— Куды ж я уйду?! У меня тут семейка, домишко!
— Да что с тобой цацкаться?! Где ключи?! — грозным голосом закричал какой-то казак.
Но Степан успокоил всех:
— Да на что вам ключи, робятки? Города без ключей полоняли, а тюрьму устрашились разбить! Пошто обижать старика! Пусть ключи бережет!
Казаки расхохотались, отшвырнули прочь старика, и тюремные двери загудели под ударами топоров…
Темный подвал пахнул дыханием сырости, плесени, смрадом, гнилью… Со света сразу было не разглядеть копошащихся на прогнившей соломе людей.
— Донские тут есть? — громко спросил с порога Степан Тимофеич.
— Есть, батька, донские! Здравствуй, Степан Тимофеич, батька! — закричали радостные голоса в ответ. — Спасибо, отец наш!..
— Чего ж вы сидите! Гайда на волю! — крикнул Степан.
— Мы, батька, в колодках! Не встанем! — послышались голоса. — Пропадаем! Хвораем!..
Люди зашевелились во мраке на мокрой, смрадной соломе, раздалось громыхание цепей.
— Спаситель ты наш! — восклицали колодники. — Да неужто же мы дождались?! Слышали, ты из басурманского плена людей свобождаешь, а тут-то не ждали!..
— Боярский не слаще плен! Спасибо, упас от муки!
Казаки уже сбивали колоды с тюремных сидельцев; привели кузнеца расклепывать цепи. Горожане налезли в тюрьму…
— Вишь, проклятый, где держит людей! Сущий ад!
— Ну, кто тут донские? — спросил Степан.
— Я, Степан Тимофеич, батька! Я донской!
— И я тоже, Степан, я — Силантий Недоля!
Силантий был сверстник Ивана Разина, казак соседней станицы. С ним вместе Степан бывал в посольских походах.
— Куды же, Силантий, тебя занесло! С похмелья ты, что ли, сюды забрался?! — спросил Разин.
— Не шути, Тимофеич! Унять пора воеводу: уж так своеволит, так своеволит. Мы с кумом на торг, за товаром, а нас в тюрьму! А за что? За то, что с пищалью не езди… Так что ж нам, донским, и дороги в Царицын не стало?! Пищаль, лошадь, телегу, товары — все отнял! А что за казак без мушкета да без пищали?!
— Без пищали, без сабли каков уж казак! — подхватил кривой шорник, словно он был сам природным донцом.
— Кричит: дескать, вы, донские, подсыльщики Разина-вора! — продолжал Силантий.
— А меня ты, Степан Тимофеич, от смерти упас! Завтра меня в Астрахань слать хотели, а там бы казнили насмерть! — выкрикнул знакомый Разину голос из дальнего угла тюрьмы.
— За что ж тебя? — спросил атаман.
— Воеводского брата, князя Михайлу, я в Астрахани побил, да и на Дон побег, а меня по примете поймали: у меня одна бровь повыше другой… да волосом красен…
— Да никак ты, Никитка?! — воскликнул Разин.
— Я самый, Степан Тимофеич! Признал ты меня по голосу, а увидал бы в обличье — никак не признал бы, чего со мной ирод окольничий сотворил! А за что схватил? Что иду, вишь ты, на Дон!.. Говорит, никого с Волги на Дон не пустит. А уж приметы он после увидел. Разинским вором меня называл, обещал отослать к астраханскому воеводе.
— Разинским вором?! — переспросил Степан. — Сбивайте колоды, ребята, и всех отпустить! А я — к воеводе, про Разина-вора с ним потолкую!
Степан шел по улице, не чувствуя ног, словно летел. В висках у него звенело, глаза налились кровью, как у взбесившегося быка. Он широко размахивал руками, раскачиваясь всем телом. Лицо и шея его покраснели. Он скинул шапку, ветер трепал его волосы, играл в бороде, но не освежал. Внутренний зной жег Степана…
Из тюрьмы за ним потянулась толпа к воеводскому дому.
Дом воеводы стоял особо от улицы, покрашенный в голубую краску. Стены его толстобревные, как крепостные, в окнах с улицы, как в тюрьме, были вставлены толстые железные решетки, и то, что они были покрашены в белую краску, не придавало дому веселого вида. Как спесиво задранная голова, высился теремок с коньком наподобие кокошника, а над кокошником хвастливо сверкал раззолоченный шар. Дом стоял в глубине палисадника, где, на диво всем горожанам, красовались не подсолнечники и маки, а все лето цветущие розаны. У ворот палисадника стояли два стрельца с бердышами…
Никто из простого люда еще никогда не дерзнул ступить ногой в воеводский палисадник, никто не посмел подняться на крашеное крыльцо под высоким узорным шатром.
Стрельцы перед входом скрестили свои бердыши, преграждая путь.
— Н-ну-у! — рыкнул на них Разин, и оба стрельца с робостью отступили в стороны, освобождая проход, будто он ткнул им в лица горящую головню.
Степан пнул сапогом решетчатую калитку. Сорвав по пути алый розан, смело пошел по песчаной дорожке к дому и с нетерпением постучал рукояткой пистоля в крепкую воеводскую дверь…
Толпа горожан вошла вслед за ним в палисадник.
Не желая обнаружить перед толпою ни смущения, ни боязни, окольничий воевода Андрей Гаврилыч Унковский вышел из дома на крыльцо. Невысокого роста, толстый, с узкой, выпяченной рыжеватой бородою, он взглянул на Разина снизу вверх с таким выражением, словно глядел с колокольни в небесную ширь и ничего перед ним не было.
— Кто таков? — резким голосом надменно спросил он.
За спиной воеводы Степан увидал испуганное лицо астраханского немца-пристава и разразился внезапным хохотом.
— Ты что же, немецкая бобка, молчишь, не сказал воеводе, кто в город пришел? — Степан повернулся к Унковскому. — А ты меня не признал? — насмешливо добивался он. — А я ведь тебе задолжался. Да вот ведь я кто! — неожиданно крикнул Разин и с силой рванул его за бороду, так что воевода всем телом мотнулся вперед…
В толпе только ахнули от такой неожиданной выходки атамана. Унковский взвизгнул от боли и в страхе отпрыгнул в сени, стараясь захлопнуть дверь, но Степан ее придержал сапогом.
— Тпру, стой! — повелительно грянул он. — Куды ты уходишь? Али я тебя отпустил?! Теперь ты признал меня, так ответ держи: почему беззаконье творишь, собака?!
Хмель кружил голову Разина. Удивление толпы его дерзостью, испуг воеводы, перед носом которого Степан размахивал пистолем, посиневший от ужаса Видерос в воеводских сенях — все это еще больше задорило захмелевшего атамана.
— Какое мое беззаконие? — пролепетал воевода, как заколдованный, не в силах отвести глаза от дула пистоля в руках Степана.
— Перво твое беззаконие, что донских казаков бездельно держал в тюрьме, пищали у них отымал, лошадей, телеги… — начал Степан.
— Помилуй… — попробовал перебить его воевода.
— Не помилую! Далее слушай: другое твое беззаконие, что на вино в кабаке корыстно цену троишь. Чья цена на вино — твоя али царская?! Прибытков с царской казны захотел, вор, разбойник?! — наступая на воеводу, грозно выкрикивал Разин. — Вот я тебя батожьем сейчас на торгу!.. По «государеву делу» на виску пойдешь к палачу, ворище, корыстник!.. Иди пиши от себя к кабатчику, чтобы по царской законной цене торговал! — приказал Степан. — Ну, чего еще ждешь?!
Воевода попятился в дом.
— Сто-ой! — крикнул Разин. — Еще пиши от своей руки в съезжую, чтобы отдали там казачье добришко — пищали, да лошадь с телегой, да что там еще… А станешь еще своеволить — я с Дона наеду и шкуру с тебя спущу да закину к рыбам! Ты тихо, смотри, живи. Посадские жалятся на твои неправды… Иди пиши! Что столбом стоишь?
— Ах ты, сокол ты наш! Вот как ты воевод-то, бояр шугаешь! — воскликнул Силантий Недоля, успевший сюда прибежать из тюрьмы. — Да дай я тебя обойму за весь Дон! — Сквозь толпу протолкался Недоля к Степану и обнялся с ним. — Ах, сокол ты наш, удалец! — приговаривал он, глядя, как и весь народ, на Разина полными удивления и восторга глазами.
Воевода вынес записки к кабатчику и в приказную избу, чтобы отдали отнятое имущество казаков. Руки его дрожали.
— Ладно, ты не трясись, — сказал ему Разин. — Живи тихо, честно, никто тебя не обидит… А Разин тебе не вор, казаки не лазутчики — понял?! До завтра гостим у тебя, а там — на Дон. Да и тебе бы градских ворот запирать не велеть: мы с горожанами ныне всю ночь гулять станем.
Степан сошел с воеводского крыльца, и весь народ повалил за ним к Волге…
Разинцы разгружали свое добро, прощаясь с судами, которые вынесли их снова к родным берегам. Со стругов снимали боевую добычу и пушки. Суда оставались лишенными парусов, безлюдные, мертвые. Есаулы успели купить в Астрахани и в Царицыне легкие челны, чтобы двигаться на Дон.
Никита сидел с атаманом на готовой к отплытию оснащенной ладье, где был расставлен атаманский шатер.
— В Яицкий город к тебе я хотел ворочаться, меня схватили — в тюрьму: мол, казак! Я говорю: «Не казак, а гулящий». С год держали, пустили на волю, — врал Степану Никита. — В ту пору знали уж все, что ты ушел в море. Я в Астрахани поверстался в стрельцы. Пришла тебе царская милость, И довелось мне в корчме услыхать, что воеводский брат царской бумаги не хочет знать да тебя убить прибирает людишек. Я его у корчмы побил, хошь верь, хошь не верь. Оглоблей бил по рукам, по ногам, по башке — не убил! Окаянный, боярская сила, он ожил! Я — в бега. Мыслю — на Дон… Ан тут, в Царицыне, воевода велел хватать, кто с Волги на Дон идет. Схватили меня, как беглого, а покуда сидел в тюрьме, и бумага из Астрахани пришла: писали меня ловить за убойство. Признали… А ты подоспел!..
— У какой корчмы ты лупил воеводского брата? — спросил Степан.
— За стеной, у кладбища, старухи Марфы корчма.
— Правду молвил во всем, казак. Слыхал я, что ты побил воеводского брата. Да в ту корчму после они меня заманили, хотели побить, и стрелецкого сотника там казаки убили на улице за меня, а Михайла ушел.
— Погоди, атаман, от меня не уйдет! — злобно сказал Никита.
В это время в челне со стрельцами к разинской ладье подошел астраханский пристав. Тимошка сказал, что он хочет видеть Степана. Разин вышел к нему из шатра.
— Здорово, немецкая бобка! Ну, примай стружки да пиши мне запись, что я их отдал, — сказал Степан. — А воевода, дурак-то, страшился, что я их с собой унесу, по суше!
Видерос указал в отчаянии на пустые струги.
— Фалконеттен… Канонен… Пушка! — бормотал он. — Воевода, боярин, княссь указал…
Разин захохотал.
— Вот что, усатое чучело: хоть твой воевода боярин да князь, а я всех князей больше! Я казак! А ты, чучело, ведаешь, кто то — казак?! Дурак воевода велел тебе пушки мои взять? А ты спросил его, что же он сам не взял? Я две недели стоял у него и пушки увез, а немецкой блохе покорюсь да пушки оставлю?
Видерос хотел снова развернуть воеводский наказ, но Степан пригрозил ему кулаком.
— Ты опять за свою «уни-мать»?! Я такую тебе «унимать» покажу, что родную свою не узнаешь! Пошел прочь отселе! Тимошка, гони!..
… На рассвете челны тронулись вверх по Волге, к Камышинке. Полы атаманского шатра были спущены. Казаки говорили, что батька спит, а в это время Степан Тимофеевич всего с десятком своих казаков скакал прямиком от Царицына к Зимовейской станице, перегоняя ладьи, и конный обоз, и пешие толпы людей, увязавшихся по пути за его войском…
Яблочным духом пахнет
Вокруг двора Разина по-прежнему бродили бездомные беглецы из российских краев, они до последнего времени передавали Алене слухи о муже. Теперь он был уже словно и не казак, а какой-то сказочный великан Вертидуб или Свернигора, про которого еще мать Алены рассказывала ей сказки. Говорили, что он потопил во Хвалынском море тысячу кораблей кизилбашского шаха, взял десять тысяч пленников и поменял их у шаха на русских людей, томившихся в басурманской неволе. Зато теперь у него несметное войско, ему бьют поклоны и воеводы и за столами садят его в красный угол…
И вдруг на несколько дней прервались все вести, беглецы приумолкли и будто бы даже несколько отшатнулись от разинского двора, словно что-то таили от Алены… Алена Никитична насторожилась, но ни о чем не могла дознаться. Вдруг Гришка принес со двора какую-то странную весть: будто батька хочет жениться на кизилбашской царевне…
— Что ты, глупый, плетешь! Кто там женится от жены да детей!
— Мужики ить сказали! — воскликнул Гришка, только теперь догадавшись о том, что принесенная им весть испугала мать. — Ты, матка, пусти меня, я к нему съеду, уговорю не жениться! — стал он просить, чтобы исправить свою оплошность.
— Не турка твой батька! Пустое плетут про него! — в сердцах сказала Алена, но сама затаила заботу, в задумчивости то и дело напевая про себя тоскливую песню про «былиночку, сиротиночку», которая стоит над рекой.
Над рекой стоит
Да в реку глядит,
Дал мне бог красы,
Сиротиночке…
А кому краса
Моя надобна?! —
пела Алена и не раз повторяла последние, самые печальные слова:
А кому краса
Моя надобна?!
— Ну кому же еще! Мне и надобна! — услышала вдруг она под окном дорогой и любимый голос.
Степан не поехал улицей. Сопровождавших его казаков он разослал, кого куда, по разным станицам, других отпустил до вечера по домам, сам же пробрался задами по огородам и оказался внезапно под самым окошком… Приветливо и любовно смеялись его глаза.
— Стенька! Стенька! Степанушка! — словно в смертельном испуге, закричала Алена. — Родной ты мой! — задыхаясь от счастья, залепетала она. — Под окно прилетел да горе мое подслушал… Да что же ты там, во дворе… Ой, прямо в окошко!..
— В дверь-то к желанной далече! — смеясь, ответил Степан.
Большой, нарядный, веселый, он обнял ее и стоял, заглядывая ей сверху в лицо. Он глядел прежними любящими, молодыми глазами. От счастья и радостного смущения Алена вдруг растеряла слова и говорила совсем не то, что хотела. Она по-девичьи гладила его ладонью по рукаву, не решаясь коснуться ни руки, ни лица…
— Алешка, ты что? — ласково спросил муж, заметив ее слезы.
— Сказали, ты счастье иное нашел, не вернешься, — шепнула она.
— Да что ты! Куды ж мне иное-то счастье! — ответил Степан. — Сколь нарядов ни сменишь, а сердце одно… И ты мне одна на свете!
— Не покинешь нас больше? — тихо спросила Алена, прямо взглянув в его глаза.
— Как кинуть такие-то очи синющи! Аль краше на свете сыщу!.. Что сын-то Гришутка?
— Возро-ос! Во какой! Да сейчас его кликну, постой! — заметалась Алена, словно только ждала случая, чтобы оторваться от мужа.
Она задыхалась от волнения, и ей было необходимо выскочить хоть на миг во двор или на станичную улицу, чтобы» отдышаться, чтобы радость не разорвала грудь.
У порога Алена все же остановилась и оглянулась еще раз на мужа.
— Неслышно-то как под окошко подкрался! — вся светясь и сияя, сказала она. — Сейчас я Гришутку…
И уже на краю огорода, в саду за избой, послышался ее зов:
— Гри-иша! Гри-ишка! Гришу-утка-а!..
«Смешны-то дела господни, — оставшись один, рассуждал про себя Разин. — Ты ли то, атаман Степан? То летал по чужим краям да искал богатства, правды, славы искал… Ан вот богатства твои и правда твоя человечья — в донской станице, и правды краше не надо на всей земле. То ветер морской сладким казался, ан тут, в гнезде, хлебушком теплым да яблоками пахнет, и нет того духа слаще…»
— Ба-атька-а-а! Батя-а-ня-а-а! Домой вороти-ился-а-а! — послышался крик, и Гришка, как бомба, ворвался в окно избы.
— Здоров! Ну, здоров, казачище Григорий! — воскликнул Степан, обнимая сына.
— Весь в батьку! — любуясь ими, нежно ворчала Алена. — Порода такая — дверей им, вишь, в избах нету! Куды ж ты к отцу эким нехристем грязным?! Наряд-то, гляди-ка, на нем замараешь! — строго остановила она.
— Аль наряд казака дороже?! — воскликнул Степан.
— Батька, батька, а сабля твоя, клинок адамашский? — уже приставал к отцу сын, овладевший саблей…
Атаманская дочка, проснувшись от шума, вдруг испугалась.
— Ой, турка! Ой, турка! — кричала она.
Алена, смутясь, уже хотела наградить ее шлепком.
— Погоди, приобыкнет, — сказал Степан, снимая чужеземный наряд.
В радостной растерянности вынимала Алена из сундука камчатую скатерть, лежавшую там два года, уставляла стол едой и питьем. Словно невзначай, касалась его руки, волос…
— Гляди, седина, — шепнула Алена, тронув его бороду, в которой блестело несколько серебристых колечек…
— Седина, седина, — согласился Степан. — Не люб тебе старый муж, Аленушка? — улыбнувшись, спросил он.
— Сказывали — не воротишься; стал как князь, ходишь в парче да узорочье, пьешь с воеводами… — осмелясь, заговорила Алена, издалека подходя к тому, что казалось ей самым главным.
— И князем звали, и с воеводами пил, и парчи да узорочья хватит на всю твою жизнь, — ответил Степан.
— Сказывали — ясыркою взял княжну басурманскую, молодую, как нежный цвет ее бережешь, любишь ее, на ней женишься, царю кизилбашскому зятем станешь… — дрожащим голосом продолжала Алена.
— Была и княжна, — сказал атаман, помрачнев.
— Была? — тихо переспросила Алена, выронив на пол тонкую голубую чашку, привезенную Степаном еще из Польши в подарок.
— Была, да упала из рук. Так и разбилась, как чашка, нече и молвить…
— Пей, Тимофеич, кушай… — едва слышно пролепетала жена, придвигая к нему еду и подливая вина.
Но не успел Степан с дороги поесть, как под окнами послышались голоса:
— Степан Тимофеич, надежа ты наша, выдь на одну духовинку!
— Атаман, народ собрался тебя видеть, заступника нашего!
— Выдь! Хоть глазком на тебя поглядеть!
— Ироды! Пропасти нет на вас! Дайте вздохнуть хоть с пути! — воскликнула Алена в сердцах, высунувшись в окошко. — Гришка, поди им скажи, чтобы отстали. Вздохнуть казаку…
— Что за люди, Алеша? — спросил Степан.
— Беглое мужичье, голытьба. Уж более года как лазят под окнами, все про тебя спрошают, — сказала Алена, в один миг забыв обо всех их заботах, о верности и любви к ней пришельцев.
— Год ходят, так надобен, стало, — сказал Степан, поднимаясь с лавки.
— Не побрезгуй, Степан Тимофевич, простым мужиком! — раздалось опять под окном. — Ведь насилу тебя дождались, как летнего солнышка ждали!
— Разом приду, атаманы, постойте! — откликнулся Разин, одним своим словом решая судьбу пришельцев, которых никто не хотел признавать казаками.
И снова, как в Астрахани, не понимал Степан: откуда такая слава и как поспевает она долететь прежде его самого? В этих голосах он услышал любовь мужиков, их веру в его защиту. Он подумал, что они представляют его себе больше, сильнее и умнее, чем он есть в самом деле…
«А что я? Простой гулевой атаман, да и все!» — раздумывал он.
На уличной траве, напротив его дома, усевшись в круг под высоким плетнем, в тени, мужики, ожидая его, разговаривали между собою.
— Бездомны, как псы, хоронятся по островам, — кивнув на них, сказала Алена и рассказала, как долгое время единственными друзьями ее были эти бездомные беглецы.
Вдруг мужики смятенно вскочили.
— Чего они? — не понял Степан.
— Опять, чай, старшинство скачет, — сказала Алена.
В самом деле, с десяток вооруженных всадников показались на улице. Степан разглядел среди подъезжавших Михайлу Самаренина и еще несколько человек домовитых черкасских казаков, а среди них станичного есаула Юрку Писаренка.
— Ну, куды вы бежите от нас, конокрадское племя! — воскликнул Юрка. — Идите ладом говорить, не страшитесь.
— Да мы тебя и не больно страшимся! — отозвался из толпы мужиков невысокий и коренастенький, как дубок молодой, малый и шагнул навстречу подъехавшей старшине.
— Вот что, робята, — важно сказал Самаренин. — Время шло, вас терпели, а более вас казаки не хотят терпеть. Завтра же утром чтобы тут, в Зимовейской, и духом вашим не пахло!
— А то чего будет? — спросили из толпы пришельцев.
— А то и будет, что вас казаки побьют! То и будет, дождетесь! — воскликнул Юрка. — Я тут есаул. Сказал…
— Вот беда — есаул! Да поболе тебя во станице есть атаманы! Чего ты собою гордишься! — воскликнул все тот же «дубок», как успел его про себя назвать Разин.
— Ты, что ли, побольше меня атаман? — насмешливо спросил Юрка.
— Не я, а Степан Тимофеич! Он, может, по-своему все рассудит. Его бы спрошать! — дерзко сказал малый.
— Худая надежа! — откликнулся Михайла Самаренин. — Стеньку-вора бояре в колодки забили. Ему уж назад не прийти!
— А может, прийти, как ведь знать. Он, бывает, лишь дунет — и нет колодок! — задорно и насмешливо крикнули из толпы.
— Бабьи басни! — вмешался второй войсковый есаул Семенов. — А хоть бы пришел, так в Черкасске тоже сыщем топор да плаху!
— И у нас топоров-то доволе на все старшинство! — воскликнул высокий, сухой, цыганистый парень, грозно шагнув из толпы в сторону всадников.
Толпа крестьян все плотнее сближалась. Люди стояли теперь уже так, что каждый мог локтем тронуть соседа. Эта близость давала им ощущение единства и чувства собственной силы. Слова о том, что для Разина в Черкасске найдутся топор и плаха, разъярили толпу.
— Сказано — сделано! — твердо сказал Самаренин. — Кто до утра не уйдет отсюда, тех возьмем — да к боярам, в Воронеж!
— А ну! Ну, возьми! Ну, возьми! — внезапно выкрикнул тот же цыган, еще ближе подступая к Самаренину. Он изловчился и крепко схватил его коня под уздцы. — Ну, возьми! — настойчиво крикнул он.
Самаренин вздыбил коня и хлестнул подступившего парня плетью. Толпа окружила всадников плотным кольцом, из которого было уже не вырваться.
— Самих их плетьми! Бей старшину!
— Дери, братцы, старшину с коней!
— Тащи с седел! — крикнули разом несколько голосов.
Над толпою взлетели дубины, свистнули плети, кто-то выхватил саблю…
— Ну-ка, стой, атаманы! — заглушая все выкрики, раздался голос Степана.
Он стоял на крыльце своего куреня спокойный, без зипуна и без шапки, в рубахе с расстегнутым воротом, стоял, раскуривал трубку, словно так просто никуда не уезжавший хозяин вышел из дому на шум у двора…
— А ну, атаманы, пустить брехунов подобру, пусть ноги уносят, — приказал он толпе. — Хоть надо бы за поклеп языки им помазать дегтем, да ладно!.. — Степан усмехнулся.
Толпа, окружавшая всадников, отхлынула, но внезапное появление Разина на крыльце ошеломило старшину… Юрка смущенно взглянул на Степана и, замявшись, снял шапку, но сразу не мог найти слов…
— Не бойсь, брехуны-старшина, не бойсь! Казаки с вами так, пошутили… Езжайте с миром! — подбодрил Разин.
— Здравствуй, Степан! — поклонился Разину Юрка.
— Приветливый ты, старый друг! Ну, коль, здравствуй! — ответил Разин. — Скажите там крестному: царская милость мне вышла; топор, мол, да плаха теперь ни к чему. Ныне пиво варил бы: со всей семьей в гости буду, дары привезу.
Через час после столкновения старшины с мужиками Юркин двор, куда удалилась старшина на совещание, был окружен, и, когда Самаренин с товарищами попробовал выехать, их не пустили.
— Худа вам батька не сотворит, а ехать вам никуда не велел, пока сам не укажет, — сказал им все тот же чернявый цыганистый парень, который первым схватил под уздцы есаульскую лошадь.
— Что ж, ваш воровской атаман хочет нас как в тюрьме тут держать?! — возмущенно воскликнул Самаренин.
— А что за тюрьма! Гостите покуда у есаула! — сказали им. — Батька велел — вам дни три посидеть тут придется. В чем нехватка — сказали бы: мы вам всего нанесем…
Осажденные в доме Юрки пленники Разина целыми днями и ночами подсматривали с чердака и подслушивали, что творится в Зимовейской станице.
На третью ночь подошло все войско, отставшее от Степана. Станица гудела говором, скрипом несмазанных колес, ржанием лошадей. Народ торопливо и деловито шнырял по улицам. В Зимовейской станице и за станицей двигалась конница и пехота, Дон чернел от челнов, с воды, как клич лебедей, раздавался пронзительный визг уключин… По звукам можно было подумать, что целое Войско Донское встало в поход.
Юрка высунул голову из ворот посмотреть, что творится, но крепким толчком его посадили обратно во двор.
И даже тогда, когда все в станице затихло, когда разинская ватага явно куда-то ушла, старшина себя продолжала считать пленной и не смела высунуть носа с Юркина двора…
Но все-таки кто-то успел сообщить в Черкасск, в войсковую избу, о том, что Разин пришел на Дон и со многими пушками двинулся на низовья, ведя с собою несметное войско.
Всполошился весь Дон. Домовитые кинулись со своих хуторов спасаться в Черкасск. По черкасским стенам и башням тотчас же были выставлены пушки. Об исчезнувших есаулах, Самаренине с товарищами, шел уже слух, что Степан взял их в плен и замучил…
Однако на тот случай, если бы Степан захотел поладить миром, Корнила велел откопать лучший столетний бочонок вина и указал откармливать дюжину индюков…
По слухам о движении Разина к Черкасску, из верховых станиц на низовья повалила толпами голытьба.
Корнила погнал в Москву, к Алмазу, гонца с вестью о том, что астраханские воеводы, нарушая веление государя, изменно выпустили разбойников с пушками и что все Стенькино Разина скопище с большим пушечным боем идет на Черкасск.
По Дону от войсковой избы были высланы дозоры с наказом тотчас же сообщить, как только Разин дойдет до устья Донца, чтобы в тот же миг выставить на стены оборону и приниматься топить смолу для отбития приступа… Но разинские челны вместе с конницей и обозом вдруг сгинули, словно все потонули в Дону…
Черкасские подъездчики робко объезжали прибрежные станицы. Жители станиц, смеясь, говорили им, что Разин, должно быть, заколдовал свое войско и обратил в невидимок… Старшина ждала нападения с какой-нибудь необычной стороны. Не могло же, на самом деле, куда-то пропасть целое войско!..
Матерый казак с Понизовья
В тот год, когда Разин зимовал на персидском острове, под самое рождество в Ведерниковской станице умер старый казак, выходец с Волги, Минай, по прозванию Мамай, один из тех «баламутов», что, как Тимош Разя, мутили казачество… Сын его Фрол остался после отца тридцатилетним казаком и сразу проявил себя по-иному, чем батька: вместо того чтобы шуметь по сходкам, Фрол перетряс оставшееся после отца добришко и вдруг, словно батька ему оставил сундук денег, стал, что ни день, обрастать богатством.
Месяца три прошло после смерти отца, как Фрол Минаевич собрался, поскакал в верховья, где шаталось без дела скопище московитских беглецов, и привел оттуда к себе в низовья толпу с полсотни бродяг. Потом с ними вместе отправился в запорожские земли, на рубеж Едичульской орды, и купил у ногайцев табун сотен в пять лошадей. Не прошло после этого месяца, едва степи начали покрываться свежей травой, как татары пригнали Минаеву несметно овец; кто говорил — тысяч пять, кто считал, что не меньше восьми… Лошадей и овец Фрол Минаев пустил пастись по донецким степям. Оставив свои табуны и отары овец на наемных людей, Фрол помчался в Воронеж, привез из Воронежа кос. Людей ему не хватало. Фрол кликнул клич и набрал еще голытьбы. Не менее сотни косцов работали у него на покосе, в степях между Донцом и Доном. Стога росли, что твой город…
Фрол приехал в Черкасск за солью. Купил возов десять, бранился, что больше не продают — страшатся оставить без соли Черкасск…
Атаманы почуяли новую силу, наперебой звали Фрола к себе.
— Чего-то ты все затеваешь, Фрол? — говорил Корнила. — Невиданно на Дону, как наливаешься, матереешь! Богату кубышку покинул тебе Мамай. А ведь кто бы подумал — тихоня! Всю жизнь с домовитыми лаялся, ан сам в домовитые лез! Неслыханной силы купец на Дону из тебя взрастет! Глядеть, вчуже сердце мое атаманское радо!
Фрол усмехнулся, довольный собой, весь налитой неистраченной силой, рослый, широкий, с крепким румянцем на загорелом, смуглом лице, с гулким, раскатистым голосом; он выпил полную чарку поднесенного Корнилой вина, смачно захрустел свежим огурчиком.
— Кубышка кубышкой, батька Корнила Яковлич. Да мне еще бог подает: вставать люблю рано, работы никак не страшусь, — зарокотал его звучный голос, налегая на «о». — Что делать-то, батька, золотко? Ратных дел что ни год — все меньше. С Азовом нам воевать не велят, крымцев указывают не задорить… Чем теперь станем жить на Дону? По-Стенькину персов шарпать? Волжские караваны громить? Не с голоду мне с молодою женой помирать?
— Ну, ты с голоду не помрешь! — засмеялся Корнила.
— Не помру, батька, золотко! Мне пошто помирать! И других накормлю! Нам, донским казакам, теперь только торгом жить. Я, батька, золотко, покажу донским, как торга вести. Нам, донским, батька, надо московских купцов забить торгом…
— Лошадей, говорят, покупаешь? — спросил Корнила.
— Кони, батька, — прямой казацкий товар. Покупаю! — сказал Минаев. — Я, Корнила Яковлич, одному тебе расскажу: слыхал от дружка я верное слово, что государь хочет войско великое конное строить. Стало, ему будет надо коней. До сих пор драгунских коней монахи растили. А я на донской траве подыму коньков, каких монахам не снилось! Ударю челом государю табунов голов с тысячу для начала… Посчитай-ка на пальцах, батька, сколько будет прибытка: у ногайцев беру я коней полтора рубли с головы — и то много, а государь мне по десять рублев с головы даст. Считай! Теперь — солонина баранья, сало… А где скот, там овчина, там кожи, там шорный товар… Вот ты сам и суди! — заключил Минаев.
— Зате-ейщик! — с завистью к его свежим силам, к его молодой живости восхищенно сказал Корнила.
— Новый путь торю для донского казачества, Корней Яковлич! — похвалялся Фрол. — Донской рыбой московски торга завалю… Рыбны бочки куплю, продаешь? — внезапно спросил Фрол Корнилу. — Солонинные бочки мясные тоже куплю. Лук, чеснок ты, сказывали, растишь, — все куплю… Соли мало у вас в Черкасске. В Астрахань мыслю послать приказчика соли куплять…
Кое-кто из черкасских знакомцев предлагал Минаеву поселиться в Черкасске, не жить на отшибе от прочих донских богатеев.
— Я круты бережки люблю. А в своей-то станице и дом у меня стоит над самым над крутояром, — простовато сказал Минаев.
По Дону плотами шел к Фролу с верховьев лес. У берега под станицей мокли придавленные в бочагах камнями серые кожи.
Станичные казаки потихоньку ворчали:
— Провонял всю станицу!
— Атаманы! Да что же в глаза мне не скажете! Мне ведь досуга нет обо всем подумать! Не обессудьте! Я на остров сойду, чтобы вам не смердело! — просто сказал Фрол.