— Еще бы не лучше, только к криологам надо теперь записываться за пять дней, и ни у них, ни у резчиков лекарств больше не осталось. Что мне было делать?
— Все правильно, — мягко ответил Данло. — Ты сделала, что могла.
Долгий взгляд Тамары сказал ему о том, что ей стоит. большого труда не дать воли слезам.
— Не хочу к резчику, — вдруг сказал Джонатан. — Хочу дома остаться, с мамой.
— Мы и не пойдем никуда, — успокоила мальчика Тамара, ероша его густые черные волосы.
— Ты тоже останься тут, — сказал Джонатан Данло. — Пожалуйста, папа.
Много позже, когда мальчика уложили в постель (Данло поиграл ему на флейте, и он уснул), Данло сказал Тамаре:
— Ты должна знать: обморожение у него очень сильное. Без лекарств даже самый лучший криолог вряд ли сможет восстановить поврежденные ткани.
Данло осторожно опустил ей на плечо свою тяжеленную новую руку.
— Пальцы, возможно, не удастся спасти. Они…
— Не хочу этого слышать, — почти выкрикнула Тамара, отшатнувшись от него. — Не надо было мне оставлять его с Пилар. Не надо было.
— Не знаю. И дальше что делать, не знаю. О, Данло, Данло, что нам делать?
И она расплакалась, гладя его по лицу. Они соприкоснулись лбами, и скоро Данло перестал различать, где его слезы, а где ее.
— Ты сделала все, что от тебя зависело, — прошептал он, — и я должен сделать то же самое.
— Только не говори, что уйдешь сейчас.
— Прости меня.
— Нет. Не время теперь. Мороз слишком сильный, и Джонатану ты нужен, как никогда.
— Силы ему понадобятся еще больше. Без еды он просто не вынесет того, что ему предстоит.
— Но у меня есть еда, — сказала вдруг Тамара и достала из шкафа проволочную корзину, прикрытую белой тканью. — Вот, смотри.
Данло осторожно откинул салфетку и увидел три золотистые буханки хлеба. Половины одной недоставало — наверно, Тамара и Джонатан съели хлеб раньше.
Но две другие остались в целости и пахли так, точно их только что испекли.
— Мне их дала одна из бывших сестер в Консерватории, — сказала Тамара. — У них еще осталось кое-что — должно быть, последнее.
— Наверно, она очень любит тебя, раз дала тебе хлеб. Но ведь его надолго не хватит.
— Я знаю, — призналась Тамара. — Я знаю.
— Джонатану нужно очень хорошо питаться, чтобы восстановить силы — одного хлеба недостаточно. Решено: завтра иду на охоту.
— Боюсь, что я и так ждал слишком долго. Если бы я не потратил попусту эти последние дни, Пилар, может быть, не пришлось бы идти с ним за едой.
— Нет, не вини себя. Откуда ты мог знать, что это случится?
Но ведь он знал, знал, что больше ждать нельзя. Возможно, он предчувствовал, что готовит ему будущее, и уж определенно чувствовал, как истощен Джонатан, знал, что его надо спасать незамедлительно. Голос, живущий не в голове и не в животе, а еще глубже, возможно, на уровне атомов крови, шептал ему: Ступай на охоту. Почему же он не послушался? Почему не повиновался немедленно этому настойчивому шепоту? Когда-то он мечтал стать асарией, настоящим человеком, имеющим мужество и сострадание сказать “да” всему сущему. При этом он всегда знал, что должен видеть реальность такой, какова она есть, прежде чем выразить свое согласие с ней. А для того, чтобы взглянуть на мир новыми, лучистыми глазами, надо сперва проснуться и научиться видеть. Так почему же он отворачивался от страданий Джонатана? Почему сразу не взял гарпун и не побежал добывать тюленя?
Потому что убивать нехорошо, ответил себе Данло. И пока он глядел в молящие глаза Тамары, тот глубокий голос, похожий на зов снежной совы или на шепот ветра, сказал ему: Потому что мне страшно.
— Найди лекарства для Джонатана, — сказал Данло. — Продай жемчужину, если понадобится.
— Хорошо, — кивнула она.
— Теперь я должен проститься с тобой. Скажи Джонатану, что я скоро вернусь.
— Дня через два-три, может быть, через пять — не знаю.
Тамара взяла из корзинки целую буханку хлеба и протянула ему.
— Вот, возьми.
— Нет. Я не могу.
— Тебе понадобится вся твоя сила, чтобы добыть тюленя, еще пять дней без еды ты не протянешь.
— Вы с Джонатаном тоже.
— Может быть, на фабриках созреет урожай. Или корабли придут. Или…
— Или у вас до моего возвращения не будет ничего, кроме этого хлеба.
— Но ты без хлеба можешь вовсе не вернуться. Ослабеешь и провалишься в трещину или не сможешь переждать вьюгу…
— Ничего со мной не случится.
— А вдруг случится? Тогда и нам не жить. Ты сам говорил, что охотник должен есть досыта ради того, чтобы выжило племя.
— Да, иногда кто-то должен умереть, чтобы племя продолжало жить. Но вы с Джонатаном — все мое племя. Мне нет смысла охотиться на тюленя, если вы умрете.
— Я понимаю, — сказала Тамара и отломила от буханки горбушку. — Возьми хоть это — надо же тебе съесть хоть что-то перед уходом.
— Хорошо, если ты так хочешь. — Данло положил хлеб в карман камелайки. — Спасибо.
Обняв ее на прощание, он надел маску и шубу. На улице так захолодало, что нельзя было стоять на месте. Всю дорогу до снежной хижины у него текла слюна и урчало в животе при мысли о хлебе. Он съест его завтра утром, а потом, подкрепленный этим скудным завтраком и любовью Тамары, отправится на море убивать тюленя.
Глава 18
ОХОТА
Давным-давно,
Когда люди и животные жили на земле вместе,
Всякий человек мог стать животным, если хотел,
А животное — человеком.
Все бывали то людьми, то
Животными,
И не было между ними никакой разницы,
И говорили они на одном языке.
Все слова в то время были волшебные,
И человеческий ум имел таинственную силу.
Слово, сказанное случайно,
Влекло за собой странные последствия.
Оно вдруг оживало,
И то, чего человек желал, могло случиться,
Стоило только произнести его.
Никто не может этого объяснить,
Но так все и было.
Из сказаний НалунгиакаНа краю города, где море накатывает на скалистый берег, находится Гавань, представляющая собой кучку каменных бараков, деревянных причалов и клариевых ангаров. В хорошие времена — то есть почти во все времена от основания Невернеса, кроме Темного Года, — здесь всегда кипела суета.
Люди приходили туда брать напрокат ветрорезы, катамараны, буеры и прочие средства передвижения. Несколько поколений назад, при Гошеване Летнемирском, вошла в моду езда на собачьих упряжках, после чего в Гавани завелись псарни и ангары для нарт. Бесшабашные любители прокатиться по морозу находились даже глубокой зимой. Одни предпочитали буер под ярким парусом, другие — гавкающую, мохнатую тягловую силу. Каждое утро на протяжении веков в Гавани собирались толпы народу.
Война все изменила. При свете раннего утра Данло увидел, что многие ангары оплавились и почернели от взрывов — возможно, после налета кольценосцев Бенджамина Гура. Все ветрорезы и многие буеры присвоили себе червячники, чтобы браконьерствовать на севере острова. Оставшиеся лодки примерзли ко льду, и их замело снегом. Нарты стояли в одном из бараков в полной сохранности, аккуратными рядами — дерево отполировано, полозья смазаны, упряжь в отличном состоянии. Но от собак не осталось и следа — видимо, их давно уже растащили по подпольным ресторанам.
Данло это не удивило. Он порадовался уже и тому, что нашел исправные нарты: он боялся, как бы не пришлось мастерить их самому из дерева, добытого в лесу, и материалов, взятых в магазинах на Серпантине. Что ему понадобится хоть какое-то транспортное средство, он знал с того самого момента, как задумал свой личный поход. Большой нейлоновый рюкзак, в который он упаковал поутру кремни, ножи, спальник, ледорез, запасную одежду и прочее, был и сам по себе тяжел — доставить же в город тюленя без саней будет почти невозможно. Взрослый тюлень, как помнилось Данло, весит несколько сотен фунтов, и охотнику при всей своей новообретенной силе не протащить его больше нескольких ярдов.
Данло выбрал себе нарты из тех, что поменьше, и выкатил их на холодный соленый воздух. Там он привязал к ним свое снаряжение: рюкзак и гарпун покрепче, а медвежье копье, сделанное из старого наконечника и осколочного древка, — в чем-то вроде футляра, чтобы сразу выдернуть его в случае встречи с белым медведем. При этом Данло не знал, поднимется ли у него рука убить хоть кого-то, не говоря уж о медведе с его говорящими глазами и большим хитроумным мозгом. Однако копье делало его из беспомощной жертвы хищником, которого боятся даже Белые Мудрецы, или Уриу Квейтиль Онсу, как называют самых старых и могучих медведей.
Упряжь Данло обрезал, приспособив ее под свои плечи и грудь. Толстая шегшеевая шуба смягчала трение кожаных постромков. Впрягаясь в нарты, он ограничивал для себя свободу движений, но полагал, что сможет тащить их без особого труда, пока не убьет одного или нескольких тюленей. После этого полозья под мертвым грузом мяса и костей начнут вязнуть к снегу и примерзать, если он будет отдыхать слишком часто. Ну а до того времени ему остается только отталкиваться палками, налегать на сбрую и переставлять лыжи одну за другой, везя свой легкий груз по гладкому плотному снегу.
Если ему повезет — если ясная погода продержится и снег останется крепким, — он сможет покрывать за день больше тридцати миль. Данло надеялся отыскать тюленей поближе к острову Невернес — он опасался, что сил у него хватит не больше чем на пару дней такого пути, если только он не добудет немного еды, чтобы поддержать изголодавшееся тело. Если же он, не имея провизии, уйдет слишком далеко на запад и не найдет тюленей (или обнаружит, что не способен убить живое существо), его положение станет критическим. Он может упасть от изнеможения и не вернуться больше в Невернес. Медведи учуют его и съедят, не посмотрев на копье, — а нет, так западный ветер впечатает его в лед своей ледяной дланью. Тогда он наконец возвратится в тот мир, где родился, и все его планы, все мечты о золотом будущем развеются над замерзшим морем.
Было очень холодно, когда Данло сделал свой первый шаг по морскому льду. Все путешествия начинаются с первого шага, подумал он — и вспомнил, что Жюстина Мудрая присовокупила к этому изречению “для тех, кто не умеет летать”.
Здесь, среди заброшенных причалов, где хлопали на ветру паруса буеров, ему очень хотелось бы иметь крылья, чтобы перелететь через льды, как талло. Хорошо бы также найти на льду мертвого тюленя и быстро, как по волшебству, перевезти его в город. Но Данло знал, что так легко не отделается.
Он чувствовал, напротив, что в этой задуманной им охоте ничего не будет простым или легким. Поэтому, глядя на синий западный небосклон и переставляя лыжи одну за другой, он молился, чтобы сила и мужество не оставили его — ведь иного волшебства в природе не существует.
Он шел строго на запад, во льды. С каждым шагом по скрипучему снегу великий круг мира раскрывался перед ним все шире, завлекая его в свою середину. Данло шел по замерзшему океану и видел этот океан во всем, на что бы ни падал взгляд. На кобальтовом куполе неба, над темным еще горизонтом, лежали, как белое руно, облака ширатет. Что такое облака, если не испарения океана? Позади индигово-белой массой стояли горы острова Невернес, обведенные по краям пламенем восходящего солнца. Белое — это снег, а что такое снег, как не океанская вода, застывшая в хрупкие шестиконечные снежинки и разлетевшаяся во все стороны света? Тихий утренний ветер дул ровно, укладывая поземку на льду в красивые узоры, и Данло размышлял о великом круговороте воды в природе, который есть не что иное, как круг самой жизни.
Страшная красота.
Всю свою жизнь, сколько он себя помнил, Данло дивился двум этим аспектам жизни: ужасному и прекрасному. Халла, прекрасная половина жизни, всегда лежала перед ним и ждала — стоило только раскрыть глаза и увидеть ее. Прекрасно солнце, когда оно прикасается к морю и заставляет лед сверкать; как нагретая медь, при самом трескучем морозе. Прекрасны ледяные соцветия колонии водорослей, расцвечивающие снежную равнину пурпуром; когда солнце поднимется выше, пурпур превратится в аметист, и весь мир загорится миллиардами самоцветов. К позднему утру лед начал отражать солнечный свет, и на небе появились желтоватые блики — шонашин, или “красивые зайчики”. Данло, переводящему взгляд со льда на небо, казалось, что мир нарочно прихорашивается, чтобы показаться ему во всей красе. Но у мира были и другие цели, и Данло с каждой милей, отдалявшей его от Невернеса, все острее сознавал страшную сторону жизни, шайду — вечную готовность ветра, льда и снега запустить в него свои холодные когти.
Страшная красота.
Через несколько миль ему встретились огромные кристаллические пирамиды — бирюзовые ледяные образования, известные ему как илка-рада, и он снова подивился красоте вещей, посредством которых мир намеревался убить его. Если бы он попытался протащить свои нарты через этот лабиринт глыб и шпилей, он бы наверняка провалился в трещину или напоролся на острое ледяное копье. Это тоже был океан во всем своем смертоносном шайда-великолепии. Данло чувствовал его зов, как и зов всего мира; мир пригвождал его к себе силой своей тяжести, стремясь забрать его назад, а океан стремился забрать назад свои воды.
Вода, вода со всех сторон, вспомнились ему старые стихи.
Мир состоит в основном из воды.
И сам он, напрягающий мускулы и дышащий паром, тоже состоит в основном из воды. По-своему он не больше (и не меньше), чем водная волна, движущаяся по поверхности океана. Повернув на юг, чтобы обойти скопище айсбергов, Данло наткнулся на заструги — застывшие во льду волны. В чем заключается коренное различие между ним и этой бледно-голубой рябью, если оно вообще существует? Допустим, он движется — но и эти волны придут в движение, когда средизимняя весна растопит океанский лед. Тогда даже ребенку станет доступна истина, что волна — это океан, а океан — волна.
Преодолевая заструги, Данло утешался мыслью, что океан движется, повинуясь ветру и притяжению лун, а он движется сам по себе. У него есть воля, есть достойная цель вроде охоты на тюленя; воля заставляет его усталые мышцы сокращаться, переставляя лыжи одну за другой. Но день шел своим чередом, и Данло начал слабеть от голода и думать, что вся его воля, пожалуй, уйдет только на то, чтобы не лечь и не замерзнуть, как одна из этих заструг. Не замерзнуть — вот главное требование жизни в замороженном мире. Его внимание должно охватывать ледяной ландшафт впереди, как ветер, летящий над океаном, но и о себе нельзя забывать. Обледеневшие усы, слезящиеся глаза, пар от дыхания, кровь в жилах, моча, окрашивающая снег в желтое, — все это напоминало Данло о том, что вода в его организме должна оставаться в жидком состоянии. Атомы его тела должны двигаться по установленному образцу, подстегиваемые волей: утратив сознание жизни, он тут же начнет путешествие на ту сторону дня.
А сознание жизни — это боль.
Таков закон жизни: чем острее сознание, тем сильнее боль.
Ну что ж, боли — и телесной, и душевной — Данло хватило бы до конца его дней. У него болело почти все. Пальцы рук и ног ныли от холода, лицо тоже — несмотря на жир, которым Данло его смазал, и кожаную маску. Ужасно болели зубы, а левый глаз так пронзало, что перехватывало дыхание.
Ближе к полудню, когда Данло отмахал миль двадцать по плотному снегу-сафелю, ветер окреп и стал швырять снежной крупой в окуляры очков. Именно ветер доставлял больше всего мучений — а может быть, последствия ваяния, или эккана, или голод, простреливающий кости и вызывающий жжение в суставах. Голод, голый и страшный, скрючивал желудок и молотил по голове, точно увесистой льдиной.
Только мысли о еще более сильной боли заглушали эти вопли страдающего. тела. Данло думал о голодных глазах Джонатана и о мертвых глазах всех деваки, ушедших на ту сторону дня. Он вызывал в памяти образы мужчин, женщин и детей всех других алалойских племен — возможно, они в эту самую минуту умирали от шайда-вируса. А после он впустил в сердце, легкие и душу самую большую боль — боль мира, боль самой жизни. Она сверкала льдом вокруг него, она звучала в птичьих криках, она выла в его крови, и каждая его клетка, каждый атом углерода сознавали, что им суждено вернуться домой.
Вернуться в центр круга.
Какая это боль — двигаться миля за милей по сверкающему снегу. Быть может, боль и есть движение, работа атомов и сознания; движение льдинок, испаряющихся под ярким солнцем, и самых прочных камней, которые со временем трескаются, рассыпаются и сползают в море. Ничто не может сохранить свою форму навечно. Умом Данло знал это всегда, но сейчас он начинал понимать циркуляцию материи во вселенной по-иному. Когда он остановился, чтобы поправить противоснежные очки, где-то в Гармонийской группе галактик, за сорок миллионов световых лет от него, взорвалась звезда.
Он увидел вспышку этой сверхновой позади своих глаз и ощутил выброс фотонов, рентгеновских лучей и плазменного газа в собственном дыхании.
Немного поближе, на планете Асклинг, группа рингистов взорвала водородную бомбу и уничтожила миллион человек; еще ближе, милях в трех, талло, спикировав с неба, вонзила когти в жирного снежного гуся и унесла его прочь. Даже на таком расстоянии Данло услышал крик гуся, хлопанье его крыльев и увидел ярко-красную кровь на снегу. Под тем же благословенным снегом он чуял пахучий помет снежных червей и кислород, выдыхаемый ледяными соцветиями. Если бы он всмотрелся в снег как следует своими воспаленными глазами, он различил бы даже отдельные молекулы кислорода, струящиеся между снежными кристаллами и взмывающие в небо, чтобы соединиться с ветром.
Все это входило в круг жизни, и кто он такой, чтобы пытаться его разорвать? Каким бы мощным ни было его сознание, сколько бы боли ни причиняла ему жизнь, вся его ужасная (и прекрасная) воля не помешает атомам его тела когда-нибудь распасться и вернуться в мир. Даже теперь, пока он стоит, оглядывая лед и небо, его дыхание, состоящее из углекислого газа и водяных паров, уходит из него и сливается с ветром. Скоро, через день или сотню лет, и он тоже исчезнет, словно капля дождя в океане.
Но во вселенной ничто не исчезает. Ничто и никогда.
Это и есть чудо жизни: и он, и все живое, даже когда умрет, останется внутри великого круга. Атомы его тела сложатся в волка, в снежного червя, в снежную сову (и в камень, и в льдинку, и в дыхание ветра), и родится новая частица жизни. Цель атомов в том, чтобы постоянно организовываться, и сознавать мир, и жить, и черпать радость в солнечном свете, и переходить в новые формы, и эволюционировать. Для Данло, как и для всех остальных, было бы шайдой умереть не в свое время, но сама смерть — это халла; эта страшная необходимость только прибавляет сил жизни, укрепляет круг, делает мир еще прекраснее.
Ничто не исчезает.
Настал момент, когда Данло, заглядевшийся в глубокую синеву, что лежит за синевой неба, растворился. Его кожа, мускулы, глаза и кровь превратились в воду и потекли в соленый океан. Он чувствовал, как его дыхание, разум и все прочие составляющие его существа растекаются во все стороны над мерцающим льдом. Затем белизна вокруг распалась на фиолетовый, желтый, аквамариновый и красный цвета, на ртуть и серебро, и весь лед вспыхнул миллиардами крошечных кристалликов, каждый из которых горел своим священным огнем.
Этот огонь вспыхнул и в Данло — он сам преобразился в благословенный огонь, и не было между ними разницы. Данло был мятежным ветром, и жгучей солью, растворенной во всех водах мира, и чистым, холодным светом, льющимся из глубин океана.
Вечером он построил себе хижину. Когда стемнело и первые звезды засверкали, как бриллианты на черном шелке, Данло напилил из твердого снега кирпичей, сложил из них маленький купол и с великой радостью залез внутрь. Он так устал после целого дня ходьбы на морозе, что буквально рухнул на свой спальник и долго лежал перед печкой, глядя на плазменный огонь. Тепло понемногу шло оттуда, лизало ему лицо и руки.
Снаружи стоял смертный холод, но в хижине воздух нагрелся почти до точки таяния. Данло доел хлеб, который дала ему Тамара. Этим он, конечно, не наелся, но благодатная пища оживила его и позволила заняться вечерними делами. Дел этих было не так много: за неимением собак ему следовало позаботиться только о себе. Он повесил шубу на сушилку у печки, положил туда же стельки от ботинок и стал набивать снегом большой стальной котелок.
Чтобы натаять воды на ночь и на утро, требовалось довольно много времени — он хотел наполнить питьевые трубки до того, как ляжет спать. Губы и язык у него пересохли, и жажда мучила его сейчас гораздо сильнее голода. Снег, который Данло положил в котелок, очень быстро утолил эти муки, потому что этот снег был особенный, почти волшебный. Данло набрал этого пурпурного вещества там, где росло ледяное соцветие, и наполнил им десятки пластиковых пакетов. Концентрация водорослей в снегу была недостаточна, чтобы сделать его полноценной пищей, но они придавали ему целебные свойства, и в итоге у Данло получилась очень приятная на вкус похлебка. Вслед за первым котелком он вскипятил второй и третий. Он мог бы провести за этим занятием всю ночь, но извел свой последний пакет и вылез наружу помочиться перед сном.
Утром он проснулся от терзающего живот голода. Мужчина, работающий весь день на холоде, сжигает около шести тысяч килокалорий, а крупный алалойский мужчина, везущий нарты по смертельно холодному Штарнбергерзее, может израсходовать все десять тысяч в виде тюленины, орехов бальдо, ягод и прочего, что подвернется. Хлеб и водоросли, по расчетам Данло, обеспечили ему едва ли десятую долю нужной энергии. Хорошо бы найти еще одно ледяное соцветие, но поиски ослабили бы его еще больше.
Он, по правде сказать, и без того был очень слаб. Он голодал не так долго, как другие жители Невернеса, — но все-таки наголодался достаточно. Великолепное тело, которое изваял для него Констанцио, лишившись подкормки с кухни того же Констанцио, начинало понемногу таять. Данло, как и Джонатан, чувствовал, что сам себя ест: его плоть сгорала, как тюлений жир в горючем камне. Грудь, спина, живот, руки и ноги легчали, теряя мышечную ткань, но конечности при этом, как ни странно, становились все тяжелее, как будто Констанцио сделал их из железа. Любое действие, даже завязывание шнурков на ботинках, причиняло боль. Эта слабость пугала Данло: он понимал, что если вскоре не раздобудет еды, то не сможет больше полагаться на собственное тело.
Поэтому он решил начать охоту немедленно и обвел взглядом все четыре стороны света, прикидывая, где можно найти тюленя. Он знал, что тюленьих отдушин под снегом много: зимой, когда море замерзает, каждый тюлень держит во льду около дюжины отверстий, к которым всплывает подышать и отдохнуть после рыбной ловли в темных ледяных водах. В детстве Данло со своим приемным отцом Хайдаром пользовался собаками, чтобы отыскивать эти лунки, — теперь ему придется прибегнуть к другому способу. Он постоял немного, втягивая ноздрями ветер.
Его нюх, хотя и не мог сравниться с собачьим, стал с недавнего времени очень острым. Возможно, это голод обострил в нем восприятие картин, звуков и запахов мира — а может быть, эккана, ободрав догола его нервы, сделала их необычайно чувствительными к звуковым и световым волнам и к летучим молекулам запаха. Какой бы ни была причина происходящих в нем глубоких перемен, Данло почти что слышал, как копошатся черви в ледяных соцветиях под снегом и проплывает морской окунь под многофутовой толщей льда.
И тюленей он почти что чуял. Их густой мускусный запах пропитывал снег и поднимался в воздух — но не имел определенного направления; Данло, даже смыкая и размыкая ноздри на манер собаки, не мог найти источник этого манящего аромата. Возможно, он вовсе и не чувствовал тюленьего запаха в реальности, а только вспоминал или галлюцинировал — из-за голода почти все казалось возможным. Он мог бы все утро простоять около хижины, принюхиваясь, если бы не вспомнил, что обладает другим средством для поиска.
Шайда-средством, техникой червячников.
Данло достал из своей поклажи сканер и приладил его на место очков. Этот хитрый прибор показывал окружающее в инфракрасном спектре, окрашивая лед всеми оттенками красного. В тех местах, где он был толще, а значит, и холоднее всего, лед выглядел густо-багровым, в других пунктах преобладала киноварь и еще более яркие тона — винные, алые и карминовые. Тюленьи лунки на этой картине выделялись огненными пятнами, поскольку лед там уступал относительно теплому океану.
Данло даже мог отличить действующие лунки от заброшенных: толщина льда, затягивающего действующие полыньи под снежной корой, составляет не более нескольких дюймов. На небольшом расстоянии от хижины Данло насчитал целых пять таких лунок. Они пламенели, как капли крови, на фоне других инфракрасных оттенков льда. Все, что от него требовалось, — это взять гарпун, стать над одной из лунок и дождаться, когда тюлень всплывет наверх подышать.
Дождаться и сделать то, чего я делать не должен: убить.
Вдохнув поглубже, Данло надел лыжи и достал из чехла гарпун — длинное смертоносное орудие, ужасное и прекрасное на вид. Несколько дней назад, вырезывая его злодейски зазубренный наконечник, Данло приделал у основания кольцо. Теперь, на жгучем утреннем морозе, он достал из рюкзака свернутую веревку и привязал ее к этому кольцу. Острие у гарпуна съемное: древко входит вето костяное гнездо плотно, но ничем не закрепляется. Основной прием охоты на тюленя очень прост. Когда тюлень всплывает, стоящий наверху охотник бьет гарпуном прямо сквозь снеговую корку и всаживает острие в добычу. Тюлень начинает биться, и костяной наконечник все глубже входит в его тело, отделяясь в то же время от древка. Тогда охотник что есть сил тянет за веревку и вытаскивает ревущего, истекающего кровью тюленя на лед.
В случае удачи гарпун, пробив сердце или легкие, убивает зверя почти мгновенно. Но чаще охотнику приходится добивать свою добычу каменным топором или взрезать ей горло.
Данло, сжимая в руке древко из осколочника, думал, что нанести удар сквозь снежный покров он, пожалуй, еще сможет, а вот добить… особенно если ему случится при этом взглянуть в темные блестящие тюленьи глаза…
Никогда не причиняй вреда другому, никогда не убивай; лучше умереть самому, чем убить.
Данло обратил безмолвную молитву ко всем тюленям, прося их внять его нужде и выйти на его гарпун. А потом, с гарпуном в одной руке и медвежьим копьем в другой, отправился к ближайшей лунке. Копье он воткнул в снег острием к небу. Медведи вряд ли могли побеспокоить его — большинство из них на зиму укладывается спать в свои снежные берлоги, — но иногда изголодавшиеся шатуны тоже приходят к действующим лункам, чтобы подстеречь тюленя. Должно быть, это у них предки нынешних алалоев научились искусству охоты на тюленя тысячи лет назад. И главное в этом искусстве — терпение, умение ждать.
Иногда человеку приходится караулить у лунки весь день; Данло в детстве слышал о великом Вилану, который провел в ожидании четверо суток. Сейчас у Данло не хватило бы выносливости ждать так долго, согнувшись над прикрытой снегом полыньей с гарпуном в руке, — но он знал, что какое-то время прождать придется. Поэтому он нарезал снежных кирпичей и поставил стенку против западного ветра. Стоя спиной к этой стенке, он не сводил глаз с нетронутого снега над тюленьей лункой. Этот снег, согретый дыханием океана, в сканере выглядел ярко-красным, почти рубиновым. От Данло требовалось одно: ждать с гарпуном в руке, когда тюлень всплывет и снег от его тепла запылает еще ярче.
Снег тогда вспыхнет так, словно он загорелся, думал Данло. Словно подо льдом взорвалась звезда.
Он ждал этой вспышки весь день, слушая ветер и пытаясь сосчитать кружащие вокруг лунки крупицы снега. Через некоторое время он сдался и стал вместо этого считать удары своего сердца. Около трех тысяч ударов составляло один час.
Данло отсчитал на ветру, почти без движения, девять тысяч, прежде чем жажда вынудила его попить воды из укрытой под шубой трубки. Еще через десять тысяч он понял, что взял с собой слишком мало воды и на день ему не хватит. То немногое, что он съел ночью, тоже не позволяло ему выдержать столько на жестоком морозе; он так ослаб, что рука тряслась, и дрожь передавалась всему телу. Он боялся, что вот-вот упадет и провалится сквозь снежную кровлю в океан.
И тем не менее он вынужден был стоять, стоять и ждать; в этом и заключается пытка охоты на тюленя, холодный белый ад стучащих зубов и заиндевевших ноздрей. Дважды его пальцы застывали, и Данло, отогревая их во рту, вспоминал, как Ярослав Бульба срывал ему ногти. Спустя еще десять тысяч ударов сердца ноги закоченели так, что он почти перестал их чувствовать. Движение, даже самое незначительное, причиняло боль, но еще мучительнее было стоять тихо и не шевелясь, чтобы не спугнуть тюленя. И все эти телесные муки были еще не самым худшим из зол. Отсчитав еще десять тысяч ударов, Данло стал слышать в ветре голос Джонатана, просящий его поскорее убить тюленя. А его собственный голос глубоко внутри кричал в ответ, что он никого не способен убить. Даже гладыша, даже ползающего под снегом червяка..
Наконец, когда давно уже стемнело, Данло прервал свое бдение. Он и без того ждал слишком долго; его изможденное тело не могло больше держаться стоймя под холодными звездами. Пальцы рук и ног снова онемели от холода. У него едва хватило сил, чтобы добрести до хижины и заползти внутрь.
Для питья у него был только обыкновенный талый снег, а еды не осталось вовсе. Он лежал в своем спальнике, пил кипяток из кружки-термоса и пытался отогреть ледяные пальцы. Промерзшее тело продолжало сотрясаться даже под теплым шегшеевым мехом, и Данло сознавал, что этот расход драгоценной энергии для него губителен; если он и завтра не добудет тюленя, ему придется поворачивать домой с пустыми нартами. Но он плохой добытчик, плохой охотник.
С тюленями ему никогда не везло — он сам не знал почему. В детстве он думал, что кто-то из его предков, наверно, убил редкого белого тюленя, тюленя-имакла, и вина за эту шайду легла на всех его потомков. Неужели злосчастье приемных предков преследует его до сих пор? Данло не знал этого, но чувствовал: что-то отпугивает тюленей от выбранного им для охоты участка. А может быть, это червячники со своими машинами распугали их еще до него. Если так, то лучше ему на рассвете сняться с лагеря и уйти подальше на запад, где червячники вряд ли бывали.