— Тьфу ты, нехристи! — отплюнулся Сережка Кривой. — Вот, чай, нечистики их за такую забаву на том свете в дуги крючат!
Суда шли на веслах. Гребля всех изнуряла, но казаки были рады уже и тому, что кончился ветер, который швырял их по морю и грозил утопить. Не моряками вступили они на морские струги. Веревки снастей путались в их руках, углы парусов вырывались и, взмыв под ветром, размахивали, как флаги, раскачивая и срывая тяжелые реи с мачт. Два струга было утоплено набежавшей волной. По нескольку человек еще спасли соседние струги, а десятка три казаков так и пропали. Наконец погода утихла. Повис непроглядный туман. Между стругами перекликались, чтобы не столкнуться; целыми днями жгли смоляные факелы, и казалось — все море заволокло густым и душным дымом, который тянулся неподвижными черными лентами за кормой от струга к стругу.
И вдруг туман засветился словно бы весь изнутри, засеребрился и стал улетать легкими волокнистыми клочками, как козья шерсть. На посветлевшей волне ясней обозначились очертания стругов, вот они все сошлись, будто утки на озере, крякая веслами в скрипучих уключинах. Подул ветерок.
— Крепить полога! — крикнул с носа переднего струга завзятый морской бывалец Федор Сукнин, атаман стругового похода.
Серые, просмоленные полотна поползли вверх по мачтам.
Последние остатки тумана вдруг сдернуло ветерком, и золотое закатное солнце брызнуло по морю искрами.
— Берег!
— Земля! — раздались в то же время крики по всему каравану.
— Земля!
Разин с товарищами сошлись на носу струга возле Сукнина. Справа по ходу стругов лежал пологий, холмистый берег, и среди низкорослых зарослей кипариса и каких-то кустарников кольцами уходил к вершине холма широко раскинутый город с крепостными стенами и башнями минаретов.
— Твердыня! — протянул Черноярец.
— Тоже люди живут, бога молят, — в задумчивости сказал Сережка Кривой.
— Какие тут люди! Зверье! — откликнулся старый Кузьма-рыболов. — Отсюда подале держаться! Тут и есть невольничий торг, мучительский город Дербень. Тут меня самого за шашнадцать полтин продавали на муку…
— Эх, сила была бы! Разбить бы его к чертям! — воскликнул Сережка.
— Десять! Десять! — кричал казак, кидая веревку с грузом на дно моря.
— Влево, что ль, Федор, пока, от греха? — подсказал Разин.
— Лево держи-и! — протяжно крикнул Сукнин.
— Лево держи-и! — подхватили по стругам крикуны, передавая атаманский приказ.
Паруса заполоскали под ветром, меняя растяжку: становые снасти спустили углы парусов, отпускные[23], крепко подтянутые и заклюнутые на шпынях, перетянули их наискось, загребая ветер от берега. На угол вздутые паруса понесли струги в глубь моря на межень, от восхода к полднику. Солнце садилось за далекие горы, отбросив вдоль берега по морю длинную тень, а впереди стругов вдалеке еще ярко сверкали волны под солнечными лучами.
Струги на веселой косой волне покачивало с боков. Кое-кого из казаков опять замутило от качки…
— Первое дело, когда качает, поесть плотней. Каши с мясом, чтоб брюхо было полно! — подсмеивался Сукнин.
Запасов больших в караване не было. Животы подтянулись.
— А что же, плотней так плотней! — вдруг решительно подхватил Разин. — Вари посытнее мясное варево, потчуй! — приказал он Сергею.
— Степан Тимофеич! У нас всего на каждых два ста казаков по бочонку солонины осталось, — напомнил Сергей.
— А на что беречь?! Вели греть котлы да варить, — твердо сказал Степан. — Сколь вина в караване?
— Бочка всего.
— Всю раздать и бочку — в волну… И кашу вари изо всей…
Часа через два караван пировал, уходя под полной луной в открытое, казавшееся бескрайным, ясное и шумливое море. Атаман приказал всем после еды отдыхать.
— Десять! Десять! — измеряя глубь, покрикивал с кормы казак.
— Спускай паруса, трави якоря! — прокричали по всему каравану.
— Задумал чего-то Стяпан Тимофеич, — шепнул Сергей Черноярцу.
Тот не ответил.
Уже часа три Разин недвижно стоял на носу струга, в молчанье глядя в воду. Казаки, покончив с едой, спали вповалку, положив на колени и на плечи друг другу тяжелые от усталости головы. Паруса были спущены.
Волны качали суда, погромыхивая цепями якорей. Караван стоял на широкой осереди в открытом ночном море.
Вдруг атаман повернулся.
— Иван! — позвал он Черноярца.
Тот, хватаясь за снасти, качаясь и хлюпая табачной трубкой, подошел к атаману.
— Дай потянуть, — сказал Разин.
Он взял из рук Черноярца трубку и затянулся горьким, крепким дымом.
— Поганое зелье, — сказал, отдавая трубку. — Завтра иной табачок запалим: турский будет…
— Отколе? — спросил Черноярец с деланным удивлением. Он давно научился ловить на лету мысль Степана, но знал, что тот любит всех поражать своей выдумкой.
Степан рассмеялся.
— Хитришь, есаул! То под землю на три аршина видишь, а то на ладони не разглядел!..
— Будить казаков, что ли? — с усмешкой спросил Черноярец.
Степан поглядел на луну.
— За полночь двинуло… Что же, давай подымать, Федор Власыч! — окликнул Разин Сукнина. — Время за полночь. На ветер тяжко грести, ан… надо поспеть до света к Дербени…
Сукнин схватил атамана за плечи и затряс, прижимая крепким объятием к сердцу.
— Угадал я тебя, окаянная сила! — воскликнул он с радостью.
— Что ж тут дивного?! Ты меня угадал, я — тебя. Сердце сердцу без слова скажет…
— Вздынай яко-ря-а-а! — радостно крикнул во всю грудь Сукнин.
— Взды-на-ай яки-ря-а-а-а! — подхватили по каравану крикуны.
Казаки очнулись, отоспавшиеся, бодрые после плотной еды. Спросонья потягивались, ежились от ночного морского холодка.
— Замерз, Тимофей Степаныч Кошачьи Усищи? — поддразнил Разин Тимошку. — Теперь греться будешь. Садись на весло, а зипун кидай под себя, чтобы зад не стереть.
— На стругах! Голос слуша-ай! — крикнул Сукнин. — Весла в воду! За мной гусем, насупротив ветра давай выгребайся!
— Насупротив ве-етра да-ва-ай выгреба-ай-ся-а-а!.. ай… бай-ся-а-а-а! — далеко в море откликнулись крикуны.
Теперь, при луне, с каждого струга были видны соседние — сзади и спереди.
Вытянувшись в одну линию — нос за кормой, подвигались они обратно к дагестанскому берегу. Луна опустилась за горы, и лица гребцов озарились розовым отблеском. Длинные весла гнулись, взлетая над шумной темно-зеленой волной. Степан стоял на носу струга, вдыхая запах земли, летевший навстречу каравану в легком прохладном ветре…
В рассветной мгле на берегу среди темной зелени выступили белые пятна построек. Послышался одинокий собачий лай с берега. Рыбачий челнок под парусом, дремливо бежавший в волне от берега, вдруг круто поворотил назад…
— Иван! Посылай робят живо догнать рыбака! — приказал атаман.
Челн скользнул со струга в воду. Дружно ударили легкие весла разинцев. Перелетая с волны на волну, казаки помчались наперерез челноку.
— Дого-онят, — уверенно сказал Сукнин. — На стругах голос слуша-ай! — выкрикнул он. — Окроме гребцов, с мушкетами да с пищалями к бою! Челны в море!
По судам понеслась перекличка голосов. Вдоль каравана вынырнули из тени стругов легкие казачьи челны, шедшие до того на причалах. Молчаливыми кучками чернели на них казаки, над которыми воинственно торчали длинные дула пищалей.
— Давай челна! — сказал Разин. — Ты, Федор Власыч, тут, на стругах. Носами к берегу стань, фальконеты наизготовку. Увидишь, нужна допомога — пошли гребцов…
— Догнали нечистого! — радостно выкрикнул Черноярец, наблюдавший за гонкой в море.
… Полсотни челнов, отделившись от каравана, теперь полетели к берегу, Разин, Иван Черноярец и Сергей Кривой вели ватагу в набег.
На берег выскочили лавиной и понеслись по улицам спящего города.
На стругах услыхали с берега сначала многоголосое завыванье и лай собак, потом увидали смятенно бегущих на берег местных жителей, услыхали их крики, потом уже донеслись до стругов пищальные и мушкетные выстрелы. Где-то, уже на горе, между виноградников и раскидистых темных рощ, разгоралась битва.
Солнце вышло из моря и брызнуло ярким светом.
Все больше и больше народу скоплялось на берегу. Чернобородые воины с саблями и топорами, голые кричащие ребятишки показывали друг другу на казачьи челны, на караван стругов. На руках катили с горы смешную пушку на высоких, нескладных колесах. Наводили ее на струги.
Сукнин, не выжидая нападения, первый ударил по ней разом из трех фальконетов. Подбитая пушка осела на одно колесо.
Вдруг сразу в двух местах в городе из-за садов и мечетей поднялся черный дым…
За шумом волн слышались с берега растущие крики. Толпа местных воинов сбилась в тесную кучку и, предводимая человеком в чалме, побежала в гору, в сады, где шла битва.
— Федор Власыч! Подмогу, что ль, дать? — нетерпеливо спросил Наумов, когда челны возвратились с гребцами под борта стругов.
И хотя за садами и за домами ничего с моря не было видно, Сукнин подтвердил одобрительно:
— Надо подмогу…
Струги, осмелев, подходили ближе и ближе к берегу. Из ближних садов полетели по направлению к каравану стрелы.
Казаки, выстрелив по садам из мушкетов, спрыгнули в море и по пояс в воде побежали к берегу под дождем свистевших над морем стрел…
Дым поднимался по городу уже не менее чем в десяти местах. Кое-где вырвалось из-за зелени пламя пожара.
Казаки громили главный невольничий рынок Каспия, город и крепость Дербент.
Мирская молва
Алена была одинока. Со Степаном и Сергеем ушли пришельцы из боярских земель и донская казацкая голытьба, а те казаки, что остались дома, не хотели знаться с семьей Степана, который был для них не только братом мятежника, но и ослушником казацкого круга, пустым удальцом. Царь и Войско Донское не решались напасть на Азов, а он собрался покорить такую твердыню с кучкой безоружных оборванцев. Чести хотел заслужить голутвенной кровью!.. Иные не желали знаться с его домом, чтобы не навлечь на себя гнев старшины, иные же и сами его не любили.
Впрочем, старшина была довольна уж тем, что Разин увел с собой беспокойную голытьбу.
Когда долетел на Дон слух, что Разин взял Яицкий городок, то старшинские подголоски ядовито и злобно заговорили в Черкасске:
— Шел на азовцев — напал на русских. Вот те Аника-воин!
На большом войсковом круге Корнила говорил о походе Разина:
— Крестник он мне. Мне б перед вами, атаманы, вступиться за крестного сына, ан не могу: слыхано ли дело — пошел зипуна добывать на царских стругах, а ныне — страшно и молвить — твердыню российскую порубежную полонил!..
— Орел атаман! — смело крикнул кто-то из гущи круга.
Многие казаки одобрительно ухмыльнулись на этот выкрик, но войсковой атаман рассердился.
— Дурацкий язык без привязи — как бешеный пес на воле! Чего орешь?! За таких орлов будет царская милость Дону — без хлеба сядем!..
И вправду, бояре задержали хлебное жалованье. Домовитое казачество не страдало от этой задержки, зато простым казакам опояски стали свободны. Небогатые соседи, люди среднего достатка, начали повторять за Корнилой, что Разин ради свой корысти губит весь Дон.
Соседки попрекали Алену за мужа, глядели враждебно. И если случалась какая-нибудь нужда, Алена не решалась зайти ни к кому в станице…
«На что ему город надобен? — рассуждала она про себя. — И вот-то гоняет по белу свету, мутит да беспутничает повсюду, гуляка неладный! Дался мне такой непутевый казак!.. И крыша раскрылась, так кто накроет? Живешь с ребятами чисто в лесу!..»
Высоко подоткнув подол, полезла Алена на крышу — заниматься непривычным делом.
— Микитишна, что ты затеяла? Слазь! — крикнул незнакомый мужик.
— «Слазь, слазь»! Коли дождь в избе, не туды — и повыше заскочишь! — огрызнулась она.
— Слазь, я влезу! Не женское дело!
Она недоверчиво поглядела на мужика. Жизнь без мужа уже приучила ее всюду видеть вражду и насмешку. Однако мужик не шутил: он уже скинул зипун и поплевал на ладони.
Пока, спустившись, она зашла к ребятам в курень, неизвестно откуда взялись во дворе еще двое помощников и принялись за починку плетня.
— Ребятки, казак-то далече. Дом-то пустой. Мне и потчевать нечем вас, — смущенно сказала Алена.
— Знай помалкивай! — отозвался мужик с крыши.
— Там сочтемся! — откликнулся второй, указав на небо.
И так повелось, что бездомная толпа беглых крестьян из далеких российских уездов, ловя каждый слух о Степане, жалась возле его станицы, двора, нетерпеливо поджидая его возвращения. Они утешали Алену своей простой, домашней, мужицкой заботой.
Радостно слушала Алена, как говорили пришельцы о ее далеком Степане. А они то и дело, бог весть откуда, вылавливали о нем странные слухи. То говорили, что он напал на самую Астрахань и сделал ее мужицкой крепостью. То рассказывали, что он сговорился с московским царем разделить приволжские земли — половину боярам, другую — крестьянам.
— И столь земли там — не меряно диво!.. Черным-то черна, а рожат-то рожат — сам-двадцат!.. Кто хошь, тот садись на нее да паши своими руками, а найму ни-ни!.. Пришел хошь боярин. Чего? Земли? Бери, сколько вспашешь. Вспахал да засеял — твое…
— Чай, скоро пришлет за тобою колымагу, Микитишна! Вместе тогда и пойдем. Голова Тимофеич! Такую премудрость умыслил! Как вздумать, то просто, а вот ведь, поди, не велось!
— От бога ему просветленье нашло в сонном видении. Господь, мол, сказал: «В поте лица будешь хлеб есть». А бояре без поту жрут досыта. То не по-божьи!
— Вот, чать, злы-то бояре на Степана Тимофеича ныне!
— А что же бояре, коль царь дал согласие!
— Они и царя изведут по злобе. Случалось!
— Степан Тимофеич тогда за царя всех подымет. Он ныне оружный: сколь пушек стрелецких набрал, да свинцу, да зелья…
Слушая такие беседы мужиков, еще боясь верить счастью, Алена Никитична втайне считала, сколько надо будет возов, чтобы вывезти все их добро из донской станицы в Заволжье. Но гонцы от Разина не приезжали, ни колымаги, ни весточки он ей не присылал.
И вдруг пошли слухи о том, что Разин покинул свой завоеванный городок и со всем войском ушел в заморские страны, да туда же сошел с большим войском Сережка Кривой.
Алена будто второй раз осиротела — кручинилась и молчала. Но вскоре после того слухи стали еще страннее. Говорили, что Разин завоевал теперь не один город, а целое Кизилбашское царство, что там его чтут все бояре, а он среди них вершит и суд и расправу. Говорили, что теперь его ждет награда, что, в искупленье своей вины, он ударит челом государю новыми землями и станет всю жизнь жить в чести да в славе.
Даже соседки-казачки, которые раньше чуждались, стали заискивать перед Аленой, не раз присылали ей в праздник пирог, звали на свадьбы, на сговоры, на крестины.
— Вишь, Микитишна, что сотворяет-то добрая слава, — говорили ей мужики, подмигивая на казачек.
Проходила уже вторая зима без Степана, когда по казацкому Дону пролетел новый слух — что Разин убит в бою с кизилбашцами и все войско его разбито. Алена, не зная, верить ли этому слуху, не раз успела поплакать, оставаясь одна, и не раз, уронив слезу на голову Гришке или дочурке, называла своих детей сиротинками…
И снова никто не спешил покумиться с Аленой, опять осталась она в стороне от станичных казачек. И вот как-то в курень к Алене зашли пятеро старых знакомцев ее, мужики из бурдюжного городка.
Мужики были одеты в дорогу: в руках дубинки, за кушаками по топору, и с котомками. Они поклонились Алене в пояс.
— Прости-ка, Микитишна. Не дождались мы, знать, атамана. Пойдем уж, — сказали они. — Не обессудь. За ласку спасибо тебе…
У Алены не было сил уговаривать их еще подождать. Их уход означал для нее, что черные слухи о муже правдивы. Горло перехватило, словно веревкой, и Алена насилу смогла их спросить, покорно и тихо сдаваясь своей судьбе:
— Куды же вы ныне?
Мужики отвечали, что где-то не так далеко, за Медведицей или за Хопром, скликает крестьянскую рать атаман Алеша Протакин, а на Оке воюет против бояр другой атаман — донской казак Василий Лавреич Ус.
— Туды ли, сюды ли — пойдем искать долю, — сказали собравшиеся в дорогу крестьяне.
За первым пятком собрался второй, там еще двое, трое, там уже целый десяток… И каждый раз, уходя, крестьяне не забывали зайти к Алене проститься. И каждый раз грудь ее разрывалась болью при этом прощанье. Она уже перестала спать по ночам и с вечера до рассвета вздыхала.
И вот у ворот Алены спрянул с коня казак Ведерниковской станицы, старый друг и соратник Степана Фрол Минаев.
Фрол ввалился в курень, приветливый и радостный.
— Сестрица, голубушка, здравствуй, Олена Микитишна! — по-волжски «окая», заговорил Минаев. — Соколок-то наш вести прислал — жив и здоров! Как проведал, я разом к тебе: мол, горюет казачка, утешу!
— Да где же он, Минаич?! — вскричала Алена.
— Терпи, атаманша! Теперь, может, вовсе недолго осталось. Терпи уж, голубка. Придет, не минует. Я боле тебе ничего не скажу, а только ты брось горевать. Атаман твой живенек, здоров, богат! А что старшина толкует — побит он, то брешет! Не верь! Да как ему быть убиту, когда его Дон поджидает со славой, да казачка пригожая, да такой-то удалый сынок, да дочка что ягодка! Жди, атаманша, жди! А как пироги с приезда затеешь, и я тут поспею к чарке. Припомнишь про добрые вести, послаще винца поднесешь, поцелуешь покрепче!
— Давай я тебя и сейчас поцелую за экие вести! — сверкая слезой и светясь, будто вся освещенная солнцем, сказала Алена.
— Ого, напросился на что! — загремел на весь Дон Фрол Минаев. — Целуй, коли слово сказала, не пяться, целуй! Авось твой казак за то не осудит.
Фрол торжественно вытер ширинкою губы, и Алена, обняв его крепко за шею, расцеловала.
— Спасибо, спасибо тебе, Минаич! Замучилась я, затерзалась тоской!
— Извелась ты, сестрица, видать! Ну уж ныне утешься. Прощай, да чарку мне лишнюю не забудь-ка тогда, как приедет!
Оплот государевой власти
Гроза белокаменной столицы, беспощадный гонитель измены и смуты, казнитель разбойников и воров, начальник Земского приказа, боярин князь Никита Иванович Одоевский ждал в дом «особого» гостя — боярина Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина.
«Не бог весть какого великого рода, ан вылез в первые люди. Хошь не хошь — ему кланяйся! — думал Одоевский. — В посольских делах, говорят, нет искуснее человека в Европе, по-латыни и по-немецки, по-польски и шведски читать разумеет, многоязык, сладкогласен, царю в сердце влез, многих бояр оттер толстым задом. Юрий Олексич Долгорукий ажно слышать о нем не может спокойно, Илья Данилович Милославский до гроба его ненавидел…» Когда помирились со шведом, царский тесть сам говорил Одоевскому, что не столь рад перемирию, сколь тому, что сие перемирие было наперекор «Афоньке», как звал Милославский Ордын-Нащокина…
Афанасий Лаврентьевич, встретясь с Одоевским во дворце, намекнул, что хочет к нему заехать с какою-то просьбой. Одоевский не удивился. Положение его было такое, что то и дело у кого-нибудь из бояр случались к нему просьбы: то чей-нибудь холоп или закладник попадется в воровстве и разбое да сядет в подвал под Земским приказом, то, бывает, какая-нибудь родня огрешится в корчемстве или в иных делах и надо ее выручать… «Таков уж век, воровской! — думал Одоевский. — Всем — раньше ли, позже ли — нужен Никита Иваныч!» Он ждал, что на этот раз и Ордын-Нащокин угодил в подобную же нужду… На намеки царского любимца боярин ответил, что в таком содоме, каков творится в приказе, срамно принимать доброго гостя, и позвал приехать к себе к обеду домой, а сам тотчас послал подьячего с наказом все изготовить дома как можно лучше к приему.
Нельзя сказать, чтобы Никита Иваныч был очень охоч до гостей, но в прошедшем году услыхал про себя разговор между молодыми приказными: говорили, что боярин Одоевский гостей принимает только в пыточной башне… Боярин нагнал на подъячишек страху за бездельные речи, а все же подумал, что нельзя слыть пугалом на всю русскую землю… К тому же и век другой. Теперь уж не усидишь без людей, как в берлоге, как жили прежде отцы в своих вотчинах и ничего не знали, где что творится. Собирали оброк с мужиков — да и баста! Теперь все хозяйство пошло на иной лад. Каждый боярин ищет не то, так иное продать: кто — хлеб, кто — юфть, тот — поташ, пеньку либо сало, щетину, шерсть, воск — кто во что, у кого что родится… А в торге нельзя без людей — все надо знать, видеть, слышать!..
Князь Никита Иванович Одоевский в своих вотчинах и поместьях в последние годы сеял все меньше и меньше хлебов, все больше земли отводил подо льны да конопли, за которые можно было выручить больше денег. Ока и Волга — великие русские реки, рядом с которыми лежали земли Одоевского, — требовали бессчетное множество парусов и всевозможных веревок на корабельные снасти. Московские и волжские купцы шныряли по вотчинам и поместьям в поисках тех товаров, которые можно вывезти на иноземный торг, — только давай успевай выращивать! Недаром средний сын Никиты Ивановича, князь Федор Одоевский, не доверяя приказчикам, сам постоянно жил в вотчинах. У селений, из которых в прежние годы от оброчных недоимок и правежа убежали крестьяне, совсем не осталось осиротевших земель: год за годом Федор завел порядок, чтобы земля беглецов засевалась оставшимися крестьянами на боярина. «А сколь еще мужиков убежит — и ту землю тоже станете вы и пахать и сеять, чтобы в боярском хозяйстве убытку не стало от ваших бездельных и воровских побегов», — разгласил приказчик «указ» молодого князя. После этого сами крестьяне стали посматривать, чтобы кто-нибудь не убежал, навязав им на шею новый груз барщины… Конопли и льны оказались выгодным делом, и молодому князю подумалось, что мужики еще не довольно трудятся на барщине и мало приносят дохода. Он приказал приняться за расчистку новых земель — раскорчевать кустарники, гарь и вырубки. Барщина подняла и это нелегкое дело, и на следующую весну князь Федор задумал засеять под конопли раскорчеванные земли.
Боярин Никита Иванович отдавал сыну должное, признавал, что Федорушка не по возрасту опытен и разумен в веденье вотчинного хозяйства, но самого его занимало другое: он ненавидел купцов, которые наживались деньгами за чужим горбом. Боярин трудится в вотчине, выколачивает доходы, а приедет купец на готовое — хвать, у бояр скупил, иноземным купчишкам продал, а прибытков сорвал, сколь боярину и не снилось! Недаром Морозовы, и Черкасские, и Милославские, и покойник Никита Иваныч Романов обходились без русских купцов, а прямо везли свой товар во Псков, в Архангельск да в Астрахань, чтобы самим продавать… Одоевскому казалось, что купчишки гребут его собственные прибытки, и он все раздумывал, как бы избавиться от их посредничества и вести весь торг самому. Русский торг с иноземцами вершился через Посольский приказ, главою которого и был Афанасий Лаврентьевич. Знать заранее, сколько каких купцов из чужих земель приедет нынче за коноплею и льном, каковы в каком государстве за такой товар платят деньги, да еще заручиться тем, что Ордын-Нащокин, по дружбе к нему, подскажет богатым иноземцам покупать товар у него, — вот на что надеялся Одоевский, заманивая гостя к себе в дом.
Две сестрицы-княжны, Марфинька — семнадцати лет и Аглаюшка — шестнадцати, хлопотали в низенькой, сводчатой, жарко натопленной столовой горнице, сами накрывая на стол к обеду по велению батюшки. Гадали, кто будет в гости — не жених ли?.. Боярин велел, чтобы все было сделано так, как бывает в доме Голицыных, — значит, жених молодой, переимчивый к заморским обычаям… Размышляли — кто? На стол накрывали с нарядными тарелями, каждому в особину, с вилками, каждому с особым ножом… А за Голицыными все равно не угонишься: у них на столе прямо диво! Девки прошлое лето гостили в доме Голицыных, навидались причуд.
Возвратясь из приказа, Никита Иванович прошел мимо девиц, залюбовался ими — до чего ж хороши! Правда, обе чуть-чуть косят левым глазом, в отца, но косина у них нежная и лукавая, девичья. Такая косинка в глазу только красит девицу. Как две молодые лошадки в паре — и жару и озорства в них, а поведут глазком так, словно чего-то страшатся слегка.
— Ну как, стрекозины сестрицы, во всем ли управились подобру? — спросил князь.
Заскакали, запрыгали.
— Батюшка! Батюшка! Кто будет в гости?! — затормошили.
— Брысь, тормохи, стрекозины сестрицы!
И обе вдруг отскочили и оробели от строгого окрика — прикинулись, что испугались, а у самих-то в глазах и в ямочках на щеках так и прыгают и дрожат смешинки. Балованные девицы… А кому же и баловать, как не батьке, когда в малых летах остались без матери! Зато уж хозяйки взросли — мужьям на утеху!.. Да хоть тот же Ордын-Нащокин. Уж год, как вдов. Сказать, что молод жених, — так нельзя: небось ему ныне под шестьдесят, — а глядит молодцом! Неужто ему не потрафит такая, как Марфинька?! И дочка и женушка — на утеху!.. И грамоте знает, не как у иных. Намедни «Куранты» принес домой из дворца — и сама взялась: бойко, что добрый подьячий, читает! Про гишпанский двор, про посольство стольника Потемкина ко французскому королю, про астраханское сотрясение земли и огненный дождь, который прошел над морем. Да вдруг говорит: «Я мыслю, сие лишь от невежества, что за дурные знаки огненный дождь почитают. Кабы не дикость да „космографию“ чли, разумели бы, что никакого тут знаменья нету. Есть водяные тучи в натуре, пошто же и пламенным тучам не быть!» А потом раздразнила бабку до слез: из «космографии» стала читать ей вслух, что земля есть шар да сама округ солнца ходит. У старой боярыни стала всю ночь голова кружиться, покуда попа не призвали и он не отчитал старуху молитвой. Соблазн!..
А девчонки смеются. Исподтишка, как бабку завидят, начнут вокруг дружка дружки кружиться. Старуха на них: «Чего-то вас бес измывает!» А те: «Мы, бабонька, в землю-солнце играем!» Старуха опять прикинулась в хворь!.. А сердечки-то добрые. Уж как захворала, так шагу не отходили от старой, прощенья в слезах молили. Сулили, что «космографию» в печку кинут… А выйдут из бабкиной спальни — и рты позажмут, чтобы громко смехом не прыснуть…
После приказных дел да вечных расспросных сидений в пыточной башне князю Никите дом был как райский сад. Хоть надо уж было подумать о том, чтобы дочек пристроить к мужьям, но тяжко представить себе ежедневное возвращение из приказа в опустевший дедовский дом, с низкими каменными сводами, с узкими зарешеченными с улицы оконцами, мало в чем отличными от окон пыточной башни…
У князя Одоевского было еще три сына, но старший Яков жил своим домом особо и был уже пожалован во бояре. Хозяйственный Федор наезжал раза два в год, а то жил больше по вотчинам и поместьям. А Ваня в свои девятнадцать лет до сих пор не мог толком осилить грамоты, только и знал забавы: соколью потеху да скачку… У государя он числился по приказу Тайных дел старшим сокольничим. Шутку сшутит, что сестры краснеют; слуги бегут от него, как от огня, хорониться спешат. Дядьку, который его растил, велел на конюшне розгами выдрать. Старик от обиды начал хворать, и вот уж три месяца, с рождества, у него отнялись обе ноги… Отец Ваню стыдил за такое злобство.
— Да я конюхам сказал сам, чтобы старого пожалели, не сильно били, а с поноровкой… От злости хворает, а я тут при чем? — огрызнулся боярич. — Стар холоп, млад холоп, а холопского звания не забывай! Не то, так пришлось бы всех старых холопов боярами жаловать! Ну его, надоел! Я ему новый кафтан подарил опосле и валенки белые с алым узором, наливки вишневой велел ежеден давать — Чего еще надо! А «бито» назад не вынешь!..
Никита Иванович, прихрамывая, прошелся по дому, ощупал своею ладонью все печи с цветистыми изразцами: знал, что гость любит тепло… Наказал, чтобы Марфинька не забыла моченых яблочек да виноградов в уксусе к мясу. Дворецкому дал ключи от дорогой посуды; указал, какие, покраше, кубки поставить на стол к вину, какие выставить вина. Хоть оба по возрасту и достоинству были не питухи — что гость, что хозяин, — да все же следует стол держать так, чтобы видно было, что всякого в доме вдоволь…
— Ор-р-решков! Ор-решков! Ор-решков! — кричал попугай, которого для забавы дразнила Аглаюшка. — Стр-рекозина сестр-рица, пошто попку др-ражнишь! — выкрикнул он, подражая боярину.
— Аглаюшка, дай ты ему, пусть чуток помолчит! — заметив в себе раздраженье, сказал боярин. В ожидании гостя он мог еще полежать и чуть отдохнуть от приказных дел. Старость!..
Попугай умолк. Княжны говорили шепотом, изредка прорываясь девичьим сдержанным смехом, для которого не нужно ни причины, ни даже малого повода. Боярин проснулся, разбуженный тем, что сам же он громко всхрапнул… Он услыхал приглушенный возглас дворецкого: «Гости!» — и тут же стряхнул с себя сон, вскочил торопливо и, хромая и кособочась, почти выбежал на крыльцо.
— Добро пожаловать, гость дорогой Афанасий Лаврентьич! — встретил он царского любимца.
— Без чинов, без чинов, боярин! Ныне мороз, куды же ты в легком платье. Прохватит! — воскликнул Ордын-Нащокин, твердой поступью, будто ему не более сорока, поднимаясь на ступени боярского дома. — Упрям ты, князь Никита Иваныч! — сказал он. — Простынешь, а я за тебя перед богом и государем в ответчиках буду!..
«Без чинов»! Ведь эка продерзость в проклятом! — подумал Одоевский. — Словно он князь, а я худородный дворянишка-выскочка, право слово!..»
Но все же он обнялся с гостем и на крыльце и потом снова обнялся, когда царский любимец вошел уже в дом и в руки холопу кинул свою пропахшую, словно цветочным духом, кунью с бобрами шубу. Мелкорослому Одоевскому пришлось потянуться вверх, а гостю — нагнуться, чтобы поцеловаться при встрече…
Прежде обеда они прошли в горенку хозяина. Для гостя нашлось удобное мягкое кресло. Из вежливости поспорили, кому в нем сидеть.
Дворецкий принес на подносе вина, какие-то сладости, на цыпочках, почтительно пятясь, вышел.
— Тепло у тебя, князь Никита Иваныч! Дом по старинке строен! — сказал гость.
— Не все в старину плохо было, не всей старины цураться! — ответил хозяин.
— Сказывают, натура иная была: морозы такие случались, что зверь в лесу замерзал, а не то что люди, — заметил Ордын-Нащокин.