Боярские неправды
День за днем Стенька шел на север, то запевая песню, то молча шагая по берегу Дона, изредка перекликаясь об улове с немногословными рыбаками да крестясь на встречные церкви.
Позади остались казачьи, от века не паханные земли, пошли московские села и города. Тут была уже иная, своя, не казацкая жизнь.
Здесь была родина дедов. Отсюда они, обездоленные нуждой, бежали от боярского рабства вниз по Дону, на полдень, отвоевывая просторы у ханов и орд, чтобы найти в них пристанище и спасение от боярского сыска.
По донским степям высоко взрастала трава, покрывая вместе коня и всадника. Тучные, черные земли Дона могли рожать невиданные богатства хлебов. Беглецы из голодных уездов жадно переминали в горстях рыхлые комья, но суровый закон первых донских поселенцев не позволял прикасаться к сохе.
«Где пашня, там и боярщина. Вольному казаку не пахать, не сеять», — установили они. И новые пришельцы сменяли серпы на сабли.
Бесстрашная удаль стала заветным свойством этих людей. Они узнали обычаи битв и умели задать страху тем, кто с недобром приходил в пределы отчизны. За то царь, кроме оружья, посылал им хлеб, соль и платье. Но долго еще в сердцах беглецов таилась нежность к земле покинутых пашен, к золоту спелых ржаных нив, к тихой жизни оставленных деревень. О них говорили сказки и пели песни, называя ласковыми именами далекие полуночные реки, загадывая прадедовские загадки про лен, коноплю и просо…
И вот первую встречную соху, первую борону на яровой борозде Степан осмотрел, как сказочную небылицу, словно увидел въявь ступу бабы-яги.
— Дай попытаю, — с любопытством попросил он крестьянина.
И унавоженная взрыхленная пашня дохнула на него каким-то особым умиротворением и теплом.
Люди жили здесь не казацкой воинственной мечтой о завоеваниях и добыче. Хлеб да скот, труд и мир были их повседневной заботой.
Однажды, прыгнув через канаву, Степан неловко подвернул ногу и шел, ковыляя, с трудом. Его нагнал мужик на телеге и, подсадив, позвал к себе ночевать.
У хозяина была жена и трое малых ребят. Квас с редькой и луком да хлеб — вот и все, что подали к ужину. Для гостя хозяйка достала пяток яиц.
— А робятам что ж яйца? — спросил Степан.
— Ты гость, а им не в обычай, — сказала хозяйка.
Стенька смутился. Он понял, что яйца не от своих кур в доме.
— Земля родит худо, что ль, в ваших краях? — спросил он хозяина.
— Грех на землю пенять! Земля у нас добрая, — возразил тот.
— Чего же живете бедно?
— Не дворяне! Отколь напастись? Помещичья глотка широка: туды все влезет… Гляди, — заключил хозяин и, подсучив порты, показал Степану черные икры обеих ног. — Две недели палками били, чтоб недоимку собрать — три рубли… Так и били, покуда корову не продал.
— Чего же раньше ее не продал?
— На грех поветрие было — робята в сыпухе: лежат в жару, исхудали. Ить хворым-то надобно молочка. Ну, думаю, пусть меня поколотят покуда. Христос-то терпел и нам тоже велел… А как стали робята мои поправляться, съездил я, продал корову, теперь хоть и пашню паши… Отпашусь — в бурлаки пойду к вам на низовья, купецки товары лямкой тянуть. Кони дешевы у вас. За бурлацтво порядные получу — коней четверку куплю; трех в Тамбове продам, одного для себя оправдаю. Хлеб уберу, тогда лошадь опять на корову сменяю: зимой-то нам конь ни к чему — харчи есть задаром…
— Худое житье! — сказал Стенька.
— Не радостна жизнь, а жить надо… робят растить… Корову я продал, за прошлый год недоимку отдал помещику, да и то не сполна, еще за мной два рубли. Хлеб соберу, рубль отдам, а с другим рублем и опять не управлюсь… К весне меня сызнова на правеж, под палки… Вот так и живем! — Мужик рассмеялся. — Он, приказчик боярский, хитер. Ведает, что зимой правь не правь, колоти хоть месяц — все станем терпеть, а весной нам негоже от пашни отбыть, ден десять — больше под палкой не выстоишь: земля-то зовет, ждать не хочет.
— Рукой подать! Что не бежишь от боярина на Дон? — спросил Степан.
— На До-он? — протянул мужик. — На Дон богатым дорога. Мне что за корысть из дворянской неволи в казачью? Как раз угодишь к атаманам в холопья…
— Сбесился ты! — возмутился Степан. — Где виданы на казачьем Дону холопья? Сколь люда бежит в казаки!
— Бегут, кто из дальних уездов и правды не знает. А мы тут и тех встречали, кто с Дона утек, от старшинской неправды…
— Что врешь?! — оскорбился Степан за честь Дона.
Мужик засмеялся.
— Молодой ты, не разумеешь. Привык, все кричат у вас: «Воля, воля казачья!» Ан воли-то нету давно, одно слово осталось… Не ведашь, малый, стало, молчи, — заключил крестьянин.
По городам и селам ближе к Москве не впускали прохожих людей на ночлег, ссылаясь на царский указ являть всех десятским и сотским.
— У нас хоть весь Дон обойди, и никто не спросит, отколе казак. А тут каждой собаке в нос грамоту суй! — проворчал однажды Степан, развертывая свою подорожную с печатью Войска Донского.
— Ты в Москву приди, там побреши — и с плетьми на торгу познакомят, — пригрозил сотский в ответ на его слова…
Степан подходил к Москве. Здесь чаще смотрели его подорожную и еще осторожней давали ночлег.
Степан знал о Москве лишь то, что здесь живут царь и бояре, здесь велики торга, отсюда шлют на Дон хлебное жалованье, свинец, и порох, и сукна. Он ожидал, что в Москве всюду только дворцы да палаты и возле каждых палат стоят пушки да блестят стрелецкие бердыши.
Войдя в Москву, Стенька был удивлен простотой и бедностью низких домишек, тянувшихся нескончаемо длинной кривой улицей. Не веря своим глазам, Степан спросил у грудастой, дородной торговки квасом, далеко ли до Москвы.
— Кваску хлебни, опохмелься. По уши в воде пить просишь, — сказала торговка.
— Слыхать на Дону, Москва городок богат, — насмешливо возразил Степан, — а гляжу — деревня деревней!
— Невежа и есть невежа, не русский ты человек! — возмутилась москвичка. — Да где же ты Кремль и царские палаты опричь Москвы видел? А церкви нарядны какие! А где колымаги таки золоченые, как у московских бояр?! Да ты посмотри, что конного люда скачет — и ратники, и боярские слуги, и всяки послы да гонцы!.. А сады, каковы кудрявы!.. Ночью — тишь, соловьи по садам поют. Радость! А утром как ахнут по всем колокольням трезвон, как заскочут кони, застучат колеса — так слова не слышно. Вот что Москва-то!..
Старенький псаломщик не то монах в замызганной, залоснившейся ряске подошел в это время к торговке.
— Агафьюшка, знойко как ныне, весь спекся! Плесни-ка еще мне до завтрева в долг! — попросил он.
Торговка с охотою нацедила ему кружку квасу и сунула, словно не замечая знакомца.
— …Да московский народ наш каков?! — с увлечением продолжала москвичка. — Приветливый, вежливый, независтный; всем приют даст и ко столу-то с собою посадит… Вот то и есть Москва!.. Ты слово-то слушай: «Москва!» Вот то слово так слово! А в праздник народ приоденется во цветные наряды да пе-есни, ка-та-анье!.. Девицы как словно березки… Ты в троицу, малый, знаешь куды сходи…
— У нас на Москве, казачок, чудес не сочтешь! — перебил торговку монах, ставя к ней на прилавок пустую кружку. — Пошто троицы ждать? Когда хочешь на Красную площадь, к Земскому приказу поди — вот где забавы! Палач мужиков дерет, каждый особым гласом ревет; того хлещут плетью, того — батогом, а иного — кнутом. Во гульня где!..
Степан с любопытством взглянул на нового собеседника.
— А за что же их бьют?
— За такие вот скаредны речи, за глум! — не дав ответить монаху, запальчиво взъелась торговка. — Кто треплет — язык урвут, а кто слушает — уши срежут! — Она метнула гневный взгляд в сторону непрошеного собеседника. — Иди ты отсюда, иди подобру! — напала она на насмешника. — Не слушай ты, малый, его. Кто сам худой, у того и все вокруг худо. Каб воров не секли, то на чем держава стояла б?! А ты улицы вдоль пройдя, посмотри, что за домы у нас. Не домы — хоромы…
Монах перебил ее смехом:
— Ты, малый, гляди, каковы хоромы ее, высоки да просторны, — сказал он, кивнув на избушку на «курьих ножках», возле которой стояла торговка.
— Да что ж я, боярыня, что ль?! — простодушно откликнулась та. — Что плетешь!
Степан допил квас, сплеснул остаток на деревянную мостовую, поставил кружку и, уходя, закончил:
— Тебе б торговать не квасом, а сбитнем.
— Пошто? Али квас не добрый? — изумленно спросила торговка.
— Квас — питье студено, а ты горяча. Возле тебя все бы сбитень кипьмя кипел, — вместо Стеньки ответил ей со смешком монах.
Идя по Москве, Степан удивлялся, как много здесь каменных и деревянных церквей, хитрой росписью наряженных в яркие краски с золочеными, алыми, лазоревыми и зелеными куполами в цветах и звездах. Он едва успевал снимать шапку, чтобы креститься. Кое-где вздымались невиданные на Дону и в других городах дома по три яруса, с резными балконами, с расписными теремками, увенчанными словно бы девичьими кокошниками или высокими шпилями с золотистыми шарами, с красными петушками или конскими головами на самых верхушках. Но на больших площадях и на широких улицах рядом с каменными хоромами стояли такие убогие хибарки, каких не видел Степан даже и на черкасских улицах. Из пазов между бревен торчал у них мох или кое-как забитая пакля висела, подобно козьим бородкам… «Срамота-то! Ведь сам государь тут может проехать! — думал казак, глядя на такое убожество. — А был бы я государем — дал бы всем денег, чтобы поставили домы не хуже того, что с тремя петухами под алым шатром. Вот то стал бы город! Кто из послов наедет — и все бы дивились, какая моя Москва!» Иные из уголков Москвы ласкали взгляд пестротой раскрасок, тонким кружевом каменных и деревянных узоров по карнизам и на наличниках окон, хитрой резьбою балясин укрытых крылечек. «А хитры же бывают умельцы на все дела! — размышлял Стенька. — Богатым в утеху над эким оконцем, чай, не менее чем месяц трудился мужик! Чай, деньжищ загреб гору, на целую избу хватит».
Но больше всего дивился Степан не красоте столицы, а ее нескончаемой широте, ее многолюдству, шуму и суетне. «И верно сказала та баба, что слова не слышно от шума! — думал Степан, проходя по Москве. — И куды все спешат, как на круг в Черкасске? А набата не слышно, никто не сзывает. Да то бы шли в одну сторону, а то, вишь, во все концы поспешают!»
Высокие, покрытые мохом, кирпичные стены Китай-города, башни над воротами поразили Стеньку величием. «Вот так стены! Попробуй-ка кто иноземный дерзнуть на них! Как тут взберешься?! Чай, пушек на башнях — не то что у нас во Черкасске! Держа-ава! Вот то могучесть! Вот тут, чай, послам-то зависть: хотели бы под себя нас подмять, ан не сдюжишь!.. Перво все шири степные пройди, одолей казаков, да всяческих ратных людей, да малые городишки. Кажись, уж и все покорил, а дойдешь до Москвы — и увидишь, собака, что впусте трудился: Москвы-то не одоле-еть!..»
Он шел вдоль Китай-городской стены ко Кремлю — сердцу всего государства. Издали указали ему стройные шатры кремлевских башен и золотую шапку Ивана Великого. По пути Стенька встретил несколько похорон и две свадьбы.
«Тут столько народу, что каждый час кто-нибудь помирает да кто-нибудь родится», — подумал Степан.
У ворот, ведущих на Красную площадь, Степан увидел большую толпу людей возле часовни.
— Чудотворная божья матерь, — пояснили ему.
— От ран помогает? — спросил он монаха.
— От всех скорбей и недугов целятся люди у чудотворного образа, — ответил тот.
— А можно за батьку?
Монах не понял его.
— Ну, раны-то не мои ведь, батькины раны! — нетерпеливо растолковал казак.
— Язычник ты, что ли?! — Монах покачал головой. — Иди да поставь свечу да молись с усердием! — посоветовал он.
Степан повернул к часовне.
Но возле часовни вместо молитвы шла давка: толпа окружила какое-то зрелище.
— Рожу тебе побить аль в приказ отвести? — кричал дюжий торговец, тряся за ворот щуплого мужичонку. — Рожу бить аль в приказ?..
— Сказывай: лучше по роже! — посоветовал один из зевак.
— Бей по роже, — покорно сказал мужичонка.
— За что его? Что стряслось? В чем он винен? — расспрашивали друг друга в толпе.
— Шапку в часовне покрал…
— Во святом-то месте?! Ведь эко их сколь развелось! Как собак, перебить их, поганых! — переговаривались в толпе.
Степенно, со смаком, любуясь робостью вора, купец отступил на шаг, скинул с плеч свою однорядку.
— Подержи-ка…
И бросил на руки одного из зевак.
— Не жалей, проучи его, дядя, чтобы другим неповадно! — выкрикнул кто-то.
Купец неторопливо подсучил рукава рубахи, деловито плюнул в кулак и ударом наотмашь в ухо свалил вора с ног.
— Вставай, еще раз заеду! — потребовал купец, самодовольно оглядывая зрителей, словно ища одобренья своей выходке.
С помутившимся взглядом мужичонка, шатаясь, покорно встал перед своим палачом.
— Бей еще, коли нет в тебе сердца, — сдавленным голосом через силу сказал он.
— Буде! Хватит с него! Небось ухо-то выбил! — раздались из толпы голоса.
— А шапки собольи красть есть в тебе сердце?! — издевался купец. — Мало — ухо, печенку выбью! — свирепо добавил он и со злобой еще раз ударил вора «под ложечку».
Мужичонка осел, подогнул колени и как-то боком упал. Голова его стукнулась об утоптанную жесткую землю.
— Бог троицу любит. Вставай! Еще в третий! — крикнул купец.
Но вор лежал неподвижно навзничь в пыли. По бороде изо рта струйкой сочилась кровь. Сочувствие толпы обратилось теперь к нему.
В народе прошел ропот.
— Убивец! — выкрикнул одинокий голос.
— Чего ему станет!.. Пройдет! — деланно и беспокойно усмехнулся купец. — Эй, у кого моя однорядка? — повернулся он.
— У собаки! — насмешливо крикнули из толпы.
Купец растерянно озирался: однорядку кто-то унес…
Раздвигая толпу, перед часовней явились двое земских ярыжек.
— Вот они, злыдни ягастые. Богатым заступа, народу беда! — выкрикнул кто-то в толпе.
— Знамы язычники! — подхватили вокруг, намекая на знаки земских ярыжек — буквы «3», «Я», красовавшиеся на груди их кафтанов справа и слева.
— Зевласты ябеды!
— Змеи ядовитые! — выкрикивали вокруг, стараясь толпой оттеснить ярыжных от побитого мужичонки, чтобы дать ему скрыться.
— Чего тут стряслось? — спросил старший ярыжка, не обратив внимания на обидные клички, к которым они привыкли.
— Шапку вон тот в часовне покрал у меня, — указав на побитого, злобно сказал купец. — Я его в рожу зепнул, а товарищ его в те поры унес у меня однорядку аглицкого сукна. Тащите его в приказ.
— Все видали — ты сам однорядку отдал! — выкрикнул кто-то из толпы.
Побитый купцом мужичишка только теперь очнулся и обалдело, молча глядел на людей.
— Вставай! — толкнул его сапогом ярыжный. — Идем в приказ! — позвал он и купца.
— Под пыткой теперь стоять мужику, — предсказал кто-то рядом со Стенькой. — Купец-то того, кто унес однорядку, ему товарищем назвал!..
Степан смотрел на все, сжав кулаки. И вдруг не заметил сам, как вся прямая душа его возмутилась и закипела.
— Да где ж в тебе совесть, поганское сердце?! — воскликнул он, подступив к купцу.
Тот взглянул в глаза Стеньки и испуганно отшатнулся, зачем-то крестясь…
Миг — и купец отлетел спиной на толпу от удара в грудь. От второго удара в ухо он упал и жалобно завизжал.
— Так его, краснорылого нехристя! — зашумел народ.
— Вставай, еще раз заеду! — на радость толпе выкрикнул над побитым Степан.
Ярыжные кинулись на казака, но он отступил на шаг и подсучил рукава для драки. Один из ярыжных заколотил в тулумбас[6], призывая на помощь.
— Уходи, казачок, уходи! В толпе тебя не найдут, мы прикроем! — подсказали Степану.
Через толпу уже проталкивались стрельцы. Народ «от греха» потек в разные стороны. Стрельцы и ярыжные обступили Степана. Недолгой была борьба: вывернув казаку за спину руки и толкая в шею, его повели в приказ.
Царская «привилея», данная донским казакам, не позволяла расправиться со Степаном, как с любым московитом: по закону, где было хоть два казака, они должны были сами судить третьего.
Рассмотрев подорожную грамоту Стеньки, его послали из Земского приказа с подьячим и со стрельцом в Посольский приказ, который ведал донскими делами.
В Посольском их встретил старик сторож.
— На кой леший вы его притащили, — ворчливо сказал он подьячему. — Ведаешь сам, до какого часа в приказах сидят. Веди назад, в Земский!
— Как хочешь, а нам до него дела нет, — возразил молодой подьячий. — Земский приказ не смеет держать донских казаков.
— Таскаться с ним еще по Москве! Мы иную заботу сыщем, — вмешался стрелец.
— И я не пойду назад! — заявил Степан. — Затаскаете тут по приказам туды-сюды! Что я — тать?!
— Идем, стрелец! — крикнул подьячий, уже повернувшись к дверям.
— Постойте, робята! — взмолился сторож. — Да как я с таким буянцем один?! Хоть его запереть пособите!
Но Стенька уже узнал о своих правах по пути в Посольский приказ от провожатого, молодого подьячего, который проникся к нему дружелюбием.
— Ты что, старый черт, царский указ нарушать?! — накинулся Стенька на старика. — В тюрьму меня, казака донского?!
— Ты не шуми, не шуми! — шепотом остановил его сторож. — Не то вот Алмаз Иваныч услышит. Ведаешь, что он нам с тобой сотворит?..
Однако Стенька поднял нарочно такой крик, что по пустым покоям, пропахшим пылью и плесенью, гулко пронесся отзвук. Со скрипом на шум отворилась дверь из какой-то комнаты, и показался рослый, не старый еще человек с холеной русой бородой, без кафтана, лишь в белой льняной рубахе с расстегнутым от жары воротом.
— Что стряслось? — строго спросил он.
— Из Земского привели казака донского, Алмаз Иваныч, — с низким поклоном сказал сторож. — Не смел я тебя тревожить…
— Кто привел, идите сюды, ко мне в горницу.
Наскоро расспросив подьячего о вине казака, Алмаз Иваныч отпустил его и остался вдвоем со Стенькой.
— Стало, ты мыслишь, что за правду вступился? — насмешливо спросил он, глядя в лицо Степана серыми, пристальными, усталыми от работы глазами.
— А что же он уговора не держит?! — запальчиво вскинулся Стенька. — Перво рожу побил мужику, а потом — все равно в приказ! Да еще наклепал про свою однорядку!
— А на что ж у царя на Москве приказы да судьи? Я мыслю, и без тебя разберут — как те звать-то? Степанка? — и без тебя, Степан, разберут! В Мунгальской орде и то судьи есть и свои законы. А ты не в орде — на Москве!
Дружелюбный голос думного, дьяка, прямой взгляд и его спокойная строгость внушили Стеньке доверие. Дьяк отложил пачку исписанных длинных «столбцов», придвинул к себе чистый листок бумаги и принялся молча что-то писать, глядя в Стенькину подорожную грамоту.
— Разин сын… Не того полковника Рази, какой на Украину к Богдану охотников собирал? Тимофея, что ли? — спросил дьяк.
— Его, — подтвердил Стенька, гордый тем, что в Москве, в Посольском приказе, тоже знают отца.
Думный дьяк качнул головой и вздохнул.
— Ты, знать-то, по батьке! И он во всем свете хотел правду устроить своими руками… Ан, может, для той великой правды ныне сам государь трудится! Может, и я здесь на ту же великую правду труды свои полагаю, — сказал дьяк, прихлопнув ладонью какую-то стопку бумаг, словно в них была сложена Тимофеева правда.
— Ведь Запорожье-то правду искало вперед у царя, да царь не послушал! — сказал Степан, с жарким желанием оправдать отца.
— А батька твой взялся наместо царя?! Все вы дети — что батьки, что сыновья! — заключил дьяк. — Державное дело — не шутка! Раз царь не послушал — знать, время тогда не пришло… Убили, что ль, батьку? — сочувственно спросил дьяк. — Я слышал — в конце войны он загинул.
— Искатовали всего паны. Места живого нету, лежит.
— А ты за батькины раны к Зосиме — Савватию на богомолье, да по пути хочешь Русь на праведный путь кулаком наставить?! — с насмешкой сказал дьяк и серьезно добавил: — Не так строят правду, Степанка. Всяк человек свое дело ведай, а в чужое не лезь — то будет и правда! А коли всяк станет всякого наставлять кулаками, так и держава не устоит — псарня станет!..
Думный дьяк дописал еще строчку в только что начатой коротенькой грамотке и сложил листок вчетверо.
— Отдай сию грамоту во зимовой станице атаману Ереме Клину, — сказал он, отпуская Степана.[7]
Донские казаки обступили Степана. Некоторых из зимовой станицы он знал раньше. Других, может быть, никогда и не видел, но лица их, голоса, повадка — все казалось ему родным и знакомым. Он словно попал домой, в свою семью.
Его заставили рассказать всей станице свои приключения. Слушали, добродушно подсмеивались, дразнили его.
Но когда Стенька рассказывал, что он поднял шум в Посольском приказе, все одобрительно заговорили:
— Знай наших! Донские не пропадут. Видать казака по нраву!
Стенька пересказал и весь разговор с Алмазом Ивановым. Громкий хохот прерывал его все время, и юный казак не сразу взял в разум, что тут смешного.
— Да как же ты, Разиненок, с Алмазом Иванычем в спор ввязался?! — воскликнул Ерема Клин. — Алмаз-то Иваныч ведь думный дьяк! Ты помысли-ка: думный! Ведь он в царской Думе с боярами рядом сидит, он всех послов из чужих земель принимает и споры с ними ведет, у самого государя в палатах повсядни бывает, советы дает царю. А ты его поучать?! Ну, сказывай дальше, каков у вас спор был?
Степан рассказал, как Алмаз, хлопнув по бумагам ладонью, сказал, что сам государь, да и он с государем, трудится для той же великой правды, за какую пошел Тимофей Разя.
— Ого! Вот так притча! — не выдержал Клин. — Вон про что он с тобой толковал! — Ерема Клин подмигнул окружавшим его казакам. — Знать, послы от гетмана Хмеля — Силуян да Кондрат Бырляй недаром приезжали в Москву просить принять Запорожье под царскую руку… Ну, добрые вести, Стенька!.. Небось Алмаз, каб разумным тебя почитал, не открыл бы тебе столь великой державной тайны…
— Алмаз — человек-алмаз! Он друг казакам! — заговорили вокруг.
— Не боярская кость! — поддержали другие.
Кашевар зазвонил в чугунную сковороду, и казаки стали вытаскивать ложки. Стеньку посадили к миске с варевом, расспрашивали про Дон, про Черкасск, про набеги крымцев, как миновала зима, как ловится рыба…
— Написал мне Алмаз Иваныч — тебя поучить за то, что ты всю державу на правду своим кулаком хошь направить, — сказал после ужина Клин и начал отчитывать Стеньку.
Но даже ворчливая речь атамана была Стеньке радостна после всех злоключений. Да и нельзя сказать, что Ерема сильно бранился. Больше всего он ворчал на московскую волокиту, на то, что станицу так долго не отпускают на Дон, до сих пор не сполна дали сукна и порох еще не весь отпустили. Расспрашивал про отца, потом угостил Стеньку водкой и сказал, что наутро отпустит его посмотреть Москву, чтобы только нигде, спаси бог, не вступался в драку. И после всего, наконец, похвалил Степана, что он не спустил купцу и побил ему рожу.
— Пусть знает донских казаков! — заключил Ерема.
Наутро все казаки зимовой станицы принимали участие в сборах Стеньки. Чтобы пройтись по Москве, ему дали поновее кафтан, лучшего дегтя для смазки сапог и красивую шелковистую шапку, неплоше той, какую когда-то ему подарил Корнила.
Сам Ерема Клин осмотрел его и, хлопнув ладонью между лопаток, весело заключил:
— Казачина ладный! Иди погляди Москву. На всю жизнь упомнишь.
Стенька вышел изо двора, где стояла станица, и весело зашагал перелеском, ржаною нивкой и слободой, у входа в которую чернела вблизи дороги закопченная кузня.
Улицы слободы вдоль заборов и стен домов поросли травой, в которой сверкали под утренним солнцем цветы одуванчиков и ромашки. Из открытых окон домов доносились запахи варева. Хозяйки уже возвращались с кошелками с торга. На перекрестках всюду сидели торговки квасом, солеными огурцами, мочеными яблоками.
Степан купил полный карман жареного тыквенного семени и, поплевывая, шел вразвалку, походкой беспечного человека.
Золоченый купол Ивана Великого, сверкавший на солнце, служил ему путеводной звездой.
Его обгоняла в пути бесконечная вереница возов и возков, порожних телег, всадников, и от пыли, вздымаемой лошадьми, ему казалось, что вся Москва утонула в каком-то душном золотистом тумане, из которого выплывали то поп, то посадский ремесленник, старуха с базарной корзинкой, вереница ребят, скакавших верхом на прутьях… Все это было и на Дону. Но вдруг послышались крики, топот, пролетели в пыли какие-то всадники, от которых народ метался с дороги под окна домов и к воротам, спасаясь от ударов плетей. И вот в туче пыли пронеслись на конях две высокие, аршинные шапки…
— Бояре проехали! — с облегчением сказал кто-то.
И снова по улице стали спокойно двигаться люди.
Нет, такого на Дону не бывало!
В стенах Китай-города казак попал во многолюдную толчею бесконечных московских торгов. Толпа подхватила его и понесла по торжищу.
Шумным и пестрым бывал майдан на Черкасской площади, куда съезжалось немало заморских гостей со своими товарами. Когда с отцом или старшим братом Степан приезжал в Черкасск, его глаза разбегались от множества и пестроты товаров. Но московский торг, с рядами богатых лавок, с разноголосыми, пронзительными выкриками продавцов всевозможных товаров, дивил казака своей ширью и изобилием.
«Сколь же надо возов, чтобы экие горы товаров свезти в одно место!» — думал Степан.
Московский торг отличался еще и тем, что каждый товар был в строгом порядке, в своем ряду: сапоги — с сапогами, одежда — с одеждой, посуда — с посудой, там мясо, там рыба, там масло и яйца.
Он свернул в шорный ряд, которым так славился черкасский казачий торг. Витые ременные плетки с узорными рукоятками, недоуздки, уздечки с медными и серебряными подборами, седла, высокие сапоги с острогами увлекли его взор. Он видел, как, приценяясь, щупают и разминают покупатели скрипучую, едко пахнущую кожу, с божбой и крикливыми клятвами жарко торгуются продавцы.
«Вот бы эко седельце купить! — думал Стенька, впившись взглядом в богато украшенное седло, и тут же в душе рассмеялся. — Хорош был бы я — в Соловецку обитель на богомолье с седлом идти!»
«Сколь богатства, сколь денег здесь, у московских людей! — думал он. — Торговый гость не потащит без дела товар на майдан. Знать, все раскупает Москва… Куда столь добра, как в прорву?!» Он проталкивался вперед, стирая с лица пот мягкой кудрявой шерстью своей папахи.
— А ты их ладонью, ладонью погладь — девическа шейка! — уверял продавец, поглаживая и похлопывая узорчатые зеленые сапожки. — Сафьян лучший, заморский! Сам в Черкасске у турчина покупал. Месяц вез через горы да по лесам… В пути от донских казаков отбивался саблей, троих порубил, что хотели пограбить, — врал продавец. — Таким сапожкам на Дону цена тридцать алтын…
Такие сапожки, на высоких, подкованных серебром каблуках с золочеными бубенчиками на загнутых вверх носочках, были на Дону в чести у щеголих плясуний.
— Силен языком ты секчи-то донских казаков! — взъелся Стенька. — И брешешь все: не та у нас на Дону им цена.
Молодица, которая торговалась за сапожки, то и дело пощелкивая орешками, со смехом оглянулась на голос Стеньки. Она сверкнула веселым задором из-под густых ресниц.
— Ай да казак! Откупил бы, коль ведаешь цену, да мне подарил бы! — сказала она.
Стенька смутился под ее озорным взглядом и не нашел, что ответить.
— Э-э! Да ты еще молоденек, не дожил до денег! — добавила озорница, заметив его смущение.
Обронив свою шутку, она отошла от лавки, больше уже не взглянув на Степана.
— Ты кому нанялся тут купцов отгонять от лавок?! Дорог товар, тебе не рука — и ступай себе мимо! — напал на Стеньку продавец. — Таких, как ты, казачок, дают у нас на деньгу пучок, а в пучке по две дюжины.
По Стенькину нраву, тут бы вступиться в драку за честь казаков, но, раззадоренный молодицей, он почти не слыхал, что выкрикнул продавец.
— На, считай! Да живее! — воскликнул он, звякнув о ларь рассыпчатой горсткой мелкого серебра. — Давай! — Он схватил сапожки и взглянул вслед красотке.
Желтый летник ее с собольей опушкой мелькал уже далеко в толпе.
— Беги догоняй! Обласкает! — насмешливо крикнули за спиной Степана.
Пробиваясь локтями через базарное скопище, Стенька уже не глядел ни на людей, ни на товары.
«Кину ей сапожки, повернусь да уйду», — запальчиво думал казак.
Но на площади, не доходя кремлевской стены, еще теснее сомкнулась толпа. Молодица пропала в сутолоке сотен людей, да и сам Стенька вдруг позабыл о ней, увидев жестокое зрелище казни.
Распластанного на земле человека палачи хлестали с двух сторон по голой кровавой спине плетями. Тот извивался и плакал по-бабьи, с визгливым истошным воем, стараясь вырваться из-под помощников палача, сидевших у него на ногах и на голове.
— Глупый мужик-то: кричит, только силу теряет, — заметил один из зевак. — Что больше терпеть, то легче.
— Аль ты сам испытал? — спросил кто-то, стоявший рядом со Стенькой.
— Кто нынче в Москве не битый? — ответил третий.
— Плети — не кнут, — заговорили в толпе, — с плетей не помрешь. Что реветь-то белугой!
В тот же миг недалеко в стороне раздался словно звериный рев, заглушивший визгливые крики. И вся толпа потянулась на крик, к более страшному зрелищу. Стенька двинулся вместе с другими, и сквозь расступившуюся и поредевшую толпу он увидел картину, подобную той, какую живописец изобразил в притворе черкасской церкви, где были написаны посмертные муки грешных казацких душ: хвостатые черти хлестали закованных и привязанных к столбам грешников длинными, извивающимися кнутами…
С сапожками в руках, растерянный, стоял Стенька, глядя, как палач с тяжким кряканьем обрушивал на спину жертвы кровавый кнут…
Какой-то старик невдалеке от Степана сидел на телеге. Казак заметил, что старик пристально смотрит ему в лицо.
— Ты, видно, впервой на муки глядишь? — обратился старик к Степану.
Степан оглянулся с безмолвным вопросом. Вдруг понял, что на лице его отразилась жалость, и застыдился ее.