Не спорю, можно рассуждать и так. Но можно и иначе, причем с не меньшими основаниями. В начале 1979 года я написал статью о Москве. Сейчас я уже не могу сказать о ней так, как тогда, - исчезло эмоциональное отношение к ней. Поэтому я кратко перескажу то, что писал тогда.
Москва есть воинствующая провинциальность, буйствующая бездарность, одуряющая скука, поглощающая все прочие краски серость. Это относится не только ко внешнему виду города, но и ко всему его образу жизни. Серые унылые дома. Почти никакой истории - она стерта и сфальсифицирована. Тошнотворные столовые и кафе. Да и то изредка, с очередями, грязью, хамством. Убогие магазины. Многочасовые очереди. Толпы ошалелых баб с авоськами, мечущихся в поисках съедобного. Негде приткнуться и посидеть просто так. Тесные квартиры. И то хорошо, что такие квартиры появились. Раньше ютились в коммуналках. Что это такое, западный человек вряд ли способен вообразить. В Москве все до такой степени серо и уныло, что становится даже интересно. Это особая интересность, чисто негативная, разъедающая, лишающая воли к действию. Здесь отсутствие того, что делает человека личностью, достигает чудовищных размеров и становится ощутимо положительным. Здесь "нет" превращается в основное "да". Здесь бездарность есть не просто отсутствие таланта, но наличие наглого таланта душить талант настоящий. Здесь глупость есть не просто отсутствие ума, но наличие некоего подобия ума, заменяющего и вытесняющего ум подлинный. Цинизм, злоба, подлость, пошлость, насилие здесь пронизывают все сферы бытия и образуют общий фон психологии граждан.
Москва мыслилась как витрина нового коммунистического общества. С колоннами, фронтонами и прочими "завитушками", которые в послесталинские годы стали называть архитектурными излишествами. Образ отвергнутого Петербурга владел подсознанием хозяев новой столицы. Тщательно сносилась с лица земли старая, т. е. русская Москва. Безжалостно ломались церкви. Спрямлялись кривые улочки. Загоняли в трубы речки. Срезали возвышенности. Новая Москва мыслилась как идеальная плоскость, застроенная так, что теперь трудно поверить в здравый ум ее проектировщиков. Был отвергнут проект Корбюзье строить новую Москву в Юго-Западном районе, а старую Москву сохранить как исторический памятник. После войны Москва сама устремилась в этом направлении, но не на уровне проекта Корбюзье, а во вкусе советских академиков архитектуры и партийных чиновников.
Москва - это многие миллионы людей. Сотни тысяч из них суть процветающие партийные и государственные чиновники, министры, генералы, академики, директора, артисты, художники, писатели, спортсмены, попы, спекулянты, жулики и т. д. Сотни тысяч выходцев из разных районов страны ежегодно вливаются в Москву, несмотря ни на какие запреты, - за взятки, по блату, на законных основаниях. Очень многие из них добиваются успеха. В Москве убогие магазины. А одеты москвичи в среднем не хуже, чем в западных городах. Продовольственные магазины пусты. А привилегированные слои имеют все по потребности. В Москве можно посмотреть любой западный фильм, прочитать любую западную книгу, послушать любую западную музыку. Здесь много возможностей пристроиться к лучшей жизни и сделать карьеру. Каналы карьеры здесь неисчислимы. Здесь с продовольствием лучше, чем в других местах. Здесь есть виды деятельности, каких нет нигде в стране. Здесь Запад ближе, культуры больше. Здесь свободнее в отношении разговоров. Здесь можно делать такое, что запрещено в других местах. Массе советского населения Москва кажется почти Западом.
Но кому достаются упомянутые выше блага и какой ценой? Чтобы пробиться к этим благам, нужно сформироваться так и вести такой образ жизни, что вся кажущаяся яркость и интересность жизни оказываются иллюзорными. Они постепенно пропадают, уступая место серости, пошлости, скуке, бездарности. Человеческий материал, по идее наслаждающийся жизнью в Москве, отбирается и воспитывается по законам коммунистического образа жизни так, что о наслаждении жизнью тут приходится говорить лишь в примитивном и сатирическом смысле. Московское наслаждение жизнью в большинстве случаев и в целом достигается ценой морального крушения и приобщения к мафиозному образу жизни. Любыми путями вырваться из житейского убожества и урвать какие-то преимущества перед другими - таков стержень и основа социальной психологии Москвы.
Столицы бывают разные. Я употребляю слово "столица" не в обиходном, а в социологическом смысле: это та точка на планете, из которой исходит инициатива исторического процесса, через которую в мир исходит влияние доминирующей тенденции эволюции. Именно в этом смысле Москва превратилась в столицу мировой истории. Москва стала базисом, центром, острием, душой и сердцем роковой тенденции человечества - коммунистической атаки на весь мир. Я пишу об этом не с гордостью русского человека, а с тревогой гражданина планеты за ее будущее.
В тридцатые годы, когда я приехал в Москву, до этого еще было далеко. Но будущая роль Москвы уже ощущалась, по крайней мере как претензия. Нам внушали, что Москве предстоит сыграть роль маяка исторического процесса на предстоящие столетия. Эта претензия имела ничуть не меньше оснований, чем намерение дикого (с европейской точки зрения) монгола Темучина (Чингисхана) покорить весь тогдашний цивилизованный мир. Сколько столетий русские князья бегали на поклон в Золотую Орду?! Яркий, богатый и высококультурный Рим был разгромлен и покорен безграмотными варварами.
Разумеется, такого рода мысли не могли прийти мне в голову в конце августа 1933 года, когда я лежал на багажной полке дореволюционного вагона, положив под голову мешочек с жалкими пожитками, куском хлеба, бутылкой молока и парой круто сваренных яиц. Я не спал, опасаясь, как бы у меня во сне не украли мое имущество, и думая о том, что меня ожидало в сказочной Москве - будущей столице мировой истории.
В МОСКВЕ
Реальная Москва удивила меня несоответствием тому образу ее, какой у меня сложился в деревне. Я увидел, конечно, и такие здания, какие воображал до этого. Таким был, например, весь комплекс Казанского вокзала, расположенного напротив Ярославского вокзала, на который мы прибыли. Я этот вокзал видел много раз на картинках и сразу узнал его. Но в целом город выглядел совсем иначе. Он мне показался серым и враждебным. И мокрым: шел дождь. По тротуарам и мостовой бежали ручьи. Меня встретил старший брат Михаил. Мы пошли на Большую Спасскую улицу, где мне теперь предстояло жить в доме номер 11 в квартире номер 3. Это было недалеко от вокзала, минутах в двадцати ходьбы. А вещей у меня - запасная рубашка и штаны да свидетельство о рождении и об окончании начальной школы. Забегая вперед, скажу, что я так и прожил всю жизнь в Советском Союзе с минимумом вещей, возведя это даже в принцип жития.
Мы подошли к приземистому дому. Над воротами была вделана плита с именем бывшего владельца дома, моего двоюродного деда Бахвалова. Эта плита сохранялась еще и в послевоенные годы. Мы вошли во двор, похожий на каменный колодец, и спустились в глубокий подвал. На кухню высыпали все жильцы подвала поглядеть на новое пополнение. Потом я узнал, что в подвале было пять комнат-клетушек, в которых жило пять семей. На общей площади менее 70 кв. м. обитало более двадцати человек, кроме нашей семьи. Никакой ванны. Допотопный туалет. Гнилые полы. За то, чтобы починить канализацию и настелить новые полы, жильцы квартиры сражались потом до 1936 года. Писали жалобы во все инстанции власти. Писали письма Ворошилову, Буденному и самому Сталину. Просьбу удовлетворили лишь в связи со "всенародным обсуждением" проекта новой Конституции.
Представив меня жильцам квартиры, брат ввел меня в маленькую комнатушку, вид которой поверг меня не то что в состояние уныния, а в окаменение. Комната была узкая, два с половиной метра, и длинная, четыре метра, темная и сырая. На одной стене, густо покрашенной зеленой масляной краской, выступали большие капли воды, стекавшие тонкими струйками на пол. Небольшое, вечно грязное снаружи окно выходило прямо на тротуар. За ним мелькали ноги, топали каблуки. Слышно было, как по булыжной мостовой грохотали грузовики. Протопали солдаты, горланя строевую песню: на той стороне улицы находились Красно-Перекопские казармы. Под окном был шкаф для продуктов. Внутри его было сыро, пахло плесенью. Под шкафом стоял сундук. На нем мне предстояло спать. В комнате стоял шкаф, стол и два стула. Все это было сделано самим братом. Стояла железная кровать с медными шарами. На ней спали брат и отец. Под потолком висела тусклая электрическая лампочка. На тонкой перегородке, отделявшей нашу комнату от соседей, висела черная тарелка радиорепродуктора. В комнате была также печка. Железная труба от печки тянулась по каменной стене до потолка и уходила на кухню в общий дымоход.
Брат дал мне кусок хлеба с колбасой и стакан чаю. Колбаса была самая дешевая. Потом я узнал, что ее называли "собачьей радостью". Колбасе и чаю я обрадовался: чай был не по-деревенски сладким, а колбасу я вообще ел впервые в жизни. Потом брат ушел на работу, оставив меня одного до вечера. Отец в это время работал где-то за городом и ночевал там. Я остался один. На меня накатилась невыносимая тоска. Мне захотелось немедленно бежать обратно в деревню. К счастью, прекратился дождь. Во двор высыпала целая орава детей. Сосед по квартире моего возраста зашел ко мне и позвал во двор. Во дворе меня окружили ребята. Смеялись над тем, как я одет. Называли "Ванькой". Один парень по виду старше меня года на два и на голову выше ростом толкнул меня. Не задумываясь, я ударил его в нос. Нос я ему разбил до крови. Он заплакал и убежал жаловаться. А я сразу же завоевал уважение - этого парня во дворе не любили. Так я нарушил евангельскую заповедь непротивления злу насилием. Вместо заповеди "Если тебя ударили по одной щеке, подставь другую" я встал на путь выработки своей: "Сопротивляйся насилию любыми доступными тебе средствами". Началась новая эпоха в моей жизни.
ГОД УЖАСА
Время с сентября 1933-го до июня 1934 года (т. е. до летних каникул) было самым трудным в моей жизни до 1939 года. Я называю этот период первым годом ужаса. Отец был человеком совершенно непрактичным в бытовом отношении. Он варил гигантскую кастрюлю супа на целую неделю. При одном воспоминании об этом супе меня до сих пор тошнит. Один раз он где-то приобрел курицу и сварил ее с потрохами и перьями. Над этой историей потом потешались много лет наши соседи и знакомые. Уже после войны, когда мы жили в Москве, мать послала отца в больницу, чтобы оттуда присылали медицинскую сестру делать ей уколы. В больнице не поняли, в чем дело, и уколы стали делать отцу. Так продолжалось несколько дней. И опять-таки была большая потеха, когда обнаружили ошибку... И вот этому человеку надо было заботиться о ребенке, которому еще не исполнилось одиннадцати лет. Но скоро наши роли переменились, и я сам стал заботиться о нем.
Брат в эту зиму женился и привез из деревни молодую жену. Она немедленно установила "новый порядок". В комнате стало чище и наряднее. Но на шкафах появились замочки. Нам с отцом остался общий шкаф на лестничной площадке, где мы хранили наш спасительный суп, и маленькое отделение в шкафу под окном. Отец стал спать на сундуке под окном. А мне жильцы квартиры разрешили спать на ящике для картошки, расположенном в промежутке между стенкой нашей комнаты и уборной. На этом ящике я спал почти до самого конца 1939 года. После войны, написав десятки прошений, мы добились того, что эта территория отошла к нашей комнате. Это была первая крупная победа нашей семьи в борьбе за улучшение жилищных условий.
Я быстро освоился с новой жизнью, и отец передал в мое ведение хозяйственные дела. Он отдавал мне продуктовые карточки и давал деньги. Их было совсем немного. Мне приходилось выкручиваться. Мои математические способности и природная смекалка очень пригодились. Я покупал керосин для примуса и продукты. Носил белье в прачечную. Тогда в Москве было много китайских прачечных. Потом китайцы все вдруг исчезли. Говорили, что их всех арестовали как японских шпионов. Отец часто уезжал на несколько дней, и у меня тогда образовывались "избытки" хлеба. Хлеб я продавал, а на вырученные деньги покупал тетради или какие-либо вещи. Один раз я таким путем приобрел тапочки для занятий по физкультуре, другой раз - трусы для тех же целей. Короче говоря, вплоть до приезда в Москву сестры Анны с братом Николаем (осенью 1936 года), я сам вел все хозяйственные дела, касающиеся меня и отца. Даже большие покупки, например ботинки, пальто, я делал сам. Отец иногда брал меня с собой на работу, где подкармливал в столовой, или приносил что-нибудь с собой. Сам он ел необычайно мало, никогда не употреблял алкоголь, не курил, носильные вещи приобретал только тогда, когда старые носить было уже совсем невозможно. Мы с ним довольно часто ходили в гости, где нам тоже перепадало кое-что из еды. Но вообще этот год был довольно голодный для всех, и наш образ жизни не выглядел таким кошмарным, каким он кажется сейчас. На фоне всеобщей бедности наше положение не казалось сверхбедностью.
Устроить меня в школу поблизости от дома не удалось: они все были переполнены. Но нет худа без добpa. Меня приняли в школу далеко от дома, на Большой Переяславской улице, зато лучшую в нашем районе. Сначала меня брать не хотели, так как я был из деревни. Я сказал, что у нас в деревне была хорошая школа. Женщина в канцелярии школы, разговаривавшая со мной, обратила внимание на то, что я говорил совсем не по-деревенски и грамотно для такого возраста. Она решила принять меня, но не в пятый, а в четвертый класс. Я отказался. Я предложил ей дать мне математическую задачу на умножение или деление больших чисел. В это время в канцелярию зашли другие люди, возможно учителя. Один из них предложил мне умножить четырехзначное число на трехзначное. Я молниеносно сделал это в уме. Мой трюк произвел впечатление. Меня приняли в пятый класс. Начались занятия. Выяснилось, что я был подготовлен лучше, чем большинство учеников класса. Появилась уверенность в том, что я и тут буду учиться хорошо. Это уменьшило тоску по деревне и сгладило остроту переживаний из-за бытовой неустроенности. Появилась большая цель - хорошо учиться, несмотря ни на что. Потребность куда-то идти дополнилась двигателем движения - всепоглощающей целью набраться знаний, чему-то научиться и проявить себя для окружающих.
ПРОБЛЕМА САМОЗАЩИТЫ
Мой первый день жизни в Москве начался с драки. Это было только начало. Тогда еще встречались беспризорники. Во многих семьях родители либо вообще не заботились о том, как ведут себя дети на улице, либо не имели возможности контролировать их. Разделение на "улицу" и "школу" было еще очень резким. Дети образовывали дворовые банды. Верховодили в них ребята, которые были старше и физически сильнее других, плохо учились, оставались на второй год или совсем бросали школу, курили, ругались матом, хулиганили и пили водку. Банды враждовали друг с другом. Иногда драки кончались увечьями. Ловили детей из враждебных банд или случайных одиночек, обыскивали, отнимали деньги и вообще все, что находили в карманах, избивали.
Существовала такая банда и в нашем дворе. И меня, конечно, попытались в нее вовлечь. Я был фактически безнадзорным, и ребятам казалось, что я предназначен быть с ними. И соседи по дому все были убеждены в том, что я стану жертвой улицы. Более того, им даже хотелось, чтобы это случилось. Слух о том, что я хорошо учусь, дошел до них. Это вызывало раздражение.
Я, однако, был воспитан в нашем "медвежьем углу" так, что уличные ребята не могли стать моими друзьями, а их поведение вызывало у меня лишь протест и отвращение. К тому же я, избегая командовать другими, сам противился попыткам других командовать мною. А заправилы банды навязывали младшим и более слабым ребятам свою беспрекословную власть. Причем это порою принимало такие формы, что мне до сих пор стыдно вспоминать и тем более писать об этом. Но остаться независимым одиночкой было не так-то просто. Мне некому было жаловаться, да я и не был к этому приучен. Мне пришлось передраться со всеми ребятами из дворовой банды, чтобы доказать свое право на независимое положение. Драки проходили с переменным успехом. Я дрался с остервенением, и меня стали побаиваться даже более сильные ребята. Когда на нашу банду делали налеты другие банды, меня обычно звали на помощь. И я никогда не уклонялся от этого. Это тоже способствовало укреплению моей позиции. Стремление к завоеванию индивидуальной независимости стало одним из качеств моего характера, а со временем одним из принципов моей жизненной системы. Обычно я добивался успеха, не считаясь с потерями.
Однажды произошел такой случай. Я после школы пошел в булочную. Чтобы сократить путь, я пошел через проходной двор и столкнулся с ребятами из банды с соседней улицы. Они окружили меня с явным намерением обыскать, отнять карточки и деньги, а затем избить. И тут во мне .сказался "зиновьевский" характер. Я предупредил, что первому, кто коснется меня, я выткну глаз, а потом пусть со мной делают что хотят. Я действительно был готов на это. Ребята поняли это, испугались, расступились, и я ушел своей дорогой. После этой истории обо мне распространился слух, будто я - на все способный бандит, будто связан с шайкой взрослых профессиональных грабителей. Слух дошел до школы. Не в меру усердный комсорг школы по имени Павлик решил устроить из этого "дело". Однажды меня с урока вызвали в кабинет директора. В кабинете, помимо директора и заведующего учебной частью, был тот самый Павлик. На столе лежал финский нож. Павлик заявил, что этот нож был найден в кармане моего пальто - тогда в раздевалке регулярно делали обыски нашей одежды. Я сказал, что у меня в пальто вообще нет карманов. Принесли мое пальто, перешитое еще в деревне из какого-то старья. В нем действительно не было карманов. Историю замяли. Павлик потом куда-то исчез, но конечно, не из-за меня. Эта история принесла мне также и пользу. После этого было еще несколько мелких стычек, но я до окончания школы чувствовал себя в безопасности.
Стремление занять такое особое положение в коллективе, какое соответствовало моему еще только складывающемуся тогда характеру, не имело абсолютно ничего общего со стремлением приобрести какие-то привилегии и преимущества сравнительно с другими людьми. Мое стремление как раз вредило мне, приносило неприятности, лишало возможности приобрести упомянутые привилегии. Из-за него мне потом не раз приходилось выслушивать упреки в противопоставлении себя коллективу, в "буржуазном индивидуализме" и даже в "анархизме". Но мой индивидуализм не имел ничего общего с "буржуазным". Он был результатом идеального коллективизма. Он был протестом против нарушения норм идеального коллективизма в его реальном исполнении. Он был формой самозащиты индивида, принимающего достоинства коллектива, но восстающего против стремления коллектива низвести индивида до уровня безликой его частички. Некоторые идеи на этот счет читатель может найти в конце книги "Желтый дом".
Не могу сказать, что я легко отделался от влияния улицы. Мне было все-таки одиннадцать лет. Надо мною не было повседневного контроля семьи. Я порою находился на грани падения. Причем мое падение могло произойти из-за пустяка. Достаточно было оказаться замешанным в какую-нибудь хулиганскую или воровскую историю, чтобы попасть в детскую исправительную колонию. Тогда, в начале тридцатых годов, не очень-то церемонились. Однажды старшие ребята из дворовой банды подговорили нас украсть коляску с мороженым. Операция прошла успешно. В другой раз нас спровоцировали на нападение на пивной ларек. На этот раз нас забрали в милицию. Брату Михаилу пришлось приложить усилия, чтобы вызволить меня домой. Я оказался вовлеченным в такие дела не в силу некоей испорченности, а просто из мальчишеского желания показать, что не являлся трусом. Я решительно порвал близкие контакты с улицей после того, как вожаки дворовой банды попытались склонить меня к сексуальным извращениям. Это вызвало у меня глубочайшее отвращение. После этого я вообще перестал проводить время в нашем дворе и в соседних.
ПЕРЕОДЕТЫЙ ПРИНЦ
В школе мне дали кличку "Зиночка", так как я носил волосы длиннее, чем у других мальчиков, и лицом был похож на девочку. Меня эта кличка не обижала: она была доброй. У меня сразу же установились дружеские отношения со всеми учениками. За все время учебы в школе у меня не было ни одной ссоры с другими учениками на личной основе. Все конфликты возникали на социальной основе - мне с детства было суждено стать объектом именно социальных отношений. Мы, например, по истории изучали ("проходили") восстание Спартака. Учительница спросила нас, кем бы мы хотели быть в те годы. Все сказали, что хотели бы быть рабами, чтобы вместе со Спартаком бороться за освобождение рабов. Я же заявил, что рабом быть не хочу. Это произвело на всех дурное впечатление Меня прорабатывали на сборе пионерского отряда и на классном собрании. В конце концов мне пришлось уступить, но лишь частично: я согласился бороться за ликвидацию рабства вместе со Спартаком, но не в качестве раба, а в качестве свободного римлянина, перешедшего на сторону рабов. Я аргументировал свою позицию тем, что Маркс и Энгельс были выходцами из буржуазии, но перешли на сторону пролетариата. И меня простили. В этом случае весь класс обрушился на меня по причине чисто идеологического характера.
В нашем классе были ученики всех социальных категорий - подхалимы, карьеристы, ябедники, старательные, индифферентные и т. д. Чем взрослее становились мы, тем отчетливее проявлялись эти качества. Но эти различия не играли существенной роли и не разрушали дружеских отношений. Я скоро приобрел репутацию самого способного ученика, не заботившегося об отметках, не заискивавшего перед учителями, не вылезавшего на вид. И потому ко мне хорошо относились даже самые карьеристически ориентированные ученики - я им не мешал и не конкурировал с ними. Никаких карьеристических качеств у меня так и не появилось. Не развилось и стремление конкурировать с другими. Успехи других никогда не вызывали у меня чувства зависти. Я остро ощущал и переживал лишь случаи несправедливости (да и то внутренне, про себя), причем гораздо болезненнее, когда они касались других.
Такой тип поведения я выработал для себя отчасти вследствие воспитания в семье, отчасти же как самозащитную реакцию в тех условиях, в каких я оказался. Я был одиноким, не имел опоры в семье, к тому же лишенный социальных амбиций, не имел никакой склонности к доминированию над другими. К этим причинам в результате чтения и размышлений присоединилась затем еще одна - сознательная склонность играть роль "лишнего человека" и выпадающего из общей массы исключительного одиночки. Я очень рано открыл для себя Лермонтова, и он стал моим любимым писателем на всю жизнь. Лермонтовский психологический тип удивительным образом совпал с моими наклонностями. Сделал свое дело и врожденный психологический аристократизм, перешедший ко мне (и к другим моим братьям и сестрам в той или иной мере) как по отцовской, так и по материнской линии. По всей вероятности, это качество, хотя и встречающееся довольно редко, является общечеловеческим. Таким прирожденным психологическим аристократизмом в очень сильной степени обладает моя жена Ольга, которая родилась уже после войны также в обычной многодетной русской семье. В 1933 году я попал в гости к девочке из нашего класса, принадлежавшей к очень интеллигентной семье. Звали ее Наташей. Ее отец был крупным авиационным инженером, а мать - актрисой, вышедшей из дворянской среды. И я, деревенский Ванька, повел себя так, что мать этой девочки назвала меня "переодетым принцем". Забавно, что такое мое поведение было обусловлено психологически лишь крайней растерянностью, стеснительностью и испугом. Кроме того, прочитав какую-то книгу, про индейцев, я усвоил правило: никогда ничему не удивляться, делать вид, что для тебя ничто не ново. Я начал играть в такого благородного "индейца". Игра перешла в привычку. Я стал смотреть на все человеческие слабости и соблазны свысока, с позиции "переодетого принца". Эта позиция оказалась очень эффективной в преодолении всех тех неприятностей, с которыми мне предстояло иметь дело в жизни.
В первые годы жизни в Москве я прочитал рассказ Лавренева "Сорок первый". По этому рассказу уже в послевоенные годы мой друг Григорий Чухрай поставил замечательный фильм. В этом рассказе красные партизаны взяли в плен белого офицера. Им пришлось идти через пустыню. Партизаны выбились из сил, а белый офицер шел как ни в чем не бывало (так казалось партизанам). Командир партизан спросил его, чем объясняется такое его поведение. Офицер ответил: преимуществом культуры.
Прочитав рассказ еще мальчиком, я решил идти по пустыне жизни так, как этот офицер, - не показывая вида, что мне было плохо, и сохраняя достоинство при всех обстоятельствах.
Должен сказать, что я не был абсолютным исключением на этот счет. В годы моего отрочества и юности идеи духовного и поведенческого аристократизма в той или иной форме бродили в нашей среде. Они совпадали с принципами морали идеалистического коммунизма. С первых же дней учебы в московской школе я подружился с мальчиком, жившим через несколько домов от моего дома на нашей улице. Звали его Валентином Марахотиным. Он стал одним из самых близких моих друзей на всю жизнь. Он был чрезвычайно красив в русском стиле, атлетически сложен, смел, до болезненности честен и самоотвержен. Он покровительствовал всем в округе, кого могли обидеть уличные ребята. Я ему тоже был обязан многим. Отец у него умер от пьянства, а мать скоро заболела. Валентину пришлось бросить учебу и начать работать. Уже с четырнадцати лет он подрабатывал водолазом на водной станции и тренером по плаванию. Хотя он не получил хорошего образования, он имел все основания считаться "переодетым принцем". Я его очень любил и относился к нему как к брату. Людей такого типа мне посчастливилось встретить много, особенно во время войны. Тогда происходила своеобразная поляризация человеческих типов.
ПЕРВЫЕ ОТКРЫТИЯ
Мои первые творческие открытия не имели ничего общего ни с наукой, ни с искусством. Они были бытовыми. В Москву меня отправили в ботинках. Но ботинки были женские. Чтобы меня не дразнили за это, я догадался заворачивать верх ботинок внутрь так, что получались мужские ботинки. Носков в деревне не было. Мать снабдила меня портянками. В Москве отец купил мне носки. Носил я их не снимая, пока пятка не протерлась. Я перевернул носки на сто восемьдесят градусов, так что дыра оказалась сверху. И носил опять до новой дыры. Потом я повернул носки на девяносто градусов к дырам. Когда образовалась третья дыра, перевернул еще раз на сто восемьдесят градусов. Потом я спустил носки так, что дыры сдвинулись с пятки, и носил еще до тех пор, пока не образовались еще четыре дыры. Носки стирал с мылом под краном, делал это вечером, чтобы они высохли к утру, к школе. Наконец я стал штопать дыры. Сколько времени я проносил те мои, первые в жизни носки, не помню даже.
Аналогично приходилось выкручиваться с другими предметами одежды. С едой. С книгами и тетрадями. Я научился сам ремонтировать ботинки, штопать дырки на брюках так, чтобы не было видно штопку, и готовить самую примитивную еду - варить картошку, макароны, кашу. Но величайшим моим открытием того времени я считаю успешную борьбу со вшами. Они, конечно, завелись. А в школе каждый день устраивали проверку на гигиену, имелись прежде всего в виду вши. Я боялся, что меня выгонят из школы из-за грязи и вшей, и потому с первых же дней начал тщательно мыться под краном и уничтожать насекомых, чтобы они, по крайней мере, не выползали на воротник рубашки. Потом мне пришла в голову идея - проглаживать все швы рубашки и нижнего белья раскаленным утюгом. Успех был полный, но зато я пожег рубашки. Впрочем, это было уже не столь опасно. Наконец я попробовал смачивать швы одежды денатуратом, использовавшимся для примусов. Результат был тоже хороший, но от меня стало пахнуть, как от заядлого алкоголика, и от денатурата пришлось отказаться. Такого рода открытиями был занят у меня весь год. Думаю, что эта вынужденная бытовая изобретательность послужила первой школой изобретательности исследовательской.
ШКОЛА ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ
Мне в детстве в семье привили представление о том, что в мире существует нечто чистое, светлое, святое. Сначала воплощением этих представлений был некий религиозный Храм. Но религия была смертельно ранена. Храм был разрушен. А потребность в таком Храме осталась. Атакой Храм для меня нашелся сам собой: школа.
Школа, в которой я проучился с 1933-го по 1939 год, была построена в 1930 году и считалась новой. Она не была исключением в то время. Но таких школ было еще немного. Она не была привилегированной. Но вместе с тем она была одной из лучших школ в стране. Она еще не успела стать типичной, но была характерной с точки зрения отношения к школе в те годы и с точки зрения основных тенденций в образовании и воспитании молодежи. В большинстве школ дело обстояло хуже, в некоторых школах - лучше. Но если бы нужно было описать самое существенное в советской школьной системе тридцатых (т. е. предвоенных) годов, я бы выбрал именно нашу школу как классический образец. Это дело случая, что я оказался в ней. Но думаю, что я стал тем, чем я стал, в значительной мере благодаря тому, что учился именно в такой школе.
Прежде всего - само здание школы. В предвоенные и особенно в послевоенные годы в Москве были построены сотни новых прекрасных школ. Но моя школа, ставшая к тому времени старой, осталась непревзойд°нной - так мне показалось, когда я перед эмиграцией на Запад пришел на Большую Переяславскую улицу в последний раз посмотреть на нее. Посмотреть на сохранившееся здание, в котором теперь помещалась школа, абсолютно ничего общего не имевшая с той, в которой я учился. Та школа исчезла навсегда в прошлое. Если здание школы прекрасно выглядело в 1978 году среди новых высоких домов, то как же она должна была восприниматься в тридцатые годы в окружении жалких домишек (в основном деревянных и полуразрушенных), построенных еще задолго до революции?! В особенности для тех из детей, кто жил в тесных и мрачных комнатушках в сырых подвалах и деревянных развалюхах, школа казалась прекрасным дворцом будущего коммунистического общества.