чуть прищурясь, будто легонько смеется над всеми. А сам говорит крепко, твердо, голос густой. Что сказал — то уж то! И душою прям, ни с кем не кривит. Кто неправ — хоть Корнила, — так прямо и режет!.. А на коне-то каков!..
Дразня отвыкшего от езды Степана, Иван обгонял его на своем скакуне, перескакивал через камни, овражки, ямы, резвился, как сверстник Стеньки.
Степан почти позабыл о нависшей над ним грозе.
По пути приставали к ним атаманы из других верховых станиц, и тут Иван перестал казаться мальчишкой. Казаки говорили между собой о том, что по дороге проехал в Черкасск царский посланец. Они гадали: не затем ли их вызвал Корнила, чтобы выслушать царское слово, и что за новость привез дворянин от царя казакам?
К концу третьего дня, уже скопившись большой ватагой, подъехали атаманы и казаки к Черкасску. После переправы они проскакали мимо городского вала и шумно въехали в город, громко здороваясь на скаку с черкасскими казаками.
— Что молвит народ про московского гонца? Пошто прибыл? — спросил Иван знакомого пожилого казака, пристраивая к коновязи своего скакуна.
— На Москве, мол, проглянуло солнце, и ум у царя просветлел: слышно — зовет войною на польских панов.
— Гуляй, сабли! — радостно вскрикнул Стенька.
Иван взглянул на него и усмехнулся.
— А ты, Степан, в чернецы не годишься, — ласково сказал он. — Счастье тебе, богомолец святой: на войну пойдешь — все вины простятся.
У войсковой избы толпились казаки. Тысячи их сошлись сюда. Много съехалось из соседних станиц. Над площадью стоял гул голосов. Только и разговоров было что о войне.
Кланяясь во все стороны и переговариваясь на ходу со знакомцами, Иван вошел в войсковую, а Стенька остался на площади в толпе молодежи.
— Сабли точить, Стенько! — ликующе выкрикнул у крыльца есаульский Юрка из Зимовейской станицы, и голос его сорвался от радостного волнения. Он даже забыл поздороваться со Степаном, которого не видал больше года.
— Наточим! — степенно ответил Степан, опасаясь в наивной радости оказаться похожим на Юрку.
Но самого его заразила та же горячка, и едва он заметил на площади нового знакомца и сверстника — белобрысого Митяя Еремеева, как, забывшись, тут же воскликнул:
— Митяйка! Коней ковать!..
Говор, крики и споры на площади разом замолкли, когда на крыльцо вышел один из войсковых есаулов.
— Уняли б галдеж, атаманы, — сказал он, — тайному кругу сидеть не даете, в избе слова не слышно!
— А какого вы черта там тайно вершите! Али опять продаете боярам казацкий Дон?! — крикнул хмельной казак.
— Тю ты, пьяная дура! Там ратный совет! Помолчи! — одернули рядом стоявшие казаки.
— Ты только нам повести, Михайло, быть ли войне? — закричали с площади.
— Разом выйдет старшина и все повестит, — уклончиво пообещал есаул и ушел обратно в избу, сопровождаемый озорными криками молодежи и еще большим шумом.
Но атаманы и после этого немало погорячили казаков.
И вот, наконец, появилось из дверей войсковой избы торжественное шествие есаулов со знаками атаманской власти, за ними вышел Корнила, одетый в алый кармазинный кафтан с козырем, унизанным жемчугом. Из-под распахнутого кафтана сверкал на нем боевой доспех — чеканенный серебром железный колонтарь[9]. Сбоку висела кривая старинная сабля.
— Давно бы так-то, Корней! Долой панский кунтуш!
— На казака стал похож! — задорно закричали с разных сторон из толпы.
— Гляди, еще бороду отрастит и совсем православным будет!
Атаман шел через толпу казаков, как бы не слыша непочтительных выкриков и чинно беседуя с важно выступавшим царским посланцем — чернобородым с проседью дворянином, одетым в парчовый кафтан, из-под которого тоже виднелась кольчуга. Ратный убор обоих вельмож явственно говорил о надвинувшихся военных событиях.
В толпе атаманов и есаулов из верховых и понизовых станиц Степан увидел также Ивана и тотчас, ревнивым взглядом сравнив его с прочими, решил, что Ивану под стать лишь один войсковой атаман — сам Корнила.
Атаман и царский посланец со всей войсковой старшиной поднялись на помост, а станичные атаманы и есаулы заняли место вокруг помоста.
Корнила первым снял шапку. За ним обнажили головы все и стали молиться. Потом атаман и старшина низко поклонились народу на все стороны и народ поклонился им.
Возле Стеньки в толпе стоял старый казак, дед Золотый. К нему подошел посыльный атаманский казак.
— Батька и вся старшина зовут тебя на помост! — закричал он глуховатому деду в ухо.
Старик двинулся с посыльным, проталкиваясь в толпе.
— Куды, дед? — окликнул его кто-то из казаков.
Старик оглянулся и весело подмигнул:
— Седу бороду народу казать!
Между тем два есаула на бархатной подушке поднесли Корниле его атаманский брусь. Он принял его и трижды стукнул о край перильца, которым был огорожен помост.
— Быть кругу открыту! — объявил атаман.
Вся площадь утихла.
Стенька заметил позади атамана старых дедов Ничипора Беседу, Золотого, Перьяславца, Неделю.
«Батька тут был бы — и его бы поставили на помост со старшиной!» — подумал Степан, сожалея о том, что Разя не приехал с ними в Черкасск…
Корнила расправил усы и обвел толпу взглядом. Последние голоса и ропот утихли.
— Други, братцы мои, атаманы донские! Великое добро совершилось, — торжественно возвестил Корнила. — Запорожское войско с гетманом Богданом било челом великому государю всея России царю Алексею Михайловичу, молило принять их под царскую руку в великую нашу державу. И государь наш моления ихнего слушал, принять их изволил…
Корнила истово перекрестился широким крестом, и за ним закрестились все бывшие на помосте.
— Едина церковь Христова, един народ русский, един государь Алексей Михайлович, и нет и не будет той силы, которая государя великое слово порушит! — провозгласил атаман, как клятву, подняв к небу сжатую в кулак мощную руку. — И государь наш православный, братцы, за правду свой праведный меч обнажил против польского короля и шляхетства! — заключил Корнила.